Храповицкой! дружбы знаки
Вижу я к себе твои:
Ты ошибки, лесть и враки
Кажешь праведно мои;
Но с тобой не соглашуся
Я лишь в том, что я орел.
А по-твоему коль станет,
Ты мне путы развяжи;
Где свободно гром мой грянет,
На окошко подуешь — получится
Поцелуй, или вздох, или след,
Настроенье твое не улучшится,
Поцелую тому столько лет.
Эти оконы, зимние, синие,
Нацелованы до тебя —
Все равно они ночью красивые
До того, что во тьме ослепят.
А люди? Ну на что мне люди?
Идет мужик, ведет быка.
Сидит торговка: ноги, груди,
Платочек, круглые бока.
Природа? Вот она природа —
То дождь и холод, то жара.
Тоска в любое время года,
Как дребезжанье комара.
Все туман. Бреду в тумане я
Скуки и непонимания.
И — с ученым или неучем —
Толковать мне, в общем, не о чем.
Я бы зажил, зажил заново
Не Георгием Ивановым,
А слегка очеловеченным,
Энергичным, щеткой вымытым,
Вовсе роком не отмеченным,
Холодно. В сумерках этой страны
Гибнут друзья, торжествуют враги.
Снятся мне в небе пустом
Белые звезды над черным крестом.
И не слышны голоса и шаги,
Или почти не слышны.
Синие сумерки этой страны…
Всюду, куда ни посмотришь, — снега.
Жизнь положив на весы,
1
Друг друга отражают зеркала,
Взаимно искажая отраженья.
Я верю не в непобедимость зла,
А только в неизбежность пораженья.
Не в музыку, что жизнь мою сожгла,
А в пепел, что остался от сожженья.
Сиянье. В двенадцать часов по ночам,
Из гроба.
Все — темные розы по детским плечам.
И нежность, и злоба.
И верность. О, верность верна!
Шампанское взоры туманит…
И музыка. Только она
Одна не обманет.
Медленно и неуверенно
Месяц встает над землей.
Черные ветки качаются,
Пахнет весной и травой.
И отражается в озере,
И холодеет на дне
Небо, слегка декадентское,
В бледно-зеленом огне.
Не спится мне. Зажечь свечу?
Да только спичек нет.
Весь мир молчит, и я молчу,
Гляжу на лунный свет.
И думаю: как много глаз
В такой же тишине.
В такой же тихий, ясный час
Устремлено к луне.
Весеннее шумящее убранство —
Единый миг… затерянный цветах!
Напрасно зришь живое постоянство
Струящихся, скоротекущих снах.
Изменно всё! И вероломны своды
Тебя сокрывшие от хлада бурь!
Везде, во всём — красивость шаткомоды!
Ах, циник, щастлив ты! Иди и каламбурь!
Любить, терзать, впадать в отчаянье.
Страдать от признака бесчестья
И принимать за окончание
Начала тайное предвестье.
Утратить волю, падать, каяться,
Решаться на самоубийство,
Играть ва-банк, как полагается
При одарённости артиста.
Подставь ладонь под снегопад,
Под искры, под кристаллы.
Они мгновенно закипят,
Как плавкие металлы.
Они растают, потекут
По линиям руки.
И станут линии руки
Изгибами реки.
Там Анна пела с самого утра
И что-то шила или вышивала.
И песня, долетая со двора,
Ему невольно сердце волновала.
А Пестель думал: «Ах, как он рассеян!
Как на иголках! Мог бы хоть присесть!
Но, впрочем, что-то есть в нем, что-то есть.
И молод. И не станет фарисеем».
Он думал: «И, конечно, расцветет
Лес качает вершинами,
люди ходят с кувшинами,
ловят из воздуха воду.
Гнётся в море вода.
Но не гнётся огонь никогда.
Огонь любит воздушную свободу.
С потухшим факелом мой гений отлетает,
Погас на маяке дрожащий огонек,
И сердце без борьбы, без жалоб умирает,
Как холодом ночным обвеянный цветок.
Меня безумная надежда утомила:
Я ждал, так долго ждал, что если бы теперь
Исполнилась мечта, взошло мое светило —
Как филина заря, меня бы ослепила
В сияющий эдем отворенная дверь.
Весь пыл души моей истратил я на грезы —
Успокоенные Тени,
Те, что любящими были,
Бродят жалобной толпой
Там, где волны полны лени,
Там, над урной мертвой пыли,
Там, над Летой гробовой.
Успокоенные Тучи,
Те, что днем, в дыханьи бури,
Были мраком и огнем, —
I
Если б капля водяная
Думала, как ты,
В час урочный упадая
С неба на цветы,
И она бы говорила:
«Не бессмысленная сила
Управляет мной.
По моей свободной воле
(Из дневника)
…В те дни будет такая скорбь,
какой не было от начала творения,
которое сотворил Бог, даже доныне,
и не будет. И если бы Господь не
сократил тех дней, то не спаслась
бы никакая плоть.
(Ев. Марка, гл. XIII, 19, 20).
Я помню, как в детстве нежданную сладость
Я в горечи слез находил иногда,
И странную негу, и новую радость —
В мученьи последних обид и стыда.
В постели я плакал, припав к изголовью;
И было прощением сердце полно,
Но все ж не людей, — бесконечной любовью
Я Бога любил и себя, как одно.
Легок, светел, как блаженный
Олимпийский смех богов,
Многошумный, неизменный
Смех бесчисленных валов!
Страшен был их гимн победный
В бурной тьме, когда по ним
Одиссей, скиталец бедный,
Мчался, ужасом томим.
Рим — это мира единство: в республике древней — свободы
Строгий языческий дух объединял племена.
Пала свобода, — и мудрые Кесари вечному Риму
Мыслью о благе людей вновь покорили весь мир.
Пал императорский Рим, и во имя Всевышнего Бога
В храме великом Петра весь человеческий род
Церковь хотела собрать. Но, вослед за языческим Римом,
Рим христианский погиб: вера потухла в сердцах.
Ныне в развалинах древних мы, полные скорби, блуждаем.
О, неужель не найдем веры такой, чтобы вновь
Как от рождения слепой
Своими тусклыми очами
На солнце смотрит и порой,
Облитый теплыми лучами,
Лишь улыбается в ответ
На ласку утра, но не может
Ее понять и только свет
Его волнует и тревожит, —
Люблю мой камень драгоценный:
В его огне заключено —
Знак искупленья сокровенный —
В кровь претворенное вино.
О сердце, будь как этот камень:
Своей судьбе не прекословь
И претворяй в бессмертный пламень
Всех мук своих живую кровь.
Не плачь о неземной отчизне
И помни, — более того,
Что есть в твоей мгновенной жизни,
Не будет в смерти ничего.
И жизнь, как смерть, необычайна…
Есть в мире здешнем — мир иной.
Есть ужас тот же, та же тайна —
И в свете дня, как в тьме ночной.
Мы бесконечно одиноки,
Богов покинутых жрецы.
Грядите, новые пророки!
Грядите, вещие певцы,
Еще неведомые миру!
И отдадим мы нашу лиру
Тебе, божественный поэт…
На глас твой первые ответим,
Улыбкой первой твой рассвет,
О, Солнце, будущего, встретим,
Гляжу с улыбкой на обломок
Могучей стали, — и меня
Быть сильным учишь ты, потомок
Воды, железа и огня!
Твоя краса — необычайна,
О, темно-голубая сталь…
Твоя мерцающая тайна
Отрадна сердцу, как печаль.
Устремляя наши очи
На бледнеющий восток,
Дети скорби, дети ночи,
Ждем, придет ли наш пророк.
Мы неведомое чуем,
И, с надеждою в сердцах,
Умирая, мы тоскуем
О несозданных мирах.
Дерзновенны наши речи,
Но на смерть осуждены
Шлем — надтреснутое блюдо,
Щит — картонный, панцирь жалкий…
В стременах висят, качаясь,
Ноги тощие, как палки.
Для него хромая кляча —
Конь могучий Росинанта,
Эти мельничные крылья —
Руки мощного гиганта.
Город прописки
Я вижу в окне.
Рядом я, близко
И всё-таки вне.
Кто же обижен,
Любезный сосед:
Я тебя вижу,
А ты меня — нет.
Судороги, спазмы
Танки идут по Праге
в закатной крови рассвета.
Танки идут по правде,
которая не газета.
Танки идут по соблазнам
жить не во власти штампов.
Танки идут по солдатам,
сидящим внутри этих танков.
Не в первый раз и не в последний раз
страдаешь ты… Уймись, займись трудами,
и ты поверь — не лучше прочих рабств
быть в рабстве и у собственных страданий.
Не в первый раз и не в последний раз
ты так несправедливо был обижен.
Но что ты в саможалости погряз?
Ведь только унижающий — унижен.
Тому назад, тому назад
смолою плакал палисад,
смолою плакали кресты
на кладбище от духоты,
и сквозь глазки сучков смола
на стенах дачи потекла.
Вымаливала молний ночь,
чтобы самой себе помочь,
и, ветви к небу возводя,
«Дождя!.. — шептала ночь. — Дождя!..»
Стог сена я ищу в иголке,
а не иголку в стоге сена.
Ищу ягнёнка в сером волке
и бунтаря внутри полена.
Но волк есть волк необратимо.
Волк — не из будущих баранов.
И нос бунтарский Буратино
не прорастает из чурбанов.
Зина Пряхина из Кокчетава,
словно Муромец, в ГИТИС войдя,
так Некрасова басом читала,
что слетел Станиславский с гвоздя.
Созерцали, застыв, режиссёры
богатырский веснушчатый лик,
босоножки её номер сорок
и подобный тайфуну парик.
Панчо Вилья — это буду я.
На моём коне, таком буланом,
чувствую себя сейчас болваном,
потому что предали меня.
Был я нищ, оборван и чумаз.
Понял я, гадая, кто виновник:
хуже нету чёрта, чем чиновник,
ведьмы нет когтистее, чем власть.