Ветер оставил лес
и взлетел до небес,
оттолкнув облака
в белизну потолка.
И, как смерть холодна,
роща стоит одна,
без стремленья вослед,
без особых примет.
Что ветру говорят кусты,
листом бедны?
Их речи, видимо, просты,
но нам темны.
Перекрывая лязг ведра,
скрипящий стул —
«Сегодня ты сильней. Вчера
ты меньше дул».
А ветер им — «Грядет зима!»
«О, не губи».
А может быть — «Схожу с ума!»
«Люби! Люби!»
И в сумерках колотит дрожь
мой мезонин…
Их диалог не разберешь,
пока один.
Я спросил у свободного Ветра,
Что мне сделать, чтоб быть молодым.
Мне ответил играющий Ветер:
«Будь воздушным, как ветер, как дым!»
Я спросил у могучего Моря,
В чём великий завет бытия.
Мне ответило звучное Море:
«Будь всегда полнозвучным, как я!»
Я спросил у высокого Солнца,
Как мне вспыхнуть светлее зари.
Ничего не ответило Солнце,
Но душа услыхала: «Гори!»
Если что-нибудь петь, то перемену ветра,
западного на восточный, когда замерзшая ветка
перемещается влево, поскрипывая от неохоты,
и твой кашель летит над равниной к лесам Дакоты.
В полдень можно вскинуть ружью и выстрелить в то, что в поле
кажется зайцем, предоставляя пуле
увеличить разрыв между сбившемся напрочь с темпа
пишущим эти строки пером и тем, что
оставляет следы. Иногда голова с рукою
сливаются, не становясь строкою,
но под собственный голос, перекатывающийся картаво,
подставляя ухо, как часть кентавра.
Отмыкала ларец железный,
Вынимала подарок слезный, —
С крупным жемчугом перстенек,
С крупным жемчугом.
Кошкой выкралась на крыльцо,
Ветру выставила лицо.
Ветры веяли, птицы реяли,
Лебеди — слева, справа — вороны…
Наши дороги — в разные стороны.
Ты отойдешь — с первыми тучами,
Будет твой путь — лесами дремучими,
песками горючими.
Душу — выкличешь,
Очи — выплачешь.
А надо мною — кричать сове,
А надо мною — шуметь траве…
Надобно смело признаться, Лира!
Мы тяготели к великим мира:
Мачтам, знамёнам, церквам, царям,
Бардам, героям, орлам и старцам,
Так, присягнувши на верность — царствам,
Не доверяют Шатра — ветрам.
Знаешь царя — так псаря не жалуй!
Верность как якорем нас держала:
Верность величью — вине — беде,
Верность великой вине венчанной!
Так, присягнувши на верность — Хану,
Не присягают его орде.
Ветреный век мы застали, Лира!
Ветер в клоки изодрав мундиры,
Треплет последний лоскут Шатра…
Новые толпы — иные флаги!
Мы ж остаёмся верны присяге,
Ибо дурные вожди — ветра.
Ночные знаю странные прозрения:
Когда иду навстречу тишине,
Когда люблю её прикосновения,
И сила яркая растёт во мне.
Колдует ли душа моя иль молится, —
Не ведаю; но радостна мне весть…
Я чую, время пополам расколется,
И будущее будет тем, что есть.
Все чаянья, — все дали и сближения, —
В один великий круг заключены.
Как ветер огненный, — мои хотения,
Как ветер, беспреградны и властны.
И вижу я, — на ком-то загораются
Сияньем новым белые венцы…
Над временем, во мне, соприкасаются
Начала и концы.
Е.П. Иванову
Плачет ребенок. Под лунным серпом
Тащится по полю путник горбатый.
В роще хохочет над круглым горбом
Кто-то косматый, кривой и рогатый.
В поле дорога бледна от луны.
Бледные девушки прячутся в травы.
Руки, как травы, бледны и нежны.
Ветер колышет их влево и вправо.
Шепчет и клонится злак голубой.
Пляшет горбун под луною двурогой.
Кто-то зовет серебристой трубой.
Кто-то бежит озаренной дорогой.
Бледные девушки встали из трав.
Подняли руки к познанью, к молчанью.
Ухом к земле неподвижно припав,
Внемлет горбун ожиданью, дыханью.
В роще косматый беззвучно дрожит.
Месяц упал в озаренные злаки.
Плачет ребенок. И ветер молчит.
Близко труба. И не видно во мраке.
«Там он лежит, на склоне.
Ветер повсюду снует.
В каждой дубовой кроне
сотня ворон поет.»
«Где он лежит, не слышу.
Листва шуршит на ветру.
Что ты сказал про крышу,
слов я не разберу.»
«В кронах, сказал я, в кронах
темные птицы кричат.
Слетают с небесных тронов
сотни его внучат.»
«Но разве он был вороной:
ветер смеется во тьму.
Что ты сказал о коронах,
слов твоих не пойму.»
«Прятал свои усилья
он в темноте ночной.
Все, что он сделал: крылья
птице черной одной.»
«Ветер мешает мне, ветер.
Уйми его, Боже, уйми.
Что же он делал на свете,
если он был с людьми.»
«Листьев задумчивый лепет,
а он лежит не дыша.
Видишь облако в небе,
это его душа.»
«Теперь я тебя понимаю:
ушел, улетел он в ночь.
Теперь он лежит, обнимая
корни дубовых рощ.»
«Крышу я делаю, крышу
из густой дубовой листвы.
Лежит он озера тише,
ниже всякой травы.
Его я венчаю мглою.
Корона ему под стать.»
«Как ему там под землею.»
«Так, что уже не встать.
Там он лежит с короной,
там я его забыл.»
«Неужто он был вороной.»
«Птицей, птицей он был.»
Так я понял: ты дочь моя, а не мать,
только надо крепче тебя обнять
и взглянуть через голову за окно,
где сто лет назад, где давным-давно
сопляком шмонался я по двору
и тайком прикуривал на ветру,
окружен шпаной, но всегда один —
твой единственный, твой любимый сын.
Только надо крепче тебя обнять
и потом ладоней не отнимать
сквозь туман и дождь, через сны и сны.
Пред тобой одной я не знал вины.
И когда ты плакала по ночам,
я, ладони в мыслях к твоим плечам
прижимая, смог наконец понять,
понял я: ты дочь моя, а не мать.
И настанет время потом, потом —
не на черно-белом, а на цветном
фото, не на фото, а наяву
точно так же я тебя обниму.
И исчезнут морщины у глаз, у рта,
ты ребенком станешь — о, навсегда! —
с алой лентой, вьющейся на ветру.
…Когда ты уйдешь, когда я умру.
От черного хлеба и верной жены
Мы бледною немочью заражены…
Копытом и камнем испытаны годы,
Бессмертной полынью пропитаны воды, —
И горечь полыни на наших губах…
Нам нож — не по кисти,
Перо — не по нраву,
Кирка — не по чести
И слава — не в славу:
Мы — ржавые листья
На ржавых дубах…
Чуть ветер,
Чуть север —
И мы облетаем.
Чей путь мы собою теперь устилаем?
Чьи ноги по ржавчине нашей пройдут?
Потопчут ли нас трубачи молодые?
Взойдут ли над нами созвездья чужие?
Мы — ржавых дубов облетевший уют…
Бездомною стужей уют раздуваем…
Мы в ночь улетаем!
Мы в ночь улетаем!
Как спелые звезды, летим наугад…
Над нами гремят трубачи молодые,
Над нами восходят созвездья чужие,
Над нами чужие знамена шумят…
Чуть ветер,
Чуть север —
Срывайтесь за ними,
Неситесь за ними,
Гонитесь за ними,
Катитесь в полях,
Запевайте в степях!
За блеском штыка, пролетающим в тучах,
За стуком копыта в берлогах дремучих,
За песней трубы, потонувшей в лесах…
В темноте у окна,
на краю темноты
полоса полотна
задевает цветы.
И, как моль, из угла
устремляется к ней
взгляд, острей, чем игла,
хлорофилла сильней.
Оба вздрогнут — но пусть:
став движеньем одним,
не угроза, а грусть
устремляется к ним,
и от пут забытья
шорох век возвратит:
далеко до шитья
и до роста в кредит.
Страсть — всегда впереди,
где пространство мельчит.
Сзади прялкой в груди
Ариадна стучит.
И в дыру от иглы,
притупив острие,
льются речки из мглы,
проглотившей ее.
Засвети же свечу
или в лампочке свет.
Темнота по плечу
тем, в ком памяти нет,
кто, к минувшему глух
и к грядущему прост,
устремляет свой дух
в преждевременный рост.
Как земля, как вода
под небесною мглой,
в каждом чувстве всегда
сила жизни с иглой.
И, невольным объят
страхом, вздрогнет, как мышь,
тот, в кого ты свой взгляд
из угла устремишь.
Засвети же свечу
на краю темноты.
Я увидеть хочу
то, что чувствуешь ты
в этом доме ночном,
где скрывает окно,
словно скатерть с пятном
темноты, полотно.
Ставь на скатерть стакан,
чтоб он вдруг не упал,
чтоб сквозь стол-истукан,
словно соль, проступал,
незаметный в окно,
ослепительный Путь —
будто льется вино
и вздымается грудь.
Ветер, ветер пришел,
шелестит у окна.
Укрывается ствол
за квадрат полотна.
И трепещут цветы
у него позади
на краю темноты,
словно сердце в груди.
Натуральная тьма
наступает опять,
как движенье ума
от метафоры вспять,
и сиянье звезды
на латуни осей
глушит звуки езды
по дистанции всей.
Имя Имен
В первом вопле признаешь ли ты, повитуха?
Имя Имен…
Так чего ж мы, смешав языки, мутим воду в речах?
Врем испокон —
Вродь за мелким ершом отродясь не ловилось ни брюха, ни духа!
Век да не вечер,
Хотя Лихом в омут глядит битый век на мечах.
Битый век на мечах.
Вроде ни зги…
Да только с легкой дуги в небе синем
опять, и опять, и опять запевает звезда.
Бой с головой
Затевает еще один витязь,
в упор не признавший своей головы.
Выше шаги!
Велика ты, Россия, да наступать некуда.
Имя Имен
Ищут сбитые с толку волхвы.
Шаг из межи…
Вкривь да врозь обретается верная стежка-дорожка.
Сено в стогу.
Вольный ветер на красных углях ворожит Рождество.
Кровь на снегу —
Земляника в январском лукошке.
Имя Имен…
Сам Господь верит только в него.
А на печи
Разгулялся пожар-самовар да заварена каша.
Луч — не лучина
На белый пуховый платок
Небо в поклон
До земли обратим тебе, юная девица Маша!
Перекрести
Нас из проруби да в кипяток.
Имя Имен
Не кроить пополам, не тащить по котлам, не стемнить по углам.
Имя Имен
Не урвешь, не заманишь, не съешь, не ухватишь в охапку.
Имя Имен
Взято ветром и предано колоколам.
И куполам
Не накинуть на Имя Имен золотую горящую шапку.
Имя Имен…
Да не отмоешься, если вся кровь да как с гуся беда,
и разбито корыто.
Вместо икон
Станут Страшным судом — по себе — нас судить зеркала.
Имя Имен
Вырвет с корнем все то, что до срока зарыто.
В сито времен
Бросит боль да былинку, чтоб Истиной к сроку взошла.
Ива да клен…
Ох, гляди, красно солнышко врежет по почкам!
Имя Имен
Запрягает, да не торопясь, не спеша
Имя Имен…
А возьмет да продраит с песочком! —
Разом поймем,
Как болела живая душа.
Имя Имен…
Эх, налететь бы слепыми грачами на теплую пашню.
Потекло по усам… Шире рот!
Да вдруг не хватит на бедный мой век!
Имя Имен прозвенит золотыми ключами…
Шабаш! Всей гурьбою на башню!
Пала роса.
Пала роса.
Да сходил бы ты по воду, мил человек!
Откуда к нам пришла зима,
не знаешь ты, никто не знает.
Умолкло все. Она сама
холодных губ не разжимает.
Она молчит. Внезапно, вдруг
упорства ты ее не сломишь.
Вот оттого-то каждый звук
зимою ты так жадно ловишь.
Шуршанье ветра о стволы,
шуршанье крыш под облаками,
потом, как сгнившие полы,
скрипящий снег под башмаками,
а после скрип и стук лопат,
и тусклый дым, и гул рассвета…
Но даже тихий снегопад,
откуда он, не даст ответа.
И ты, входя в свой теплый дом,
взбежав к себе, скажи на милость,
не думал ты хоть раз о том,
что где-то здесь она таилась:
в пролете лестничном, в стене,
меж кирпичей, внизу под складом,
а может быть, в реке, на дне,
куда нельзя проникнуть взглядом.
Быть может, там, в ночных дворах,
на чердаках и в пыльных люстрах,
в забитых досками дверях,
в сырых подвалах, в наших чувствах,
в кладовках тех, где свален хлам…
Но видно, ей там тесно было,
она росла по всем углам
и все заполонила.
Должно быть, это просто вздор,
скопленье дум и слов неясных,
она пришла, должно быть, с гор,
спустилась к нам с вершин прекрасных:
там вечный лед, там вечный снег,
там вечный ветер скалы гложет,
туда не всходит человек,
и сам орел взлететь не может.
Должно быть, так. Не все ль равно,
когда поднять ты должен ворот,
но разве это не одно:
в пролете тень и вечный холод?
Меж ними есть союз и связь
и сходство — пусть совсем немое.
Сойдясь вдвоем, соединясь,
им очень просто стать зимою.
Дела, не знавшие родства,
и облака в небесной сини,
предметы все и вещества
и чувства, разные по силе,
стихии жара и воды,
увлекшись внутренней игрою,
дают со временем плоды,
совсем нежданные порою.
Бывает лед сильней огня,
зима — порой длиннее лета,
бывает ночь длиннее дня
и тьма вдвойне сильнее света;
бывает сад громаден, густ,
а вот плодов совсем не снимешь…
Так берегись холодных чувств,
не то, смотри, застынешь.
И люди все, и все дома,
где есть тепло покуда,
произнесут: пришла зима.
Но не поймут откуда.
Раскуренный дочиста коробок,
Окурки под лампою шаткой…
Он гость — я хозяин. Плывет в уголок
Студеная лодка-кроватка.
.— Довольно! Пред нами другие пути,
Другая повадка и хватка!.. —
Но гость не встает. Он не хочет уйти;
Он пальцами, чище слоновой кости,
Терзает и вертит перчатку…
Столетняя палка застыла в углу,
Столетний цилиндр вверх дном на полу,
Вихры над веснушками взреяли…
Из гроба, с обложки ли от папирос —
Он в кресла влетел и к пружинам прирос,
Перчатку терзая, — Рылеев…
— Ты наш навсегда! Мы повсюду с тобой,
Взгляни!.. —
И рукой на окно:
Голубой
Сад ерзал костями пустыми.
Сад в ночь подымал допотопный костяк,
Вдыхая луну, от бронхита свистя,
Шепча непонятное имя…
— Содружество наше навек заодно! —
Из пруда, прижатого к иве,
Из круглой смородины лезет в окно
Промокший Каховского кивер…
Поручик! Он рвет каблуками траву,
Он бредит убийством и родиной;
Приклеилась к рыжему рукаву
Лягушечья лапка смородины…
Вы — тени от лампы!
Вы — мокрая дрожь
Деревьев под звездами робкими…
Меня разговорами не проведешь,
Портрет с папиросной коробки!..
Я выключил свет — и видения прочь!
На стекла с предательской ленью
В гербах и султанах надвинулась ночь —
Ночь Третьего отделенья…
Пять сосен тогда выступают вперед,
Пять виселиц, скрытых вначале,
И сизая плесень блестит и течет
По мокрой и мыльной мочале…
В калитку врывается ветер шальной,
Отчаянный и бесприютный, —
И ветви над крышей и надо мной
Заносятся, как шпицрутены…
Крылатые ставни колотятся в дом,
Скрежещут зубами шарниров.
Как выкрик:
— Четвертая рота, кругом! -
Упрятанных в ночь командиров…
И я пробегаю сквозь строй без конца —
В поляны, в леса, в бездорожья…
…И каждая палка хочет мясца,
И каждая палка пляшет по коже…
В ослиную шкуру стучит кантонист
(Иль ставни хрипят в отдаленьи?)…
А ночь за окном, как шпицрутенов свист,
Как Третье отделенье,
Как сосен качанье, как флюгера вой…
И вдруг поворачивается ключ световой.
Безвредною синькой покрылось окно,
Окурки под лампою шаткой.
В пустой уголок, где от печки темно,
Как лодка, вплывает кроватка…
И я подхожу к ней под гомон и лай
Собак, зараженных бессонницей:
— Вставай же, Всеволод, и всем володай,
Вставай под осеннее солнце!
Я знаю: ты с чистою кровью рожден,
Ты встал на пороге веселых времен!
Прими ж завещанье:
Когда я уйду
От песен, от ветра, от родины, —
Ты начисто выруби сосны в саду,
Ты выкорчуй куст смородины!..
I
Три старухи с вязаньем в глубоких
креслах
толкуют в холле о муках крестных;
пансион «Аккадемиа» вместе со
всей Вселенной плывет к Рождеству под
рокот
телевизора; сунув гроссбух под локоть,
клерк поворачивает колесо.
II
И восходит в свой номер на борт по
трапу
постоялец, несущий в кармане граппу,
совершенный никто, человек в плаще,
потерявший память, отчизну, сына;
по горбу его плачет в лесах осина,
если кто-то плачет о нем вообще.
III
Венецийских церквей, как сервизов
чайных,
слышен звон в коробке из-под случайных
жизней. Бронзовый осьминог
люстры в трельяже, заросшем ряской,
лижет набрякший слезами, лаской,
грязными снами сырой станок.
IV
Адриатика ночью восточным ветром
канал наполняет, как ванну, с верхом,
лодки качает, как люльки; фиш,
а не вол в изголовьи встает ночами,
и звезда морская в окне лучами
штору шевелит, покуда спишь.
V
Так и будем жить, заливая мертвой
водой стеклянной графина мокрый
пламень граппы, кромсая леща, а не
птицу-гуся, чтобы нас насытил
предок хордовый Твой, Спаситель,
зимней ночью в сырой стране.
VI
Рождество без снега, шаров и ели,
у моря, стесненного картой в теле;
створку моллюска пустив ко дну,
пряча лицо, но спиной пленяя,
Время выходит из волн, меняя
стрелку на башне — ее одну.
VII
Тонущий город, где твердый разум
внезапно становится мокрым глазом,
где сфинксов северных южный брат,
знающий грамоте лев крылатый,
книгу захлопнув, не крикнет «ратуй!»,
в плеске зеркал захлебнуться рад.
VIII
Гондолу бьет о гнилые сваи.
Звук отрицает себя, слова и
слух; а также державу ту,
где руки тянутся хвойным лесом
перед мелким, но хищным бесом
и слюну леденит во рту.
IX
Скрестим же с левой, вобравшей когти,
правую лапу, согнувши в локте;
жест получим, похожий на
молот в серпе, — и, как чорт Солохе,
храбро покажем его эпохе,
принявшей образ дурного сна.
X
Тело в плаще обживает сферы,
где у Софии, Надежды, Веры
и Любви нет грядущего, но всегда
есть настоящее, сколь бы горек
не был вкус поцелуев эбре’ и
гоек,
и города, где стопа следа
XI
не оставляет — как челн на глади
водной, любое пространство сзади,
взятое в цифрах, сводя к нулю –
не оставляет следов глубоких
на площадях, как «прощай» широких,
в улицах узких, как звук «люблю».
XII
Шпили, колонны, резьба, лепнина
арок, мостов и дворцов; взгляни на-
верх: увидишь улыбку льва
на охваченной ветров, как платьем,
башне,
несокрушимой, как злак вне пашни,
с поясом времени вместо рва.
XIII
Ночь на Сан-Марко. Прохожий с мятым
лицом, сравнимым во тьме со снятым
с безымянного пальца кольцом, грызя
ноготь, смотрит, объят покоем,
в то «никуда», задержаться в коем
мысли можно, зрачку — нельзя.
XIV
Там, за нигде, за его пределом
— черным, бесцветным, возможно, белым –
есть какая-то вещь, предмет.
Может быть, тело. В эпоху тренья
скорость света есть скорость зренья;
даже тогда, когда света нет.
Это было золотою ночью,
Золотою ночью, но безлунной,
Он бежал, бежал через равнину,
На колени падал, поднимался,
Как подстреленный метался заяц,
И горячие струились слезы
По щекам, морщинами изрытым,
По козлиной, старческой бородке.
А за ним его бежали дети,
А за ним его бежали внуки,
И в шатре из небеленой ткани
Брошенная правнучка визжала.
— Возвратись, — ему кричали дети,
И ладони складывали внуки,
— Ничего худого не случилось,
Овцы не наелись молочая,
Дождь огня священного не залил,
Ни косматый лев, ни зенд жестокий
К нашему шатру не подходили. —
Черная пред ним чернела круча,
Старый кручи в темноте не видел,
Рухнул так, что затрещали кости,
Так, что чуть души себе не вышиб.
И тогда еще ползти пытался,
Но его уже схватили дети,
За полы придерживали внуки,
И такое он им молвил слово:
— Горе! Горе! Страх, петля и яма
Для того, кто на земле родился,
Потому что столькими очами
На него взирает с неба черный,
И его высматривает тайны.
Этой ночью я заснул, как должно,
Обвернувшись шкурой, носом в землю,
Снилась мне хорошая корова
С выменем отвислым и раздутым,
Под нее подполз я, поживиться
Молоком парным, как уж, я думал,
Только вдруг она меня лягнула,
Я перевернулся и проснулся:
Был без шкуры я и носом к небу.
Хорошо еще, что мне вонючка
Правый глаз поганым соком выжгла,
А не то, гляди я в оба глаза,
Мертвым бы остался я на месте.
Горе! Горе! Страх, петля и яма
Для того, кто на земле родился. —
Дети взоры опустили в землю,
Внуки лица спрятали локтями,
Молчаливо ждали все, что скажет
Старший сын с седою бородою,
И такое тот промолвил слово:
— С той поры, что я живу, со мною
Ничего худого не бывало,
И мое выстукивает сердце,
Что и впредь худого мне не будет,
Я хочу обоими глазами
Посмотреть, кто это бродит в небе. —
Вымолвил и сразу лег на землю,
Не ничком на землю лег, спиною,
Все стояли, затаив дыханье,
Слушали и ждали очень долго.
Вот старик спросил, дрожа от страха:
— Что ты видишь? — но ответа не дал
Сын его с седою бородою.
И когда над ним склонились братья,
То увидели, что он не дышит,
Что лицо его, темнее меди,
Исковеркано руками смерти.
Ух, как женщины заголосили,
Как заплакали, завыли дети,
Старый бороденку дергал, хрипло
Страшные проклятья выкликая.
На ноги вскочили восемь братьев,
Крепких мужей, ухватили луки,
— Выстрелим, — они сказали — в небо,
И того, кто бродит там, подстрелим…
Что нам это за напасть такая? —
Но вдова умершего вскричала:
— Мне отмщения, а не вам отмщенья!
Я хочу лицо его увидеть,
Горло перервать ему зубами
И когтями выцарапать очи. —
Крикнула и брякнулась на землю,
Но глаза зажмуривши, и долго
Про себя шептала заклинанье,
Грудь рвала себе, кусала пальцы.
Наконец взглянула, усмехнулась
И закуковала как кукушка:
— Лин, зачем ты к озеру? Линойя,
Хороша печенка антилопы?
Дети, у кувшина нос отбился,
Вот я вас! Отец, вставай скорее,
Видишь, зенды с ветками омелы
Тростниковые корзины тащут,
Торговать они идут, не биться.
Сколько здесь огней, народу сколько!
Собралось все племя… славный праздник! —
Старый успокаиваться начал,
Трогать шишки на своих коленях,
Дети луки опустили, внуки
Осмелели, даже улыбнулись.
Но когда лежащая вскочила,
На ноги, то все позеленели,
Все вспотели даже от испуга.
Черная, но с белыми глазами,
Яростно она металась, воя:
— Горе! Горе! Страх, петля и яма!
Где я? что со мною? Красный лебедь
Гонится за мной… Дракон трёхглавый
Крадется… Уйдите, звери, звери!
Рак, не тронь! Скорей от козерога! —
И когда она всё с тем же воем,
С воем обезумевшей собаки,
По хребту горы помчалась к бездне,
Ей никто не побежал вдогонку.
Смутные к шатрам вернулись люди,
Сели вкруг на скалы и боялись.
Время шло к полуночи. Гиена
Ухнула и сразу замолчала.
И сказали люди: — Тот, кто в небе,
Бог иль зверь, он верно хочет жертвы.
Надо принести ему телицу
Непорочную, отроковицу,
На которую досель мужчина
Не смотрел ни разу с вожделеньем.
Умер Гар, сошла с ума Гарайя,
Дочери их только восемь весен,
Может быть она и пригодится. —
Побежали женщины и быстро
Притащили маленькую Гарру.
Старый поднял свой топор кремневый,
Думал — лучше продолбить ей темя,
Прежде чем она на небо взглянет,
Внучка ведь она ему, и жалко —
Но другие не дали, сказали:
— Что за жертва с теменем долбленным?
Положили девочку на камень,
Плоский черный камень, на котором
До сих пор пылал огонь священный,
Он погас во время суматохи.
Положили и склонили лица,
Ждали, вот она умрет, и можно
Будет всем пойти заснуть до солнца.
Только девочка не умирала,
Посмотрела вверх, потом направо,
Где стояли братья, после снова
Вверх и захотела спрыгнуть с камня.
Старый не пустил, спросил: Что видишь? —
И она ответила с досадой:
— Ничего не вижу. Только небо
Вогнутое, черное, пустое,
И на небе огоньки повсюду,
Как цветы весною на болоте. —
Старый призадумался и молвил:
— Посмотри еще! — И снова Гарра
Долго, долго на небо смотрела.
— Нет, — сказала, — это не цветочки,
Это просто золотые пальцы
Нам показывают на равнину,
И на море и на горы зендов,
И показывают, что случилось,
Что случается и что случится. —
Люди слушали и удивлялись:
Так не то что дети, так мужчины
Говорить доныне не умели,
А у Гарры пламенели щеки,
Искрились глаза, алели губы,
Руки поднимались к небу, точно
Улететь она хотела в небо.
И она запела вдруг так звонко,
Словно ветер в тростниковой чаще,
Ветер с гор Ирана на Евфрате.
Мелле было восемнадцать весен,
Но она не ведала мужчины,
Вот она упала рядом с Гаррой,
Посмотрела и запела тоже.
А за Меллой Аха, и за Ахой
Урр, ее жених, и вот всё племя
Полегло и пело, пело, пело,
Словно жаворонки жарким полднем
Или смутным вечером лягушки.
Только старый отошел в сторонку,
Зажимая уши кулаками,
И слеза катилась за слезою
Из его единственного глаза.
Он свое оплакивал паденье
С кручи, шишки на своих коленях,
Гарра и вдову его, и время
Прежнее, когда смотрели люди
На равнину, где паслось их стадо,
На воду, где пробегал их парус,
На траву, где их играли дети,
А не в небо черное, где блещут
Недоступные чужие звезды.