Я не знаю, как проснулась
(пел вдали веселый звон),
сну блаженно улыбнулась
и забыла светлый сон.
Тихо сон заколебался,
словно тучки белый край,
и печально улыбался,
отлетая в милый Рай.
Ах, настанет час, коснется
вновь чела его крыло,
грустно взор мой улыбнется,
улыбнется он светло.
Как облачный, беззвездный небосклон,
и где лазурью выплаканы очи,
в предчувствии однообразья ночи
подернут тенью матовой плафон,
и каждый миг — скользя со всех сторон,
она длиннее, а мечта короче,
и взмахи черных крыльев все жесточе
там, у пугливо-меркнущих окон.
Уж в залах дышит влажный сумрак леса,
ночных теней тяжелая завеса
развиться не успела до конца,
но каждый миг все дышишь тяжелей ты,
вот умер день, над ложем мертвеца
заплакали тоски вечерней флейты.
Он весь — прозрачное слиянье
чистейшей влаги и сиянья,
он жаждет выси, и до дна
его печаль озарена.
Над ним струя залепетала
песнь без конца и без начала.
к его ногам покорно лег
легко порхнувший лепесток.
Лучом во мгле хрустальный зачат,
он не хохочет, он не плачет,
но в водоем недвижных вод
он никогда не упадет.
Рожден мерцаньем эфемерным
он льнет, как тень, к теням неверным,
но каждый миг горит огнем,
безумья радуга на нем.
Он весь — порыв и колыханье,
он весь — росы благоуханье,
он весь — безумью обречен,
весь в саван светлый облечен.
Он дышит болью затаенной,
встает прозрачною колонной,
плывет к созвездьям золотым,
как легкий сон, как светлый дым.
И там он видит, слышит снова
созвездье Лебедя родного,
и он возможного предел
туда, к нему, перелетел.
Он молит светлый и печальный,
чтоб с неба перстень обручальный
ему вручила навсегда
его хрустальная звезда.
Он каждый час грустней и тише,
он каждый миг стройней и выше,
и верится, что столп воды
коснется радужной звезды.
А если, дрогнув, он прольется,
с ним вместе сердце разобьется,
но будет в этот миг до дна
его печаль озарена!
Как ствол полусгнивший, в лесу я лежал,
И ветер мне гимн похоронный свистал,
И жгло меня солнце горячим лучом,
И буря кропила холодным дождем…
Семь дней, семь ночей, чужд житейской тревоги,
Как мертвый, я в грезах безумных лежал,
Но круг завершился, и снова я встал,
Заратустра, плясун легконогий!..
Я вижу, весь мир ожидает меня,
И ветер струит ароматы,
И небо ликует в сиянии дня,
Меня обгоняя, весельем обяты,
Бегут ручейки, беззаботно звеня!..
И снова живу я, и снова отрада —
Внимать болтовню беззаботных зверей,
Весь мир принимает подобие сада,
Веселое царство детей!
Вновь сердце трепещет… вновь пестрой толпою
Вкруг звуки и песни парят,
И радуги в небе повисли дугою —
Мостов ослепительных ряд…
Мне снова открыты все в мире дороги,
Повсюду я встречу привет,
Со мной закружится весь свет!..
Заратустра, плясун легконогий!..
В этот миг океан к небесам воздымает
Вновь ряды бесконечные жадных грудей,
Снова щедрое солнце в волнах утопает,
Рассыпая снопы золотистых лучей…
Тучи искр золотых, золотые колонны
Протянулись в бездонных водах,
Горы звонких червонцев дрожат на волнах,
И поток серебра отраженный
Разлился в пробежавших по дну облаках!..
В этот миг каждый нищий-рыбак, глядя в море,
Может тихо о веслах мечтать золотых!..
Только я не забуду безумное горе
В этот миг!..
Как своенравный мотылек,
я здесь, всегда перед тобой
и от тебя всегда далек,
я — голубой
цветок!
Едва ты приотворишь дверь
туда, во мглу былых веков,
я говорить с тобой готов!
Ты верил прежде — и теперь
царю цветов
поверь!
Я — весь лазурь, лазурь небес,
очей и первых васильков;
я в сад зову чрез темный лес,
где след людей давно исчез,
под вечный кров
чудес!
Два голубых крыла моих
над временем парят:
одно — надежда дней иных,
другое — мгла веков седых.
я — нежный взгляд,
я — миг!
Ты знаешь: только я везде,
ты знаешь: я, ведь, ложь!
Ищи меня в огне, в воде,
и не найдешь
нигде!
Когда померкнет все вокруг,
и этот мир так мал,
перед тобой возникнет вдруг
далекий идеал,
как нежный цвет, как легкий звук.
Но миг — и легким всплеском рук
меня мой друг
сорвал…
Но снова между пыльных строк,
увлажненных слезой,
я свой дрожащий лепесток
раскрою пред тобой
чтоб ты в тоске не изнемог:
я — голубой
цветок!
«Зови меня не жизнью, но душой,
Душа бессмертна, жизнь, как миг, крылата!..»
Зачем в вечерний час горящего заката
Два нежные стиха вдруг встали предо мной?!.
О, если б ты была моей невестой милой,
Я б повторял тебе два нежные стиха,
Чтоб ты прониклась вся возвышенной их силой,
И стала, как они, печальна и тиха!..
«Зови меня не жизнью, но душой!..» —
Неуловимо сладостным названьем
В тот час. когда, волнуемый признаньем.
У ног твоих склонюся я с мольбой!..
О, верь мне, верь, названия милее
Я никогда доселе не слыхал!..
Когда блеснут вдали и злато, и опал,
И солнце скроется, шепни его нежнее!
«Зови меня душой!..» — пусть грустно, грустно
Язык любви в душе моей звучит!..
Кто разум мой в бессмертьи убедит,
Но кто дерзнет назвать мой стон лишь ложью гнусной?!.
Когда в часы безумного сомненья
Скажу себе, — Бессмертье звук пустой,
Земли бесчувственной холодное забвенье!
Я все ж скажу тебе, «зови меня душой!»
Твоя душа… в ней искра неземная,
Печаль земли ее не осквернит,
Душа твоя живет, не умирая,
И в ней любовь бессмертная горит.
Все, чем я жил в дни детства золотого,
Когда орган, чаруя, в сердце мне
Вливал струи восторга неземного,
Проснулось вновь в сердечной глубине!..
«Зови меня душой!» — когда я в миг признанья,
Держа тебя в обятиях своих,
Как чародей лепечет заклинанья,
Шепну тебе заветный, нежный стих!..
И, весь горя в порывах упоенья,
Следя с тоской минут последних лет.
Восторженный и чуждый всех забот,
Скажу тебе: «Да, жизнь одно мгновенье!»
Впивая жизни яд и горькое томленье
И видя радостно, как прочь летит она,
Душа зажжется вновь, желания полна,
Вознаградит себя в последнее мгновенье…
И обоймемся мы нежнее вновь и вновь,
И небеса продлят восторги тех лобзаний,
Чтоб, слившись с красотой вечерних трепетаний,
Потоки чистых слез исторгнула любовь!..
В тоскливый час изнеможенья света,
когда вокруг предметы.
как в черные чехлы,
одеты в дымку траурную мглы,
на колокольню поднялися тени,
влекомые волшебной властью зла,
взбираются на ветхие ступени,
будя колокола.
Но срезан луч последний, словно стебель,
молчит теней мышиная игра,
как мотыльки на иглах, веера,
а чувственно-расслабленная мебель
сдержать не может горестный упрек
и медленный звонок…
Вот сон тяжелые развертывает ткани,
узоры смутные заботливо струя,
и затеняет их изгибы кисея
легко колышимых воспоминаний;
здесь бросив полутень, там контур округлив,
и в каждом контуре явив — гиероглиф.
Я в царстве тихих дрем, и комнатные грезы
ко мне поддельные простерли лепестки,
и вкруг искусственной кружатся туберозы
бесцветные забвенья мотыльки,
а сзади черные, торжественные Страхи
бесшумно движутся, я ими окружен;
вот притаились, ждут, готовы, как монахи,
отбросить капюшон.
Но грудь не дрогнула… Ни слез. ни укоризны,
и снова шепот их далек.
и вновь ласкает слух и без конца капризный,
и без конца изнеженный смычок…
Вдруг луч звезды скользнув, затеплил канделябры,
вот мой протяжный вздох стал глух, как дальний рев,
чу, где-то тетива запела, задрожала,
рука узду пугливо сжала,
и конь меня помчал через ряды дерев.
Мой чудный конь-диван свой бег ускорил мерный,
за нами лай и стук и гул.
на длинных ножках стройный стул
скакнул — и мчится быстрой серной.
И ожил весь пейзаж старинный предо мной,
вкруг веет свежестью лесной
и запахом зеленой глуши;
гудя зовет веселый рог,
скамейка длинная вытягивает уши…
две пары ног…
и… скок…
Мы скачем бешено… Вперед! Коль яма, в яму;
ручей, через ручей… Не все ли нам равно?
Картины ожили, и через реку в раму
мы скачем бешено, как сквозь окно в окно.
Та скачка сон иль явь, кому какое дело,
коль снова бьется грудь, призывный слыша крик,
коль вновь душа помолодела
хотя б на миг!
В погоне бешеной нам ни на миг единый
не страшны ни рога. ни пень, ни буйный бег!
А, что, коль вдруг навек
я стал картиной?!
И.
Четыре дня томительного сна,
четыре дня предчувствий беспокойных,
и, наконец, душа отрешена.
Вот развернул извивы звений стройных
торжественно-рыдающий хорал
взываний и молитв заупокойных.
Он близился, он грустно замирал,
и было мне, почившей так прекрасно,
следить, как в сердце пламень догорал,
и улыбаться странно-безучастно,
смотря, как к золотому гробу мать
и две сестры в слезах прильнули страстно.
Легла на сердце строгая печать,
им был восторг мои тайный непонятен,
не смела я их слезы понимать.
Вдруг тихий зов сквозь сон стал сердцу внятен,
и взор скорбящий в душу мне проник,
и вспыхнули огни кровавых пятен,
меня назвал Он трижды и поник,
а я, ответ замедлив свой, не знала,
то был ли голос Агнца, иль в тот миг
моя ж душа меня именовала;
но я была безгласна как дитя,
на милосердье Агнца уповала.
Он улыбнулся, содрогнулась я,—
а там, внизу, из брошенного тела,
скользнув по гробу, выползла змея,
клубясь, свивала звенья и свистела
и горстью мертвой пепла стала вдруг,
и вот я к Жениху простерла смело
огни моих крестообразных рук,
и дивные предстали мне виденья
среди моих неизреченных мук:
был искус первый — искус нисхожденья,
душа была низвергнута во Ад,
вокруг, стеня, толпились привиденья,
и в той стране, где нет пути назад,
черты родные всех, что сердцу святы,
я встретила и отвратила взгляд.
Была дыханьем огненным обята
я у разверстой пасти Сатаны,
заскрежетал он, словно мавр проклятый,
но вождь незримый с правой стороны
со мною шел, мне в сердце проливая
целительную влагу тишины.
За Женихом я шла, не уставая.
и невредима посреди огней
свершала путь, молясь и уповая,
сквозь все ряды мятущихся теней
по лестнице великой очищенья
и через седмь священных ступеней.
И каждый миг чрез новые мученья
меня влекла незримая рука,
изнемогая в муках восхожденья,
пережила я долгие века…
ИИ.
Услышав зов, склонилась я к подножью,
дух ангельский и девственное тело
предав Кресту, обята сладкой дрожью,
и, плоть свергая, тихо отлетела.
(Последнее то было обрученье!)
Поникли руки, грудь похолодела,
и замерло предсмертное биение;
вот отступили дальше в полумрак
мерцанья, славословья, песнопенья;
как воск мощей, простерта в строгой раке,
беззвучно я запела «Agnus Dеи!»,
и вот святые проступили знаки;
и миг последний был всего страшнее,
но тень крыла мне очи оградила,
я каждый миг свободней и смелее
по ступеням безмолвья восходила,
и близясь каждый миг к иным преградам,
при шаге каждом крепла в сердце сила.
Мой верный Страж ступал со мною рядом,
меня в пути высоком ободряя
то благостным, то непреклонным взглядом.
Вот заструились дуновенья Рая
неизреченны и невыразимы,
и луч не дрогнул, сердце мне пронзая.
А там, внизу, как стадо агнцев, дымы,
у наших ног теснясь благочестиво,
не двигались… Но мы неуловимы,
их ласке улыбнувшись торопливо,
влекомы восхождением упорным,
восстали там, где для души счастливой
последний путь отверст в окне узорном,
где искони в борении согласном —
два светоча на перепутьи горном —
луч белой Розы сочетался с красным…
Взглянула я, и вдруг померкли взоры,
и лик Вождя явился мне ужасным,
я вопросила с трепетом: «Который?»
Смешалось все, и сердце ослабело,
и замолчали ангельские хоры.
Я взоры вниз потупила несмело,
в груди сомненье страшное проснулось:
«Чье мертвое внизу простерто тело?» —
и вдруг в смертельном ужасе очнулась.
Я был, как дева, робок и стыдлив,
меня бежал лукавый Искуситель,
бесплодно злую мудрость расточив.
Но не Тебе, Христос и мои Спаситель,
я в жертву сердце бедное принес,
уйдя из детской в строгую обитель.
Святая Дева дев и Роза роз,
я отдал все Тебе Одной, Мария,
без размышлений, колебаний, слез!
Я был еще дитя, когда впервые
с улыбкой благосклонной надо мной
склонила Ты свои черты святые,
и, молодость отдав Тебе Одной,
я принял целомудрия обеты
с благоговейно-строгой тишиной!
Вот детские, как сон, мелькнули леты,
и вот зарделись юности цветы,
но я хранил высокие запреты,
средь золота придворной суеты
и посреди тончайших обольщений.
Как мать, мне грустно улыбалась Ты,
живую благодать благоволений
мне в душу источая каждый миг…
Так в юности не знал я искушений.
моим щитом был Девы светлый лик.
Как мать, Ты наставленья мне шептала,
я, как дитя. к твоей груди приник,
и ревность с каждым часом возрастала…
Толпою дам придворных окружен,
ни разу я, как строгого забрала,
ресниц не поднял на прелестных жен,
страшась прочесть в их взорах знаки Ада,
к Тебе святою ревностью сожжен.
Так с ранних лет священная ограда
замкнула сердце, чуждое тревог,
и взоры упокоила лампада.
Я был во всем покорен, тих и строг,
я плоть, бичуя, изнурял сурово,
страшась вкусить плода, сорвать цветок
благоухающий иль молвить слово.
Я все забыл, друзей, отца и мать,
их взгляды встретить было б взглядам ново,
их имена не смел бы я назвать;
так каждый миг незримым внемля хорам,
я брел один, не смея глаз поднять,
по сумрачным и строгим коридорам.
и годы расточались, словно дым,
но Ты повсюду с нежно-строгим взором,
окружена сияньем золотым!..
Мать приняла сыновние моленья,
и в небо отошел я молодым.
Я шлю с небес свои благословенья
вам, девушки моей родной земли,
в Раю мне внятней ваши песнопенья,
мне ваши слезы здесь видней, вдали!
О верьте: взор святого прочитает
всю груду писем, брошенных в пыли;
когда собор поет и зацветает,
и в каждом сердце снова дышит май;
мой взор простая надпись умиляет:
«Заступнику, святому Луиджи, в Рай!»
«Учитель, — я сказал, — мой дух горит желаньем
Вступить в беседу с той воздушною четой,
Что легкий ветерок несет своим дыханьем!..»
Вергилий мне в ответ: «Помедли, и с тобой
Их сблизит ветра вздох… любовью заклиная,
Тогда зови, они на зов ответят твой!..»
И ветер их прибил, и, голос возвышая,
Я крикнул: «Если вам не положен запрет,
Приблизьтесь к нам, о, вы, чья доля — скорбь немая!..»
Тогда, как горлинки неслышный свой полет
К родимому гнезду любовно устремляют,
Они порхнули к нам на ласковый привет,
Дидону с сонмищем видений покидают
И держат робкий путь сквозь адский мрак и смрад,
Как будто их мои призывы окрыляют,—
«Созданья нежные, кому не страшен ад,
Вы к нашим бедствиям прониклись сожаленьем,
Прощая грешников, что кровью мир багрят ,
Наказаны за то навеки отверженьем!..
О, если б к нам Творец стал милостив опять,
Мы б пали перед ним, как некогда, с моленьем,
Да пролиет на вас святую благодать!..
Вы к нашим бедствиям явили состраданье,
На все вопросы мы готовы отвечать,
Покуда ветерка затихнуло дыханье…
Я родилась в стране, где По, стремясь вперед,
В безбрежный океан ввергается в журчанье,
Чтоб скучных спутников забыть в пучине вод…
В его душе любовь зажглась порывом страстным
(То сердце нежное без всяких слов поймет),
Но был похищен он вдруг замыслом ужасным,
Что до сих пор еще терзает разум мой
И грудь сжигает мне порывом гнева властным!..
Увы, любовь — закон, чтоб полюбил другой,—
И тотчас мной любовь так овладела жадно,
Что оба в бездне мы погибли роковой…
Того, кто угасил две жизни беспощадно,
Уже Каина ждет, ему — прощенья нет!..»
Внимая речь ее, с тоскою безотрадной
Поникнул я главой, и мне сказал поэт:
«О чем ты в этот миг задумался смущенно?»
«Учитель. — молвил я, — увы, не ведал свет
Желаний пламенных и страсти затаенной,
Что души нежные к пороку привели!»
И снова обратил слова к чете влюбленной.—
«Франческа, — я сказал, — страдания твои
Поток горячих слез из сердца исторгают;
Зачем ты предалась волнениям любви,
Ты знала, что они лишь горе предвещают?»
Франческа мне в ответ: «О, знай, всего страшней
В несчастье вспоминать (твой доктор это знает):
О счастии былом; но если знать скорей
Ты хочешь ныне все: и страсти пробужденье,
И муки адские, и скорбь души моей,
Я все поведаю тебе без замедленья,
Исторгнув из очей горячих слез струи…
Читали как-то раз мы с ним для развлеченья,
Как Ланчелотто был зажжен огнем любви,
И были мы одни, запретное желанье
В тот миг в его очах прочли глаза мои,—
И побледнели мы, и замерло дыханье…
Когда ж поведал он, как страстная чета
Слила уста свои в согласное лобзанье
(Как Галеотто, будь та книга проклята!),
Тот, с кем навеки я неразлучима боле,
Поцеловал мои дрожащие уста,
И сладостно его я отдалася воле…
Увы, в тот день читать уж не пришлося нам!..»
Пока она вела рассказ о страшной доле,
Безмолвно дух другой рыдал, и вот я сам,
К чете отверженной исполнен состраданья.
Нежданно волю дал непрошеным слезам
И, словно труп, упал на землю без дыханья…
От страшной пищи губы оторвав,
Он их отер поспешно волосами;
Врагу весь череп сзади обглодав,
Ко мне он обратился со словами:
«Ты требуешь, чтоб вновь поведал я
О том, что сжало сердце мне тисками,
Хоть повесть впереди еще моя!..
Пусть эта речь посеет плод позора
Изменнику, сгубившему меня!..
Тебе готов поведать вся я скоро,
Рыдая горько… Кто ты. как сюда
Проник, не ведаю; по звукам разговора —
Ты флорентиец, верно… Я тогда
Был Уголино. Высших Сил решеньем
Нам суждено быть вместе навсегда
С епископом Руджьери, чьим веленьем
Я. как изменник подлый, схвачен был
И умерщвлен; услышь же с изумленьем,
Как Руджиери страшно мне отметил,
Какие вынес я тогда страданья,
И чем он ныне казнь такую заслужил!..
Уж много раз луна неверное сиянье
С небес роняла в щель ужасной башни той,
Что „башни голода“ мой жребий дал названье
(Хоть многих в будущем постигнет жребий мой!..),
Вдруг страшный сон, покров грядущего срывая,
Приснился мне полночною порой,—
Мне грезилась охота удалая;
Она неслась к гopе, что. много долгих лет
Пизанцев с Луккою враждебной разделяя,
Воздвиглась посреди; завидев волчий след,
Руджьери с сворою собак голодной
Гнал волка и волчат; за ним неслись вослед
Гуаланд, Сисмонд, Лафранк ; но скоро бег свободный
Измучил жертвы их, и вот увидел я,
Как звери острые клыки в борьбе бесплодной
Вонзили в грудь себе: погибла их семья!
Тут стоны тихие меня вдруг пробудили,
То хлеба жалобно просили сыновья
И слезы горькие во сне обильно лили!..
Зачем спокоен ты, скажи мне! ты жесток!
Коль до сих пор твои глаза сухими были,
Скажи, над чем бы ты еще заплакать мог!..
Настал желанный час, нам есть тогда давали,
Но глухо прогремел в последний раз замок,
То „башню голода“ снаружи запирали…
Тогда бесстрашно я в лицо сынам взглянул,
Слез не было в очах, уста мои молчали,
И вот, собравши дух, в последний раз вздохнул
И весь закаменел, не слыша их рыданья;
Анзельм, малютка мой, ко мне с мольбой прильнул:
„Отец мой, что с тобой?!“ Ответ ему — молчанье,
Так сутки целые упорно я молчал,
Сдавив в груди своей безумное страданье!
Когда же через день дрожащий свет упал,
В их лицах я узнал свое изображенье
И руки в бешенстве себе кусать я стал;
Они же, думая, то — голода мученье,
Сказали: „Было бы гораздо легче нам,
Когда бы, севши нас, нашел ты облегченье.
Ты плотью нас облек презренной, ныне сам
Плоть нашу совлеки!“ — но я молчал упорно,
Бояся волю дать рыданьям и слезам…
Прошло еще два дня, на третий день позорный,
О для чего, земля, ты не распалась в миг,
Мой Гаддо с жалобой, с мольбой покорной
„О, помоги, отец!“ упал у ног моих
И умер… Как теперь меня ты видишь ясно,
Так видел я потом еще троих,
Погибших в пятый день от голода… Ужасно!..
Я их ощупывал и звал, слепой от слез,
Три долгих дня. увы, но было все напрасно!
И вот безумие в моей душе зажглось,—
И голод одолел на миг мои страданья!»
Замолкнул и опять, как будто жадный пес,
Стал череп грызть, прервав свое повествованье,
Очами засверкал и зубы вновь вонзил
В еду проклятую и, чуждый состраданья,
Зубами скрежеща, вдруг кости раздробил…
О Пиза, о позор страны моей прекрасной,
Где нежно «sи» звучит, о если б покорил
Тебя нещадный враг… пускай четой ужасной
Капрара двинется с Горгоною скорей,
Чтоб преградить Арно плотиной самовластно,
Пусть жителей Арно зальет волной своей,
Пусть яростный поток твои затопит стены!..
Пусть был отец изменник и злодей,
Но дети бедные не ведали измены!..
И.
Из мертвой глади вод недвижного бассейна,
Как призрак, встал фонтан, журча благоговейно,
Он, как букет, мольбы возносит небесам…
Вокруг молчание, природа спит, как храм;
Как страстные уста, сливаясь в миг мятежный,
Едва дрожит листок, к листку прижавшись, нежный…
Фонтан, рыдающий один в тиши ночной,
К далеким небесам полет направил свой,
Он презрел скромную судьбу сестер покорных,
Смиренных чайных роз, в стремлениях упорных,
Он презрел с пологом зеркальным пруд родной,
Дыханьем ветерка чуть зыблемый покой.
Стремясь в простор небес, он жаждет горделиво.
Как купол радужный играя прихотливо,
Преооразиться в храм… Напрасные мечты!
Он снова падает на землю с высоты.
Напрасно рвется он в простор, гордец мятежный,
Взлелеять в небесах лилеи венчик нежный…
Тоска по родине его влечет к борьбе,
И манят небеса свободный дух к себе!..
Увы! зачем отверг он жребий роз отрадный,
Они так счастливы, их нежит сон прохладный!..
Нет! ты иной в душе взлелеял идеал,
Недостижимого ты, мученик, алкал —
И пыль разбитых струй роняешь без надежды,
Как на могильные плиты края одежды!
ИИ.
Как лист воздушных пальм, прозрачною стеной
В теплице высится фонтанов целый строй,
И каждый рвется ввысь, в простор лететь желая,
Лазури поцелуй воздушный посылая!..
Когда же тени вкруг вечерние падут,
В газонах им готов и отдых, и приют,
Они прервут полет, спокойно засыпая,—
Так меркнет лампы свет, печально угасая.
ИИИ.
Устремляясь в лазурь, ниспадают
Друг на друга фонтана струи,
Он, как юноша нежный ласкает
Золотистые кудри свои.
В упоеньи любуясь собою,
Он глядится в бассейн, как Нарцисс.
И игривой, волнистой струею
Пышно кудри его завились,
И звенит его смех серебристый,
Он, готовясь к полету, дрожит,
И за влагой прохладной и чистой
Вновь струя свежей влаги бежит,
И ликует фонтан в упоеньи,
Что высоко сумел он взлететь,
А потом, как прозрачная сеть,
Вдруг повиснет в свободном движеньи,
То, смеясь, как Нарцисс молодой,
Будто складки одежды воздушной,
Разбросает поток струевой
И, желаниям легким послушный,
Засияет своей наготой.
ИV.
Фонтаны кружатся, как будто веретена.
То нежный шелк прядут незримые персты,
Меж тем заботливо с немого небосклона
Луна склоняется в сияньи красоты…
Фонтаны нежный шелк без устали мотают
И морщат, и опять так нежно расправляют,
То в пряди соберут вокруг веретена…
О, пряха нежных струй, печальная луна!
Ты нить тончайшую свиваешь, развиваешь,
И кажется, не шелк. а легкий фимиам
Прясть суждено твоим невидимым перстам…
Ты колокольный звон мечтательно мотаешь
Средь чуткой тишины вокруг веретена,
О, пряха нежных струй, печальная луна!..
В фонтанах каждый миг иное отраженье
Находят небеса, в них каждое мгновенье
Иной играет луч, и, восхищая взор,
В них призма вечная сменяет свой узор.
Фонтаны кружатся, как будто веретена,
Свивая радугу, царицу небосклона…
О, пряха нежных струй, печальная луна!
С небес внимательный и грустный взор склоняя
И за работою фонтанов наблюдая,
С очами тихими, спокойна и ясна,
Вся в белом, ты прядешь с заботою унылой
Увы! волну кудрей над раннею могилой,
О, пряха нежных струй, печальная луна!..
V.
В вечерней мгле фонтан, колеблясь как копье,
Струи бесцветные в заснувший парк бросает…
Вокруг молчание, покой и забытье…
На белый мрамор тень от сосен упадает,
Вдали запел петух… и вновь затихло все!..
Ступая в тишине предательской стопою,
Иуда окропил вокруг газон слезою…
Вокруг печалью все обято неземной!..
Крестясь, прохожий крест собой напоминает,
И возмущенный пруд под бледною луной,
Как ваза горести, во мгле ночной вскипает.
Луна средь тишины, как рана, кровь струит
И красным отсветом потоки багрянит;
Тому виной — фонтан, и, кровью истекая,
Пронзила грудь свою красавица ночная!
VИ.
Курятся облака, померкнул блеск лазури,
Но сад души моей цветет еще сильней,
Еще роскошней он среди дыханья бури,
Но пусть он исцелял мой дух во дни скорбей,
В нем распускается цикута с белладонной…
Вот в нем забил фонтан струею оживленной.
Как птичка красная, в нем молния блестит,
За ней рой острых стрел, преследуя, летит…
— Увы, ее уж нет, умчалась прочь высоко,
Напрасно рвется вверх фонтан в тоске глубокой
К божественной мечте лететь — напрасный труд,
И стрелы снова вниз в бессильи упадут!
И.
Я жил в аду, где каждый миг
был новая для сердца пытка…
В груди, в устах, в очах моих
следы смертельного напитка.
Там ночью смерти тишина,
а днем и шум, и крик базарный,
луну, лик солнца светозарный
я видел только из окна.
Там каждый шаг и каждый звук,
как будто циркулем, размерен,
и там, душой изныв от мук,
ты к ночи слишком легковерен…
Там свист бичей, потоки слез,
и каждый миг кипит работа…
Я там страдал, терпел… И что-то
в моей груди оборвалось.
Там мне встречалась вереница
известкой запыленных лиц,
и мертвы были эти лица,
и с плачем я склонялся ниц.
Там мне дорогу преграждала
гиганта черная рука…
То красная труба кидала
зловонной гари облака.
Там, словно призраки во сне,
товаров вырастали груды,
и люди всюду, как верблюды,
тащились с ношей на спине.
Там умирают много раз,
и все родятся стариками,
и много слепнет детских глаз
от слез бессонными ночами.
Там пресмыкается Разврат,
там раззолочены вертепы,
там глухи стены, окна слепы,
и в каждом сердце — мертвый ад.
Там в суете под звон монет
забыты древние преданья,
и там безумец и поэт
давно слились в одно названье!..
Свободы песня в безднах ада
насмешкой дьявольской звучит…
Ей вторят страшные снаряды,
и содрогается гранит.
Когда же между жалких мумий,
пылая творческим огнем,
зажжется водопад безумий,
пророка прячут в «Желтый дом…»
Свободе верить я не смел,
во власти черного внушенья
я звал конец и дико пел,
как ветер, песни разрушенья!..
Они глумились надо мной,
меня безумным называли
и мертвой, каменной стеной
мой сад, зеленый сад, сковали…
Была одежда их чиста,
дышала правда в каждом слове,
но знал лишь я, что их уста
вчера моей напились крови…
И я не мог!.. В прохладной мгле
зажглись серебряные очи,
и материнский шепот Ночи
пронесся тихо по земле.
И я побрел… Куда?.. Не знаю!..
вдали угас и свет. и гул…
Я все забыл… Я все прощаю…
Я в беспредельном потонул.
Здесь надо мною месяц белый
меж черных туч, как между скал
недвижно лебедь онемелый
волшебной сказкой задремал.
ИИ.
И то, чего открыть не мог мне пестрый день,
все рассказала Ночь незримыми устами,
и был я трепетен, как молодой олень,
и преклонил главу пред вещими словами…
И тихо меркнул день, и отгорал Закат…
я Смерти чувствовал святое дуновенье,
и я за горизонт вперил с надеждой взгляд,
и я чего-то ждал… и выросло виденье.
ИИИ.
И там, где Закат пламенел предо мной,
блистая, разверзлись Врата,
там Город возникнул, как сон золотой
и весь трепетал, как мечта.
И там, за последнею гранью земли,
как остров в лазури небес,
он новой отчизною вырос вдали
и царством великих чудес.
Он был обведен золотою стеной,
где каждый гигантский зубец
горел ослепительно-яркой игрой,
божественный славил резец.
Над ним золотые неслись облака,
воздушны, прозрачны, легки,
как будто, струясь, золотая река
взметала огней языки.
Вдали за дворцами возникли дворцы
и радуги звонких мостов,
в единый узор сочетались зубцы
и строй лучезарных столпов.
И был тот узор, как узор облаков,
причудлив в дали голубой,—
и самый несбыточный, светлый из снов
возник наяву предо мной.
Всех краше, всех выше был Солнца дворец,
где в женственно-вечной красе,
Жена, облеченная в дивный венец,
сияла, как Роза в росе.
Над Ней, мировые обятья раскрыв,
затмив трепетание звезд,
таинственный Город собой осенив,
сиял ослепительный Крест!..
Там не было гнева, печали и слез,
там не было звона цепей,
там новое, вечное счастье зажглось
в игре золотистых огней!..
Но всюду царила вокруг тишина
в таинственном Городе том;
там веяла Вечность, тиха и страшна,
своим исполинским крылом.
А там в высоте, у двенадцати врат
сплетались двенадцать дорог,
и медное жерло воздев на Закат,
труба содрогнула чертог!..
И трижды раздался громовый раскат…
И ярче горели врата…
И вспыхнуло ярче двенадцати врат
над Розой сиянье Креста!..
И стало мне мертвого Города жаль,
и что-то вставало, грозя,
и в солнечный Город, в безбрежную даль
влекла золотая стезя!..
И старою сказкой и вечно-живой.
которую мир позабыл.
тот Солнечный Город незримой рукой
начертан на воздухе был…
Не все ли пророки о Граде Святом
твердили и ныне твердят,
и будет наш мир пересоздан огнем,
и близок кровавый закат?!.
И вдруг мне открылось, что в Городе том
и сам я когда-то сиял,
горел и дрожал золотистым лучом,
и пылью алмазной сверкал…
И поняло сердце, чем красен Закат,
чем свят догорающий день.
что смерть — к бесконечному счастью возврат,
что счастье земное — лишь тень!..
Душа развернула два быстрых крыла,
стремясь к запредельной мечте,
к вот унеслась золотая стрела
прильнуть к Золотой Красоте…
Как новой луны непорочная нить,
я в бездне скользнул голубой
от крови заката причастья вкусить
и образ приять неземной!..
ИV.
Тогда, облитый весь закатными лучами,
я Город Золотой, молясь, благословлял
и между нищими, больной земли сынами,
святое золото рассыпать умолял…
Но вдруг затмилось все, захлопнулись ворота
с зловещим грохотом, за громом грянул гром.
повсюду мертвый мрак развил свои тенета,
и снова сжала грудь смертельная забота…
Но не забыть душе о Граде Золотом!..