Ночь идет, ребята,
звезды встали в ряд,
словно у Кронштадта
корабли стоят.
Синеет палуба — дорога скользкая,
качает здорово на корабле,
но юность легкая и комсомольская
идет по палубе, как по земле.Кипит вода, лаская
тяжелые суда,
зеленая, морская,
подшефная вода.
Не подкачнется к нам тоска неважная,
ребята, — по морю гуляем всласть, —
над нами облако и такелажная
насквозь испытанная бурей снасть.И боцман грянет в дудку:
— Земля, пока, пока…
И море, будто в шутку,
ударит под бока.
Синеет палуба — дорога скользкая,
качает здорово на корабле,
но юность легкая и комсомольская
идет по палубе, как по земле.Никто из нас не станет
на лапы якорей,
когда навстречу грянет
Владычица Морей.
И песни новые летят, победные.
Война, товарищи! Вперед пора!
И пробиваются уже торпедные
огнем клокочущие катера.И только воет, падая
под острые суда,
разрезанная надвое
огромная вода.
Синеет палуба — дорога скользкая,
качает здорово на корабле,
но юность легкая и комсомольская
идет по палубе, как по земле.
Мы хлеб солили крупной солью,
и на ходу, легко дыша,
мы с этим хлебом ели сою
и пили воду из ковша.И тучи мягкие летели
над переполненной рекой,
и в неуютной, злой постели
мы обретали свой покой.Чтобы, когда с утра природа
воспрянет, мирна и ясна,
греметь водой водопровода,
смывая недостатки сна.По комнате шагая с маху,
в два счета убирать кровать,
искать потертую рубаху
и басом песню напевать.Тоска, себе могилу вырой —
я песню легкую завью, —
над коммунальною квартирой
она подобна соловью.Мне скажут черными словами,
отринув молодость мою,
что я с закрытыми глазами
шаманю и в ладоши бью.Что научился только лгать
во имя оды и плаката, —
о том, что молодость богата,
без основанья полагать.Но я вослед за песней ринусь,
могучей завистью влеком, —
со мной поет и дразнит примус
меня лиловым языком.
Из Баку уезжая,
припомню, что видел
я — поклонник работы,
войны и огня.
В храме огнепоклонников
огненный идол
почему-то
не интересует меня.
Ну — разводят огонь,
бьют башкою о камень,
и восходит огонь
кверху
дымен, рогат.
— Нет! — кричу про другой,
что приподнят руками
и плечами
бакинских ударных бригад.
Не царица Тамара,
поющая в замке,
а турчанки, встающие
в общий ранжир.
Я узнаю повсюду их
по хорошей осанке,
по тому, как синеют
откинутые паранджи.
И, тоску отметая,
заикнешься, товарищи, разве
про усталость, про то,
что работа не по плечам?
Чёрта с два!
Это входит Баку в Закавказье,
В Закавказье, отбитое у англичан…
Ветер загремел.
Была погодка аховая —
серенькие волны
ударили враз,
но пристань отошла,
платочками помахивая,
благими пожеланиями
провожая нас.
Хватит расставанья.
Пойдёмте к чемоданам,
выстроим, хихикая,
провизию в ряды —
выпьем телиани,
что моря, вода нам?
Выплывем, я думаю,
из этой воды.
Жить везде прекрасно:
на борту промытом,
чуть поочухавшись
от разной толчеи,
палуба в минуту
обрастает бытом —
стелет одеяла,
гоняет чаи.
Слушайте лирические
телеграммы с фронта —
небо велико,
и велика вода.
Тихо по канату горизонта
нефтеналивные балансируют суда.
И ползут часы,
качаясь и тикая,
будто бы кораблики,
по воде шурша,
и луна над нами
просияла тихая —
в меру желтоватая,
в меру хороша.
Скучно наблюдая
за игрой тюленей,
мы плывем и видим —
нас гнетут пуды
разных настроений,
многих впечатлений
однородной массы
неба и воды.
Хватит рассусоливать —
пойдёмте к чемоданам,
выстроим, хихикая,
провизию в ряды,
выпьем телиани, —
что моря, воды нам?
Выплывем, я думаю, —
из этой воды.
За кормою вода густая —
солона она, зелена,
неожиданно вырастая,
на дыбы поднялась она,
и, качаясь, идут валы
от Баку до Махачкалы.
Мы теперь не поём, не спорим,
мы водою увлечены —
ходят волны Каспийским морем
небывалой величины.
А потом —
затихают воды —
ночь каспийская,
мёртвая зыбь;
знаменуя красу природы,
звёзды высыпали
как сыпь;
от Махачкалы
до Баку
луны плавают на боку.
Я стою себе, успокоясь,
я насмешливо щурю глаз —
мне Каспийское море по пояс,
нипочём…
Уверяю вас.
Нас не так на земле качало, нас
мотало кругом во мгле —
качка в море берёт начало,
а бесчинствуют на земле.
Нас качало в казачьих седлах,
только стыла по жилам кровь,
мы любили девчонок подлых —
нас укачивала любовь.
Водка, что ли, ещё?
И водка —
спирт горячий,
зелёный, злой, —
нас качало в пирушках вот как —
с боку на бок
и с ног долой…
Только звёзды летят картечью,
говорят мне:
«Иди, усни…»
Дом, качаясь, идет навстречу,
сам качаешься, чёрт возьми…
Стынет соль
девятого пота
на протравленной коже спины,
и качает меня работа
лучше спирта
и лучше войны.
Что мне море?
Какое дело
мне до этой зелёной беды?
Соль тяжёлого, сбитого тела
солонее морской воды.
Что мне (спрашиваю я), если
наши зубы,
как пена, белы —
и качаются наши песни
от Баку
до Махачкалы.
1Багрового солнца над нами шары,
под нами стоит лебеда,
в кожухе, мутная от жары,
перевернулась вода.Надвое мир разделяет щит,
ленты — одна за другой…
Пуля стонет,
пуля трещит,
пуля пошла дугой.Снова во вражеские ряды
пуля идет, рыча, —
если не будет у нас воды,
воду заменит моча.Булькая, прыгая и звеня,
бей, пулемет, пока —
вся кавалерия на ко-ня…
Пехота уже у штыка.Все попадания наши верны
в сумрак, в позор земной —
красное знамя моей страны
плавает надо мной.Нашу разрезать хотят страну,
высосать всю до дна —
сохнет, затоптанная, она —
сердце мое в плену.
В наши леса идет напролом
лезвие топора —
колониальных дел мастера
двигают топором.Желтый сапог оккупанта тяжел,
шаг непомерно быстр,
синь подбородок,
зуб — желт,
штык,
револьвер,
хлыст…2Слушай, Англия,
Франция,
слушай,
нам не надо вашей земли,
но сегодня
(на всякий случай)
припасли мы команду:
— Пли… И в краях, зеленых, отчих,
посмотрев вперед,
заправляет пулеметчик
ленту в пулемет.Снова жилы у нас распухли,
снова ядрами кулаки —
если вы на Союз Республик
ваши двигаете полки.Переломаны ваши древки,
все останутся гнить в пыли —
не получите нашей нефти,
нашей жирной и потной земли.Есть еще запрещенная зона —
наши фабрики,
наш покой…
Наземь выплеснете знамена
вашей собственною рукой.3Солнце висит,
стучит лебеда —
кончена песня моя:
в кожухе не пересохла вода,
ленты лежит змея.И в краях зеленых, отчих,
посмотрев вперед,
заправляет пулеметчик
ленту в пулемет.
Всё цвело. Деревья шли по краю
Розовой, пылающей воды;
Я, свою разыскивая кралю,
Кинулся в глубокие сады.
Щеголяя шёлковой обновой,
Шла она. Кругом росла трава.
А над ней — над кралею бубновой —
Разного размера дерева.
Просто куст, осыпанный сиренью,
Золотому дубу не под стать,
Птичьему смешному населенью
Всё равно приказано свистать.
И на дубе тёмном, на огромном,
Тоже на шиповнике густом,
В каждом малом уголке укромном
И под начинающим кустом,
В голубых болотах и долинах
Знай свисти и отдыха не жди,
Но на тонких на ногах, на длинных
Подошли, рассыпались дожди.
Пролетели. Осветило снова
Золотом зелёные края —
Как твоя хорошая обнова,
Лидия весёлая моя?
Полиняла иль не полиняла,
Как не полиняли зеленя, —
Променяла иль не променяла,
Не забыла, милая, меня? Вечером мы ехали на дачу,
Я запел, веселья не тая, —
Может, не на дачу — на удачу, —
Где удача верная моя?
Нас обдуло ветром подогретым
И туманом с медленной воды,
Над твоим торгсиновским беретом
Плавали две белые звезды.
Я промолвил пару слов резонных,
Что тепла по Цельсию вода,
Что цветут в тюльпанах и газонах
Наши областные города,
Что летит особенного вида —
Вырезная — улицей листва,
Что меня порадовала, Лида,
Вся подряд зелёная Москва.
Хорошо — забавно — право слово,
Этим летом красивее я.
Мне понравилась твоя обнова,
Кофточка зелёная твоя.
Ты зашелестела, как осина,
Глазом повела своим большим:
— Это самый лучший… Из Торгсина…
Импортный… Не правда ль? Крепдешин…
Я смолчал. Пахнуло тёплым летом
От листвы, от песен, от воды —
Над твоим торгсиновским беретом
Плавали две белые звезды.
Доплыли до дачи запылённой
И без уважительных причин
Встали там, где над Москвой зелёной
Звёзды всех цветов и величин.Я сегодня вечером — не скрою —
Одинокой птицей просвищу.
Завтра эти звёзды над Москвою
С видимой любовью разыщу.
Июлю месяцу не впервой
давить меня тяжелой пятой,
ловить меня, окружая травой,
томить меня духотой.Я вижу, как лопнула кожура
багровых овощей, —
на черное небо пошла жара,
ломая уклад вещей.Я задыхаюсь в час ночной
и воду пью спеша,
луна — как белый надо мной
каленый край ковша.Я по утрам ищу… увы…
подножный корм коню —
звон кругом
от лезвий травы,
высохшей на корню.И вот
начинает течь смола,
обваривая мух,
по ночам выходит из-за угла
истлевшей падали дух.
В конце концов
половина зари
отваливается, дрожа,
болото кипит —
на нем пузыри,
вонючая липкая ржа, —
и лес загорается.
Дует на юг,
поглубже в лес ветерок,
дубам и осинам
приходит каюк —
трескучей погибели срок.Вставай,
поднимайся тогда,
ветлугай,
с водою иди на огонь,
туши его,
задуши,
напугай,
гони дымок и вонь.
Копай топорами широкие рвы,
траву губи на корню,
чтобы нельзя по клочьям травы
дальше лететь огню.
Чтобы между сосновых корней
с повадкой лесного клеща
маленькое семейство огней
не распухало, треща.Вставай,
поднимайся —
и я за тобой,
последний леса жилец,
иду вперед с опаленной губой
и падаю наконец.
Огонь проходит сквозь меня.Я лег на пути огня,
и падает на голову головня,
смердя,
клокоча
и звеня.
Вот так прожить
и так умереть,
истлеть, рассыпаясь в прах,
золою лежать
и только шипеть,
пропеть не имея прав.И новые сосны взойдут надо мной,
взметнут свою красу,
я тлею и знаю —
всегда под сосной,
всегда живу в лесу.
У меня к тебе дела такого рода,
что уйдёт на разговоры вечер весь, —
затвори свои тесовые ворота
и плотней холстиной окна занавесь.
Чтобы шли подруги мимо, парни мимо,
и гадали бы и пели бы, скорбя:
«Что не вышла под окошко, Серафима?
Серафима, больно скучно без тебя…»
Чтобы самый ни на есть раскучерявый,
рвя по вороту рубахи алый шёлк,
по селу Ивано-Марьину с оравой
мимо окон под гармонику прошел.
Он всё тенором, всё тенором, со злобой
запевал — рука протянута к ножу:
«Ты забудь меня, красавица, попробуй…
я тебе такое покажу…
Если любишь хоть на половину,
подожду тебя у крайнего окна,
постелю тебе пиджак на луговину
довоенного и тонкого сукна…»
А земля дышала, грузная от жиру,
и от омута соминого левей
соловьи сидели молча по ранжиру,
так что справа самый старый соловей.
Перед ним вода — зелёная, живая —
мимо заводей несётся напролом,
он качается на ветке, прикрывая
соловьиху годовалую крылом.
И трава грозой весеннею измята,
дышит грузная и тёплая земля,
голубые ходят в омуте сомята,
пол-аршинными усами шевеля.
А пиявки, раки ползают по илу,
много ужаса вода в себе таит…
Щука — младшая сестрица крокодилу —
неживая возле берега стоит…
Соловьиха в тишине большой и душной…
Вдруг ударил золотистый вдалеке,
видно, злой и молодой и непослушный,
ей запел на соловьином языке:
«По лесам, на пустырях и на равнинах
не найти тебе прекраснее дружка —
принесу тебе яичек муравьиных,
нащиплю в постель я пуху из брюшка.
Мы постелем наше ложе над водою,
где шиповники все в розанах стоят,
мы помчимся над грозою, над бедою
и народим два десятка соловьят.
Не тебе прожить, без радости старея,
ты, залётная, ни разу не цвела,
вылетай же, молодая, поскорее
из-под старого и жесткого крыла».
И молчит она, всё в мире забывая, —
я за песней, как за гибелью, слежу…
Шаль накинута на плечи пуховая…
«Ты куда же, Серафима?» — «Ухожу».
Кисти шали, словно пёрышки, расправя,
влюблена она, красива, нехитра, — улетела.
Я держать её не вправе —
просижу я возле дома до утра.
Подожду, когда заря сверкнёт по стеклам,
золотая сгаснет песня соловья —
пусть придёт она домой с красивым, с тёплым —
меркнут глаз её татарских лезвия.
От неё и от него пахнуло мятой,
он прощается у крайнего окна,
и намок в росе пиджак его измятый
довоенного и тонкого сукна.