Снег аджаро-гурийских гор,
моих гор родных.
О, какой там большой простор,
какой чистый родник!
Маленькая мельница на Губазоули
у ворот моего двора.
Там лавровишни давно уснули,
и роса их сладка и добра.
О родина,
уже, наверное, год
я не виделась с ней!
Снег аджаро-гурийских гор,
туман и снег…
Опять нет снега у земли.
Снег недоступен » диковин.
Приемлю солнцепек зимы,
облокотись о подоконник.Дымы из труб — как словеса,
чей важный смысл-абракадабра,
и голубые небеса
дивятся странности подарка.Я даровал бы крышам снег,
будь я художник иль природа, —
иначе совершенства нет
в пейзаже с тенью дымохода.
Я видел белый цвет земли,
где безымянный почерк следа
водил каракули средь снега
и начинал тетрадь зимы.Кого-то так влекло с крыльца!
И снег — уже не лист бесцельный,
а рукопись строки бесценной,
не доведенной до конца.
Тот снег — в ожидании нового снега,
скажу лишь о нем, остальное я скрою.
И прошлой зимой длилось действие неба
над Шхелдою, над осиянной горою.Свеченья и тьмы непрестанная смена —
вот опыт горы, умудряющий разум.
Тот снег в ожидании нового снега —
в недвижности, но и в азарте прекрасном.Неистовый дух, вечно алчущий света,
молящийся, страждущий и дерзновенный.
Тот снег в ожидании нового снега.
Далекая Шхелда и сумрак вселенной.
Еще ноябрь, а благодать
уж сыплется, уж смотрит с неба.
Иду и хоронюсь от света,
чтоб тенью снег не утруждать.О стеклодув, что смысл дутья
так выразил в сосульках этих!
И, запрокинув свой беретик,
на вкус их пробует дитя.И я, такая молодая,
со сладкой льдинкою во рту,
оскальзываясь, приседая,
по снегу белому иду.
Только степи и снег.
Торжество белизны совершенной.
И безвестного путника вдруг оборвавшийся след.Как отважился он
фамильярничать с бездной вселенной?
В чем разгадка строки,
ненадолго записанной в снег? Иероглиф судьбы,
наделенный значением крика, —
человеческий след,
уводящий сознанье во тьму… И сияет пространство,
как будто открытая книга,
чья высокая мудрость
Вовеки невнятна уму.
Переделкино снег заметал.
Средь белейшей метели не мы ли
говорили, да губы немые
целовали мороз, как металл? Не к добру в этой зимней ночи
полюбились мы пушкинским бесам.
Не достичь этим медленным бегством
ни крыльца, ни поленьев в печи.Возносилось к созвездьям и льдам,
ничего еще не означало,
но так нежно, так скорбно звучало:
мы погибнем, погибнем, Эльдар.Опаляя железную нить,
вдруг сверкнула вдали электричка,
и оттаяла в сердце привычка:
жить на свете, о, только бы жить.
О друзья, лишь поэзия прежде, чем вы,
прежде времени, прежде меня самого,
прежде первой любви, прежде первой травы,
прежде первого снега и прежде всего.Наши души белеют белее, чем снег.
Занимается день у окна моего,
л приходит поэзия прежде, чем свет,
прежде Свети-Цховели и прежде всего.Что же, город мой милый, на ласку ты скуп?
Лишь последнего жду я венка твоего,
и уже заклинанья срываются с губ:
Жизнь, и Смерть, и Поэзия — прежде всего.
Я помню изгородь под инеем.
Снег падал тихо и светло.
Кричит петух — и вспоминаю я
мое гурийское село.
Проламывалась наледь тонкая
под грузом шага моего,
и лаяла устало Толия,
сама не зная, на кого.
Похожий на большую букву,
один на вековом посту
дуб укрывался, словно в бурку,
в свою дырявую листву.
Глубокий снег следы марали,
тропинка далеко вела,
и возле вещего марани
был ветер пьяным от вина.
Все это — где-то и когда-то,
но позабыть о том нельзя…
Входила в Гурию каланда
и чичилаки нам несла.
Мы соблюдаем правила зимы.
Играем мы, не уступая смеху,
и, придавая очертанья снегу,
приподнимаем белый снег с земли.И, будто бы предчувствуя беду,
прохожие толпятся у забора,
снедает их тяжелая, забота:
а что с тобой имеем мы в виду.Мы бабу лепим, только и всего.
О, это торжество и удивленье,
когда и высота и удлиненье
зависят от движенья твоего.Ты говоришь: -Смотри, как я леплю.-
Действительно, как хорошо ты лепишь
и форму от бесформенности лечишь.
Я говорю: — Смотри, как я люблю.Снег уточняет все свои черты
и слушается нашего приказа.
И вдруг я замечаю, как прекрасно
лицо, что к снегу обращаешь ты.Проходим мы по белому двору,
мимо прохожих, с выраженьем дерзким.
С лицом таким же пристальным и детским,
любимый мой, всегда играй в игру.Поддайся его долгому труду,
о моего любимого работа!
Даруй ему удачливость ребенка,
рисующего домик и трубу.
Какое блаженство, что блещут снега,
что холод окреп, а с утра моросило,
что дико и нежно сверкает фольга
на каждом углу и в окне магазина.
Пока серпантин, мишура, канитель
восходят над скукою прочих имуществ,
томительность предновогодних недель
терпеть и сносить — что за дивная участь!
Какая удача, что тени легли
вкруг елок и елей, цветущих повсюду,
и вечнозеленая новость любви
душе внушена и прибавлена к чуду.
Откуда нагрянули нежность и ель,
где прежде таились и как сговорились!
Как дети, что ждут у заветных дверей,
я ждать позабыла, а двери открылись.
Какое блаженство, что надо решать,
где краше затеплится шарик стеклянный,
и только любить, только ель наряжать
и созерцать этот мир несказанный…
Жаждешь узреть — это необходимо —
(необходимо? зачем? почему?) —
жаждешь узреть и собрать воедино
все, что известно уму твоему.Жаждешь, торопишься, путаешь, боже,
вот сколько нужно: глаза, голоса,
горе… а радости? Радости тоже!
Радости, шалости и чудеса! Жаждешь и думаешь: помню ль? могу ли?
Вечер в Риони, клонящий к слезам
солнцем и свадьбою: «Лиде»… «Макрули»…
И Алазань? Как забыть Алазань? Жаждешь в душе твоей, в бедном ковчеге,
соединить без утрат и помех
все, что творится при солнце и снеге:
речи, поступки, и солнце, и снег.Жаждешь… Но если, всевышним веленьем,
вдруг обретешь это чудо и жуть,
как совладаешь с чрезмерным виденьем,
словом каким наречешь его суть?
В быт стола, состоящий из яств и гостей,
в круг стаканов и лиц, в их порядок насущный
я привел твою тень. И для тени твоей —
вот стихи, чтобы слушала. Впрочем, не слушай.Как бы все упростилось, когда бы не снег!
Белый снег увеличился. Белая птица
преуспела в полете. И этот успех
сам не прост и не даст ничему упроститься.Нет, не сам по себе этот снег так велик!
Потому он от прочего снега отличен,
что студеным пробелом отсутствий твоих
его цвет был усилен и преувеличен.Холод теплого снега я вытерпеть мог —
но в прохладу его, волей слабого жеста,
привнесен всех молчаний твоих холодок,
дабы стужа зимы обрела совершенство.Этом снегом, как гневом твоим, не любим,
я сказал своей тени: — Довольно! Не надо!
Оглушен я молчаньем н смехом твоим
и лицом, что белее, чем лик снегопада.Ты — во всем. Из всего — как тебя мне извлечь?
Запретить твоей тени всех сказок чрезмерность.
твое тело услышать, как внятную речь,
где прекрасен не вымысел, а достоверность? Снег идет и не знает об этом. Летит
и об этом не ведает белая птица.
Этот день лицемерит и делает вид,
что один, без тебя он сумеет продлиться.О, я помню! Я сам был огромен, как снег.
Снега не было. Были огромны и странны
возле зренья и слуха -твой свет и твой смех,
возле губ и ладоней — вино и стаканы.Но не мне быть судьей твоих слов и затей!
Ты прекрасна. И тень твоя тоже прекрасна.
Да хранит моя тень твою слабую тень
там, превыше всего, в неуюте пространства.
Помню — как вижу, зрачки затемню
веками, вижу: о, как загорело
все, что растет, и, как песнь, затяну
имя земли и любви: Сакартвело.Чуждое чудо, грузинская речь,
Тереком буйствуй в теснине гортани,
ах, я не выговорю — без предтеч
крови, воспитанной теми горами.Вас ли, о, вас ли, Шота и Важа,
в предки не взять и родство опровергнуть?
Ваше — во мне, если в почву вошла
косточка, — выйдет она на поверхность.Слепы уста мои, где поводырь,
чтобы мой голос впотьмах порезвился?
Леса ли оклик услышу, воды ль —
кажется: вот говорят по-грузински.Как я люблю, славянин и простак,
недосягаемость скороговорки,
помнишь: лягушки в болоте… О, как
мучают горло предгорья, пригоркиграмоты той, чьи вершины в снегу
Ушбы надменней. О, вздор альпенштока!
Гмерто, ужель никогда не смогу
высказать то — несказанное что-то? Только во сне — велика и чиста,
словно снега, разрастаюсь и рею,
сколько хочу, услаждаю уста
речью грузинской, грузинскою речью…
Пришла и говорю: как нынешнему снегу
легко лететь с небес в угоду февралю,
так мне в угоду вам легко взойти на сцену.
Не верьте мне, когда я это говорю.О, мне не привыкать, мне не впервой, не внове
взять в кожу, как ожог, вниманье ваших глаз.
Мой голос, словно снег, вам упадает в ноги,
и он умрет, как снег, и обратится в грязь.Неможется! Нет сил! Я отвергаю участь
явиться на помост с больничной простыни.
Какой мороз во лбу! Какой в лопатках ужас!
О, кто-нибудь, приди и время растяни! По грани роковой, по острию каната-
плясунья, так пляши, пока не сорвалась.
Я знаю, что умру, но я очнусь, раз надо.
Так было всякий раз. Так будет в этот раз.Исчерпана до дна пытливыми глазами,
на сведенье .ушей я трачу жизнь свою.
Но тот, кто мной любим, всегда спокоен в зале —
Себя не сохраню, его не посрамлю.Измучена гортань кровотеченьем речи,
но весел мой прыжок из темноты кулис.
В одно лицо людей, все явственней и резче,
сливаются черты прекрасных ваших лиц.Я обращу в поклон нерасторопность жеста.
Нисколько мне не жаль ни слов, ни мук моих.
Достанет ли их вам для малого блаженства?
Не навсегда прошу — пускай на миг, на миг…
Я попросил подать вина и пил.
Был холоден не в меру мой напиток.
В пустынном зале я делил мой пир
со сквозняком и запахом опилок.Несмелый локоть горестной зимы
из тьмы, снаружи лег на подоконник.
Из сумрачных берлог, из мглы земли,
наверно, многих, но не знаю, скольких, рев паровозов вышел и звучал.
Не ведаю, что делалось со мною,
но мне казалось — плач их означал
то, что моею было тишиною.Входили люди, супа, папирос
себе просили, поступали просто
и упрощали разнобой сиротств
до одного и общего сиротства.Они молчали, к помыслам своим
подняв многозначительные лица,
как будто что-то, ведомое им,
намеревалось грянуть и случиться.Их тайна для меня была темна.
Я не спешил расспрашивать об этом.
Желанием моим или вина
было — увидеть снег перед рассветом.Снег начинался около крыльца,
и двор был неестественно опрятен,
словно постель умершего жильца,
где новый штрих уже невероятен.Свою печаль я укротил вином,
но в трезвых небесах неукрощенных
звучала встреча наших двух имен
предсмертным звоном двух клинков скрещенных.
Лишь бы жить, лишь бы пальцами трогать,
лишь бы помнить, как подле моста
снег по-женски закидывал локоть,
и была его кожа чиста.
Уважать драгоценную важность
снега, павшего в руки твои,
и нести в себе зимнюю влажность
и такое терпенье любви.
Да уж поздно. О милая! Стыну
и старею.
О взлет наших лиц —
в снегопаданье, в бархат, в пустыню,
как в уют старомодных кулис.
Было ль это? Как чисто, как крупно
снег летит… И, наверно, как встарь,
с январем побрататься нетрудно.
Но минуй меня, брат мой, январь.
Пролетание и прохожденье —
твой урок я усвоил, зима.
Уводящее в вечность движенье
омывает нас, сводит с ума.
Дорогая, с каким снегопадом
я тебя отпустил в белизну
в синем, синеньком, синеватом
том пальтишке — одну, о одну?
Твоего я не выследил следа
и не выгадал выгоды нам —
я следил расстилание снега,
его склонность к лиловым тонам.
Как подумаю — радуг неровность,
гром небесный, и звезды, и дым —
о, какая нависла огромность
над печальным сердечком твоим.
Но с тех пор, властью всех твоих качеств,
снег целует и губит меня.
О запинок, улыбок, чудачеств
снегопад среди белого дня!
Ты меня не утешишь свободой,
и в великом терпенье любви
всею белой и синей природой
ты ложишься на плечи мои.
Как снежит… И стою я под снегом
на мосту, между двух фонарей,
как под плачем твоим, как под смехом,
как под вечной заботой твоей.
Все играешь, метелишь, хлопочешь.
Сжалься же, наконец, надо мной —
как-нибудь, как угодно, как хочешь,
только дай разминуться с зимой.
Не сани летели — телега
скрипела, и маленький лес
просил подаяния снега
у жадных иль нищих небес.Я утром в окно посмотрела:
какая невзрачная рань!
Мы оба тоскуем смертельно,
не выжить нам, брат мой февраль.Бесснежье голодной природы,
измучив поля и сады,
обычную скудость невзгоды
возводит в значенье беды.Зияли надземные недра,
светало, а солнце не шло.
Взамен плодородного неба
висело пустое ничто.Ни жизни иной, ни наживы
не надо, и поздно уже.
Лишь бедная прибыль снежинки
угодна корыстной душе.Вожак беззащитного стада,
я знала морщинами лба,
что я в эту зиму устала
скитаться по пастбищу льда.Звонила начальнику книги,
искала окольных путей
узнать про возможные сдвиги
в судьбе, моих слов и детей.Там — кто-то томился и бегал,
твердил: его нет! его нет!
Смеркалось, а он все обедал,
вкушал свой огромный обед.Да что мне в той книге? Бог с нею!
Мой почерк мне скупки и нем.
Писать, как хочу, не умею,
писать, как умею, — зачем? Стекло голубело, и дивность
из пекла антенн и реле
проистекала, и длилась,
и зримо сбывалась в стекле.Не страшно ли, девочка диктор,
над бездной земли и воды
одной в мироздании диком
нестись, словно лучик звезды? Пока ты скиталась, витала
меж башней и зреньем людей,
открылась небесная тайна
и стала добычей твоей.Явилась в глаза, уцелела,
и доблестный твой голосок
неоспоримо и смело
падение снега предрек.Сказала: грядущею ночью
начнется в Москве снегопад.
Свою драгоценную ношу
на нас облака расточат.Забудет короткая память
о муке бесснежной зимы,
а снег будет падать и падать,
висеть от небес до земли.Он станет счастливым избытком,
чрезмерной любовью судьбы,
усладою губ и напитком,
весною пьянящим сады.Он даст исцеленье болевшим,
богатством снабдит бедняка,
и в этом блаженстве белейшем
сойдутся тетрадь и рука.Простит всех живущих на свете
метели вседобрая власть,
и будем мы — баловни, дети
природы, влюбившейся в нас.Да, именно так все и было.
Снег падал и долго был жив.
А я — влюблена и любима,
и вот моя книга лежит.
Явиться утром в чистый север сада,
в глубокий день зимы и снегопада,
когда душа свободна и проста,
снегов успокоителен избыток
и пресной льдинки маленький напиток
так развлекает и смешит уста.
Все нужное тебе — в тебе самом, —
подумать, и увидеть, что Симон
идет один к заснеженной ограде.
О, нет, зимой мой ум не так умен,
чтобы поверить и спросить: — Симон,
как это может быть при снегопаде?
И разве ты не вовсе одинаков
с твоей землею, где, навек заплакав
от нежности, все плачет тень моя,
где над Курой, в объятой богом Мцхете,
в садах зимы берут фиалки дети,
их называя именем «Иа»?
И, коль ты здесь, кому теперь видна
пустая площадь в три больших окна
и цирка детский круг кому заметен?
О, дома твоего беспечный храм,
прилив вина и лепета к губам
и пение, что следует за этим!
Меж тем все просто: рядом то и это,
и в наше время от зимы до лета
полгода жизни, лета два часа.
И приникаю я лицом к Симону
все тем же летом, того же зимою,
когда цветам и снегу нет числа.
Пускай же все само собой идет:
сам прилетел по небу самолет,
сам самовар нам чай нальет в стаканы. —
Не будем звать, но сам придет сосед
для добрых восклицаний и бесед,
и голос сам заговорит стихами.
Я говорю себе: твой гость с тобою,
любуйся его милой худобою,
возьми себе, не отпускай домой.
Но уж звонит во мне звонок испуга:
опять нам долго не видать друг друга
в честь разницы меж летом и зимой.
Простились, ничего не говоря.
Я предалась заботам января,
вздохнув во сне легко и сокровенно.
И снова я тоскую поутру.
И в сад иду, и веточку беру,
и на снегу пишу я: Сакартвело.