Забудешь ты меня, как эту ночь забудешь,
как черный этот сад, и дальний плеск волны,
и в небе облачном зеркальный блеск луны…
Но — думается мне — ты счастлива не будешь.
Быть может, я не прав. Я только ведь поэт,
непостоянный друг печали мимолетной
и краткой радости, мечтатель беззаботный,
художник, любящий равно и мрак и свет.
О, светлый голос, чуть печальный,
слыхал я прежде отзвук твой,
пугливый, ласково-хрустальный,
в тени под влажною листвой
и в старом доме, в перезвоне
подвесок-искорок… Звени,
и будут ночи, будут дни
полны видений, благовоний;
забуду ветер для тебя,
игравший в роще белоствольной,
Из блеска в тень и в блеск из тени
с лазурных скал ручьи текли,
в бреду извилистых растений
овраги вешние цвели.И в утро мира это было:
дикарь, еще полунемой,
с душой прозревшей, но бескрылой, —
косматый, легкий и прямой, —заметил, взмахивая луком,
при взлете горного орла,
с каким густым и сладким звуком
освобождается стрела.Забыв и шелесты оленьи,
Пахнуло с восходом огромной луны
сладчайшею свежестью в плечи весны.
Колеблясь, колдуя в лазури ночной,
прозрачное чудо висит над рекой.
Все тихо и хрупко. Лишь дышит камыш;
над влагой мелькает летучая мышь.
Волшебно-возможного полночь полна.
Для состязаний быстролетных
на том белеющем холму
вчера был скат на сваях плотных
сколочен. Лыжник по немусъезжал со свистом; а пониже
скат обрывался: это был
уступ, где становились лыжи
четою ясеневых крыл.Люблю я встать над бездной снежной,
потуже затянуть ремни…
Бери меня, наклон разбежный,
и в дивной пустоте — распни.Дай прыгнуть, под гуденье ветра,
Однажды ночью подоконник
дождем был шумно орошен.
Господь открыл свой тайный сонник
и выбрал мне сладчайший сон.
Звуча знакомою тревогой,
рыданье ночи дом трясло.
Мой сон был синею дорогой
через тенистое село.
На фабрике немецкой, вот сейчас, -
Дай рассказать мне, муза, без волненья!
на фабрике немецкой, вот сейчас,
все в честь мою, идут приготовленья.Уже машина говорит: «Жую,
бумажную выглаживаю кашу,
уже пласты другой передаю».
Та говорит: «Нарежу и подкрашу».Уже найдя свой правильный размах,
стальное многорукое созданье
печатает на розовых листах
невероятной станции названье.И человек бесстрастно рассует
Стоишь ли, смотришь ли с балкона,
деревья ветер гнёт и сам
шалеет от игры, от звона
с размаху хлопающих рам.
Клубятся дымы дождевые
по заблиставшей мостовой
и над промокшею впервые
зелено-яблочной листвой.
Как часто, как часто я в поезде скором
сидел и дивился плывущим просторам
и льнул ко стеклу холодеющим лбом!..
И мимо широких рокочущих окон
свивался и таял за локоном локон
летучего дыма, и столб за столбом
проскакивал мимо, порыв прерывая
взмывающих нитей, и даль полевая
блаженно вращалась в бреду голубом.И часто я видел такие закаты,
что поезд, казалось, взбегает на скаты
Любимы ангелами всеми,
толпой глядящими с небес,
вот люди зажили в Эдеме, —
и был он чудом из чудес.
Как на раскрытой Божьей длани,
я со святою простотой
изображу их на поляне,
прозрачным лаком залитой,
среди павлинов, ланей, тигров,
у живописного ручья…
Ты видишь перстень мой? За звёзды, за каменья,
горящие на дне, в хрустальных тайниках,
и на заломленных русалочьих руках,
его я не отдам. Нет глубже упоенья,
нет сладостней тоски, чем любоваться им
в те чуткие часы, средь ночи одинокой,
когда бывает дух ласкаем и язвим
воспоминаньями о родине далекой…
и многоцветные мне чудятся года,
и колокольчики лиловые смеются,
О, любовь, ты светла и крылата, -
но я в блеске твоем не забыл,
что в пруду неизвестном когда-то
я простым головастиком был.Я на первой странице творенья
только маленькой был запятой, -
но уже я любил отраженья
в полнолунье и день золотой.И, дивясь темно-синим стрекозкам,
я играл, и нырял, и всплывал,
отливал гуттаперчевым лоском
и мерцающий хвостик свивал.В том пруду изумрудно-узорном,
Я на море гляжу из мраморного храма:
в просветах меж колонн, так сочно, так упрямо
бьет в очи этот блеск, до боли голубой.
Там благовония, там — звоны, там — прибой,
а тут, на вышине, — одна молитва линий
стремительно простых; там словно шелк павлиний,
тут целомудренность бессмертной белизны.
О, муза, будь строга! Из храма, с вышины, —
гляжу на вырезы лазури беспокойной, —
и вот восходит стих, мой стих нагой и стройный,
Поляны окропил холодный свет луны.
Чернеющая тень и пятна белизны
застыли на песке. В небесное сиянье
вершиной вырезной уходит кипарис.
Немой и стройный сад похож на изваянье.
Жемчужного дугой над розами повис
фонтан, журчащий там, где сада все дороги
соединяются. Его спокойный плеск
напоминает мне размер сонета строгий;
и ритма четкого исполнен лунный блеск.
Под тонкою луной, в стране далекой, древней,
так говорил поэт смеющейся царевне: Напев сквозных цикад умрет в листве олив,
погаснут светляки на гиацинтах смятых,
но сладостный разрез твоих продолговатых
атласно-темных глаз, их ласка, и отлив
чуть сизый на белке, и блеск на нижней веке,
и складки нежные над верхнею, — навеки
останутся в моих сияющих стихах,
и людям будет мил твой длинный взор счастливый,
пока есть на земле цикады и оливы
Живи, звучи, не поминай о чуде, —
но будет день: войду в твой скромный дом,
твой смех замрет, ты встанешь: стены, люди
все поплывет, — и будем мы вдвоем…
Прозреешь ты в тот миг невыразимый,
спадут с тебя, рассыплются, звеня,
стеклом поблескивая дутым, зимы
и вёсны, прожитые без меня…
Разгорается высь,
тает снег на горе.
Пробудись, отзовись,
говори о заре.
Тает снег на горе
пред пещерой моей,
и вся даль в серебре
осторожных лучей.
Повторяй мне, душа,
что сегодня весна,
Я знаю: пройден путь разлуки и ненастья,
И тонут небеса в сирени голубой,
И тонет день в лучах, и тонет сердце в счастье…
Я знаю, я влюблен и рад бродить с тобой,
Да, я отдам себя твоей влюбленной власти
И власти синевы, простертой надо мной…
Сомкнув со взором взор и глядя в очи страсти,
Мы сядем на скамью в акации густой.
Большие липы, шатаясь, пели…
Мне больно было взглянуть назад…
Там осень грелась в моём апреле, —
Всё та же осень, всё тот же сад…
Всё та же сказка: любовь, измена…
Как скучно снова жалеть о ней!
Вот здесь когда-то цвели вербены…
Ты здесь когда-то была моей…
Бывают ночи: только лягу,
в Россию поплывет кровать,
и вот ведут меня к оврагу,
ведут к оврагу убивать.
Проснусь, и в темноте, со стула,
где спички и часы лежат,
в глаза, как пристальное дуло,
глядит горящий циферблат.
Все окна открыв, опустив занавески,
ты в зале роялю сказала: живи!
Как легкие крылья во мраке и блеске,
задвигались руки твои.
Под левой — мольба зазвенела несмело,
под правою — отклик волнисто возник,
за клавишем клавиш, то черный, то белый,
звеня, погружался на миг.
Ночь дана, чтоб думать и курить
и сквозь дым с тобою говорить.
Хорошо… Пошуркивает мышь,
много звезд в окне и много крыш.
Кость в груди нащупываю я:
родина, вот эта кость — твоя.
Воздух твой, вошедший в грудь мою,
Нищетою необычной
на чужбине дорожу.
Утром в ратуше кирпичной
за конторкой не сижу.Где я только не шатаюсь
в пустоте весенних дней!
И к подруге возвращаюсь
все позднее и поздней.В полумраке стул задену
и, нащупывая свет,
так растопаюсь, что в стену
стукнет яростно сосед.Утром он наполовину
Катится небо, дыша и блистая…
Вот он — дар Божий, бери не бери!
Вот она — воля, босая, простая,
холод и золото звонкой зари!
Тень моя резкая — тень исполина.
Сочные стебли хрустят под ступней.
В воздухе звон. Розовеет равнина.
Каждый цветок — словно месяц дневной.
Пожаром яростного крапа
маячу в травяной глуши,
где дышит след и росный запах
твоей промчавшейся души.И в нестерпимые пределы,
то близко, то вдали звеня,
летит твой смех обезумелый
и мучит и пьянит меня.Луна пылает молодая,
мед каплет на мой жаркий мех;
бьет, скатывается, рыдая,
твой задыхающийся смех.И в липком сумраке зеленом