Нас в детстве качала одна колыбель,
Одна нас лелеяла песик,
Но я никогда не любил голубей,
Мой хитрый и слабый ровесник.
Мечтой не удил из прибоя сирен,
А больше бычков на креветку,
И крал не для милой сырую сирень,
Ломая рогатую ветку.
Шел веку пятый. Мне — восьмой.
Но век перерастал.
И вот моей восьмой весной
Он шире жизни стал.Он перерос вокзал, да так,
Что даже тот предел,
Где раньше жались шум и шлак,
Однажды поредел.И за катушками колес,
Поверх вагонных крыш в депо,
Трубу вводивший паровоз
Был назван: «Декапот».Так машинист его не зря
За стволы трухлявых сосен
Зацепившись вверх ногами,
Разговаривали дятлы
По лесному телеграфу.– Тук-тук-тук, — один промолвил.
— Тук-тук-тук, — другой ответил.
— Как живете? Как здоровье?
— Ничего себе. Спасибо.– Что хорошенького слышно
У писателя на даче?
— Сам писатель кончил повесть.
— Вам понравилась? — Не очень.– Почему же? — Слишком мало
Во сне летал, а наяву
Играл с детьми в серсо:
На ядовитую траву
Садилось колесо.Оса летала за осой,
Слыла за розу ось,
И падал навзничь сад косой
Под солнцем вкривь и вкось.И вкривь и вкось Сантос Дюмон
Над тыщей человек –
Почти что падал, как домой,
На полосатый трек.Во сне летал, а наяву
Апрель дождем опился в дым,
И в лоск влюблен любой.
— Полжизни за стакан воды!
— Полцарства за любовь!
Что сад — то всадник. Взмылен конь,
Но беглым блеском батарей
Грохочет: «Первое, огонь!» –
Из туч и из очей.
Издали наше море казалось таким спокойным,
Нежным, серо-зеленым, ласковым и туманным.
Иней лежал на асфальте широкой приморской аллеи,
На куполе обсерватории и на длинных стручках катальпы.И опять знакомой дорогой мы отправились в гости к морю.
Но оказалось море вовсе не так спокойно.
Шум далекого шторма встретил нас у знакомой арки.
Огромный и музыкальный, он стоял до самого неба.А небо висело мрачно, почерневшее от норд-оста,
И в лицо нам несло крупою из Дофиновки еле видной.
И в лицо нам дышала буря незабываемым с детства
Йодистым запахом тины, серы и синих мидий.И море, покрытое пеной, все в угловатых волнах,
Старый городНад глиняной стеной синеет небо дико.
Густой осенний зной печален, ярок, мглист,
И пыльная вода зеленого арыка,
Как память о тебе, уносит желтый лист, ГлинаИх будто сделали из глины дети:
Дворцы, дувалы, домики, мечети.
Трудней, чем в тайны помыслов твоих,
Проникнуть в закоулки эти.ДыняТы не сердись, что не всегда я
С тобою нежен, дорогая:
У дыни сторона одна
Всегда нежнее, чем другая.СердцеРаз любишь, так скорей люби.
Зимой по утренней заре
Я шел с твоим письмом в кармане.
По грудь в морозном серебре
Еловый лес стоял в тумане.Всходило солнце. За бугром
Порозовело небо, стало
Глубоким, чистым, а кругом
Все очарованно молчало.Я вынимал письмо. С тоской
Смотрел на милый, ломкий почерк
И видел лоб холодный твой
И детских губ упрямый очерк.Твой голос весело звенел
Синей топора, чугуна угрюмей,
Зарубив «ни-ког-да» на носу и на лбу,
Средних лет человек, в дорогом заграничном костюме,
Вверх лицом утопал, в неестественно мелком гробу.А до этого за день пришел, вероятно, проститься,
А быть может, и так, посидеть с человеком, как гость
Он пришел в инфлюэнце, забыв почему-то побриться,
Палку в угол поставил и шляпу повесил на гвоздь.Где он был после этого? Кто его знает! Иные
Говорят — отправлял телеграмму, побрился и ногти остриг.
Но меня па прощанье облапил, целуя впервые,
Уколол бородой и сказал: «До свиданья, старик».А теперь, энергично побритый, как будто не в омут, а в гости –
Перестань притворяться, не мучай, не путай, не ври,
Подымаются шторы пудовыми веками Вия.
Я взорвать обещался тебя и твои словари,
И Печерскую лавру, и Днепр, и соборы, и Киев.Я взорвать обещался. Зарвался, заврался, не смог,
Заблудился в снегах, не осилил проклятую тяжесть,
Но, девчонка, смотри: твой печерский языческий бог
Из пещер на тебя подымается, страшен и кряжист.Он скрипит сапогами, ореховой палкой грозит,
Шелушится по стенам экземою, струпьями фресок,
Он дойдет до тебя по ручьям, по весенней грязи,
Он коснется костями кисейных твоих занавесок.Он изгложет тебя, как затворник свою просфору,
Босую ногу он занес
На ветку. — Не сорвись! –
Листва магнолии — поднос,
Цветы на нем — сервиз.И сверху вниз, смугла, как вор,
Проворная рука
Несет небьющийся фарфор
Громадного цветка.Его к груди не приколоть.
И мглистых листьев лоск
Мясистую лелеют плоть
И нежат ярый воск.Зовет на рейд сирены вой.
Мы выпили четыре кварты.
Велась нечистая игра.
Ночь передергивала карты
У судорожного костра.Ночь кукурузу крыла крапом,
И крыли бубны батарей
Колоду беглых молний. С храпом
Грыз удила обоз. Бодрей, По барабану в перебранку,
Перебегая на брезент
Палатки, дождь завел шарманку
Назло и в пику всей грозе, Грозя блистательным потопом
Все спокойно на Шипке.
Все забыты ошибки.
Не щетиной в штыки,
Не на Плевну щетинистым штурмом,
Не по стынущим стыкам реки,
Не в арктических льдах обезумевший штурман –Ветеран роковой,
Опаленную пулею грудь я
Подпираю пустым рукавом,
Как костыль колеса подпирает хромое орудье.Щиплет корпий зима,
Марлей туго бульвар забинтован.
Готов!
Навылет!
Сорок жара!
Волненье, глупые вопросы.
Я так и знал, она отыщется,
Заявится на рождестве.
Из собственного портсигара
Ворую ночью папиросы.
Боюсь окна и спички-сыщицы,
Боюсь пойматься в воровстве.Я так и знал, что жизнь нарежется
Взлетит зеленой звездочкой ракета
И ярким, лунным светом обольет
Блиндаж, землянку, контуры лафета,
Колеса, щит и, тая, — упадет.Безлюдье. Тишь. Лишь сонные патрули
Разбудят ночь внезапною стрельбой,
Да им в ответ две-три шальные пули
Со свистом пролетят над головой.Стою и думаю о ласковом, о милом,
Покинутом на теплых берегах.
Такая тишь, что кровь, струясь по жилам,
Звенит, поет, как музыка в ушах.Звенит, поет. И чудится так живо:
Июль. Жара. Горячий суховей
Взметает пыль коричневым циклоном,
Несет ее далеко в ширь степей,
И гнет кусты под серым небосклоном.Подсолнечник сломало за окном.
Дымится пылью серая дорога,
И целый день кружится над гумном
Клочок соломы, вырванной из стога.А дни текут унылой чередой,
И каждый день вокруг одно и то же:
Баштаны, степь, к полудню — пыль и зной.
Пошли нам дождь, пошли нам тучи, боже! Но вот под утро сделалось темно.
Малина — потогонное.
Иконы и лампада.
Пылает Патагония
Стаканом, полным яда.– Зачем так много писанок,
Зачем гранят огни?
Приходит папа: — Спи, сынок,
Христос тебя храни.– Я не усну. Не уходи.
(В жару ресницы клеются.)
Зачем узоры на груди
У красного индейца? Час от часу страшнее слов
Голова к голове и к плечу плечо.
(Неужели карточный дом?)
От волос и глаз вокруг горячо,
Но ладони ласкают льдом.У картонного замка, конечно, корь:
Бредят окна, коробит пульс.
И над пультами красных кулисных зорь
Заблудился в смычках Рауль.Заблудилась в небрежной прическе бровь,
И запутался такт в виске.
Королева, перчатка, Рауль, любовь –
Все повисло на волоске.А над темным партером висит балкон,
В досках забора — синие щелки.
В пене и пенье мокрая площадь.
Прачка, сверкая в синьке п щелоке,
Пенье, и пену, и птиц полощет.С мыла по жилам лезут пузырики,
Тюль закипает, и клочья летают.
В небе, как в тюле, круглые дырки
И синева, слезой налитая.Курка клюет под забором крупку
И черепки пасхальных скорлупок,
Турок на вывеске курит трубку,
Строится мыло кубик на кубик.Даже веселый, сусальный, гибкий –
Говорят, что лес печальный.
Говорят, что лес прозрачный.
Это верно. Он печальный.
Он прозрачный. Он больной.
Говорят, что сон хрустальный
Осенил поселок дачный.
Это правда. Сон печальный
Осенил поселок дачный
Неземной голубизной.
Степной душистый день прозрачен, тих и сух.
Лазурь полна веселым птичьим свистом.
Но солнце шею жжет. И мальчуган-пастух
Прилег в траву под деревом тенистым.Босой, с кнутом, в отцовском картузе,
Весь бронзовый от пыли и загара,
Глядит, как над землей по тусклой бирюзе
Струится марево полуденного жара.Вот снял картуз, сорвал с сирени лист,
Засунул в рот — и вместе с ветром чистым
Вдаль полился задорный, резкий свист,
Сливаясь в воздухе с певучим птичьим свистом.С купанья в полдень весело идти
В хрустальных нитях гололедицы
Садов мерцающий наряд.
Семь ярких звезд Большой Медведицы
На черном бархате горят.
Тиха, безлунна ночь морозная,
Но так торжественно ясна,
Как будто эта бездна звездная
Лучами звезд напоена.
Цвела над морем даль сиреневая,
А за морем таился мрак,
Стальным винтом пучину вспенивая,
Он тяжко обогнул маяк.Чернея контурами башенными,
Проплыл, как призрак, над водой,
С бортами, насеро закрашенными.
Стальной. Спокойный. Боевой.И были сумерки мистическими,
Когда прожектор в темноте
Кругами шарил электрическими
По черно-стеклянной воде.И длилась ночь, пальбой встревоженная,
В каждой капле, что сверкает в распустившихся кустах,
Блещет солнце, светит море, небо в белых облаках.
В каждой капле, что сбегает, по сырой листве шурша,
Синей тучи, майских молний отражается душа.Если будет вечер светел, если будет ночь ясна,
В темных каплях отразится одинокая луна.
Если ты плечом небрежным куст заденешь, проходя,
Капли брызнут ароматным, крупным жемчугом дождя, И повиснут на ресницах, и тяжелый шелк волос
Окропят весенней влагой, влагой первых, чистых слез.
В каждой капле — сад и море, искры солнечной игры…
Хорошо быть чистой каплей и таить в себе миры!
Когда, печальна и бела,
Она плыла перед кулисой,
Не знаю, кем она была –
Сама собой или Ларисой.Над старой русскою рекой
Она у рампы умирала
И ослабевшею рукой
Нам поцелуи посылала.Пока разбитая душа
Еще с беспамятством боролась:
«Я всех люблю вас», — чуть дыша,
Нам повторял хрустальный голос.Как одержимые, в райке