Пришли и стали тени ночи
На страже у моих дверей!
Смелей глядит мне прямо в очи
Глубокий мрак ее очей;
Над ухом шепчет голос нежный,
И змейкой бьется мне в лицо
Ее волос, моей небрежной
Рукой измятое, кольцо.
Помедли, ночь! густою тьмою
Покрой волшебный мир любви!
Ты, время, дряхлою рукою
Свои часы останови!
Но покачнулись тени ночи,
Бегут, шатаяся, назад.
Ее потупленные очи
Уже глядят и не глядят;
В моих руках рука застыла,
Стыдливо на моей груди
Она лицо свое сокрыла…
О солнце, солнце! Погоди!
Как мило ты принарядилась!
Как поумнел твой детский взгляд!
Каким пленительным румянцем озарилось
Твое лицо! Соседки говорят,
Что ты, дитя мое, влюбилась…
В кого же?! — знаю я здесь каждый уголок,
(Велик ли наш уездный городок!..)
Проезжих нет, — своих — немного…
Чиновников, плутов, какие только есть,
Немудрено по пальцам перечесть…
Какого ж это полубога
Ты встретила, чтоб так расцвесть?!
Как мило ты принарядилась!
Как поумнел твой детский взгляд!
Каким пленительным румянцем озарилось
Твое лицо! Соседки говорят,
Что ты, дитя мое, влюбилась…
В кого же?! — знаю я здесь каждый уголок,
(Велик ли наш уездный городок!..)
Проезжих нет, — своих — немного…
Чиновников, плутов, какие только есть,
Немудрено по пальцам перечесть…
Какого ж это полубога
Ты встретила, чтоб так расцвесть?!
Магомет
… Я вслушивался жадно
И в разговор монахов христианских,
И в шумный спор запальчивых жидов,
И в чудные рассказы бедуинов.
Я двадцать лет молчал и только слушал.
Ячмень в одну весну и расцветет,
И отцветет на плодоносной ниве;
Но много лет потребно для того,
Чтоб выросла в степи, на чахлой почве,
Широколиственная пальма…
Так замысла великого зерно
Медлительно росло и вкоренялось
У сердца моего, на жаркой почве!
Из Антиохии однажды, помню, я
Вел караван, и на песчаном море
Меня застал крылатый ураган.
Он быстро, заслоняя солнце, двигал
Свои столпы. Сыпучего песку
Сухие волны на меня катились,
И мой верблюд, зажмурившись невольно,
Стал утопать. Сопутников моих
Неясные вблизи мелькали тени.
Я им кричал; но буря заглушала,
Подобно тысяче низверженных потоков,
Мои слова: и сам я не слыхал
Моих призывных криков. На колени,
От ужаса загородив руками
Мое лицо, упал я и молился,
И говорил: «Аллах, Аллах, помилуй!
Клянусь твоим блистательным престолом,
Я разнесу твое святое имя
По всей Аравии… Аллах, помилуй!»
Но в этот миг песчаная гора
Обрушилась и на моих плечах
Рассыпалась, и я оцепенел.
Когда же я очнулся, надо мною
Уже вечернее сияло солнце.
Вокруг меня попрежнему мелькали
Товарищей сияющие лица,
И двигался по степи караван,
И я лежал, качаясь, на верблюде;
И горы белые верхушки поднимали
Из-под земли, и весело мне было,
Что я воскрес. Когда же ночь пришла,
Остановились мы на отдых у подошвы
Одной горы, и я пошел искать
Ключа, чтоб напоить моих верблюдов.
Луна, как брачная лампада, над пустыней
Сияла ярким светом. Мой кувшин
У ног моих поставил я на камень
И, прислонясь к махровой пальме, долго
Стоял и слушал. Мне казалось, где-то
Журчал источник. Долго я глядел,
Не замелькает ли серебряная точка
На месяце играющей воды.
И, к удивленью моему, в пещере,
У каменной подошвы двух утесов,
Я увидал, горит огонь. Проворно
Я взял кувшин, и смело побежал
В пещеру. И казалось мне, что духи
Передо мной летели и кружились,
И на огонь протягивали руки…
И там-то в первый раз я увидал
Пустынника Габиба…
Он в белой мантии стоял, читая
Развернутый пергаментовый список;
Чугунная лампада озаряла
И свиток, и рубцы его чела…
И молча, с ног до головы обятый
Невольным ужасом благоговенья,
Я созерцал таинственного старца.
«Ты, Магомет, из племени Гашем!
Я жду давно тебя!» сказал мне старец…
И, между прочим, говорил мне: «Слушай!
Я научу тебя премудрости великой;
Великие тебе открою тайны
Аллаха, чрез его пророков
Открытые народам. По лицу
И по походке ног твоих проворных,
Которых каждый шаг в моей пещере
Был повторен гранитным сводом,
Я узнаю того, кто мне обещан!»
Дрожа, я сел и стал вести беседу
С одним из тех премудрых на земле,
Кто слышит тайную гармонию природы
И голоса привратников небесных;
Кто отдаленное очами осязает
И по звездам читает повесть мира.
Две ночи я внимал речам Габиба,
И думали товарищи мои,
Что унесен я львицей иль растерзан
Голодным тигром, и рыдали горько…
Когда ж увидели, что я иду
И на плече несу кувшин с водою,
От радости не знали что подумать,
И, как родного брата, обнимали…
И для меня с тех пор преобразился,
Роскошней стал широкий Божий мир,
На золотой цепи повешенное солнце,
И прикрепленные к хрустальным сводам
Горящие планеты…
И начал я завидовать пророкам,
И стал просить пророческого дара.
Тому прошло уже шесть лет;
И близок день, назначенный свиданью!
Премудрый ждет меня в пустынях Геры,
Там, где стоят утесы на утесах
И упираются в пылающее небо;
Где бьет вода из камня день и ночь
И никогда не сякнет — та вода,
Которую приносит ангел, в виде
Громовых туч, и поливает горы.
Туда иду. Прощай, родная Мекка!
Я ворочусь не тем, чем вышел,
Иль никогда к тебе не ворочусь…
С чешскаго.
(Вольный перевод).
На бегу, по дороге задержанный,
Тесно сжатый крутыми оградами,
Горный ключ стал рекой, и — низверженный
На колеса, несется каскадами,
Труп ленивых машин оживляючи,
Молодыя в них силы вливаючи.
Лишь порой, в час борьбы, — в час сомнительный,
Ждет грозы иль хоть тучи спасительной,
И когда та идет — погромыхивает,
Под грозой вся река словно вспыхивает,
Под наплывом дождей вся вздымается,
Вся на вольный простор порывается…
Но, — напрасны порывы, напрасен отпор!—
Уж она не жилица свободная гор.—
Легче ладить в горах с лиходеями,
Чем бороться с людскими затеями.
Но она не одна, — разоренные
Земляки, и мужчины, и женщины,
Вместе с ней тянут лямку, впряженные
В то-ж ярмо, ради скучной поденщины,
Потом лица свои обливаючи,
На чужих свои силы теряючи.
Только вряд ли они, злом повитые,
Удрученные, светом забытые,
Погрузясь в вечный гул, в грохотание
Ста машин, обратят и внимание
На грозу, что̀ вблизи собирается.
Лишь из женщин одна озирается —
Все поглядывает, как скопляются
В высотах, над ущельем, несметныя
Массы туч, как ползут — надвигаются…
Но — напрасно она в безответныя
Небеса возвела умоляющий взор,—
Нахлобучась, гроза уже валится с гор…
Треснул первый удар, — мгла сгустилася,
И дождем полилась буря шумная,—
Побледнела она, — спохватилася,
Побежала, кричит, как безумная:
«Ай! дитя мое, ай!» — и — сердечная,
Из ворот вдаль бежит — спотыкается,
Ливнем бьет ей в лицо буря встречная,
Молний блеск по пути разливается.
Не легка, знать, дорога далекая!
Запыхалась ея грудь высокая,
Нет уж сил… вот стоит… — покачнулася…
— Проклинать ей судьбу иль оплакивать?..—
Но иная гроза в ней проснулася,—
И всем телом она встрепенулася,
И пошла кое-как доволакивать
Свои ноги туда, где колышется бор,
Где мелькает жилье меж утесистых гор.
Меж утесистых гор ея хижина,
Как гнездо, что̀ орлами насижено.
Тише ветер там воет порывистый,
Только ключ, что̀ в ложбине извилистой
Чуть журчал, как река наводненная
Вниз по скатам бежит, и — не чудо ли!
Где она набралась этой удали?..—
В брод, за сучья держась, истомленная,
На порог свой она пробирается,—
Входит, — смотрит — с утра одинехонек
Там ея мальчуган, и — живехонек!
И лежит, как лежал, — но качается,
Словно по морю плыть собирается
Его люлька, а он улыбается
Словно бодрый пловец…
Иль нежданная
Эта буря к ребенку ласкается,
Его тешит, как мать Богом данная,
И сквозь грохот поет — заливается,
Колыбельную песню затягивает,
Его грубую люльку покачивает!?
Или бурный разлив этот няньчится с ним,
Убаюкивая колыханьем своим!?
Не сбылося предчувствие матери,
Что̀ грозило утратою. — Кстати ли
Ей рыдать или сетовать! Новыя
Стрелы молний, что̀ блещут и падают,
Мальчугана ея только радуют,
И он слышит раскаты громовые,
Словно музыку слышит, — рученками
Бьете, смеется, болтает ноженками.
Наводненья потоки суровые
Не умчали его и не кинули
На каменья, и не опрокинули
Колыбели, подмытой течением:
Он качается в ней с наслаждением,—
Словно речка и он породнилися, —
Земляками не даром родилися…
А как выростет, разве не с этою
Горной речкой, в неволю отпетую
Он пойдет, — их обоих обвеяла
Та ж гроза, — та же мать их взлелеяла,
Не слезами — дождем поливаючи,
Голосами ветров напеваючи:
«Запасайтеся силами рабству в отпор —
«Вы, — пока еще дети свободныя гор!»
Хозяйка руки жмет богатым игрокам,
При свете ламп на ней сверкают бриллианты…
В урочный час, на бал, спешат к ее сеням
Франтихи-барыни и франты.
Улыбкам счету нет…— один тапер слепой,
Рекомендованный женой официанта,
В парадном галстуке, с понурой головой,
Угрюм и не похож на франта.
И под локоть слепца сажают за рояль…
Он поднял голову — и вот, едва коснулся
Упругих клавишей, едва нажал педаль,—
Гремя, бог музыки проснулся.
Струн металлических звучит высокий строй,
Как вихрь несется вальс,— побрякивают шпоры,
Шуршат подолы дам, мелькают их узоры
И ароматный веет зной…
А он — потухшими глазами смотрит в стену,
Не слышит говора, не видит голых плеч,—
Лишь звуки, что бегут одни другим на смену,
Сердечную ведут с ним речь.
На бедного слепца слетает вдохновенье,
И грезит скорбная душа его,— к нему
Из вечной тьмы плывет и светится сквозь тьму
Одно любимое виденье.
Восторг томит его,— мечта волнует кровь:—
Вот жаркий летний день,— вот кудри золотые—
И полудетские уста, еще немые,—
С одним намеком на любовь…
Вот ночь волшебная,— шушукают березы…
Прошла по саду тень — и к милому лицу
Прильнул свет месяца,— горят глаза и слезы…
И вот уж кажется слепцу,—
Похолодевшие, трепещущие руки,
Белеясь, тянутся к нему из темноты…—
И соловьи поют, и сладостные звуки
Благоухают, как цветы…
Так, образ девушки когда-то им любимой,
Ослепнув, в памяти свежо сберечь он мог;
Тот образ для него расцвел и — не поблек,
Уже ничем не заменимый.
Еще не знает он, не чует он, что та
Подруга юности — давно хозяйка дома
Великосветская,— изнежена, пуста
И с аферистами знакома!
Что от него она в пяти шагах стоит
И никогда в слепом тапере не узнает
Того, кто вечною любовью к ней пылает,
С ее прошедшим говорит.
Что если б он прозрел,— что если бы, друг в друга
Вглядясь, они могли с усилием узнать?—
Он побледнел бы от смертельного испуга,
Она бы — стала хохотать!
Хозяйка руки жмет богатым игрокам,
При свете ламп на ней сверкают бриллианты…
В урочный час, на бал, спешат к ее сеням
Франтихи-барыни и франты.
Улыбкам счету нет…— один тапер слепой,
Рекомендованный женой официанта,
В парадном галстуке, с понурой головой,
Угрюм и не похож на франта.
И под локоть слепца сажают за рояль…
Он поднял голову — и вот, едва коснулся
Упругих клавишей, едва нажал педаль,—
Гремя, бог музыки проснулся.
Струн металлических звучит высокий строй,
Как вихрь несется вальс,— побрякивают шпоры,
Шуршат подолы дам, мелькают их узоры
И ароматный веет зной…
А он — потухшими глазами смотрит в стену,
Не слышит говора, не видит голых плеч,—
Лишь звуки, что бегут одни другим на смену,
Сердечную ведут с ним речь.
На бедного слепца слетает вдохновенье,
И грезит скорбная душа его,— к нему
Из вечной тьмы плывет и светится сквозь тьму
Одно любимое виденье.
Восторг томит его,— мечта волнует кровь:—
Вот жаркий летний день,— вот кудри золотые—
И полудетские уста, еще немые,—
С одним намеком на любовь…
Вот ночь волшебная,— шушукают березы…
Прошла по саду тень — и к милому лицу
Прильнул свет месяца,— горят глаза и слезы…
И вот уж кажется слепцу,—
Похолодевшие, трепещущие руки,
Белеясь, тянутся к нему из темноты…—
И соловьи поют, и сладостные звуки
Благоухают, как цветы…
Так, образ девушки когда-то им любимой,
Ослепнув, в памяти свежо сберечь он мог;
Тот образ для него расцвел и — не поблек,
Уже ничем не заменимый.
Еще не знает он, не чует он, что та
Подруга юности — давно хозяйка дома
Великосветская,— изнежена, пуста
И с аферистами знакома!
Что от него она в пяти шагах стоит
И никогда в слепом тапере не узнает
Того, кто вечною любовью к ней пылает,
С ее прошедшим говорит.
Что если б он прозрел,— что если бы, друг в друга
Вглядясь, они могли с усилием узнать?—
Он побледнел бы от смертельного испуга,
Она бы — стала хохотать!
Зовут, паша их не слышит,—
Глядят: ренегат уж не дышит.
(Мицкевич, в пер. Берга)
По вере католик, по роду поляк,
Он принял ислам и, поборник султана,
Пошел бить славян; но тяжелая рана
Его уложила в походный барак.
С прибрежных высот на долину Моравы
Сползает пронизанный гарью туман,
И слышен гул битвы,— гул будущей славы,
Пророческий голос свободы славян…
Но бранного гула, обрызганный кровью,
Не слышит паша,— еле видит бунчук
В пыли, прислоненный к его изголовью,
Да стонет от ран и безжалостных рук…
Клянет он хирурга, дырявый и тесный
Барак свой и тщетным желаньем томим,
Чтоб в эти минуты, как ангел небесный,
Сестра милосердья ходила за ним.
И вот,— уже полночь. Мигая, чадится
Лампада, и дождь пробивается в щель,—
Паша все кого-то зовет и томится;
Но жизнь догорает, и стынет постель.
И вспомнил паша, как он верил когда-то,
Как близок ему был Страдалец-Христос;
И ужасом смерти душа в нем обята,
Так много на совести крови и слез…
Привстал он и молится: Боже распятый!
Ужели Тебе изменил я?.. О, нет!
Не против Тебя, против Руси проклятой
Восстал я, желая ей всяческих бед.
— Я принял ислам,— но в коран я не верил;
Я знаю, что небо Твое — не сераль… Нет, ради политики я лицемерил,—
Мне только врагов Твоих не было жаль…
— Схизматиков только и жег, и рубил я:
Герцеговинцев, болгар и других,—
Но к иезуитам, клянусь, снисходил я,—
Был даже в Стамбуле заступником их…
— О! чувствую, смерти рука ледяная,
Тяжелая, страшная, давит мне грудь…
Царица небесная! Дева Святая,
Мария! Приди и заступницей будь…
— Моли за меня Сына, Бога живого,
Да примет Он душу мою,— твой Христос!..
Дрожа, произнес он последнее слово
И вскрикнуть хотел… но дыханье сперлось.
Торжественной злобой сверкая, предстало
Ему, как виденье, лицо сатаны;
Огнем — его страшная сила дышала
И веяла холодом бурной волны…
И голос громовый, подобный рыканью
Голодного льва, прогремел: ты — мой сын!
Ты верно служил моему начертанью:
— «Славян больше всех истребляй, славянин».
Иди же ко мне!— Иезуитов не мало
Найдешь ты в моем христианском аду»…
И тело паши мертвым навзничь упало,—
Душа сатане отвечала: «Иду».
Зовут, паша их не слышит,—
Глядят: ренегат уж не дышит.
(Мицкевич, в пер. Берга)
По вере католик, по роду поляк,
Он принял ислам и, поборник султана,
Пошел бить славян; но тяжелая рана
Его уложила в походный барак.
С прибрежных высот на долину Моравы
Сползает пронизанный гарью туман,
И слышен гул битвы,— гул будущей славы,
Пророческий голос свободы славян…
Но бранного гула, обрызганный кровью,
Не слышит паша,— еле видит бунчук
В пыли, прислоненный к его изголовью,
Да стонет от ран и безжалостных рук…
Клянет он хирурга, дырявый и тесный
Барак свой и тщетным желаньем томим,
Чтоб в эти минуты, как ангел небесный,
Сестра милосердья ходила за ним.
И вот,— уже полночь. Мигая, чадится
Лампада, и дождь пробивается в щель,—
Паша все кого-то зовет и томится;
Но жизнь догорает, и стынет постель.
И вспомнил паша, как он верил когда-то,
Как близок ему был Страдалец-Христос;
И ужасом смерти душа в нем обята,
Так много на совести крови и слез…
Привстал он и молится: Боже распятый!
Ужели Тебе изменил я?.. О, нет!
Не против Тебя, против Руси проклятой
Восстал я, желая ей всяческих бед.
— Я принял ислам,— но в коран я не верил;
Я знаю, что небо Твое — не сераль…
Нет, ради политики я лицемерил,—
Мне только врагов Твоих не было жаль…
— Схизматиков только и жег, и рубил я:
Герцеговинцев, болгар и других,—
Но к иезуитам, клянусь, снисходил я,—
Был даже в Стамбуле заступником их…
— О! чувствую, смерти рука ледяная,
Тяжелая, страшная, давит мне грудь…
Царица небесная! Дева Святая,
Мария! Приди и заступницей будь…
— Моли за меня Сына, Бога живого,
Да примет Он душу мою,— твой Христос!..
Дрожа, произнес он последнее слово
И вскрикнуть хотел… но дыханье сперлось.
Торжественной злобой сверкая, предстало
Ему, как виденье, лицо сатаны;
Огнем — его страшная сила дышала
И веяла холодом бурной волны…
И голос громовый, подобный рыканью
Голодного льва, прогремел: ты — мой сын!
Ты верно служил моему начертанью:
— «Славян больше всех истребляй, славянин».
Иди же ко мне!— Иезуитов не мало
Найдешь ты в моем христианском аду»…
И тело паши мертвым навзничь упало,—
Душа сатане отвечала: «Иду».
С чешского
(Вольный перевод)
На бегу, по дороге задержанный,
Тесно сжатый крутыми оградами,
Горный ключ стал рекой, и — низверженный
На колеса, несется каскадами,
Труп ленивых машин оживляючи,
Молодые в них силы вливаючи.
Лишь порой, в час борьбы, — в час сомнительный,
Ждет грозы иль хоть тучи спасительной,
И когда та идет — погромыхивает,
Под грозой вся река словно вспыхивает,
Под наплывом дождей вся вздымается,
Вся на вольный простор порывается…
Но, — напрасны порывы, напрасен отпор!—
Уж она не жилица свободная гор.— Легче ладить в горах с лиходеями,
Чем бороться с людскими затеями.
Но она не одна, — разоренные
Земляки, и мужчины, и женщины,
Вместе с ней тянут лямку, впряженные
В то ж ярмо, ради скучной поденщины,
Потом лица свои обливаючи,
На чужих свои силы теряючи.
Только вряд ли они, злом повитые,
Удрученные, светом забытые,
Погрузясь в вечный гул, в грохотание
Ста машин, обратят и внимание
На грозу, что вблизи собирается.
Лишь из женщин одна озирается —
Все поглядывает, как скопляются
В высотах, над ущельем, несметные
Массы туч, как ползут — надвигаются…
Но — напрасно она в безответные
Небеса возвела умоляющий взор,—
Нахлобучась, гроза уже валится с гор…
Треснул первый удар, — мгла сгустилася,
И дождем полилась буря шумная,—
Побледнела она, — спохватилася, Побежала, кричит, как безумная:
«Ай! дитя мое, ай!» — и — сердечная,
Из ворот вдаль бежит — спотыкается,
Ливнем бьет ей в лицо буря встречная,
Молний блеск по пути разливается.
Не легка, знать, дорога далекая!
Запыхалась ее грудь высокая,
Нет уж сил… вот стоит… — покачнулася…
— Проклинать ей судьбу иль оплакивать?..—
Но иная гроза в ней проснулася,—
И всем телом она встрепенулася,
И пошла кое-как доволакивать
Свои ноги туда, где колышется бор,
Где мелькает жилье меж утесистых гор.
Меж утесистых гор ее хижина,
Как гнездо, что орлами насижено.
Тише ветер там воет порывистый,
Только ключ, что в ложбине извилистой
Чуть журчал, как река наводненная
Вниз по скатам бежит, и — не чудо ли!
Где она набралась этой удали?..—
В брод, за сучья держась, истомленная,
На порог свой она пробирается,—
Входит, — смотрит — с утра одинехонек Там ее мальчуган, и — живехонек!
И лежит, как лежал, — но качается,
Словно по морю плыть собирается
Его люлька, а он улыбается
Словно бодрый пловец…
Иль нежданная
Эта буря к ребенку ласкается,
Его тешит, как мать Богом данная,
И сквозь грохот поет — заливается,
Колыбельную песню затягивает,
Его грубую люльку покачивает!?
Или бурный разлив этот нянчится с ним,
Убаюкивая колыханьем своим!?
Не сбылося предчувствие матери,
Что грозило утратою. — Кстати ли
Ей рыдать или сетовать! Новые
Стрелы молний, что блещут и падают,
Мальчугана ее только радуют,
И он слышит раскаты громовые,
Словно музыку слышит, — ручонками
Бьете, смеется, болтает ножонками.
Наводненья потоки суровые
Не умчали его и не кинули
На каменья, и не опрокинули
Колыбели, подмытой течением: Он качается в ней с наслаждением,—
Словно речка и он породнилися, —
Земляками не даром родилися…
А как вырастет, разве не с этою
Горной речкой, в неволю отпетую
Он пойдет, — их обоих обвеяла
Та ж гроза, — та же мать их взлелеяла,
Не слезами — дождем поливаючи,
Голосами ветров напеваючи:
«Запасайтеся силами рабству в отпор —
Вы, — пока еще дети свободные гор!»
С чешского
(Вольный перевод)
На бегу, по дороге задержанный,
Тесно сжатый крутыми оградами,
Горный ключ стал рекой, и — низверженный
На колеса, несется каскадами,
Труп ленивых машин оживляючи,
Молодые в них силы вливаючи.
Лишь порой, в час борьбы, — в час сомнительный,
Ждет грозы иль хоть тучи спасительной,
И когда та идет — погромыхивает,
Под грозой вся река словно вспыхивает,
Под наплывом дождей вся вздымается,
Вся на вольный простор порывается…
Но, — напрасны порывы, напрасен отпор!—
Уж она не жилица свободная гор.—
Легче ладить в горах с лиходеями,
Чем бороться с людскими затеями.
Но она не одна, — разоренные
Земляки, и мужчины, и женщины,
Вместе с ней тянут лямку, впряженные
В то ж ярмо, ради скучной поденщины,
Потом лица свои обливаючи,
На чужих свои силы теряючи.
Только вряд ли они, злом повитые,
Удрученные, светом забытые,
Погрузясь в вечный гул, в грохотание
Ста машин, обратят и внимание
На грозу, что вблизи собирается.
Лишь из женщин одна озирается —
Все поглядывает, как скопляются
В высотах, над ущельем, несметные
Массы туч, как ползут — надвигаются…
Но — напрасно она в безответные
Небеса возвела умоляющий взор,—
Нахлобучась, гроза уже валится с гор…
Треснул первый удар, — мгла сгустилася,
И дождем полилась буря шумная,—
Побледнела она, — спохватилася,
Побежала, кричит, как безумная:
«Ай! дитя мое, ай!» — и — сердечная,
Из ворот вдаль бежит — спотыкается,
Ливнем бьет ей в лицо буря встречная,
Молний блеск по пути разливается.
Не легка, знать, дорога далекая!
Запыхалась ее грудь высокая,
Нет уж сил… вот стоит… — покачнулася…
— Проклинать ей судьбу иль оплакивать?..—
Но иная гроза в ней проснулася,—
И всем телом она встрепенулася,
И пошла кое-как доволакивать
Свои ноги туда, где колышется бор,
Где мелькает жилье меж утесистых гор.
Меж утесистых гор ее хижина,
Как гнездо, что орлами насижено.
Тише ветер там воет порывистый,
Только ключ, что в ложбине извилистой
Чуть журчал, как река наводненная
Вниз по скатам бежит, и — не чудо ли!
Где она набралась этой удали?..—
В брод, за сучья держась, истомленная,
На порог свой она пробирается,—
Входит, — смотрит — с утра одинехонек
Там ее мальчуган, и — живехонек!
И лежит, как лежал, — но качается,
Словно по морю плыть собирается
Его люлька, а он улыбается
Словно бодрый пловец…
Иль нежданная
Эта буря к ребенку ласкается,
Его тешит, как мать Богом данная,
И сквозь грохот поет — заливается,
Колыбельную песню затягивает,
Его грубую люльку покачивает!?
Или бурный разлив этот нянчится с ним,
Убаюкивая колыханьем своим!?
Не сбылося предчувствие матери,
Что грозило утратою. — Кстати ли
Ей рыдать или сетовать! Новые
Стрелы молний, что блещут и падают,
Мальчугана ее только радуют,
И он слышит раскаты громовые,
Словно музыку слышит, — ручонками
Бьете, смеется, болтает ножонками.
Наводненья потоки суровые
Не умчали его и не кинули
На каменья, и не опрокинули
Колыбели, подмытой течением:
Он качается в ней с наслаждением,—
Словно речка и он породнилися, —
Земляками не даром родилися…
А как вырастет, разве не с этою
Горной речкой, в неволю отпетую
Он пойдет, — их обоих обвеяла
Та ж гроза, — та же мать их взлелеяла,
Не слезами — дождем поливаючи,
Голосами ветров напеваючи:
«Запасайтеся силами рабству в отпор —
Вы, — пока еще дети свободные гор!»
То не ветер, — вздох Авроры
Всколыхнул морской туман;
Обозначилися горы
И во мгле Данаев стан…
Многобашенная Троя
Чутко дремлет: здесь и там
Жаждут мести, — жаждут боя… —
Жаждет отдыха Приам…
Лишь Кассандра легче тени,
Не спеша будить отца,
Проскользнула на ступени
Златоверхого дворца;
И в семье никто не знает, —
Кто проснулся, чей хитон
Белым призраком мелькает
В сонном сумраке колонн…
Ей в лицо прохлада дышит,
Ночи темь в ее очах;
Складки длинные колышет
Удаляющийся шаг…
Глухи Гектора чертоги, —
Только храмы настежь, — там
Только мраморные боги
Предвкушают фимиам.
Аполлона жрец суровый
Не вчера ли ей предрек,
Что, едва зарею новой
Зарумянится восток,
К ней, — царевне, в тень священной
Рощи, где царит Эрот,
Новой страстью вдохновенный,
Аполлон сойдет с высот.
В этом видел он спасенье
Трои, замкнутой врагом,
И ей дал благословенье
Сочетаться с божеством;
Скрыв свое негодованье
К назиданиям жреца,
Дочь Приама на свиданье
Шла из отчего дворца.
Вот уж видны ей: могила, —
С новой урной саркофаг,
Даль залива и ветрила,
И костры, и дым в горах…
Вот и холм, — за ним высоко
Бледно-розовая мгла…
И Кассандра одиноко
В роковую сень вошла.
В дни счастливые, — бывало,
Жрица бога своего,
Дочь царя не раз лобзала
Ноги идола его;
Ныне сердце девы чистой
В жизнь увлек иной поток…
Замерла она в тенистой
Роще, глядя на восток. —
Алый блеск зари струится…
Это он идет, — не сон…
Наяву Кассандре снится
Светозарный Аполлон.
Руки — сила, ноги — крылья,
Голос — лиры сладкий звон…
— «Никого так не любил я»,
Говорить ей Аполлон…
«К жизни, к творчеству зову я
Тук земли, моря и — кровь…
Вечный свет тебе несу я,
Этот свет — моя любовь.
Неземное полюби ты,
О, земная красота!»
Девы вспыхнули ланиты,
И дрожат ее уста.
— «В мире вечных ликований,
Посреди воздушных стран,
Ты не ведаешь страданий,
Ты не знаешь наших ран…
Слез твои не знают очи,
И тебе неведом страх;
Ни одной бессонной ночи
Не провел ты в небесах…»
Ей не внемлет бог влюбленный, —
Страстью дышит светлый лик;
Но Кассандры непреклонной
Руки сжаты, — взор поник.
«Полюбила б я, быть может,
Да любви мешает стыд…
Участь родины тревожит… —
Неизвестность тяготит.
Ты стрелой сразил Ахилла,
Но Зевес, отец твой, нам
За Ахилла мстит, и сила
Напирает на Пергам.
Я устала ненавидеть, —
Я любить хочу, но знай,
Я, любя, хочу предвидеть… —
Дар предвиденья мне дай!..»
Омраченный бог очами
Зорко в очи глянул ей
И вещал, встряхнув волнами
Золотых своих кудрей:
«Смертной девы но могу я
Сопричислить к божествам,
Но за негу поцелуя
Страшный дар тебе я дам.
Ты, — цветок живой природы, —
Мне милей моих богинь…
Я покинул неба своды, —
Ты — родной свой край покинь.
Позабудь порывы мщенья,
Ряд могил, отца, семью…
Да врачует дар прозренья
Душу скорбную твою!
От мечей, огня и дыма,
От цепей позорных — я
Унесу тебя незримо
В благодатные края.
Там, роясь, витают Грезы,
Там, красавица, пророчь,
Где любовью дышат розы,
Соловьи поют всю ночь!..»
Ароматный, знойно-сладкий
Не зефир ли опахнул
Грудь и плечи ей, и складкой
Белой ткани шевельнул?..
Луч блуждающей надежды
Озарил ее черты,
Красота склонила вежды,
Устыдясь своей мечты.
Но волшебной речи сила
Разливала жар в крови,
И уж все готово было
К торжеству его любви…
Вдруг Кассандра оглянулась
И — очами повела,
С диким воплем отшатнулась,
Вскинув руки, замерла.
Обезумев, оборвала
Шнур повязки головной,
И, как жертва, простонала:
«Боги, боги! что со мной?!!
Если я тобой любима,
Не к добру твоя любовь?!
Вижу я сквозь клубы дыма
Блеск мечей, резню и кровь…
Пирр на стогнах Илиона…
Вопли жен, — насилье, — плен…
Бой на рынке, бой у трона,
Бой среди родных мне стен!..
Не спасают и Пенаты
Утварь старого дворца, —
Грабят пышные палаты
Скиптроносного отца!
Или это сновиденье?..
Или это наяву?!..
Труп царя без погребенья,
Обезглавленный, во рву…
Тщетны вопли и молитвы…
Даже храм твой, Аполлон,
Вижу я, — в разгаре битвы
Закопчен и осквернен…
Даже гибель Илиона
Не разжалобит Судьбы…
Даже смерть Агамемнона
Не спасет его рабы…
Ах! Предчувствуя позор свой,
Мне ль прильнуть к твоей груди?!
Уходи, в глухой простор свой, —
От проклятий уходи!..»
И в одно мгновенье ока
Гневный лик его погас, —
Исступленной издалека
Он воззвал в последний раз.
Гром… И пыль пошла столбами…
Чу! не Фурии ли там
Погнались, свистя бичами,
За Кассандрой по следам?..
Веют белые одежды…
Слышен вой: «в коне… в коне
Гибель Трои!.. — Нет надежды!..
Или мне внимайте, — мне!..»
Прибежала… ноги босы,
Грудь, лицо, глаза в огне,
Растрепавшиеся косы
Разметались по спине.
Слыша дочери стенанье,
Просыпается Приам,
Но напрасны предреканья, —
Веры нет ее речам.
Ей рыдать дают свободу,
Ничего не говоря, —
Обезумела! — народу
Шепчут ближние царя.
Дни бегут… Врагам поверив,
Троя в праздничных цветах;
Лишь она одна, измерив
Бездну зла, внушает страх…
Одичала… на ограде
Села и — глядит, стеня,
Как встречает царь Палладе
Посвященного коня.
(Посвящ. М. Л. Михайлову).
И.
Когда-то в Мемфисе стоял Изиды храм,
Всей кастой царственной, учеными жрецами
Благоговейно чтимый. Там,
В глубокой нише, за гранитными столбами,
Покрытыми до потолка
Таинственных письмен узорными чертами,
Стоял кумир, несчетные века
Переживающий, в народах знаменитый,
Бог весть, когда и кем со всех сторон покрытый
Каким-то допотопным полотном.
Кумир тот, Истиной закрытой именуя
И, только избранным толкуя
Значенье символов начертанных кругом,
Жрецы ей жертвы жгли с особым торжеством.
ИИ.
К ея подножью шли не только царь-избранник,
Не только истый жрец, но и безвестный странник,
И воин, и купец, и сумрачный изгнанник,
(Из вавилонских стен бегущий от цепей,
Иль из Аѳин—от славы слишком громкой),
И просто ученик, из-за чужих морей
Принесший лавра ветвь с дорожною котомкой.
Но видеть Вечную никто из них не мог…
Хотя на пьедестал с чела до самых ног
Спускаясь в тысячи неуловимых складок,
Казалось, не тяжел был девственный покров,
Скрывающий разгадку всех загадок,
Задачу всех задач и тайну всех веков,
Никто не смел поднять и края покрывала…
Немая Истина заклятием богов
Каким-то ужасом холодным обдавала
Умы запальчивых голов.
ИИИ.
Был полдень. Тихий Нил среди своих песков
Роскошно нежился. Тяжелыя ветрила,
Сплетенныя из тонких тростников,
Бродили медленно;—за ними крокодила
Зубчатая спина, сверкая, бороздила
Поверхность сонных струй. Вершины пирамид
Синелись в воздухе и солнце жгло гранит.
От обелисков стала тень короче.
Народ по улицам сновал, как рой теней;
На Нил и на толпу, и на дворцы царей
Глядели сфинксов каменныя очи,
И тайной веяло от царственных могил.
Изиды темный храм отворен настежь был;
В тени его столбов широких на ступенях
Сидел маститый жрец и на его коленях
Лежал развернутый папирус: он читал,—
Он неподвижностью своей напоминал
Богов сидящих изваянья,
И на его лице была печать молчанья.
ИV.
Был нем и пуст открытый настежь храм;
Как вдруг—шаги: по лестничным плитам
Идут в тени столбов и — спорят… «Это греки!»
Подумал старый жрец, приподнимая веки
К своим насупленным бровям.
И двое юношей, два чужеземца с виду,
Руками голыми широкую хламиду
Придерживая на груди,
Спросили у жреца: войти ли в храм?
— «Войдите!»
— Не здесь ли Истина?
— «Ступайте и смотрите».
— Наставник! вымолвил один: — не осуди
Вопроса моего и не лиши ответа:
Что̀ будет, если я без страха подойду
К закрытой Истине? и если я найду
Довольно смелости?..
— «Нет!» возразил на это
Сопутник юноши, тревожный и худой,
Его плеча слегка дотронувшись рукой:—
«Себе не слишком верь и знай,—рука поэта
«Лишь сердцу повинуется; — а ты
«Поэт, и знаешь сам, как робко сердце бьется…
«Минерва строгая над чувствами смеется.
«Безсмертной Истины холодныя черты
«Лишь одному философу доступны:
«Одно стремленье к ней в нас с нами рождено…
«Учитель! разве мы, ища ее, преступны?
«И разве нам искать ее запрещено!
«Казнить ли нас за то, что истины мы просим,
«Что, жажду чувствуя, мы жажды не выносим…
«Нет, что̀ ни говори, а нами мудрено
«Распоряжаются завистливые боги!»
V.
И отвечал им жрец: «Богов законы строги:
Не оскорбляйте их!..»
— Но мы оскорблены:
Нам вместо истины дают пустые сны,
Которые сбивают нас с дороги…
Так смею думать я, так смею говорить!
На раздраженнаго бросая взгляд сердитый,—
«Ты огорчен», сказал старик маститый,
«Не тем ли, что в сосуд не можешь моря влить?
«Ты невозможность называешь горем;
«Разбейся в атомы, — и ты сольешься с морем
«И будешь утолен иль новый примешь вид,
«Чтоб жаждать вновь, пока вновь будешь не разбит».
— Ты говоришь хитро, и мы с тобой не спорим:
Мы школьники,—а ты недаром страж богов.
Скажи мне, страж богов, ужели недостало
Ни в ком той смелости, чтоб с Истины покров
Поднять или сорвать, не тратя лишних слов.
VИ.
Жреца Изиды поражала
Надменность пришлеца; казалось, он привстал,
Чтоб отвечать ему, и мрачно отвечал:
«Да, был один смельчак,—святое покрывало
«Он дерзко приподнял, но ахнул и упал:
«Очнувшись, никого из нас он не узнал,
«И все, что̀ бредил он, так ново и так дико
«Казалось нам, что понимать его,
«Безумца, не нашлось в толпе ни одного.
«Не забывайте же, как страшно и велико
«То, что̀ от наших глаз Изидою сокрыто!»
И оба странника, заметно побледнев,
Спустили с плеч свои хламиды
И с тайным трепетом вступили в храм Изиды;
А жрец прочел им вслед молитву нараспев,
Потом задумался—и долго, до заката,
Сидел, как бы решась дождаться их возврата.
VИИ.
День вечерел. Вершины пирамид
Своими верхними ступенями сияли,
Дворцовых лестниц простывал гранит;
Меж дальних отмелей кой-где едва мелькали
Повисшие над Нилом паруса;
Слетались ибисы на гнезда; тень ложилась,
Как будто для того, чтоб ярче золотилась
Заря, и пурпуром сквозили небеса.
На роскошь приближающейся ночи
Глядели сфинксов каменныя очи
И тайной веяло от царственных могил.
Изиды храм еще отворен был…
И тот же строгий жрец при входе на ступенях
Сидел, как статуя, со свитком на коленях.
VИИИ.
Он ждал—и наконец из храма вышел тот,
Кого товарищ называл поэтом.
Ему в лицо закат сиял горячим светом;
Он шел торжественно; с чела струился пот,
И кудри черные над ним венцом качались;
Полураскрытыми уста его казались,
Как-будто в первый раз он взором обнимал
Пространство—и ему в пространстве улыбались
И небо, и река, и камни…
«Что?» сказал
Им пораженный жрец.
— «Непостижимо!»
Сказал восторженно поэт, шагая мимо:
«Она — гармония, — свет, — сила, — красота!
«Все сердцем понято,—не имут слов уста…»
И не докончил он… И по ступеням храма
Сходил, как полубог, как светлый Аполлон,
Когда он шествует, стряхнувши горний сон,
Вкушать молебный дым земного ѳимиама.
ИX.
Но не успел он скрыться за толпой,
Как по следам его, из-за столба, другой
Явился—бледный, сумрачно-унылый;
Казалось, попирая прах,
Он шел с презрительной улыбкой на устах.
Лицо его дышало мертвой силой,
Зловещим пламенем в очах его сиял
Вечерний свет лучей прощальных,
И голос тяжело, отрывисто звучал,
Как будто ум его, томясь, перегорал
В хаосе дум нестройных и печальных.
Он говорил:—«Ну да! я сознаю, что нет
«Во мне той смелости, чтоб разом
«Нагую истину явить на Божий свет;
«Но мне недаром дан несокрушимый разум:
«Под вашей тайною скрывается—скелет,
«Уничтожения всего символ нетленный…
«Пустая вешалка—подставка всей вселенной…
«Чтоб этот гордый мир не рухнул, страж богов,
«Ты прав, что истину поставил под покров!»
И с этим словом он ушел, потупив очи.
Маститый жрец один сидел до поздней ночи:
Он долго наблюдал движение светил,
Потом глаза закрыл в глубоком размышленье
И медленно, как бы в пророческом томленье
Беседуя с двумя духами, говорил:
— «Дух творчества! и ты, дух темный разрушенья!
«Одно стремленье вас когда-нибудь сроднит…
«Враждуйте,—потому что истина молчит!
«Когда ж с народами она заговорит,
«Мир вашу старую вражду, как сон, забудет.
«Но, боги!—что тогда! ужель тогда не будет
«Ни храма этого, ни этих пирамид?»
И.
Когда-то в Мемфисе стоял Изиды храм,
Всей кастой царственной, учеными жрецами
Благоговейно чтимый. Там,
В глубокой нише, за гранитными столбами,
Покрытыми до потолка
Таинственных письмен узорными чертами,
Стоял кумир, несчетные века
Переживающий, в народах знаменитый,
Бог весть, когда и кем со всех сторон покрытый
Каким-то допотопным полотном.
Кумир тот, Истиной закрытой именуя
И, только избранным толкуя
Значенье символов начертанных кругом,
Жрецы ей жертвы жгли с особым торжеством.
ИИ.
К ее подножью шли не только царь-избранник,
Не только истый жрец, но и безвестный странник,
И воин, и купец, и сумрачный изгнанник,
(Из вавилонских стен бегущий от цепей,
Иль из Афин — от славы слишком громкой),
И просто ученик, из-за чужих морей
Принесший лавра ветвь с дорожною котомкой.
Но видеть Вечную никто из них не мог…
Хотя на пьедестал с чела до самых ног
Спускаясь в тысячи неуловимых складок,
Казалось, не тяжел был девственный покров,
Скрывающий разгадку всех загадок,
Задачу всех задач и тайну всех веков,
Никто не смел поднять и края покрывала…
Немая Истина заклятием богов
Каким-то ужасом холодным обдавала
Умы запальчивых голов.
ИИИ.
Был полдень. Тихий Нил среди своих песков
Роскошно нежился. Тяжелые ветрила,
Сплетенные из тонких тростников,
Бродили медленно; — за ними крокодила
Зубчатая спина, сверкая, бороздила
Поверхность сонных струй. Вершины пирамид
Синелись в воздухе и солнце жгло гранит.
От обелисков стала тень короче.
Народ по улицам сновал, как рой теней;
На Нил и на толпу, и на дворцы царей
Глядели сфинксов каменные очи,
И тайной веяло от царственных могил.
Изиды темный храм отворен настежь был;
В тени его столбов широких на ступенях
Сидел маститый жрец и на его коленях
Лежал развернутый папирус: он читал,—
Он неподвижностью своей напоминал
Богов сидящих изваянья,
И на его лице была печать молчанья.
ИV.
Был нем и пуст открытый настежь храм;
Как вдруг — шаги: по лестничным плитам
Идут в тени столбов и — спорят… «Это греки!»
Подумал старый жрец, приподнимая веки
К своим насупленным бровям.
И двое юношей, два чужеземца с виду,
Руками голыми широкую хламиду
Придерживая на груди,
Спросили у жреца: войти ли в храм? —
«Войдите!» —
«Не здесь ли Истина?» —
«Ступайте и смотрите». —
«Наставник!» — вымолвил один. — «Не осуди
Вопроса моего и не лиши ответа:
Что будет, если я без страха подойду
К закрытой Истине? и если я найду
Довольно смелости?..» —
«Нет!» — возразил на это
Сопутник юноши, тревожный и худой,
Его плеча слегка дотронувшись рукой. —
«Себе не слишком верь и знай, — рука поэта
Лишь сердцу повинуется; — а ты
Поэт, и знаешь сам, как робко сердце бьется…
Минерва строгая над чувствами смеется.
Бессмертной Истины холодные черты
Лишь одному философу доступны:
Одно стремленье к ней в нас с нами рождено…» —
«Учитель! разве мы, ища ее, преступны?
И разве нам искать ее запрещено!
Казнить ли нас за то, что истины мы просим,
Что, жажду чувствуя, мы жажды не выносим…
Нет, что ни говори, а нами мудрено
Распоряжаются завистливые боги!»
V.
И отвечал им жрец: «Богов законы строги:
Не оскорбляйте их!..» —
«Но мы оскорблены:
Нам вместо истины дают пустые сны,
Которые сбивают нас с дороги…
Так смею думать я, так смею говорить!»
На раздраженного бросая взгляд сердитый, —
«Ты огорчен», — сказал старик маститый,
Не тем ли, что в сосуд не можешь моря влить?
Ты невозможность называешь горем;
Разбейся в атомы, — и ты сольешься с морем
И будешь утолен иль новый примешь вид,
Чтоб жаждать вновь, пока вновь будешь не разбит». —
«Ты говоришь хитро, и мы с тобой не спорим:
Мы школьники, — а ты недаром страж богов.
Скажи мне, страж богов, ужели недостало
Ни в ком той смелости, чтоб с Истины покров
Поднять или сорвать, не тратя лишних слов.»
VИ.
Жреца Изиды поражала
Надменность пришлеца; казалось, он привстал,
Чтоб отвечать ему, и мрачно отвечал:
«Да, был один смельчак, — святое покрывало
Он дерзко приподнял, но ахнул и упал:
Очнувшись, никого из нас он не узнал,
И все, что бредил он, так ново и так дико
Казалось нам, что понимать его,
Безумца, не нашлось в толпе ни одного.
Не забывайте же, как страшно и велико
То, что от наших глаз Изидою сокрыто!»
И оба странника, заметно побледнев,
Спустили с плеч свои хламиды
И с тайным трепетом вступили в храм Изиды;
А жрец прочел им вслед молитву нараспев,
Потом задумался — и долго, до заката,
Сидел, как бы решась дождаться их возврата.
VИИ.
День вечерел. Вершины пирамид
Своими верхними ступенями сияли,
Дворцовых лестниц простывал гранит;
Меж дальних отмелей кой-где едва мелькали
Повисшие над Нилом паруса;
Слетались ибисы на гнезда; тень ложилась,
Как будто для того, чтоб ярче золотилась
Заря, и пурпуром сквозили небеса.
На роскошь приближающейся ночи
Глядели сфинксов каменные очи
И тайной веяло от царственных могил.
Изиды храм еще отворен был…
И тот же строгий жрец при входе на ступенях
Сидел, как статуя, со свитком на коленях.
VИИИ.
Он ждал — и наконец из храма вышел тот,
Кого товарищ называл поэтом.
Ему в лицо закат сиял горячим светом;
Он шел торжественно; с чела струился пот,
И кудри черные над ним венцом качались;
Полураскрытыми уста его казались,
Как-будто в первый раз он взором обнимал
Пространство — и ему в пространстве улыбались
И небо, и река, и камни…
«Что?» — сказал
Им пораженный жрец. —
«Непостижимо!» —
Сказал восторженно поэт, шагая мимо:
«Она — гармония, — свет, — сила, — красота!
Все сердцем понято, — не имут слов уста…»
И не докончил он… И по ступеням храма
Сходил, как полубог, как светлый Аполлон,
Когда он шествует, стряхнувши горний сон,
Вкушать молебный дым земного фимиама.
ИX.
Но не успел он скрыться за толпой,
Как по следам его, из-за столба, другой
Явился — бледный, сумрачно-унылый;
Казалось, попирая прах,
Он шел с презрительной улыбкой на устах.
Лицо его дышало мертвой силой,
Зловещим пламенем в очах его сиял
Вечерний свет лучей прощальных,
И голос тяжело, отрывисто звучал,
Как будто ум его, томясь, перегорал
В хаосе дум нестройных и печальных.
Он говорил: «Ну да! я сознаю, что нет
Во мне той смелости, чтоб разом
Нагую истину явить на Божий свет;
Но мне недаром дан несокрушимый разум:
Под вашей тайною скрывается — скелет,
Уничтожения всего символ нетленный…
Пустая вешалка — подставка всей вселенной…
Чтоб этот гордый мир не рухнул, страж богов,
Ты прав, что истину поставил под покров!»
И с этим словом он ушел, потупив очи.
Маститый жрец один сидел до поздней ночи:
Он долго наблюдал движение светил,
Потом глаза закрыл в глубоком размышленье
И медленно, как бы в пророческом томленье
Беседуя с двумя духами, говорил:
«Дух творчества! и ты, дух темный разрушенья!
Одно стремленье вас когда-нибудь сроднит…
Враждуйте, — потому что истина молчит!
Когда ж с народами она заговорит,
Мир вашу старую вражду, как сон, забудет.
Но, боги!—что тогда! ужель тогда не будет
Ни храма этого, ни этих пирамид?»
Самих себя они изгнали
И встретились в чужих краях, —
Сошлись, истратились, устали,
И домик наняли в горах.
Там, где на солнечном припеке
В дни Пасхи зреет апельсин,
Где в зной журчащие потоки
Из трещин каменных с вершин
Стекают в сонные долины;
Где возле мраморных руин,
Из кактусов колючий тын,
Как допотопных трав потомок,
Торчит, прикрыв со всех сторон
Когда-то царственных колонн
В плющи наряженный обломок;
Где серп забыт, заброшен плуг,
Где белый дом с крыльцом — из тени
На солнце выдвинул ступени;
Где к морю путь прошел на юг;
Где высох лист, трава пожелкла,
Где жизнь, как бы уставши, смолкла, —
Они скрываются сам-друг.
Не жаль им родины холодной:
Он проклял жизнь в ее степях
И скрылся от вражды народной;
Она — ушла в любви свободной
Искать уединенных дней;
Но в этой жизни без цепей
В ней скука надломила силы, —
А он без дела изнемог, —
И оба сели на порог
Своей неприхотливой виллы.
Он желт лицом, — она бледна,
Глаза сердиты, губы сухи;
Он молчалив, — она не в духе,—
И говорит ему она:
— Ну, что ж нам делать, ясный сокол?
Жар, духота, — одно окно,
И даже два окна без стекол,
Прикрыты ставнями; смешно
Мечтать… а что ж нам делать летом,
Когда и думать тяжело! —
Пиши стихи, будь хоть поэтом!
Или начнем, куда ни шло,
Писать послания друг к другу;
Ты мне пиши, а я тебе.
Он.
О чем?
Она.
О чем? Ты о своей борьбе
С людьми; а я, на зло судьбе,
Постановлю себе в заслугу
Ту независимость, с какой
Я по любви сошлась с тобой.
Авось, поднявшись на ходули,
Мы в собственных своих глазах
Начнем расти, врагам на страх.
Ах, скука, скука! Но могу ли
Я, посуди ты, без хандры
Смотреть на выступы горы,
Палящим солнцем облитые,
Как бы из бронзы отлитые?
Так нестерпимо всякий раз
В день утомительный и жаркий,
Своею желтизною яркой
Они тревожат нервы глаз.
Ты, около меня, — усталый, —
Не то поэт иль добрый малый, —
Провинциал из наших стран,
Не то измученный тиран,
Моей любви невольник жалкий…
А вон, пустой водопровод
И под его разбитой аркой
Ручей спадающий с высот;
Вокруг него плющи и розы,
А там, на скате, пастухи,
Ослы, пасущиеся козы…
Все это просится в стихи
Или в картину, — но все то же
И то же каждый день — о, Боже!
Как этих живописных мест
Мне живописность надоела!
Но… не ропщу, — сама хотела
Я на себя взять этот крест.
Он.
Несчастная! да разве есть
Природа где-нибудь богаче!
Не петербургские ли дачи
Ты ей прикажешь предпочесть?
Будь, милая, великодушней, —
Здесь померанцы…
Она.
Здесь померанцы… Что мне в них!
От рощи их несет конюшней.
Ты ж, слава Богу, не жених…
Он.
О! слава Богу!
Она.
О! слава Богу! Ароматен
Здесь воздух так, что неприятен.
Не знаю, будешь ли ты рад,
Когда я этот аромат
Сравню с любовью: для начала
Она куда как хороша!
Но, верь мне, гордая душа
Еще чутья не потеряла…
Он.
Я также горд и, может быть,
Капризен также, — цепи долга,
Как ты, не стал бы выносить…
И если вздумал полюбить,
Уверен был, что не надолго.
Любовь вот здесь, она в крови;
Затихла кровь, — и нет любви;
Не верю я в другое чувство, —
Пусть говорят о нем все те,
Кто любит праздное искусство,
Построенное на мечте.
Она.
А ты, — ты разве не мечтатель?
Он.
Благ неизведанных искатель,
Я, ради этих благ, отверг
Отчизну, веру, власти, нравы,
Кумиры наши ниспроверг,
Во всех преданьях нашей славы
Я подсмотрел не ложь, так миф
В своем богатстве я увидел
Зло — и его возненавидел.
Я был беспечен и ленив, —
Хотел занять себя работой;
Жизнь, зараженную зевотой
Моих родных и близких мне,
Хотел похоронить на дне
И выплыть на поверхность новым…
И что ж увидел я? — толпа
В своем величии суровом
И суеверна, и тупа…
В республиках не находил я
Себе свободы… стал вникать, —
И понял все свое бессилье,
И к сердцу стал я прижимать
Свои подшибленные крылья,
Чтоб только боль его унять…
Мне стало страшно, — не молитва
Мне шла на ум, — в моем уме
То пистолет мелькал, то бритва…
И смерть мне грезилась, но мне,
Как видно, суждено скитаться…
А на какой конец? признаться,
Не ведаю, — мудрен ответ.
Ни смерти нет, ни жизни нет.
Клянусь! на Каинский привет
Я б мог откликнуться приветом.
О, ненавидимая светом
И ненавидящая свет!
Все, проклятое в цвете лет,
Я предал полному забвенью…
С твоей ладьей связав мою
Полуразбитую ладью,
Отдавшись страсти, как теченью,
Я так был рад уединенью!
И вот, аркадским пастушком,
Я здесь у ног твоих и млею,
Тупеет разум, — не жалею.
Хотел, — хочу забыться сном,
Чтоб хоть во сне себя увидеть
Героем, чуть не божеством,
Решившимся возненавидеть
Мир с отвратительным лицом.
С его прогрессом и наукой,
С авторитетами его…
Зачем же ты своею скукой
Сон эгоизма моего
Нецеремонно так тревожишь?
Я просыпаюсь, — как же быть?!
Меня могла ты разбудить,
Но обновить меня не можешь.
Не признавая ничего,
Ты ждешь и требуешь всего.
Природы — мало, мало — счастья,
Любви — и той недостает,
И за минутой сладострастья
Минута злости настает.
Я знаю, ты меня терзаешь
Или язвишь насмешкой злой,
Когда себя воображаешь
Моею мнимою рабой.
Да, не робка ты, не ревнива,
Но к слову «рабство» так пуглива,
Что это слово для тебя,
Как черт для малого ребенка;
Ты разбираешь слишком тонко
Все, что ни выражаю я,
В минуту радости иль горя…
Ты улыбаешься мне, споря, —
И гордо смотришь на меня,
Когда во всем со мной согласна.
Не дети мы, — пора понять,
Что мы сошлись, увы! напрасно.
Меня ты хочешь изучать, —
Но ты и трупа не изучишь,
Когда б тебе я подал нож
Анатомический; за что ж
Меня, живого, ты так мучишь?
Простимся лучше навсегда,
Не правда ли, мой ангел?
Она.
Да!..
Распорядителем земных судеб
Мне не дано играть на сцене света
Ваятеля зависимую роль:
Перо — плохой резец; а между тем
Есть образы, которые, волнуя
Воображенье, тяжелы как мрамор,
Как медь литая, — холодны как проза,
Как аллегория…
Гляди, — мне говорит,
Как бы сквозь сон, тревожная моя
Фантазия: — идет или стоит
Та женщина?.. Гляди… не молода…
Но красота, и страсти роковые,
И мысль, и скорбь, а, может быть, и пытка
Оставили на ней свои следы…
Ее лицо, и взгляд, и поступь — все внушает
Любовь, и ненависть, и сожаленье,
И затаенный ужас…
Задыхаясь, Она идет и поражает странной
Необычайностью своей одежды…
На голове ее сияет диадема
Из драгоценных камней и терновый
Венок с Голгофы, перевитый хмелем
И вековыми лаврами; богатства
Всех стран подлунных отягчают
Ей грудь и плечи; — перлы и алмазы,
Мелькают в роскоши ее волос,
И белую опутывают шею,
И прячутся под нитями узора
Пожелкнувших венецианских кружев.
На ней повисла мантия с гербами
Монархий и республик; бархат смят
Порывом пролетевшей бури; — ниже —
Простой ременный пояс, — ниже — складки
Рабочего передника, затем — заплаты,
Лохмотья, — наконец, — босые ноги
В пыли и язвах…
Женщина согнулась
Под страшной ношей: на ее спине,
Как на спине носильщика, железо
И золото, — и брони из булата
(Судов и башен хрупкие щиты),
И ружья, и с патронами мешки, И на лафетах пушки, и кули,
Готовые прорваться, из которых
Чиненые выглядывают бомбы.
Все это ей по росту (колоссальный,
Могучий рост!!)… Но сгорбилась она
Под этой страшной ношей, — осторожно
Ступает, — опирается на меч, —
Им щупает дорогу; — улыбаясь,
С надменным недоверием она
Усталыми глазами, исподлобья,
Глядит вперед, не замечая,
Как на ее широком пьедестале
Несметный рой пигмеев, копошась
И суетясь, ей под ноги бросает
Свои мишурные изделья: — кипы
Нот, никому неведомых, романы,
Забытые стихи, картины, моды,
Фальшивые цветы и статуэтки,
И миллион пудов листов печатных,
Прочитанных сегодня, завтра — рваных…
Они кричат ей: «Дай нам славу!
Дай золота!!» Они грозят ей
И проклинают, или умиленно
Глядят наверх, на блеск ее венцов;
Они над лаврами смеются в венчают Ложь и разврат, кощунствуя, — хохочут,
Или косятся с ужасом на меч,
В дни мира извлеченный из ножен,
Отточенный, как накануне боя,
Косятся и на бомбы, от которых
Кули трещат и рвутся на спине
Босой владычицы, — рабы и королевы.
Она идет, обдуманно скрывая
Загаданную цель; — ей нипочем
Провозглашать любовь, права, свободу
И сокрушать, давить своей пятой
Великодушные надежды и мечты…
Ей и самой мучительно под грузом
Железа, поедающего хлеб,
И золота, питающего роскошь
Иль суету страстей; а между тем
Она гордится ношей, как последним
Плодом ее усилий, как залогом
Грядущей славы. — Ей, согбенной
И устарелой, снится, что у ней
В деснице Божий гром, и что она
Несет грозу на всех, кто смеет
Ей помешать идти, влиять и — грабить.
Ей тяжело… Ни головы поднять
Она не может, ни нагнуться ниже: Она уже не видит неба и
Предчувствует, что все, что соскользнет
С наклона головы ее, она
Поднять не будет в силах, не рискуя
Нарушить равновесие свое
Или упасть… Не дай ей Бог, ступая
По слякоти, споткнуться на своих же
Пигмеев, — быть раздавленной своим же
В железный век железной волей
Сколоченным добром!..
Какой тяжелый,
Не всем понятный образ! Для чего ты
Возник и отпечатался в очах
Души моей!? Зачем мое перо,
Как бы на зло мне, изваяло
Такую статую? Как будто в ней —
Наш идеал! Как будто все должны мы
Брести, согнувшись под ярмом железа
И золота?! И кто из благодушных
Ее поклонников не отвернется
От пораженного своим виденьем
Мечтателя, и кто из них не скажет
С негодованьем: Нет, не такова
Европа, на пути к двадцатому столетью?
Распорядителем земных судеб
Мне не дано играть на сцене света
Ваятеля зависимую роль:
Перо — плохой резец; а между тем
Есть образы, которые, волнуя
Воображенье, тяжелы как мрамор,
Как медь литая, — холодны как проза,
Как аллегория…
Гляди, — мне говорит,
Как бы сквозь сон, тревожная моя
Фантазия: — идет или стоит
Та женщина?.. Гляди… не молода…
Но красота, и страсти роковые,
И мысль, и скорбь, а, может быть, и пытка
Оставили на ней свои следы…
Ее лицо, и взгляд, и поступь — все внушает
Любовь, и ненависть, и сожаленье,
И затаенный ужас…
Задыхаясь,
Она идет и поражает странной
Необычайностью своей одежды…
На голове ее сияет диадема
Из драгоценных камней и терновый
Венок с Голгофы, перевитый хмелем
И вековыми лаврами; богатства
Всех стран подлунных отягчают
Ей грудь и плечи; — перлы и алмазы,
Мелькают в роскоши ее волос,
И белую опутывают шею,
И прячутся под нитями узора
Пожелкнувших венецианских кружев.
На ней повисла мантия с гербами
Монархий и республик; бархат смят
Порывом пролетевшей бури; — ниже —
Простой ременный пояс, — ниже — складки
Рабочего передника, затем — заплаты,
Лохмотья, — наконец, — босые ноги
В пыли и язвах…
Женщина согнулась
Под страшной ношей: на ее спине,
Как на спине носильщика, железо
И золото, — и брони из булата
(Судов и башен хрупкие щиты),
И ружья, и с патронами мешки,
И на лафетах пушки, и кули,
Готовые прорваться, из которых
Чиненые выглядывают бомбы.
Все это ей по росту (колоссальный,
Могучий рост!!)… Но сгорбилась она
Под этой страшной ношей, — осторожно
Ступает, — опирается на меч, —
Им щупает дорогу; — улыбаясь,
С надменным недоверием она
Усталыми глазами, исподлобья,
Глядит вперед, не замечая,
Как на ее широком пьедестале
Несметный рой пигмеев, копошась
И суетясь, ей под ноги бросает
Свои мишурные изделья: — кипы
Нот, никому неведомых, романы,
Забытые стихи, картины, моды,
Фальшивые цветы и статуэтки,
И миллион пудов листов печатных,
Прочитанных сегодня, завтра — рваных…
Они кричат ей: «Дай нам славу!
Дай золота!!» Они грозят ей
И проклинают, или умиленно
Глядят наверх, на блеск ее венцов;
Они над лаврами смеются в венчают
Ложь и разврат, кощунствуя, — хохочут,
Или косятся с ужасом на меч,
В дни мира извлеченный из ножен,
Отточенный, как накануне боя,
Косятся и на бомбы, от которых
Кули трещат и рвутся на спине
Босой владычицы, — рабы и королевы.
Она идет, обдуманно скрывая
Загаданную цель; — ей нипочем
Провозглашать любовь, права, свободу
И сокрушать, давить своей пятой
Великодушные надежды и мечты…
Ей и самой мучительно под грузом
Железа, поедающего хлеб,
И золота, питающего роскошь
Иль суету страстей; а между тем
Она гордится ношей, как последним
Плодом ее усилий, как залогом
Грядущей славы. — Ей, согбенной
И устарелой, снится, что у ней
В деснице Божий гром, и что она
Несет грозу на всех, кто смеет
Ей помешать идти, влиять и — грабить.
Ей тяжело… Ни головы поднять
Она не может, ни нагнуться ниже:
Она уже не видит неба и
Предчувствует, что все, что соскользнет
С наклона головы ее, она
Поднять не будет в силах, не рискуя
Нарушить равновесие свое
Или упасть… Не дай ей Бог, ступая
По слякоти, споткнуться на своих же
Пигмеев, — быть раздавленной своим же
В железный век железной волей
Сколоченным добром!..
Какой тяжелый,
Не всем понятный образ! Для чего ты
Возник и отпечатался в очах
Души моей!? Зачем мое перо,
Как бы на зло мне, изваяло
Такую статую? Как будто в ней —
Наш идеал! Как будто все должны мы
Брести, согнувшись под ярмом железа
И золота?! И кто из благодушных
Ее поклонников не отвернется
От пораженного своим виденьем
Мечтателя, и кто из них не скажет
С негодованьем: Нет, не такова
Европа, на пути к двадцатому столетью?