Владимир Маяковский - стихи про голос

Найдено стихов - 7

Владимир Маяковский

Голос Красной площади

В радио
    белой Европы
лезьте,
   топот и ропот:
это
  грозит Москва
мстить
   за товарища
           вам.
Слушайте
     голос Рыкова —
народ его голос выковал —
стомиллионный народ
вам
  «Берегись!»
      орет.
В уши
      наймита и барина
лезьте слова Бухарина.
Это
  мильон партийцев
слился,
   чтоб вам противиться.
Крой,
  чтоб корона гудела,
рабоче-крестьянская двойка.
Закончим,
     доделаем дело,
за которое —
     пал Войков.

Владимир Маяковский

Коминтерн

«Зловредная организация, именующая себя III Интернационалом».
Из ноты Керзона.Глядя
в грядущую грозу,
в грядущие грома́,
валы времен,
валы пространств громя,
рули
мятежных дней
могуче сжав
и верно, —
плывет
Москвой
дредноут
Коминтерна.Буржуи мира,
притаясь
по скрывшим окна шторам,
дрожат,
предчувствуя
грядущих штурмов шторм.
Слюною нот
в бессильи
иссякая,
орут:
— Зловредная,
такая, рассякая! —
А рядом
поднят ввысь
миллион рабочих рук,
гудит
сердец рабочих
миллионный стук, —
сбивая
цепь границ
с всего земного лона,
гудит,
гремит
и крепнет
голос миллионный:
— Ты наша!
Стой
на страже красных дней.
Раскатом голосов
покрой Керзоньи бредни!
Вреди,
чтоб был
твой вред
всех вредов повредней,
чтоб не было
организации зловредней.

Владимир Маяковский

Октябрь. 1917–1926

Если
   стих
      сердечный раж,
если
   в сердце
        задор смолк,
голосами его будоражь
комсомольцев
       и комсомолок.
Дней шоферы
       и кучера
гонят
   пулей
      время свое,
а как будто
      лишь вчера
были
   бури
      этих боев.
В шинелях,
     в поддевках идут…
Весть:
   «Победа!»
        За Смольный порог.
Там Ильич и речь,
         а тут
пулеметный говорок.
Мир
  другими людьми оброс;
пионеры
     лет десяти
задают про Октябрь вопрос,
как про дело
       глубоких седин.
Вырастает
      времени мол,
день — волна,
       не в силах противиться;
в смоль-усы
      оброс комсомол,
из юнцов
     перерос в партийцев.
И партийцы
      в годах борьбы
против всех
      буржуазных лис
натрудили
     себе
       горбы,
многий
    стал
      и взросл
           и лыс.
А у стен,
    с Кремля под уклон,
спят вожди
      от трудов,
           от ран.
Лишь колышет
       камни
          поклон
ото ста
    подневольных стран.
На стене
     пропылен
          и нем
календарь, как календарь,
но в сегодняшнем
         красном дне
воскресает
      годов легендарь.
Будет знамя,
       а не хоругвь,
будут
   пули свистеть над ним,
и «Вставай, проклятьем…»
             в хору
будет бой
     и марш,
         а не гимн.
Век промчится
       в седой бороде,
но и десять
      пройдет хотя б,
мы
  не можем
       не молодеть,
выходя
    на праздник — Октябрь.
Чтоб не стих
      сердечный раж,
не дряхлел,
      не стыл
          и не смолк,
голосами
     его
       будоражь
комсомольцев
        и комсомолок.

Владимир Маяковский

Стиннес

В Германии,
      куда ни кинешься,
выжужживается
        имя
          Стиннеса.
Разумеется,
     не резцу
         его обреза́ть,
недостаточно
      ни букв,
          ни линий ему.
Со Стиннеса
      надо
         писать образа.
Минимум.
Все —
   и ряды городов
           и сёл —
перед Стиннесом
        падают
            ниц.
Стиннес —
     вроде
        солнец.
Даже солнце тусклей
          пялит
             наземь
оба глаза
     и золотозубый рот.
Солнце
    шляется
        по земным грязям,
Стиннес —
     наоборот.
К нему
   с земли подымаются лучики —
прибыли,
     ренты
        и прочие получки.
Ни солнцу,
     ни Стиннесу
           страны насест,
наций узы:
«интернационалист» —
           и немца съест
и француза.
Под ногами его
        враг
          разит врага.
Мертвые
     падают —
          рота на роте.
А у Стиннеса —
       в Германии
            одна
               нога,
а другая —
     напротив.
На Стиннесе
      всё держится:
сила!
Это
  даже
     не громовержец —
громоверзила.
У Стиннеса
      столько
          частей тела,
что запомнить —
        немыслимое дело.
Так,
вместо рта
     у Стиннеса
          рейхстаг.
Ноги —
германские желдороги.
Без денег
     карман —
болтается задарма,
да и много ли
       снесешь
           в кармане их?!
А Стиннеса
      карман —
           госбанк Германии.
У человеков
      слабенькие голоса,
а у многих
     и слабенького нет.
Голос
   Стиннеса —
        каждая полоса
тысячи
    германских газет.
Даже думать —
       и то
         незачем ему:
все Шпенглеры —
        только
           Стиннесов ум.
Глаза его —
     божьего
         глаза
            ярче,
и в каждом
     вместо зрачка —
            долла́рчик.
У нас
   для пищеварения
           кишечки узкие,
невелика доблесть.
А у Стиннеса —
       целая
          Рурская
область.
У нас пальцы —
       чтоб работой пылиться.
А у Стиннеса
      пальцы —
           вся полиция.
Оперение?
     Из ничего умеет оперяться,
даже
   из репараций.
А чтоб рабочие
       не пробовали
             вздеть уздечки,
у Стиннеса
     даже
        собственные эсдечики.
Немецкие
     эсдечики эти
кинутся
    на всё в свете —
и на врага
     и на друга,
на всё,
   кроме собственности
             Стиннеса
                 Гуго.
Растет он,
     как солнце
          вырастает в горах.
Над немцами
       нависает
           мало-помалу.
Золотом
    в мешке
        рубахи-крахмала.
Стоит он,
     в самое небо всинясь.
Галстуком
     мешок
        завязан туго.
Таков
   Стиннес
Гуго.

Примечание.

Не исчерпают
       сиятельного
             строки написанные —
целые
   нужны бы
        школы иконописные.
Надеюсь,
     скоро
        это солнце
разрисуют саксонцы.

Владимир Маяковский

Керзон

Многие
    слышали звон,
да не знают,
      что такое —
            Керзон.

В редком селе,
       у редкого города
имеется
    карточка
        знаменитого лорда.
Гордого лорда
       запечатлеть рад.
Но я,
  разумеется,
        не фотографический аппарат.
Что толку
     в лордовой морде нам?!
Лорда
   рисую
      по делам
           по лординым.
У Керзона
     замечательный вид.
Сразу видно —
       Керзон родовит.
Лысина
    двумя волосенками припомажена.
Лица не имеется:
        деталь,
            не важно.
Лицо
   принимает,
         какое модно,
какое
   английским купцам угодно.
Керзон красив —
        хоть на выставку выставь.
Во-первых,
     у Керзона,
          как и необходимо
                   для империалистов,
вместо мелочей
        на лице
            один рот:
то ест,
   то орет.
       Самое удивительное
в Керзоне —
      аппетит.
Во что
   умудряется
         столько идти?!
Заправляет
     одних только
           мурманских осетров
по тралеру
     ежедневно
           желудок-ров.
Бойся
   Керзону
       в зубы даться —
аппетит его
      за обедом
           склонен разрастаться.
И глотка хороша.
        Из этой
            глотки
голос —
    это не голос,
          а медь.
Но иногда
     испускает
          фальшивые нотки,
если на ухо
      наш
        наступает медведь.
Хоть голос бочкин,
         за вёрсты дно там,
но толк
    от нот от этих
           мал.
Рабочие
    в ответ
        по этим нотам
распевают
     «Интернационал».
Керзон
    одеждой
        надает очок!
Разглаженнейшие брючки
            и изящнейший фрачок;
духами душится, —
         не помню имя, —
предпочел бы
       бакинскими душиться,
                  нефтяными.
На ручках
     перчатки
          вечно таскает, —
общеизвестная манера
           шулерска́я.
Во всяких разговорах
           Керзонья тактика —
передернуть
      парочку фактиков.
Напишут бумажку,
         подпишутся:
               «Раскольников»,
и Керзон
     на НКИД врет, как на покойников.
У Керзона
     влечение
и к развлечениям.
Одно из любимых
         керзоновских
                занятий —
ходить
   к задравшейся
          английской знати.
Хлебом Керзона не корми,
дай ему
    задравшихся супругов.
Моментально
       водворит мир,
рассказав им
       друг про друга.
Мужу скажет:
       — Не слушайте
              сплетни,
не старик к ней ходит,
           а несовершеннолетний. —
А жене:
    — Не верьте,
          сплетни о шансонетке.
Не от нее,
     от другой
          у мужа
              детки. —
Вцепится
     жена
        мужу в бороду
и тянет
    книзу —
лафа Керзону,
       лорду —
маркизу.
Говорит,
    похихикивая
          подобающе сану:
— Ну, и устроил я им
          Лозанну! —
Многим
    выяснится
         в этой миниатюрке,
из-за кого
     задрались
          греки
             и турки.
В нотах
    Керзон
        удал,
           в гневе —
                яр,
но можно
     умилостивить,
            показав долла́р.
Нет обиды,
     кою
было бы невозможно
          смыть деньгою.
Давайте доллары,
         гоните шиллинги,
и снова
    Керзон —
         добрый
             и миленький.
Был бы
    полной чашей
           Керзоний дом,
да зловредная организация
             у Керзона
                  бельмом.
Снится
    за ночь
        Керзону
            раз сто,
как Шумяцкий
       с Раскольниковым
                подымают Восток
и от гордой
     Британской
           империи
летят
   по ветру
       пух и перья.
Вскочит
    от злости
         бегемотово-сер —
да кулаками на карту
          СССР.
Пока
   кулак
      не расшибет о камень,
бьет
  по карте
      стенной
          кулаками.

Примечание.
Можно
    еще поописать
           лик-то,
да не люблю я
       этих
         международных
                конфликтов.

Владимир Маяковский

Тамара и Демон

От этого Терека
                       в поэтах
                                    истерика.
Я Терек не видел.
                        Большая потерийка.
Из омнибуса
                   вразвалку
сошел,
           поплевывал
                              в Терек с берега,
совал ему
               в пену
                         палку.
Чего же хорошего?
                            Полный развал!
Шумит,
           как Есенин в участке.
Как будто бы
                    Терек
                             сорганизовал,
проездом в Боржом,
                               Луначарский.
Хочу отвернуть
                       заносчивый нос
и чувствую:
                  стыну на грани я,
овладевает
                  мною
                            гипноз,
воды
         и пены играние.
Вот башня,
                револьвером
                                    небу к виску,
разит
         красотою нетроганой.
Поди
        подчини ее
                        преду искусств —
Петру Семенычу
                        Когану.
Стою,
          и злоба взяла меня,
что эту
           дикость и выступы
с такой бездарностью
                                 я
                                    променял
на славу,
              рецензии,
                            диспуты.
Мне место
                не в «Красных нивах»,
                                                а здесь,
и не построчно,
                        а даром
реветь
           стараться в голос во весь,
срывая
            струны гитарам.
Я знаю мой голос:
                           паршивый тон,
но страшен
                  силою ярой.
Кто видывал,
                    не усомнится,
                                        что
я
   был бы услышан Тамарой.
Царица крепится,
                          взвинчена хоть,
величественно
                      делает пальчиком.
Но я ей
           сразу:
                     — А мне начхать,
царица вы
                или прачка!
Тем более
                с песен —
                               какой гонорар?!
А стирка —
                в семью копейка.
А даром
            немного дарит гора:
лишь воду —
                  поди
                          попей-ка! —
Взъярилась царица,
                            к кинжалу рука.
Козой,
          из берданки ударенной.
Но я ей
           по-своему,
                            вы ж знаете как —
под ручку…
                любезно…
                                — Сударыня!
Чего кипятитесь,
                        как паровоз?
Мы
       общей лирики лента.
Я знаю давно вас,
                            мне
                                   много про вас
говаривал
                некий Лермонтов.
Он клялся,
                что страстью
                                    и равных нет…
Таким мне
                мерещился образ твой.
Любви я заждался,
                            мне 30 лет.
Полюбим друг друга.
                               Попросту.
Да так,
           чтоб скала
                            распостелилась в пух.
От черта скраду
                        и от бога я!
Ну что тебе Демон?
                            Фантазия!
                                           Дух!
К тому ж староват —
                              мифология.
Не кинь меня в пропасть,
                                    будь добра.
От этой ли
                струшу боли я?
Мне
       даже
                пиджак не жаль ободрать,
а грудь и бока —
                        тем более.
Отсюда
            дашь
                     хороший удар —
и в Терек
              замертво треснется.
В Москве
               больнее спускают…
                                            куда!
ступеньки считаешь —
                                лестница.
Я кончил,
              и дело мое сторона.
И пусть,
            озверев от помарок,
про это
            пишет себе Пастернак.
А мы…
          соглашайся, Тамара!
История дальше
                        уже не для книг.
Я скромный,
                    и я
                          бастую.
Сам Демон слетел,
                            подслушал,
                                            и сник,
и скрылся,
                смердя
                            впустую.
К нам Лермонтов сходит,
                                    презрев времена.
Сияет —
            «Счастливая парочка!»
Люблю я гостей.
                        Бутылку вина!
Налей гусару, Тамарочка!

Владимир Маяковский

Во весь голос

Первое вступление в поэму

Уважаемые
      товарищи потомки!
Роясь
   в сегодняшнем
           окаменевшем го*не,
наших дней изучая потемки,
вы,
  возможно,
       спросите и обо мне.
И, возможно, скажет
          ваш ученый,
кроя эрудицией
        вопросов рой,
что жил-де такой
         певец кипяченой
и ярый враг воды сырой.
Профессор,
     снимите очки-велосипед!
Я сам расскажу
       о времени
            и о себе.
Я, ассенизатор
       и водовоз,
революцией
      мобилизованный и призванный,
ушел на фронт
       из барских садоводств
поэзии —
    бабы капризной.
Засадила садик мило,
дочка,
   дачка,
      водь
        и гладь —
сама садик я садила,
сама буду поливать.
Кто стихами льет из лейки,
кто кропит,
     набравши в рот —
кудреватые Митрейки,
           мудреватые Кудрейки —
кто их к черту разберет!
Нет на прорву карантина —
мандолинят из-под стен:
«Тара-тина, тара-тина,
т-эн-н…»
Неважная честь,
        чтоб из этаких роз
мои изваяния высились
по скверам,
     где харкает туберкулез,
где б***ь с хулиганом
           да сифилис.
И мне
   агитпроп
        в зубах навяз,
и мне бы
     строчить
          романсы на вас, —
доходней оно
       и прелестней.
Но я
  себя
    смирял,
        становясь
на горло
     собственной песне.
Слушайте,
     товарищи потомки,
агитатора,
     горлана-главаря.
Заглуша
    поэзии потоки,
я шагну
    через лирические томики,
как живой
     с живыми говоря.
Я к вам приду
       в коммунистическое далеко
не так,
   как песенно-есененный провитязь.
Мой стих дойдет
         через хребты веков
и через головы
        поэтов и правительств.
Мой стих дойдет,
         но он дойдет не так, —
не как стрела
       в амурно-лировой охоте,
не как доходит
        к нумизмату стершийся пятак
и не как свет умерших звезд доходит.
Мой стих
     трудом
         громаду лет прорвет
и явится
     весомо,
         грубо,
            зримо,
как в наши дни
        вошел водопровод,
сработанный
       еще рабами Рима.
В курганах книг,
        похоронивших стих,
железки строк случайно обнаруживая,
вы
 с уважением
       ощупывайте их,
как старое,
      но грозное оружие.
Я
 ухо
   словом
       не привык ласкать;
ушку девическому
         в завиточках волоска
с полупохабщины
         не разалеться тронуту.
Парадом развернув
         моих страниц войска,
я прохожу
     по строчечному фронту.
Стихи стоят
      свинцово-тяжело,
готовые и к смерти
          и к бессмертной славе.
Поэмы замерли,
        к жерлу прижав жерло
нацеленных
       зияющих заглавий.
Оружия
    любимейшего
готовая
    рвануться в гике,
застыла
    кавалерия острот,
поднявши рифм
        отточенные пики.
И все
   поверх зубов вооруженные войска,
что двадцать лет в победах
              пролетали,
до самого
     последнего листка
я отдаю тебе,
      планеты пролетарий.
Рабочего
     громады класса враг —
он враг и мой,
       отъявленный и давний.
Велели нам
      идти
         под красный флаг
года труда
     и дни недоеданий.
Мы открывали
        Маркса
            каждый том,
как в доме
     собственном
            мы открываем ставни,
но и без чтения
        мы разбирались в том,
в каком идти,
        в каком сражаться стане.
Мы
  диалектику
        учили не по Гегелю.
Бряцанием боев
        она врывалась в стих,
когда
   под пулями
         от нас буржуи бегали,
как мы
    когда-то
         бегали от них.
Пускай
    за гениями
          безутешною вдовой
плетется слава
        в похоронном марше —
умри, мой стих,
        умри, как рядовой,
как безымянные
         на штурмах мерли наши!
Мне наплевать
        на бронзы многопудье,
мне наплевать
        на мраморную слизь.
Сочтемся славою —
         ведь мы свои же люди, —
пускай нам
      общим памятником будет
построенный
       в боях
          социализм.
Потомки,
     словарей проверьте поплавки:
из Леты
    выплывут
         остатки слов таких,
как «проституция»,
          «туберкулез»,
                 «блокада».
Для вас,
    которые
         здоровы и ловки,
поэт
  вылизывал
        чахоткины плевки
шершавым языком плаката.
С хвостом годов
        я становлюсь подобием
чудовищ
     ископаемо-хвостатых.
Товарищ жизнь,
        давай быстрей протопаем,
протопаем
      по пятилетке
             дней остаток.
Мне
  и рубля
      не накопили строчки,
краснодеревщики
         не слали мебель на дом.
И кроме
    свежевымытой сорочки,
скажу по совести,
         мне ничего не надо.
Явившись
     в Це Ка Ка
          идущих
              светлых лет,
над бандой
      поэтических
             рвачей и выжиг
я подыму,
     как большевистский партбилет,
все сто томов
       моих
          партийных книжек.