Соловьи, соловьи, соловьи,
Не заморские, не чужие,
Голосистые, наши, твои,
Свет немеркнущий мой, Россия!
Им, певучим, остаться в веках
Над ватагой берез непослушных,
На прибрежных густых лозняках,
Над малиной — зеленой и душной;
Над черемухой, дикой, лесной,
Чей веселый наряд неизменен, —
Вся она в белой пене весной,
В бело-белой и в розовой пене!
Соловьи, соловьи, не тревожьте солдат,
Пусть солдаты немного поспят,
Немного пусть поспят.
Пришла и к нам на фронт весна,
Солдатам стало не до сна —
Не потому, что пушки бьют,
А потому, что вновь поют,
Забыв, что здесь идут бои,
Поют шальные соловьи.
Соловьи, соловьи, не тревожьте солдат,
Пусть солдаты немного поспят,
Немного поспят.
Но что война для соловья!
У соловья ведь жизнь своя.
Не спит солдат, припомнив дом
И сад зелёный над прудом,
Где соловьи всю ночь поют,
А в доме том солдата ждут.
Соловьи, соловьи, не тревожьте солдат,
Пусть солдаты немного поспят,
Немного пусть поспят.
А завтра снова будет бой, —
Уж так назначено судьбой,
Чтоб нам уйти, не долюбив,
От наших жён, от наших нив;
Но с каждым шагом в том бою
Нам ближе дом в родном краю.
Соловьи, соловьи, не тревожьте солдат,
Пусть солдаты немного поспят,
Немного пусть поспят.
Ильдефонс-Константы Галчинский дирижирует соловьями:
Пиано, пианиссимо, форте, аллегро, престо!
Время действия — ночь. Она же и место.
Сосны вплывают в небо романтическими кораблями.Ильдефонс играет на скрипке, потом на гитаре,
И вновь на скрипке играет Ильдефонс-Константы Галчинский.
Ночь соловьиную трель прокатывает в гортани.
В честь прекрасной Натальи соловьи поют по-грузински.Начинается бог знает что: хиромантия, волхвованье!
Зачарованы люди, кони, звезды. Даже редактор,
Хлюпая носом, платок нашаривает в кармане,
Потому что еще никогда не встречался с подобным фактом.Константы их утешает: «Ну что распустили нюни!
Ничего не случилось. И вообще ничего не случится!
Просто бушуют в кустах соловьи в начале июня.
Послушайте, как поют! Послушайте: ах, как чисто!»Ильдефонс забирает гитару, обнимает Наталью,
И уходит сквозь сиреневый куст, и про себя судачит:
«Это все соловьи. Вишь, какие канальи!
Плачут, черт побери. Хотят — не хотят, а плачут!..»
Продолжается музыка возле меня.
Я играть не умею.
Я слушаю только.
Вот тарелки, серебряным звоном звеня,
на большом барабане качаются тонко.
Вот валторны
восторженно
в пальцы вплелись.
Вот фаготы с каких-то высот пролились,
и тромбонов трудна тарабарская речь,
две вертлявые скрипки идут на прогулку
между мной и кулисами
по переулку,
не сходя с музыкантских мозолистых плеч…
Все известно!
Нельзя ли чего поновей?
Не смычком — по струне, например,
а струною -
по стене, например…
Или чтоб за стеною
старательно старый запел соловей…
Соловей?..
А нельзя ли чего поновей?
Хорошо над Москвою-рекой
Услыхать соловья на рассвете.
Только нам по душе непокой,
Мы сурового времени дети.Комсомольцы-добровольцы,
Мы сильны своей верною дружбой.
Сквозь огонь мы пройдём, если нужно
Открывать молодые пути.
Комсомольцы-добровольцы,
Надо верить, любить беззаветно,
Видеть солнце порой предрассветной —
Только так можно счастье найти.Поднимайся в небесную высь,
Опускайся в глубины земные.
Очень вовремя мы родились,
Где б мы ни были — с нами Россия.Лучше нету дороги такой,
Всё, что есть, испытаем на свете,
Чтобы дома над нашей рекой
Услыхать соловья на рассвете.
Хороши колхозные покосы,
А в полях такая благодать!
Наша Даша знаменита ростом,
А идёт по полю — не видать.Подпой, соловей, гармонисту.
Я спою про мою да про любимую.
С тобой от души споём,
Кончим песню, новую начнём.Как пройдет, как поведёт бровями,
Парни ей проходу не дают.
Пять гармоник, всеми голосами
Заливаясь, про неё поют.Подпой, соловей, гармонисту.
Я спою про мою да про любимую.
С тобой от души споём,
Кончим песню, новую начнём.Раствори окно, и теплый ветер
Принесёт нам песню в светлый дом;
Самых лучших девушек на свете
Мы, друзья, любимыми зовём.Подпой, соловей, гармонисту.
Я спою про мою да про любимую.
С тобой от души споём,
Кончим песню, новую начнём.
Не знаю, когда прилетел соловей,
Не знаю, где был он зимой,
Но полночь наполнил он песней своей,
Когда воротился домой.
Весь мир соловьиною песней прошит.
То слышится где-то свирель,
То что-то рокочет, журчит и стучит
И вновь рассыпается в трель.
Так четок и чист этот голос ночной,
И всё же при нем тишина
Для нас остается немой тишиной,
Хоть множества звуков полна.
Еще не раскрылся березовый лист
И дует сырой ветерок,
Но в холоде ночи ликующий свист
Мы слышим в назначенный срок.
Ты издали дробь соловья улови —
И долго не сможешь уснуть.
Как будто счастливой тревогой любви
Опять переполнена грудь.
Тебе вспоминается северный сад,
Где ночью продрог ты не раз,
Тебе вспоминается пристальный взгляд
Любимых и любящих глаз.
Находят и в теплых краях соловьи
Над лавром и розой приют.
Но в тысячу раз мне милее свои,
Что в холоде вешнем поют.
Не знаю, когда прилетел соловей,
Не знаю, где был он зимой,
Но полночь наполнил он песней своей,
Когда воротился домой.
Эта песня посвящается солдату Булату Окуджаве
и солдату Петру Тодоровскому в день их премьеры —
от лейтенанта запаса Шпаликова.Яблони и вишни снегом замело —
Там мое родное курское село.
Как у нас под Курском соловьи поют!
А мою невесту Клавою зовут.Земля ты русская!
Девчонка курская,
И пересвисты соловья,
И платье белое,
И косы русые,
Родная девушка моя! Говорил я Клаве: «Клава, не тужи!
Ухожу я, Клава, в армию служить!
И прошу я, Клава, дать прямой ответ:
Ты меня дождёшься, Клава, или нет?»Земля ты русская!
Девчонка курская,
И пересвисты соловья,
И платье белое,
И косы русые,
Родная девушка моя! Клава улыбнулась, бровью повела,
Белою рукою крепко обняла
И сказала Клава: «Парень ты смешной!
Буду я солдату верною женой».Земля ты русская!
Девчонка курская,
И пересвисты соловья,
И платье белое,
И косы русые,
Родная девушка моя!
Однажды летним вечерком
Я со знакомым стариком
В избе беседовал за водкой.
Его жена с улыбкой кроткой
Нам щей вчерашних подала,
А после кружево плела.Старухи грубая рука
Была над кружевом легка.
Она рукою узловатой
Плела узор замысловатый.Старик был стар — или умен,
Он поговорки всех времен
Вплетал умело в дым махорки.
Или, наоборот, ему
Все время чудились в дыму
Пословицы и поговорки… Старуха кружево плела.
И понял я, что мало стою,
Поскольку счастье ремесла
Не совместимо с суетою.Потом стелила мне постель.
Кричал в тумане коростель.
И слышал я на сеновале,
Как соловьи забушевали!
Забушевали соловьи! Забушевали соловьи!
Что за лады, что за рулады!
Как будто нет у них беды,
Как будто нет у них досады…
Забушевали соловьи… Я спал, покуда птицы пели,
Воображенье распалив.
Потом рассвет струился в щели,
А я был молод и счастлив…
Погода такая,
что маю впору.
Май —
ерунда.
Настоящее лето.
Радуешься всему:
носильщику,
контролеру
билетов.
Руку
само
подымает перо,
и сердце
вскипает
песенным даром.
В рай
готов
расписать перрон
Краснодара.
Тут бы
запеть
соловью-трелёру.
Настроение —
китайская чайница!
И вдруг
на стене:
— Задавать вопросы
контролеру
строго воспрещается! —
И сразу
сердце за удила́.
Соловьев
камнями с ветки.
А хочется спросить:
— Ну, как дела?
Как здоровьице?
Как детки? —
Прошел я,
глаза
к земле низя́,
только подхихикнул,
ища покровительства.
И хочется задать вопрос,
а нельзя —
еще обидятся:
правительство!
Уже умолкала лесная капелла.
Едва открывал свое горлышко чижик.
В коронке листов соловьиное тело
Одно, не смолкая, над миром звенело.Чем больше я гнал вас, коварные страсти,
Тем меньше я мог насмехаться над вами.
В твоей ли, пичужка ничтожная, власти
Безмолвствовать в этом сияющем храме? Косые лучи, ударяя в поверхность
Прохладных листов, улетали в пространство.
Чем больше тебя я испытывал, верность,
Тем меньше я верил в твое постоянство.А ты, соловей, пригвожденный к искусству,
В свою Клеопатру влюбленный Антоний,
Как мог ты довериться, бешеный, чувству,
Как мог ты увлечься любовной погоней? Зачем, покидая вечерние рощи,
Ты сердце мое разрываешь на части?
Я болен тобою, а было бы проще
Расстаться с тобою, уйти от напасти.Уж так, видно, мир этот создан, чтоб звери,
Родители первых пустынных симфоний,
Твои восклицанья услышав в пещере,
Мычали и выли: «Антоний! Антоний!»
Известно все: любовь не шутка,
Любовь — весенний стук сердец,
А жить, как ты, одним рассудком,
Нелепо, глупо наконец!
Иначе для чего мечты?
Зачем тропинки под луною?
К чему лоточницы весною
Влюбленным продают цветы?!
Когда бы не было любви,
То и в садах бродить не надо.
Пожалуй, даже соловьи
Ушли бы с горя на эстраду.
Зачем прогулки, тишина.
Ведь не горит огонь во взгляде?
А бесполезная луна
Ржавела б на небесном складе.
Представь: никто не смог влюбиться.
И люди стали крепче спать,
Плотнее кушать, реже бриться,
Стихи забросили читать…
Но нет, недаром есть луна
И звучный перебор гитары,
Не зря приходит к нам весна
И по садам гуляют пары.
Бросай сомнения свои!
Люби и верь. Чего же проще?
Не зря ночные соловьи
До хрипоты поют по рощам!
Торопись указ зачесть,
Изданный не зря:
«Кто заступится за честь
Батюшки-царя, Кто разбойника уймёт
Соловья, —
К государю попадёт
в сыновья! Кто оружьем побьёт образину,
Кто проучит его кулаком,
Тот от царства возьмёт половину,
Ну, а дочку — дак всю целиком!»Кто же всё же уймёт шайку-лейку,
Кто на подвиги ратны горазд,
Царь тому дорогому шубейку
От щедрот своих царских отдаст! Если в этот скорбный час
Спустим рукава —
Соловей освищет нас
И пойдёт молва, Дескать, силой царский трон
всё скудней,
Ел, мол, мало каши он —
Евстигней.Если кровь у кого горяча —
Саблей бей, пикой лихо коли!
Царь дарует вам шубу с плеча
Из естественной выхухоли! Сей указ — без обману-коварства:
За печатью, как в сказке, точь-в-точь.
В бой — за восемь шестнадцатых царства,
За доху, да за царскую дочь!
Знакомят молодых и незнакомых
в такую злую полночь соловьи,
и вот опять секретари в райкомах
поют переживания свои.
А под окном щебечут клен и ясень,
не понимающие директив,
и в легкий ветер, что проходит, ясен,
с гитарами кидается актив.
И девушку с косой тяжелой, русской
(а я за неразумную боюсь)
прельщают обстоятельной нагрузкой,
любовью, вовлечением в союз.
Она уходит с пионервожатым
на озеро — и песня перед ней…
Над озером склонясь, как над ушатом,
они глядят на пестрых окуней.
Как тесен мир.
Два с половиной метра
прекрасного прибрежного песка,
да птица серая,
да посвист ветра,
да гнусная козявка у виска.
О чем же думать в полночь?
О потомках?
О золоте?
О ломоте спинной?
И песня задыхается о том, как
забавно под серебряной луной…
Под серебряной луной,
в голубом садочке,
над серебряной волной,
на златом песочке
мы радуемся — мальчики — и плачем,
плывет любовь, воды не замутив,
но все-таки мы кое-что да значим,
секретари райкомов и актив.
Я буду жить до старости, до славы
и петь переживания свои,
как соловьи щебечут, многоглавы,
многоязыки, свищут соловьи.
Похваляясь любовью недолгой,
растопыривши крылышки в ряд,
по ночам, застывая над Волгой,
соловьи запевают не в лад.Соловьи, над рекой тараторя,
разлетаясь по сторонам,
города до Каспийского моря
называют по именам.Ни за что пропадает кустарь в них,
ложки делает, пьет вино.
Перебитый в суставах кустарник
ночью рушится на окно.Звезды падают с ребер карнизов,
а за городом, вдалеке, —
тошнотворный черемухи вызов,
весла шлепают на реке.Я опять повстречаю ровно
в десять вечера руки твои.
Про тебя, Александра Петровна,
заливают вовсю соловьи.Ты опустишь тяжелые веки,
пропотевшая,
тяжко дыша…
Погляди —
мелководные реки
машут перьями камыша.Александра Петровна,
послушай, —
эта ночь доведет до беды,
придавившая мутною тушей
наши крошечные сады.Двинут в берег огромные бревна
с грозной песней плотовщики.
Я умру, Александра Петровна,
у твоей побледневшей щеки. . . . . . . . . . . . . . .
Но ни песен, ни славы, ни горя,
только плотная ходит вода,
и стоят до Каспийского моря,
засыпая вовсю, города.
Если в этот скорбный час
Спустим рукава -
Соловей освищет нас
И пойдет молва:
Дескать, силой царский трон
Все скудней,
Ел, мол, мало каши он,
Евстигней.
Кто же все же уймет шайку-лейку,
Кто на подвиги ратны горазд,
Царь тому дорогому шубейку
От щедрот своих царских отдаст!
Если кровь у кого горяча, -
Саблей бей, пикой лихо коли!
Царь дарует вам шубу с плеча -
Из естественной выхухоли!
Торопись указ зачесть,
Изданный не зря!
Кто заступится за честь
Батюшки-царя,
Кто разбойника уймет
Соловья, -
К государю попадет
В сыновья!
Кто оружьем побьет образину,
Кто проучит его кулаком,
Тот от царства возьмет половину,
Ну, а дочку — дак всю целиком!
Сей указ — без обману-коварства:
За печатью, как в сказке, точь-в-точь.
В бой — за восемь шестнадцатых царства,
Да за целую царскую дочь!
1.
Для правой руки
Аллегро модерато
Весь год — ни валко и ни шатко,
И все, как прежде, в январе.
Но каждый день горела шапка,
Горела шапка на воре.
А вор белье тащил с забора,
Снимал с прохожего пальто,
И так вопил:
— Держите вора!
Что даже верил кое-кто!
2.
Для левой руки
Маэстозо
Ты прокашляйся, февраль, прометелься,
Грянь морозом на ходу, с поворотца!
Промотали мы свое прометейство,
Проворонили свое первородство!
Что ж, утешимся больничной палатой,
Тем, что можно ни на что не решаться…
Как объелись чечевичной баландой —
Так не в силах до сих пор отдышаться!
3.
Для обеих рук
Виваче
Кто безгласных разводит рыбок,
Кто — скупец — бережет копейку,
А я поеду на птичий рынок
И куплю себе канарейку.
Все полста отвалю, ни гривну
Привезу ее, кроху, на дом,
Обучу канарейку гимну,
Благо слов ей учить не надо!
Соловей, соловей, пташечка,
Канареечка жалобно свистит:
— Союз нерушимый республик свободных…
У меня завелись ангелята,
Завелись среди белого дня!
Все, над чем я смеялся когда-то,
Все теперь восхищает меня!
Жил я шумно и весело — каюсь,
Но жена все к рукам прибрала.
Совершенно со мной не считаясь,
Мне двух дочек она родила.
Я был против. Начнутся пеленки…
Для чего свою жизнь осложнять?
Но залезли мне в сердце девчонки,
Как котята в чужую кровать!
И теперь, с новым смыслом и целью
Я, как птица, гнездо свое вью
И порою над их колыбелью
Сам себе удивленно пою:
«Доченьки, доченьки, доченьки мои!
Где ж вы, мои ноченьки, где вы, соловьи?»
Вырастут доченьки, доченьки мои…
Будут у них ноченьки, будут соловьи!
Много русского солнца и света
Будет в жизни дочурок моих.
И, что самое главное, это
То, что Родина будет у них!
Будет дом. Будет много игрушек,
Мы на елку повесим звезду…
Я каких-нибудь добрых старушек
Специально для них заведу!
Чтобы песни им русские пели,
Чтобы сказки ночами плели,
Чтобы тихо года шелестели,
Чтобы детства забыть не могли!
Правда, я постарею немного,
Но душой буду юн как они!
И просить буду доброго Бога,
Чтоб продлил мои грешные дни!
Вырастут доченьки, доченьки мои…
Будут у них ноченьки, будут соловьи!
А закроют доченьки оченьки мои —
Мне споют на кладбище те же соловьи.
В Переделкине дача стояла,
В даче жил старичок-генерал,
В перстеньке у того генерала
Незатейливый камень сверкал.В дымных сумерках небо ночное,
Генерал у окошка сидит,
На колечко свое золотое,
Усмехаясь, подолгу глядит.Вот уж первые капли упали,
Замолчали в кустах соловьи.
Вспоминаются курские дали,
Затяжные ночные бои.Вспоминается та, что, прощаясь,
Не сказала ни слова в упрек,
Но, сквозь слезы ему улыбаясь,
С пальца этот сняла перстенек.«Ты уедешь, — сказала майору, -
Может быть, повстречаешься с той,
Для которой окажется впору
Перстенек незатейливый мой.Ты подаришь ей это колечко,
Мой горячий, мой белый опал,
Позабудешь, кого у крылечка,
Как безумный, всю ночь целовал.Отсияют и высохнут росы,
Отпылают и стихнут бои,
И не вспомнишь ты черные косы,
Эти черные косы мои!»Говорила — как в воду глядела,
Что сказала — и вправду сбылось,
Только той, что колечко надела,
До сих пор для него не нашлось.Отсияли и высохли росы,
Отпылали и стихли бои,
Позабылись и черные косы,
И отпели в кустах соловьи.Старый китель с утра разутюжен,
Серебрится в висках седина,
Ждет в столовой нетронутый ужин
С непочатой бутылкой вина.Что прошло — то навеки пропало,
Что пропало — навек потерял…
В Переделкине дача стояла,
В даче жил старичок-генерал.
В заповедных и дремучих страшных Муромских лесах
Всяка нечисть бродит тучей и в проезжих сеет страх:
Воет воем, что твои упокойники,
Если есть там соловьи, то — разбойники.
Страшно, аж жуть!
В заколдованных болотах там кикиморы живут —
Защекочут до икоты и на дно уволокут.
Будь ты пеший, будь ты конный — заграбастают,
А уж лешие так по лесу и шастают.
Страшно, аж жуть!
А мужик, купец иль воин попадал в дремучий лес,
Кто зачем: кто с перепою, а кто сдуру в чащу лез.
По причине попадали, без причины ли,
Только всех их и видали — словно сгинули.
Страшно, аж жуть!
Из заморского из лесу, где и вовсе сущий ад,
Где такие злые бесы — чуть друг друга не едят,
Чтоб творить им совместное зло потом,
Поделиться приехали опытом.
Страшно, аж жуть!
Соловей-Разбойник главный им устроил буйный пир,
А от их был Змей трёхглавый и слуга его — Вампир.
Пили зелье в черепах, ели бульники,
Танцевали на гробах, богохульники!
Страшно, аж жуть!
Змей Горыныч взмыл на древо, ну раскачивать его:
«Выводи, Разбойник, девок — пусть покажут кой-чего!
Пусть нам лешие попляшут, попоют!
А не то я, матерь вашу, всех сгною!»
Страшно, аж жуть!
Все взревели как медведи: «Натерпелись — сколько лет!
Ведьмы мы али не ведьмы, патриотки али нет?!
Налил бельма, ишь ты, клещ, — отоварился!
А ещё на наших женщин позарился!..»
Страшно, аж жуть!
И Соловей-разбойник тоже был не только лыком шит —
Он гикнул, свистнул, крикнул: «Рожа, ты, заморский паразит!
Убирайся, — говорит, — без бою, уматывай
И Вампира, — говорит, — с собою прихватывай!»
Страшно, аж жуть!..
А вот теперь седые люди помнят прежние дела:
Билась нечисть грудью в груди и друг друга извела.
Прекратилося навек безобразие —
Ходит в лес человек безбоязненно,
Не страшно ничуть!
Валентиной Климовичи дочку назвали.
Это имя мне дорого —
символ любви.
Валентина Аркадьевна.
Валенька.
Валя.
Как поют,
как сияют
твои соловьи! Три весны
прошумели над нами,
как птицы,
три зимы
намели-накрутили снегов.
Не забыта она
и не может забыться:
все мне видится,
помнится,
слышится,
снится,
все зовет,
все ведет,
все тоскует — любовь.Если б эту тоску
я отдал океану —
он бы волны катал,
глубиною гудел,
он стонал бы и мучился
как окаянный,
а к утру,
что усталый старик,
поседел.Если б с лесом,
шумящим в полдневном веселье,
я бы смог поделиться
печалью своей —
корни б сжались, как пальцы,
стволы заскрипели,
и осыпались
черные листья с ветвей.Если б звонкую силу,
что даже поныне
мне любовь
вдохновенно и щедро дает,
я занес бы
в бесплодную сушу пустыни
или вынес
на мертвенный царственный лед
расцвели бы деревья,
светясь на просторе,
и во имя моей,
Валентина,
любви
рокотало бы
теплое синее море,
пели в рощах вечерних
одни соловьи.Как ты можешь теперь
оставаться спокойной,
между делом смеяться,
притворно зевать
и в ответ
на мучительный выкрик,
достойно
опуская большие ресницы,
скучать? Как ты можешь казаться
чужой,
равнодушной?
Неужели
забавою было твоей
все, что жгло мое сердце,
коверкало душу,
все, что стало
счастливою мукой моей? Как-никак —
а тебя развенчать не посмею.
Что ни что —
а тебя позабыть не смогу.
Я себя не жалел,
а тебя пожалею.
Я себя не сберег,
а тебя сберегу.
Выходи! Я тебе посвищу серенаду!
Кто тебе серенаду ещё посвистит?
Сутки кряду могу — до упаду, —
Если муза меня посетит.
Я пока ещё только шутю и шалю —
Я пока на себя не похож:
Я обиду терплю, но когда я вспылю —
Я дворец подпилю, подпалю, развалю,
Если ты на балкон не придёшь!
Ты отвечай мне прямо-откровенно —
Разбойничую душу не трави!..
О, выйди, выйди, выйди, выйди, Аграфена,
Послушать серенаду о любви!
Эге-гей, трали-вали!
Кабы красна девица жила бы во подвале —
Я б тогда на корточки
Приседал у форточки,
Мы бы до утра проворковали!
В лесных кладовых моих — уйма товара:
Два уютных дупла, три пенёчка гнилых…
Чем же я тебе, Груня, не пара,
Чем я, Феня, тебе не жених?!
Так тебя я люблю, что ночами не сплю,
Сохну с горя у всех на виду.
Вон и голос сорвал — и хриплю, и сиплю.
Ох, я дров нарублю — я себя погублю, —
Но тебя украду, уведу!
Я женихов твоих — через колено!
Я папе твоему попорчу кровь!
О, выйди, выйди, выйди, выйди, Аграфена,
О, не губи разбойничью любовь!
Эге-гей, трали-вали!
Кабы красна девица жила да во подвале —
Я б тогда на корточки
Приседал у форточки,
Мы бы до утра проворковали!
Так давай, Аграфенушка, свадьбу назначим.
Я нечистая сила, но с чистой душой!
Я к чертям, извините, собачьим
Брошу свой соловьиный разбой!
Я и трелью зальюсь, и подарок куплю,
Всех дружков приведу на поклон,
Я тебя пропою, я тебя прокормлю,
Нам ребята на свадьбу дадут по рублю,
Только — ты выходи на балкон!
Во темечке моём да во височке —
Одна мечта: что выйдет красота,
Привстану я на цыпочки-мысочки
И поцелую в сахарны уста!
Эге-гей, трали-вали!
Кабы красна девица жила да во подвале —
Я б тогда на корточки
Приседал у форточки,
Мы бы до утра проворковали!
У меня к тебе дела такого рода,
что уйдёт на разговоры вечер весь, —
затвори свои тесовые ворота
и плотней холстиной окна занавесь.
Чтобы шли подруги мимо, парни мимо,
и гадали бы и пели бы, скорбя:
«Что не вышла под окошко, Серафима?
Серафима, больно скучно без тебя…»
Чтобы самый ни на есть раскучерявый,
рвя по вороту рубахи алый шёлк,
по селу Ивано-Марьину с оравой
мимо окон под гармонику прошел.
Он всё тенором, всё тенором, со злобой
запевал — рука протянута к ножу:
«Ты забудь меня, красавица, попробуй…
я тебе такое покажу…
Если любишь хоть на половину,
подожду тебя у крайнего окна,
постелю тебе пиджак на луговину
довоенного и тонкого сукна…»
А земля дышала, грузная от жиру,
и от омута соминого левей
соловьи сидели молча по ранжиру,
так что справа самый старый соловей.
Перед ним вода — зелёная, живая —
мимо заводей несётся напролом,
он качается на ветке, прикрывая
соловьиху годовалую крылом.
И трава грозой весеннею измята,
дышит грузная и тёплая земля,
голубые ходят в омуте сомята,
пол-аршинными усами шевеля.
А пиявки, раки ползают по илу,
много ужаса вода в себе таит…
Щука — младшая сестрица крокодилу —
неживая возле берега стоит…
Соловьиха в тишине большой и душной…
Вдруг ударил золотистый вдалеке,
видно, злой и молодой и непослушный,
ей запел на соловьином языке:
«По лесам, на пустырях и на равнинах
не найти тебе прекраснее дружка —
принесу тебе яичек муравьиных,
нащиплю в постель я пуху из брюшка.
Мы постелем наше ложе над водою,
где шиповники все в розанах стоят,
мы помчимся над грозою, над бедою
и народим два десятка соловьят.
Не тебе прожить, без радости старея,
ты, залётная, ни разу не цвела,
вылетай же, молодая, поскорее
из-под старого и жесткого крыла».
И молчит она, всё в мире забывая, —
я за песней, как за гибелью, слежу…
Шаль накинута на плечи пуховая…
«Ты куда же, Серафима?» — «Ухожу».
Кисти шали, словно пёрышки, расправя,
влюблена она, красива, нехитра, — улетела.
Я держать её не вправе —
просижу я возле дома до утра.
Подожду, когда заря сверкнёт по стеклам,
золотая сгаснет песня соловья —
пусть придёт она домой с красивым, с тёплым —
меркнут глаз её татарских лезвия.
От неё и от него пахнуло мятой,
он прощается у крайнего окна,
и намок в росе пиджак его измятый
довоенного и тонкого сукна.
Тому назад, тому назад
смолою плакал палисад,
смолою плакали кресты
на кладбище от духоты,
и сквозь глазки сучков смола
на стенах дачи потекла.
Вымаливала молний ночь,
чтобы самой себе помочь,
и, ветви к небу возводя,
«Дождя!.. — шептала ночь. — Дождя!..»
Был от жасмина пьян жасмин.
Всю ночь творилось что-то с ним,
и он подглядывал в окно,
где было шорохно, грешно,
где, чуть мерцая, простыня
сползла с тебя, сползла с меня,
и от сиянья наших тел
жасмин зажмурился, вспотел.
Друг друга мы любили так,
что оставалась на устах
жасмина нежная пыльца,
к лицу порхая от лица.
Друг друга мы любили так,
что ты иссякла, я иссяк, —
лишь по телам во все концы
блуждали пальцы, как слепцы.
С твоей груди моя рука
сняла ночного мотылька.
Я целовал ещё, ещё
чуть-чуть солёное плечо.
Ты встала, подошла к окну.
Жасмин отпрянул в глубину.
И, растворясь в ночном нигде,
«К воде!.. — шепнула ты. — К воде!..»
Машина прыгнула во мглу,
а там на даче, на полу,
лежала, корчась, простыня
и без тебя и без меня.
Была полночная жара,
но был забор и в нём — дыра.
И та дыра нас завела
в кусты — владенья соловья.
Друг друга мы любили так,
что весь предгрозием набряк
чуть закачавшийся ивняк,
где раскачался соловей
и расточался из ветвей,
поймав грозинки язычком,
но не желая жить молчком
и подчиняться не спеша
шушуканию камыша.
Не правда это, что у птиц
нет лиц.
Их узнают сады, леса.
Их лица — это голоса.
Из всех других узнал бы я
предгрозового соловья.
Быть вечно узнанным певцу
по голосу, как по лицу!
Он не сдавался облакам,
уже прибравшим ночь к рукам,
и звал, усевшись на лозу,
себе на пёрышки грозу.
И грянул выпрошенный гром
на ветви, озеро и дом,
где жил когда-то в старину
фельдмаршал Паулюс в плену.
Тому назад, тому назад
была война, был Сталинград.
Но память словно решето.
Фельдмаршал Паулюс — никто
и для листвы, и соловья,
и для плотвы, и сомовья,
и для босого божества,
что в час ночного торжества
в промокшем платье озорно
со мной вбежало в озеро!
На нём с мерцанием внутри
от ливня вздулись пузыри,
и заиграла ты волной
то подо мной, то надо мной.
Не знал я, где гроза, где ты.
У вас — русалочьи хвосты.
И, хворост молний наломав,
гроза плясала на волнах
под сумасшедший пляс плотвы,
и две счастливых головы
плясали, будто бы под гром
отрубленные топором…
Тому назад, тому назад
мы вдаль поплыли наугад.
Любовь — как плаванье в нигде.
Сначала — шалости в воде.
Но уплотняется вода
так, что становится тверда.
Порой ползём с таким трудом
по дну, как будто подо льдом,
а то плывём с детьми в руках
во всех собравшихся плевках!
Все водяные заодно
прилежно тянут нас на дно,
и призрак в цейсовский бинокль
глядит на судороги ног.
Теперь, наверно, не к добру
забили прежнюю дыру.
Какой проклятый реваншист
мстит за художественный свист?
Неужто призраки опять
на горло будут наступать,
пытаясь всех, кто жив-здоров,
отгородить от соловьёв?
Неужто мир себя испел
и вместе с голосом истлел
под равнодушною травой
тот соловей предгрозовой?!
И мир не тот, и мы не те
в бессоловьиной темноте.
Но, если снова духота,
спой, соловьёныш: хоть с креста
на кладбище, где вновь смола
с крестов от зноя поползла.
Пробей в полночную жару
в заборе голосом дыру!
А как прекрасен стал бы мир,
где все заборы — лишь из дыр!
Спой, соловьёныш, — подпою,
как подобает соловью,
как пел неназванный мой брат
тому назад, тому назад…
Посвящается рабоче-крестьянским поэтамПисали до сих пор историю врали,
Да водятся они ещё и ноне.
История «рабов» была в загоне,
А воспевалися цари да короли:
О них жрецы молились в храмах,
О них писалося в трагедиях и драмах,
Они — «свет миру», «соль земли»!
Шут коронованный изображал героя,
Классическую смесь из выкриков и поз,
А чёрный, рабский люд был вроде перегноя,
Так, «исторический навоз».
Цари и короли «опочивали в бозе»,
И вот в изысканных стихах и сладкой прозе
Им воздавалася посмертная хвала
За их великие дела,
А правда жуткая о «черни», о «навозе»
Неэстетичною была.
Но поспрошайте-ка вы нынешних эстетов,
Когда «навоз» уже — владыка, Власть Советов! —
Пред вами вновь всплывёт
«классическая смесь».
Коммунистическая спесь
Вам скажет: «Старый мир —
под гробовою крышкой!»
Меж тем советские эстеты и поднесь
Страдают старою отрыжкой.
Кой-что осталося ещё «от королей»,
И нам приходится чихать, задохшись гнилью,
Когда нас потчует мистическою гилью
Наш театральный водолей.
Быть можно с виду коммунистом,
И всё-таки иметь культурою былой
Насквозь отравленный, разъеденный, гнилой
Интеллигентский зуб со свистом.
Не в редкость видеть нам в своих рядах «особ»,
Больших любителей с искательной улыбкой
Пихать восторженно в свой растяжимый зоб
«Цветы», взращённые болотиною зыбкой,
«Цветы», средь гнилистой заразы,
в душный зной
Прельщающие их своею желтизной.
Обзавелися мы «советским»,
«красным» снобом,
Который в ужасе, охваченный ознобом,
Глядит с гримасою на нашу молодёжь
При громовом её — «даёшь!»
И ставит приговор брезгливо-радикальный
На клич «такой не музыкальный».
Как? Пролетарская вражда
Всю буржуятину угробит?!
Для уха снобского такая речь чужда,
Интеллигентщину такой язык коробит.
На «грубой» простоте лежит досель запрет, —
И сноб морочит нас «научно»,
Что речь заумная, косноязычный бред —
«Вот достижение! Вот где раскрыт секрет,
С эпохой нашею настроенный созвучно!»
Нет, наша речь красна здоровой красотой.
В здоровом языке здоровый есть устой.
Гранитная скала шлифуется веками.
Учитель мудрый, речь ведя с учениками,
Их учит истине и точной и простой.
Без точной простоты нет Истины Великой,
Богини радостной, победной, светлоликой!
Куётся новый быт заводом и селом,
Где электричество вступило в спор с лучинкой,
Где жизнь — и качеством творцов и их числом —
Похожа на пирог с ядрёною начинкой,
Но, извративши вкус за книжным ремеслом,
Все снобы льнут к тому, в чём вящий есть излом,
Где малость отдаёт протухшей мертвечинкой.
Напору юных сил естественно — бурлить.
Живой поток найдёт естественные грани.
И не смешны ли те, кто вздумал бы заране
По «формочкам» своим такой поток разлить?!
Эстеты морщатся. Глазам их оскорблённым
Вся жизнь не в «формочках» —
материал «сырой».
Так старички развратные порой
Хихикают над юношей влюблённым,
Которому — хи-хи! — с любимою вдвоём
Известен лишь один — естественный! — приём,
Оцеломудренный плодотворящей силой,
Но недоступный уж природе старцев хилой:
У них, изношенных, «свои» приёмы есть,
Приёмов старческих, искусственных, не счесть,
Но смрадом отдают и плесенью могильной
Приёмы похоти бессильной!
Советский сноб живёт! А снобу сноб сродни.
Нам надобно бежать от этой западни.
Наш мудрый вождь, Ильич,
поможет нам и в этом.
Он не был никогда изысканным эстетом
И, несмотря на свой — такой гигантский! — рост,
В беседе и в письме был гениально прост.
Так мы ли ленинским пренебрежём заветом?!
Что до меня, то я позиций не сдаю,
На чём стоял, на том стою
И, не прельщаяся обманной красотою,
Я закаляю речь, живую речь свою,
Суровой ясностью и честной простотою.
Мне не пристал нагульный шик:
Мои читатели — рабочий и мужик.
И пусть там всякие разводят вавилоны
Литературные советские «салоны», —
Их лжеэстетике грош ломаный цена.
Недаром же прошли великие циклоны,
Народный океан взбурлившие до дна!
Моих читателей сочти: их миллионы.
И с ними у меня «эстетика» одна! Доныне, детвору уча родному слову,
Ей разъясняют по Крылову,
Что только на тупой, дурной, «ослиный» слух
Приятней соловья поёт простой петух,
Который голосит «так грубо, грубо, грубо»!
Осёл меж тем был прав, по-своему, сугубо,
И не таким уже он был тупым ослом,
Пустив дворянскую эстетику на слом!
«Осёл» был в басне псевдонимом,
А звался в жизни он Пахомом иль Ефимом.
И этот вот мужик, Ефим или Пахом,
Не зря прельщался петухом
И слушал соловья, ну, только что «без скуки»:
Не уши слушали — мозолистые руки,
Не сердце таяло — чесалася спина,
Пот горький разъедал на ней рубцы и поры!
Так мужику ли слать насмешки и укоры,
Что в крепостные времена
Он предпочёл родного певуна
«Любимцу и певцу Авроры»,
Певцу, под томный свист которого тогда
На травку прилегли помещичьи стада,
«Затихли ветерки, замолкли птичек хоры»
И, декламируя слащавенький стишок
(«Амур в любовну сеть попался!»),
Помещичий сынок, балетный пастушок,
Умильно ряженой «пастушке» улыбался?!
«Чу! Соловей поёт! Внимай! Благоговей!»
Благоговенья нет, увы, в ином ответе.
Всё относительно, друзья мои, на свете!
Всё относительно, и даже… соловей!
Что это так, я — по своей манере —
На историческом вам покажу примере.
Жил некогда король, прослывший мудрецом.
Был он для подданных своих родным отцом
И добрым гением страны своей обширной.
Так сказано о нём в Истории Всемирной,
Но там не сказано, что мудрый сей король,
Средневековый Марк Аврелий,
Воспетый тучею придворных менестрелей,
Тем завершил свою блистательную роль,
Что голову сложил… на плахе, — не хитро ль? -
Весной, под сладкий гул от соловьиных трелей.
В предсмертный миг, с гримасой тошноты,
Он молвил палачу: «Вот истина из истин:
Проклятье соловьям! Их свист мне ненавистен
Гораздо более, чем ты!»Что приключилося с державным властелином?
С чего на соловьёв такой явил он гнев?
Король… Давно ли он, от неги опьянев,
Помешан был на пенье соловьином?
Изнеженный тиран, развратный самодур,
С народа дравший десять шкур,
Чтоб уподобить свой блестящий дар Афинам,
Томимый ревностью к тиранам Сиракуз,
Философ царственный и покровитель муз,
Для государственных потреб и жизни личной
Избрал он соловья эмблемой символичной.
«Король и соловей» — священные слова.
Был «соловьиный храм»,
где всей страны глава
Из дохлых соловьёв святые делал мощи.
Был «Орден Соловья», и «Высшие права»:
На Соловьиные кататься острова
И в соловьиные прогуливаться рощи!
И вдруг, примерно в октябре,
В каком году, не помню точно, —
Со всею челядью, жиревший при дворе,
Заголосил король истошно.
Но обречённого молитвы не спасут!
«Отца отечества» настиг народный суд,
Свой правый приговор постановивший срочно:
«Ты смерти заслужил, и ты умрёшь, король,
Великодушием обласканный народным.
В тюрьме ты будешь жить
и смерти ждать дотоль,
Пока придёт весна на смену дням холодным
И в рощах, средь олив и розовых ветвей,
Защёлкает… священный соловей!»
О время! Сколь ты быстротечно!
Король в тюрьме считал отмеченные дни,
Мечтая, чтоб зима тянулась бесконечно,
И за тюремною стеною вечно, вечно
Вороны каркали одни!
Пусть сырость зимняя,
пусть рядом шип змеиный,
Но только б не весна, не рокот соловьиный!
Пр-роклятье соловьям! Как мог он их любить?!
О, если б вновь себе вернул он власть былую,
Декретом первым же он эту птицу злую
Велел бы начисто, повсюду, истребить!
И острова все срыть! И рощи все срубить!
И «соловьиный храм» —
сжечь, сжечь до основанья,
Чтоб не осталось и названья!
И завещание оставить сыновьям:
«Проклятье соловьям!»Вот то-то и оно! Любого взять буржуя —
При песенке моей рабоче-боевой
Не то что петухом, хоть соловьём запой! —
Он скажет, смерть свою в моих призывах чуя:
«Да это ж… волчий вой!»
Рабочие, крестьянские поэты,
Певцы заводов и полей!
Пусть кисло морщатся буржуи… и эстеты:
Для люда бедного вы всех певцов милей,
И ваша красота и сила только в этом.
Живите ленинским заветом!