Самовар свистал в три свиста.
Торопяся и шаля,
Три румяных гимназиста
Уплетали кренделя. Чай со сливками любовно
Им подсовывала мать
«Вновь проспали! Девять ровно!
Надо раньше поднимать! Всё поблажкам нет предела!» —
Барин ласково гудел.
Мать на младшего глядела:
«Вася будто похудел… Нету летнего румянца!..»
Состоя при барчуках,
Тятька мой три школьных ранца
Уж держал в своих руках, А за ним пугливо сзади
Я топтался у дверей.
Барин снова: «Бога ради,
Мать, корми ты их скорей! Вот! — он к тятьке обернулся. —
Сколько нам с детьми хлопот.
Из деревни твой вернулся?
Разве зимних нет работ? А, с книжонкою мальчишка?!
Велики ль его года?
Покажи-ка, что за книжка?
Подойди ж, дурак, сюда!» Я стоял как деревянный.
Тятька подал книгу вмиг.
«М-да… Не-кра-сов… Выбор странный!..
Проку что с таких-то книг?! Ну, стишки!.. Ну, о народе!..
Мальчик твой по существу
Мог бы лучше на заводе
Обучаться мастерству!.. Или все мужичьи дети
Рвутся выйти в господа?..
И опять же книги эти…
Сколько скрыто в них вреда!.. Дай лишь доступ в наше время
К их зловредным семенам!»
Тятька скреб смущенно темя:
«Что уж, барин!.. Где уж нам!..» Я со страху и печали
На ногах стоял едва,
А в ушах моих звучали
Сладкой музыкой слова: «Ноги босы, грязно тело,
И едва прикрыта грудь…
Не стыдися! Что за дело?
Это многих славных путь. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Не без добрых душ на свете
Кто-нибудь свезет в Москву,
Будешь в университете —
Сон свершится наяву! Там уж поприще широко:
Знай работай, да не трусь…
Вот за что тебя глубоко
Я люблю, родная Русь!»
Памяти Корнея ЧуковскогоВот лежит перед морем девочка.
Рядом книга. На буквах песок.
А страничка под пальцем не держится —
трепыхается, как парусок.Море сдержанно камни ворочает,
их до берега не докатив.
Я надеюсь, что книга хорошая —
не какой-нибудь там детектив.Я не вижу той книги названия —
ее край сердоликом прижат,
но ведь автор — мой брат по призванию
и, быть может, умерший мой брат.И когда умирают писатели —
не торговцы словами с лотка, —
как ты чашу утрат ни подсахари,
эта чаша не станет сладка.Но испей эту чашу, готовую
быть решающей чашей весов
в том сраженье за души, которые,
может, только и ждут парусов.Не люблю я красивых надрывностей.
Причитать возле смерти не след.
Но из множества несправедливостей
наибольшая все-таки — смерть.Я платочка к глазам не прикладываю,
боль проглатываю свою,
если снова с повязкой проклятою
в карауле почетном стою.С каждой смертью все меньше мы молоды,
сколько горьких утрат наяву
канцелярской булавкой приколото
прямо к коже, а не к рукаву… Наше дело, как парус, тоненько
бьется, дышит и дарит свет,
но ни Яшина, ни Паустовского,
ни Михал Аркадьича нет.И — Чуковский… О, лучше бы издали
поклониться, но рядом я встал.
О, как вдруг на лице его выступило
то, что был он немыслимо стар.Но он юно, изящно и весело
фехтовал до конца своих дней,
Айболит нашей русской словесности,
с бармалействующими в ней.Было легкое в нем, чуть богемное.
Но достойнее быть озорным,
даже легким, но добрым гением,
чем заносчивым гением злым.И у гроба Корнея Иваныча
я увидел — вверху, над толпой
он с огромного фото невянуще
улыбался над мертвым собой.Сдвинув кепочку, как ему хочется,
улыбался он миру всему,
и всему благородному обществу,
и немножко себе самому.Будет столько меняться и рушиться,
будут новые голоса,
но словесность великая русская
никогда не свернет паруса.…Даже смерть от тебя отступается,
если кто-то из добрых людей
в добрый путь отплывает под парусом
хоть какой-то странички твоей…
Кто на кладбище ходит, как ходят в музеи,
А меня любопытство не гложет — успею.
Что ж я нынче брожу, как по каменной книге,
Между плитами Братского кладбища в Риге? Белых стен и цементных могил панорама.
Матерь-Латвия встала, одетая в мрамор.
Перед нею рядами могильные плиты,
А под этими плитами — те, кто убиты.—
Под знаменами разными, в разные годы,
Но всегда — за нее, и всегда — за свободу.И лежит под плитой русской службы полковник,
Что в шестнадцатом пал без терзаний духовных.
Здесь, под Ригой, где пляжи, где крыши косые,
До сих пор он уверен, что это — Россия.А вокруг все другое — покой и Европа,
Принимает парад генерал лимитрофа.
А пред ним на безмолвном и вечном параде
Спят солдаты, отчизны погибшие ради.
Независимость — вот основная забота.
День свободы — свободы от нашего взлета,
От сиротского лиха, от горькой стихии,
От латышских стрелков, чьи могилы в России,
Что погибли вот так же, за ту же свободу,
От различных врагов и в различные годы.
Ах, глубинные токи, линейные меры,
Невозвратные сроки и жесткие веры! Здесь лежат, представляя различные страны,
Рядом — павший за немцев и два партизана.
Чтим вторых. Кто-то первого чтит, как героя.
Чтит за то, что он встал на защиту покоя.
Чтит за то, что он мстил, — слепо мстил и сурово
В сорок первом за акции сорокового.
Все он — спутал. Но время все спутало тоже.
Были разные правды, как плиты, похожи.
Не такие, как он, не смогли разобраться.
Он погиб. Он уместен на кладбище Братском.Тут не смерть. Только жизнь, хоть и кладбище это…
Столько лет длится спор и конца ему нету,
Возражают отчаянно павшие павшим
По вопросам, давно остроту потерявшим.
К возражениям добавить спешат возраженья.
Не умеют, как мы, обойтись без решенья.Тишина. Спят в рядах разных армий солдаты,
Спорят плиты — где выбиты званья и даты.
Спорят мнение с мнением в каменной книге.
Сгусток времени — Братское кладбище в Риге.Век двадцатый. Всех правд острия ножевые.
Точки зренья, как точки в бою огневые.
Мы дружны с печатным словом,
Если б не было его,
Ни о старом, ни о новом
Мы не знали б ничего!
Ты представь себе на миг,
Как бы жили мы без книг?
Что бы делал ученик,
Если не было бы книг,
Если б все исчезло разом,
Что писалось для детей:
От волшебных добрых сказок
До веселых повестей?..
Ты хотел развеять скуку,
На вопрос найти ответ.
Протянул за книжкой руку,
А ее на полке нет!
Нет твоей любимой книжки —
«Чипполино», например,
И сбежали, как мальчишки,
Робинзон и Гулливер.
Нет, нельзя себе представить,
Чтоб такой момент возник
И тебя могли оставить
Все герои детских книг.
От бесстрашного Гавроша
До Тимура и до Кроша —
Сколько их, друзей ребят,
Тех, что нам добра хотят!
Книге смелой, книге честной,
Пусть немного в ней страниц,
В целом мире, как известно,
Нет и не было границ.
Ей открыты все дороги,
И на всех материках
Говорит она на многих
Самых разных языках.
И она в любые страны
Через все века пройдет,
Как великие романы
«Тихий Дон» и «Дон Кихот»!
Слава нашей книге детской!
Переплывшей все моря!
И особенно советской —
Начиная с Букваря!
Перевод Якова Козловского
Любви чреваты рубежи
Всем, от измены до коварства, —
Здесь гибли многие мужи,
Как на границе государства.
Печальной повести листы.
Открыл я книгу вековую:
Скажи мне, женщина, где ты
Была в минуту роковую?
Зачем в неведенье спала,
Задув огонь оплывшей свечки,
Когда два черные ствола
Нацелились у Черной речки?
Ты перед вечностью в долгу
За то, что с белыми крылами
Тогда не встала на снегу
Пред воронеными стволами.
Не ты ли в час, когда сожгла
Письмо, чей пепел сжала в горстке,
Спасти поручика могла
От глупой ссоры в Пятигорске.
И не взяла б под Машуком
Поэта ранняя могила,
Когда бы с вечера тайком
Его в объятья ты сманила.
Когда бы светом звездных глаз
Ты подсветила путь возврата,
В лесной трясине б не увяз
Горячий конь Хаджи-Мурата.
Невеста из аула Чох,
Тебя сумел я оправдать бы,
Когда б издать не просто вздох
Решилась бы во время свадьбы.
Зачем твой крик не прозвучал
И не узнали люди тут же,
Что яд подсыпан был в бокал
Эльдарилава из Ругуджа.
Верней, чем верный талисман,
Среди житейской круговерти
Спасай нас, женщина, от ран
И заблуждения и смерти.
Но пусть, страдая и любя,
Лихой достойные кончины,
Готовы будут за тебя
Собой пожертвовать мужчины.
Открыт в библиотеке
Больничный книжный зал.
Какие тут калеки!..
Ах, кто бы только знал!
Лежат они, бедняги,
На полках вдоль стены,
И в шелесте бумаги
Их жалобы слышны:
— Вчера мои страницы
Листал один студент:
Мне вырезал таблицы
Какой-то инструмент!
Была я четверть века
Читателям верна,
А без таблиц — калека,
Кому теперь нужна?!
— Я жертва аспиранта! —
Печальный слышен стон, —
В науку без таланта
Решил прорваться он;
Сначала он по строчкам
Меня переписал,
Потом, поставив точку,
Вдруг взял и искромсал!
Немало диссертаций,
Что у меня в долгу….
Но жить без иллюстраций
Я просто не смогу…
— А мне как быть, соседка?
Вздохнул тяжелый Том. —
Я выдавался редко,
Да и не всем притом!
Недавно в зал читальный
Пришел один доцент.
Он предъявил нахально
Чужой абонемент!
Я выдан был нахалу —
Он взял меня, как зверь…
А что со мною стало,
Вы видите теперь…
Раскрылся Том старинный
(Он, к счастью, был спасен!).
И страшною картиной
Был каждый потрясен:
Под стать татуировке,
С полей его страниц
Глядели зарисовки:
И женские головки,
И клювы разных птиц…
Стоят в библиотеке
На полках вдоль стены
Те книги, что навеки
Людьми оскорблены.
Не теми, что над книгой
Задумчиво сидят,
А теми, что на книгу
Как хищники глядят.
Ни должностью, ни званьем
Ни тем и ни другим
Ни на одном собранье
Не оправдаться им!
Покуда на солнце не жарко
И город доступен ветрам,
Войдем по ступеням Сан-Марко
В его перламутровый храм.
Когда-то, ограбив полмира,
Свозили сюда корабли
Из золота, перла, порфира
Различные дива земли.
Покинув собор Соломона,
Египет и пышный Царьград,
С тех пор за колонной колонна
На цоколях этих стоят.
И точно в большие литавры,
Считая теченье минут,
Над ними железные мавры
В торжественный колокол бьют.
И лев на столбе из гранита
Глядит, распростерший крыла,
И черная книга, раскрыта,
Под лапой его замерла.
Молчит громоносная книга,
Владычица древних морей.
Столица, темна и двулика,
Молчит, уподобившись ей.
Лишь голуби мечутся тучей,
Да толпы чужих заправил
Ленивой слоняются кучей
Среди позабытых могил.
Шагают огромные доги,
И в тонком дыму сигарет
Живые богини и боги
За догами движутся вслед.
Венеция! Сказка вселенной!
Ужель ты средь моря одна
Их власти, тупой и надменной,
Навеки теперь отдана?
Пленяя сердца красотою,
В сомнительный веря барыш,
Ужель ты служанкой простою
У собственной двери стоишь?
А где твои прежние лавры?
И вечно ли время утрат?
И скоро ли древние мавры
В последний ударят набат?
Пусть богу старухи молятся.
Молодым —
не след по церквам.
Эй,
молодежь!
Комсомольцы
призывом летят к вам.
Что толку справлять рождество?
Елка —
дурням только.
Поставят елкин ствол
и топочут вокруг польки.
Коммунистово рождество —
день Парижской Коммуны.
В нем родилась,
и со дня с того
Коммунизм растет юный.
Кровь,
что тогда лилась
Парижем
и грязью предместий,
Октябрем разгорелась,
разбурлясь рабочей местью.
Мы вызнали правду книг.
Книга —
невежд лекарь.
Ни земных,
ни небесных иг
не допустим к спине человека.
Чем кадилами вить кольца,
богов небывших чествуя,
мы
в рождестве комсомольца
повели безбожные шествия.
Теперь
воскресенье Христово,
попом сочиненная пасха.
Для буржуев
новый повод
осушить с полдюжины насухо.
Куличи
— в человечий рост —
уставят столы Титов.
Это Титы придумали пост:
подогревание аппетитов.
Пусть балуется Тит постом.
Наш ответ — прост.
Мы постили лет сто.
Нам нужен хлеб,
а не пост.
Хлеб не лезет в рот.
Должны добыть сами.
Поп врет
о насыщении чудесами.
Не нам поп — няня.
Христу отставку вручи́те.
Наш наставник — знание,
книга —
наш учитель.
Отбрось суеверий сеянье.
Отбрось религий обряд.
Коммуны воскресенье —
25 октября.
Наше место не в церкви грязненькой.
На улицы!
Плакат в руку!
Над верой
в наши праздники
огнем рассияй науку.
Сон приходит втихомолку,
Пробирается сквозь щелку.
Он для каждого из нас
Сны счастливые припас.
Он показывает сказки,
Да не всем они видны.
Вот закрой покрепче глазки
И тогда увидишь сны!
А кого унять не может
Младший брат — спокойный сон,
Старший брат в постель уложит
Тихий, строгий Угомон.
Спи, мой мальчик, не шуми.
Угомон тебя возьми!
Опустела мостовая.
По дороге с двух сторон
Все троллейбусы, трамваи
Гонит в парки Угомон.
Говорит он: — Спать пора.
Завтра выйдете с утра!
И троллейбусы, трамваи
На ночлег спешат, зевая…
Там, где гомон, там и он
Тихий, строгий Угомон.
Всех, кто ночью гомонит,
Угомон угомонит.
Он людей зовет на отдых
В деревнях и городах,
На высоких пароходах,
В длинных скорых поездах.
Ночью в сумраке вагона
Вы найдете Угомона.
Унимает он ребят,
Что улечься не хотят.
Ходит он по всем квартирам.
А подчас летит над миром
В самолете Угомон:
И воздушным пассажирам
Тоже ночью нужен сон.
Под спокойный гул моторов,
В синем свете ночника
Люди спят среди просторов,
Пробивая облака.
Поздней ночью
Угомону
Говорят по телефону:
— Приходи к нам, Угомон.
Есть у нас на Малой Бронной
Паренек неугомонный,
А зовут его Антон.
По ночам он спать не хочет,
Не ложится на кровать,
А хохочет
И грохочет
И другим мешает спать.
Люди просят: — Не шуми,
Угомон тебя возьми!
Говорит неугомонный:
— Не боюсь я Угомона.
Посмотрю я, кто кого:
Он меня иль я его!
Спать ложатся все на свете.
Спят и взрослые и дети,
Спит и ласточка и слон,
Но не спит один Антон.
До утра не спит и слышит,
Как во сне другие дышат,
Тихо тикают часы,
За окошком лают псы.
Стал он песни петь от скуки,
Взял от скуки книгу в руки.
Но раздался громкий стук
Книга выпала из рук.
Да и как читать в постели:
Лампа светит еле-еле…
Начал пальцы он считать:
— Раз-два-три-четыре-пять,
Но сбивается со счета
Не дает считать дремота…
Вдруг он слышит: — Дили-дон!
Появился Угомон.
Проскользнул он в дом украдкой,
Наклонился над кроваткой,
А на нитке над собой
Держит шарик голубой.
Да как будто и не шарик,
А светящийся фонарик.
Синим светом он горит,
Тихо-тихо говорит:
— Раз. Два.
Три. Четыре.
Кто не спит у вас в квартире?
Всем на свете нужен сон.
Кто не спит, тот выйди вон!
Перестал фонарь светиться,
А из всех его дверей
Разом выпорхнули птицы
Стая быстрых снегирей.
Шу! Над мальчиком в постели
Шумно крылья просвистели.
Просит шепотом Антон:
— Дай мне птичку, Угомон!
— Нет, мой мальчик, эта птица
Нам с тобою только снится.
Ты давно уж крепко спишь…
Сладких снов тебе, малыш!
В лес, луною озаренный,
Угомон тропой идет.
Есть и там неугомонный,
Непоседливый народ.
Где листвою шелестящий
Лес в дремоту погружен,
Там прошел лесною чащей
Седобровый Угомон.
Он грозит синичке юной,
Говорит птенцам дрозда,
Чтоб не смели ночью лунной
Отлучаться из гнезда.
Так легко попасть скворчатам,
Что выходят по ночам,
В плен к разбойникам крылатым
Совам, филинам, сычам…
С Угомоном ночью дружен
Младший брат — спокойный сон.
Но и днем бывает нужен
Тихий, строгий Угомон.
Что случилось нынче в школе?
Нет учительницы, что ли?
Расшумелся первый класс
И бушует целый час.
Поднял шум дежурный Миша.
Он сказал: — Ребята, тише!
— Тише! — крикнули в ответ
Юра, Шура и Ахмет.
— Тише, тише! — закричали
Коля, Оля, Галя, Валя.
— Тише-тише-тишина!
Крикнул Игорь у окна.
— Тише, тише! Не шумите!
Заорали Витя, Митя.
— Замолчите! — на весь класс
Басом выкрикнул Тарас.
Тут учительница пенья
Просто вышла из терпенья,
Убежать хотела вон…
Вдруг явился Угомон.
Оглядел он всех сурово
И сказал ученикам:
— Не учи
Молчать
Другого,
А молчи
Побольше
Сам!
Эй,
Роста,
давай телеграммы
во все концы!
Сегодня
со всех союзных мест
красной
учительской армии бойцы
сошлись
на первый
учительский съезд.
На третьем фронте
вставая горою,
на фронте учебы,
на фронте книг, —
учитель
равен
солдату-герою —
тот же буденновец
и фронтовик.
Он так же
мёрз
в окопах школы;
с книгой,
будто с винтовкой,
пешком
шел разутый,
чуть не голый,
верст за сорок
в город
с мешком.
С краюхой черствой,
с мерзлой луковкой,
Он,
слушая
вьюги шрапнельный рой,
сражался,
бился
с каждой буковкой,
идя
в атаки
со всей детворой.
В ОНО
и в ВИКе
к общей благости
работай
не за страх, а за совесть,
а плату
за май
получишь в августе —
вот
шкрабовских дней
печальная повесть.
Пошла
всесоюзная
стройка да ковка.
Коль будем
сильны
и на третьем фронте —
Коммуну
тогда
ни штыком,
ни винтовкой —
ничем
с завоеванных мест не стронете.
И шкраб,
как ребенка,
школу вынашивал,
пока
сменялась миром гроза.
И вот
со всего
Союза нашего
на шкраба
с вниманьем
поднялись глаза.
У нас
долгов
пред учителем
много,
на весь ССР
сегодня
звучите:
идущий
со своей коммуною в ногу,
да здравствует
красный
народный учитель!
Но каплю и грусти
прибавим к этому:
учитель,
чеши виноватое темя, —
каб раньше
учитель
пошел за Советом,
мы,
может быть,
были бы
сплошь грамотеями.
Не сани летели — телега
скрипела, и маленький лес
просил подаяния снега
у жадных иль нищих небес.Я утром в окно посмотрела:
какая невзрачная рань!
Мы оба тоскуем смертельно,
не выжить нам, брат мой февраль.Бесснежье голодной природы,
измучив поля и сады,
обычную скудость невзгоды
возводит в значенье беды.Зияли надземные недра,
светало, а солнце не шло.
Взамен плодородного неба
висело пустое ничто.Ни жизни иной, ни наживы
не надо, и поздно уже.
Лишь бедная прибыль снежинки
угодна корыстной душе.Вожак беззащитного стада,
я знала морщинами лба,
что я в эту зиму устала
скитаться по пастбищу льда.Звонила начальнику книги,
искала окольных путей
узнать про возможные сдвиги
в судьбе, моих слов и детей.Там — кто-то томился и бегал,
твердил: его нет! его нет!
Смеркалось, а он все обедал,
вкушал свой огромный обед.Да что мне в той книге? Бог с нею!
Мой почерк мне скупки и нем.
Писать, как хочу, не умею,
писать, как умею, — зачем? Стекло голубело, и дивность
из пекла антенн и реле
проистекала, и длилась,
и зримо сбывалась в стекле.Не страшно ли, девочка диктор,
над бездной земли и воды
одной в мироздании диком
нестись, словно лучик звезды? Пока ты скиталась, витала
меж башней и зреньем людей,
открылась небесная тайна
и стала добычей твоей.Явилась в глаза, уцелела,
и доблестный твой голосок
неоспоримо и смело
падение снега предрек.Сказала: грядущею ночью
начнется в Москве снегопад.
Свою драгоценную ношу
на нас облака расточат.Забудет короткая память
о муке бесснежной зимы,
а снег будет падать и падать,
висеть от небес до земли.Он станет счастливым избытком,
чрезмерной любовью судьбы,
усладою губ и напитком,
весною пьянящим сады.Он даст исцеленье болевшим,
богатством снабдит бедняка,
и в этом блаженстве белейшем
сойдутся тетрадь и рука.Простит всех живущих на свете
метели вседобрая власть,
и будем мы — баловни, дети
природы, влюбившейся в нас.Да, именно так все и было.
Снег падал и долго был жив.
А я — влюблена и любима,
и вот моя книга лежит.
Пробило десять. В доме тишина.
Она сидит и напряженно ждет.
Ей не до книг сейчас и не до сна,
Вдруг позвонит любимый, вдруг придет?!
Пусть вечер люстру звездную включил,
Не так уж поздно, день еще не прожит.
Не может быть, чтоб он не позвонил!
Чтобы не вспомнил — быть того не может!
«Конечно же, он рвался, и не раз,
Но масса дел: то это, то другое…
Зато он здесь и сердцем и душою».
К чему она хитрит перед собою
И для чего так лжет себе сейчас?
Ведь жизнь ее уже немало дней
Течет отнюдь не речкой Серебрянкой:
Ее любимый постоянно с ней —
Как хан Гирей с безвольной полонянкой.
Случалось, он под рюмку умилялся
Ее душой: «Так преданна всегда!»
Но что в душе той — радость иль беда?
Об этом он не ведал никогда,
Да и узнать ни разу не пытался.
Хвастлив иль груб он, трезв или хмелен,
В ответ — ни возражения, ни вздоха.
Прав только он и только он умен,
Она же лишь «чудачка» и «дуреха».
И ей ли уж не знать о том, что он
Ни в чем и никогда с ней не считался,
Сто раз ее бросал и возвращался,
Сто раз ей лгал и был всегда прощён.
В часы невзгод твердили ей друзья:
— Да с ним пора давным-давно расстаться.
Будь гордою. Довольно унижаться!
Сама пойми: ведь дальше так нельзя!
Она кивала, плакала порой.
И вдруг смотрела жалобно на всех:
— Но я люблю… Ужасно… Как на грех!..
И он уж все же не такой плохой!
Тут было бесполезно препираться,
И шла она в свой добровольный плен,
Чтоб вновь служить, чтоб снова унижаться
И ничего не требовать взамен.
Пробило полночь. В доме тишина…
Она сидит и неотступно ждет.
Ей не до книг сейчас и не до сна:
Вдруг позвонит? А вдруг еще придет?
Любовь приносит радость на порог.
С ней легче верить, и мечтать, и жить.
Но уж не дай, как говорится, бог
Вот так любить!
На войне, в пыли походной,
В летний зной и в холода,
Лучше нет простой, природной
Из колодца, из пруда,
Из трубы водопроводной,
Из копытного следа,
Из реки, какой угодной,
Из ручья, из-подо льда, -
Лучше нет воды холодной,
Лишь вода была б — вода.
На войне, в быту суровом,
В трудной жизни боевой,
На снегу, под хвойным кровом,
На стоянке полевой, -
Лучше нет простой, здоровой,
Доброй пищи фронтовой.
Важно только, чтобы повар
Был бы повар — парень свой;
Чтобы числился недаром,
Чтоб подчас не спал ночей, -
Лишь была б она с наваром
Да была бы с пылу, с жару —
Подобрей, погорячей;
Чтоб идти в любую драку,
Силу чувствуя в плечах,
Бодрость чувствуя.
Однако
Дело тут не только в щах.
Жить без пищи можно сутки,
Можно больше, но порой
На войне одной минутки
Не прожить без прибаутки,
Шутки самой немудрой.
Не прожить, как без махорки,
От бомбежки до другой
Без хорошей поговорки
Или присказки какой, -
Без тебя, Василий Теркин,
Вася Теркин — мой герой.
А всего иного пуще
Не прожить наверняка —
Без чего? Без правды сущей,
Правды, прямо в душу бьющей,
Да была б она погуще,
Как бы ни была горька.
Что ж еще?.. И все, пожалуй.
Словом, книга про бойца
Без начала, без конца.
Почему так — без начала?
Потому, что сроку мало
Начинать ее сначала.
Почему же без конца?
Просто жалко молодца.
С первых дней годины горькой,
В тяжкий час земли родной
Не шутя, Василий Теркин,
Подружились мы с тобой,
Я забыть того не вправе,
Чем твоей обязан славе,
Чем и где помог ты мне.
Делу время, час забаве,
Дорог Теркин на войне.
Как же вдруг тебя покину?
Старой дружбы верен счет.
Словом, книгу с середины
И начнем. А там пойдет.
Средь оплывших свечей и вечерних молитв,
Средь военных трофеев и мирных костров
Жили книжные дети, не знавшие битв,
Изнывая от мелких своих катастроф.
Детям вечно досаден
Их возраст и быт —
И дрались мы до ссадин,
До смертных обид,
Но одежды латали
Нам матери в срок,
Мы же книги глотали,
Пьянея от строк.
Липли волосы нам на вспотевшие лбы,
И сосало под ложечкой сладко от фраз,
И кружил наши головы запах борьбы,
Со страниц пожелтевших слетая на нас.
И пытались постичь
Мы, не знавшие войн,
За воинственный клич
Принимавшие вой, —
Тайну слова «приказ»,
Назначенье границ,
Смысл атаки и лязг
Боевых колесниц.
А в кипящих котлах прежних боен и смут
Столько пищи для маленьких наших мозгов!
Мы на роли предателей, трусов, иуд
В детских играх своих назначали врагов.
И злодея следам
Не давали остыть,
И прекраснейших дам
Обещали любить;
И, друзей успокоив
И ближних любя,
Мы на роли героев
Вводили себя.
Только в грёзы нельзя насовсем убежать:
Краткий век у забав — столько боли вокруг!
Попытайся ладони у мёртвых разжать
И оружье принять из натруженных рук.
Испытай, завладев
Ещё тёплым мечом
И доспехи надев, —
Что почём, что почём!
Разберись, кто ты: трус
Иль избранник судьбы,
И попробуй на вкус
Настоящей борьбы.
И когда рядом рухнет израненный друг
И над первой потерей ты взвоешь, скорбя,
И когда ты без кожи останешься вдруг
Оттого, что убили его — не тебя, —
Ты поймёшь, что узнал,
Отличил, отыскал
По оскалу забрал —
Это смерти оскал!
Ложь и зло — погляди,
Как их лица грубы,
И всегда позади
Вороньё и гробы!
Если мяса с ножа
Ты не ел ни куска,
Если руки сложа
Наблюдал свысока,
И в борьбу не вступил
С подлецом, с палачом, —
Значит, в жизни ты был
Ни при чём, ни при чём!
Если путь прорубая отцовским мечом,
Ты солёные слёзы на ус намотал,
Если в жарком бою испытал что почём, —
Значит, нужные книги ты в детстве читал!
Я в этом городе сидел в тюрьме.
Мой каземат — четыре на три. Все же
Мне сквозь решетку было слышно море,
И я был весел.
Ежедневно в полдень
Над городом салютовала пушка.
Я с самого утра, едва проснувшись,
Уже готовился к ее удару
И так был рад, как будто мне дарили
Басовые часы.
Когда начальник,
Не столько врангелевский,
сколько царский,
Пехотный подполковник Иванов,
Решил меня побаловать книжонкой,
И мне, влюбленному в туманы Блока,
Прислали… книгу телефонов — я
Нисколько не обиделся. Напротив!
С веселым видом я читал: «Собакин»,
«Собакин-Собаковский»,
«Собачевский»,
«Собашников»,
И попросту «Собака» —
И был я счастлив девятнадцать дней, Потом я вышел и увидел пляж,
И вдалеке трехъярусную шхуну,
И тузика за ней.
Мое веселье
Ничуть не проходило. Я подумал,
Что, если эта штука бросит якорь,
Я вплавь до капитана доберусь
И поплыву тогда в Константинополь
Или куда-нибудь еще… Но шхуна
Растаяла в морской голубизне.Но все равно я был блаженно ясен:
Ведь не оплакивать же в самом деле
Мелькнувшей радости! И то уж благо,
Что я был рад. А если оказалось,
Что нет для этого причин, тем лучше:
Выходит, радость мне досталась даром.Вот так слонялся я походкой брига
По Графской пристани, и мимо бронзы
Нахимову, и мимо панорамы
Одиннадцатимесячного боя,
И мимо домика, где на окне
Сидел большеголовый, коренастый
Домашний ворон с синими глазами.Да, я был счастлив! Ну, конечно, счастлив.
Безумно счастлив! Девятнадцать лет —
И ни копейки. У меня тогда
Была одна улыбка. Все богатство.Вам нравятся ли девушки с загаром
Темнее их оранжевых волос?
С глазами, где одни морские дали?
С плечами шире бедер, а? К тому же
Чуть-чуть по-детски вздернутая губка?
Одна такая шла ко мне навстречу…
То есть не то чтобы ко мне. Но шла.Как бьется сердце… Вот она проходит.
Нет, этого нельзя и допустить,
Чтобы она исчезла…
— Виноват! —
Она остановилась:
— Да? —
Глядит.
Скорей бы что-нибудь придумать.
Ждет.
Ах, черт возьми! Но что же ей сказать?
— Я… Видите ли… Я… Вы извините… И вдруг она взглянула на меня
С каким-то очень теплым выраженьем
И, сунув руку в розовый кармашек
На белом поле (это было модно),
Протягивает мне «керенку». Вот как?!
Она меня за нищего… Хорош!
Я побежал за ней:
— Остановитесь!
Ей-богу, я не это… Как вы смели?
Возьмите, умоляю вас — возьмите!
Вы просто мне понравились, и я… И вдруг я зарыдал. Я сразу понял,
Что все мое тюремное веселье
Пыталось удержать мой ужас. Ах!
Зачем я это делал? Много легче
Отдаться чувству. Пушечный салют…
И эта книга… книга телефонов.А девушка берет меня за локоть
И, наступая на зевак, уводит
Куда-то в подворотню. Две руки
Легли на мои плечи.
— Что вы, милый!
Я не хотела вас обидеть, милый.
Ну, перестаньте, милый, перестаньте… Она шептала и дышала часто,
Должно быть, опьяняясь полумраком,
И самым шепотом, и самым словом,
Таким обворожительным, прелестным,
Чарующим, которое, быть может,
Ей говорить еще не приходилось,
Сладчайшим соловьиным словом «милый».Я в этом городе сидел в тюрьме.
Мне было девятнадцать!
А сегодня
Меж черных трупов я шагаю снова
Дорогой Балаклава — Севастополь,
Где наша кавдивизия прошла.На этом пустыре была тюрьма,
Так. От нее направо.
Я иду
К нагорной уличке, как будто кто-то
Приказывает мне идти. Зачем?
Развалины… Воронки… Пепелища… И вдруг среди пожарища седого —
Какие-то железные ворота,
Ведущие в пустоты синевы.
Я сразу их узнал… Да, да! Они! И тут я почему-то оглянулся,
Как это иногда бывает с нами,
Когда мы ощущаем чей-то взгляд:
Через дорогу, в комнатке, проросшей
Сиренью, лопухами и пыреем,
В оконной раме, выброшенной взрывом,
Все тот же домовитый, головастый
Столетний ворон с синими глазами.Ах, что такое лирика!
Для мира
Непобедимый город Севастополь —
История. Музейное хозяйство.
Энциклопедия имен и дат.
Но для меня… Для сердца моего…
Для всей моей души… Нет, я не мог бы
Спокойно жить, когда бы этот город
Остался у врага.
Нигде на свете
Я не увижу улички вот этой,
С ее уклоном от небес к воде,
От голубого к синему — кривой,
Подвыпившей какой-то, колченогой,
Где я рыдал когда-то, упиваясь
Неудержимым шепотом любви…
Вот этой улички!
И тут я понял,
Что лирика и родина — одно.
Что родина ведь это тоже книга,
Которую мы пишем для себя
Заветным перышком воспоминаний,
Вычеркивая прозу и длинноты
И оставляя солнце и любовь.
Ты помнишь, ворон, девушку мою?
Как я сейчас хотел бы разрыдаться!
Но это больше невозможно. Стар.
Я покинул дом когда-то,
Позвала дорога вдаль.
Не мала была утрата,
Но светла была печаль.
И годами с грустью нежной —
Меж иных любых тревог —
Угол отчий, мир мой прежний
Я в душе моей берег.
Да и не было помехи
Взять и вспомнить наугад
Старый лес, куда в орехи
Я ходил с толпой ребят.
Лес — ни пулей, ни осколком
Не пораненный ничуть,
Не порубленный без толку,
Без порядку как-нибудь;
Не корчеванный фугасом,
Не поваленный огнем,
Хламом гильз, жестянок, касок
Не заваленный кругом;
Блиндажами не изрытый,
Не обкуренный зимой,
Ни своими не обжитый,
Ни чужими под землей.
Милый лес, где я мальчонкой
Плел из веток шалаши,
Где однажды я теленка,
Сбившись с ног, искал в глуши…
Полдень раннего июня
Был в лесу, и каждый лист,
Полный, радостный и юный,
Был горяч, но свеж и чист.
Лист к листу, листом прикрытый,
В сборе лиственном густом
Пересчитанный, промытый
Первым за лето дождем.
И в глуши родной, ветвистой,
И в тиши дневной, лесной
Молодой, густой, смолистый,
Золотой держался зной.
И в спокойной чаще хвойной
У земли мешался он
С муравьиным духом винным
И пьянил, склоняя в сон.
И в истоме птицы смолкли…
Светлой каплею смола
По коре нагретой елки,
Как слеза во сне, текла…
Мать-земля моя родная,
Сторона моя лесная,
Край недавних детских лет,
Отчий край, ты есть иль нет?
Детства день, до гроба милый,
Детства сон, что сердцу свят,
Как легко все это было
Взять и вспомнить год назад.
Вспомнить разом что придется —
Сонный полдень над водой,
Дворик, стежку до колодца,
Где песочек золотой;
Книгу, читанную в поле,
Кнут, свисающий с плеча,
Лед на речке, глобус в школе
У Ивана Ильича…
Да и не было запрета,
Проездной купив билет,
Вдруг туда приехать летом,
Где ты не был десять лет…
Чтобы с лаской, хоть не детской,
Вновь обнять старуху мать,
Не под проволокой немецкой
Нужно было проползать.
Чтоб со взрослой грустью сладкой
Праздник встречи пережить —
Не украдкой, не с оглядкой
По родным лесам кружить.
Чтоб сердечным разговором
С земляками встретить день —
Не нужда была, как вору,
Под стеною прятать тень…
Мать-земля моя родная,
Сторона моя лесная,
Край, страдающий в плену!
Я приду — лишь дня не знаю,
Но приду, тебя верну.
Не звериным робким следом
Я приду, твой кровный сын, —
Вместе с нашею победой
Я иду, а не один.
Этот час не за горою,
Для меня и для тебя…
А читатель той порою
Скажет:
— Где же про героя?
Это больше про себя.
Про себя? Упрек уместный,
Может быть, меня пресек.
Но давайте скажем честно:
Что ж, а я не человек?
Спорить здесь нужды не вижу,
Сознавайся в чем в другом.
Я ограблен и унижен,
Как и ты, одним врагом.
Я дрожу от боли острой,
Злобы горькой и святой.
Мать, отец, родные сестры
У меня за той чертой.
Я стонать от боли вправе
И кричать с тоски клятой.
То, что я всем сердцем славил
И любил, — за той чертой.
Друг мой, так же не легко мне,
Как тебе с глухой бедой.
То, что я хранил и помнил,
Чем я жил — за той, за той —
За неписаной границей,
Поперек страны самой,
Что горит, горит в зарницах
Вспышек — летом и зимой…
И скажу тебе, не скрою, —
В этой книге, там ли, сям,
То, что молвить бы герою,
Говорю я лично сам.
Я за все кругом в ответе,
И заметь, коль не заметил,
Что и Теркин, мой герой,
За меня гласит порой.
Он земляк мой и, быть может,
Хоть нимало не поэт,
Все же как-нибудь похоже
Размышлял. А нет, ну — нет.
Теркин — дальше. Автор — вслед.