Море — бескрайнее, как китайцы.
Когда ж заболит,
то вдруг начинает камнями кидаться.
Антиглобалист!
Жмурится море целыми днями,
а то сразу в слезы
и начинает швыряться камнями.
Ну, китаёзы!
Лежали камни у подножья скал,
И каждый камень, как слеза, сверкал, –
Так был горяч и свеж его излом.В час буйства сил, землетрясенья час,
Казалось, вдруг опомнился Кавказ
И сам заплакал над свершённым злом.
Я мохом серым нарасту на камень,
Где ты пройдешь. Я буду ждать в саду
И яблонь розовыми лепестками
Тебе на плечи тихо опаду.Я веткой клена в белом блеске молний
В окошко стукну. В полдень на углу
Тебе молчаньем о себе напомню
И облаком на солнце набегу.Но если станет грустно нестерпимо,
Не камнем горя лягу я на грудь —
Я глаз твоих коснусь смолистым дымом:
Поплачь еще немного — и забудь…
Камень лежит у жасмина.
Под этим камнем клад.
Отец стоит на дорожке.
Белый-белый день.
В цвету серебристый тополь,
Центифолия, а за ней —
Вьющиеся розы,
Молочная трава.
Никогда я не был
Счастливей, чем тогда.
Никогда я не был
Счастливей, чем тогда.
Вернуться туда невозможно
И рассказать нельзя,
Как был переполнен блаженством
Этот райский сад.
У мокрых камней выгибает волна
литую покатую спину.
Над черным хребтом Карадага
луна
истаяла наполовину.
Срываются звезды
с десятков орбит,
их росчерк мгновенен и светел.
Тревогу,
тревогу,
тревогу трубит
в ущельях полуночный ветер.
Пока фосфорящийся след не потух,
желанье
шепчу я поспешно.
Одно неизменное.
Места для двух
не стало в душе моей грешной.
К осеннему небу
прикован мой взгляд,
авось я судьбу переспорю!
…А звезды летят,
и летят,
и летят,
и падают в Черное море.
А я для вас неуязвима,
Болезни,
Годы,
Даже смерть.
Все камни — мимо,
Пули — мимо,
Не утонуть мне,
Не сгореть.
Все это потому,
Что рядом
Стоит и бережет меня
Твоя любовь — моя ограда,
Моя защитная броня.
И мне другой брони не нужно,
И праздник — каждый будний день.
Но без тебя я безоружна
И беззащитна, как мишень.
Тогда мне никуда не деться:
Все камни — в сердце,
Пули — в сердце…
Как при жизни тебя любили!
Мнилось —
Больше любить нельзя.
И клялись на твоей могиле
Вечно помнить тебя друзья.Почему?
Нету здесь вопросов,
Тот, кто знал тебя, —
Сам поймет…
И за каждого,
Как Матросов,
Ты бросался на пулемет.Оказались друзья
Дружками,
Оказались дружки
Дельцами,
Целлофановыми сердцами…
Только в них я
Не брошу камень.Бросить камень
За то, что росту
Человеку недостает?..
Не забыли тебя.
А просто
Слишком много
Своих забот…
Нуль плавал по воде.
Мы говорили: это круг,
должно быть, кто-то
бросил в воду камень.
Здесь Петька Прохоров гулял —
вот след его сапог с подковками.
Он создал этот круг.
Давайте нам скорей
картон и краски,
мы зарисуем Петькино творенье.
И будет Прохоров звучать,
как Пушкин.
И много лет спустя
подумают потомки:
«Вот Прохоров когда-то,
должно быть,
славный был художник».
И будут детям назидать:
«Бросайте, дети, в воду камни.
Рождает камень круг,
а круг рождает мысль.
А мысль, вызванная кругом,
зовет из мрака к свету нуль».
Лежит камень в степи,
А под него вода течёт,
А на камне написано слово:
«Кто направо пойдёт —
Ничего не найдёт,
А кто прямо пойдёт —
Никуда не придёт,
Кто налево пойдёт —
Ничего не поймёт
И ни за грош пропадёт».Перед камнем стоят
Без коней и без мечей
И решают: идти или не надо.
Был один из них зол,
Он направо пошёл,
В одиночку пошёл,
Ничего не нашёл —
Ни деревни, ни сёл —
И обратно пришёл.Прямо нету пути —
Никуда не прийти.
Но один не поверил в заклятья
И, подобравши подол,
Напрямую пошёл.
Сколько он ни бродил —
Никуда не добрёл.
Он вернулся, и пил,
И обратно пришёл.Ну, а третий был дурак,
Ничего не знал и так
И пошёл без опаски налево.
Долго ль, коротко ль шагал —
И совсем не страдал,
Пил, гулял и отдыхал,
Ничего не понимал.
Ничего не понимал,
Так всю жизнь и прошагал —
И не сгинул, и не пропал.
Вот ящик.
Расстаться я с ним не могу:
Любимые вещи
Я в нем берегу.
Орехи
Такие, что их нипочем
Нельзя расколоть
Ни одним кирпичом.
Свисток.
Я не слышал такого свистка!
Я сам его вырезал
Из тростника.
Я каждое утро
Его мастерил,
Мой ножик со мной
Выбивался из сил.
Однажды
Я к берегу моря пошел,
Я в море купался
И камень нашел.
Пусть все говорят мне,
Что камень — пустяк.
Я твердо уверен,
Что это не так.
Но больше всего
Из любимых вещей
Горжусь я
Железной стамеской своей.
Знакомый столяр
Мне ее подарил.
Он ею работал
И трубку курил.
Марине Г.
Дорога ведет под обрыв,
Где стала трава на колени
И призраки диких олив,
На камни рога положив,
Застыли, как стадо оленей.
Мне странно, что я еще жив
Средь стольких могил и видений.
Я сторож вечерних часов
И серой листвы надо мною.
Осеннее небо мой кров.
Не помню я собственных снов
И слез твоих поздних не стою.
Давно у меня за спиною
В камнях затерялся твой зов.
А где-то судьба моя прячет
Ключи у степного костра,
И спутник ее до утра
В багровой рубахе маячит.
Ключи она прячет и плачет
О том, что ей песня сестра
И в путь собираться пора.
Седые оливы, рога мне
Кладите на плечи теперь,
Кладите рога, как на камни:
Святой колыбелью была мне
Земля похорон и потерь.
Я строил замок надежды. Строил-строил.
Глину месил. Холодные камни носил.
Помощи не просил.
Мир так устроен:
была бы надежда — пусть не хватает сил.
А время шло. Времена года сменялись.
Лето жарило камни. Мороз их жег.
Прилетали белые сороки — смеялись.
Мне было тогда наплевать на белых сорок.
Лепил я птицу. С красным пером. Лесную.
Безымянную птицу, которую так люблю.
«Жизнь коротка. Не успеешь, дурак…»
Рискую.
Женщина уходит, посмеиваясь.
Леплю.
Коронованный всеми празднествами, всеми боями,
строю-строю.
Задубела моя броня…
Все лесные свирели, все дудочки, все баяны,
плачьте,
плачьте,
плачьте
вместо меня.
Заплакала и встала у порога,
А воин, сев на черного коня,
Промолвил тихо: «Далека дорога,
Но я вернусь. Не забывай меня.»
Минуя поражения и беды,
Тропой войны судьба его вела,
И шла война, и в день большой победы
Его пронзила острая стрела.
Средь боевых друзей — их вождь недавний —
Он умирал, не веруя в беду, -
И кто-то выбил на могильном камне
Слова, произнесенные в бреду.
…………………….
Чертополохом поросла могила,
Забыты прежних воинов дела,
И девушка сперва о нем забыла,
Потом состарилась и умерла.
Но, в сером камне выбитые, строго
На склоне ослепительного дня
Горят слова: «Пусть далека дорога,
Но я вернусь. Не забывай меня.»
Самосвал с дымящеюся лавою,
Выхлопов летучие дымки…
Словно тучи, грузно-величавые
Движутся дорожные катки.К вечеру зальют асфальтом улицу —
Скроются булыжины от нас.
Молча камни на небо любуются,
Видя белый свет в последний раз.С «москвичами», «волгами», прохожими,
Зорями, рекламами кино,
С днями, друг на друга не похожими,
Им навек проститься суждено.Я и сам за скорое движение,
В тряске я удобств не нахожу,
Я люблю асфальт, — но с уважением
На каменья старые гляжу.Много здесь поезжено, похожено
В давние нелегкие года,
Много в мостовую эту вложено
Горького, безвестного труда.Крепостным голодным было любо ли
Камни эти на горбу таскать!
Если бы не их булыга грубая —
Нашему б асфальту не бывать.Здесь рабочие за баррикадами,
Царский отражая батальон,
Замертво на эти камни падали,
Боевых не выронив знамен.В их руках мозолистых, натруженных
Каждый камень яростью дышал —
Безоружных первое оружие,
Бунтарей булыжный арсенал! В дни, октябрьским светом озаренные,
К схватке изготовясь штыковой,
Шли матросы революционные
По булыжной этой мостовой.И, шагая в бой по зову Партии
На защиту Родины своей,
Первые отряды Красной гвардии
Шаг свой отпечатали на ней.Помнят ночи долгие, бессонные,
Голод, и блокаду, и войну
Эти камни, кровью окропленные,
Камни, не бывавшие в плену!.. Помнят ополченье всенародное,
Помнят, как по этой мостовой
Танки на позиции исходные
К недалекой шли передовой.…Пусть, полна движенья, обновленная
Улица смеется и живет,
Пусть к Дворцовой площади колоннами
В праздники идет по ней народ.Пусть поет и торжествует новое, -
Не столкнуть с пути нас никому! Под асфальтом камни спят суровые,
Основаньем ставшие ему.
Лес качается, прохладен,
Тут же разные цветы,
И тела блестящих гадин
Меж камнями завиты.
Солнце жаркое, простое,
Льет на них свое тепло.
Меж камней тела устроя,
Змеи гладки, как стекло.
Прошумит ли сверху птица
Или жук провоет смело,
Змеи спят, запрятав лица
В складках жареного тела.
И загадочны и бедны,
Спят они, открывши рот,
А вверху едва заметно
Время в воздухе плывет.
Год проходит, два проходит,
Три проходит. Наконец
Человек тела находит —
Сна тяжелый образец.
Для чего они? Откуда?
Оправдать ли их умом?
Но прекрасных тварей груда
Спит, разбросана кругом.
И уйдет мудрец, задумчив,
И живет, как нелюдим,
И природа, вмиг наскучив,
Как тюрьма стоит над ним.
…И вот он вырвался из чащи
По следу зверя. Но поток,
В глубокой трещине урчащий,
Ему дорогу пересек.На берегу другом — добыча, -
Для всей семьи его — еда:
Нетронутые гнезда птичьи,
Косуль непуганых стада… Себе представив на мгновенье
Закрытый для него простор,
Затылок он в недоуменье
Косматой лапою потер.И брови на глаза нависли,
И молча сел на камень он,
Весь напряженьем первой мысли,
Как судорогою, сведен.И вдруг — голодный, низколобый —
Он встал, упорен и высок.
Уже с осмысленною злобой
В ревущий заглянул поток.И, подойдя к сосне, что криво
Росла у самого обрыва,
И корни оглядев — гнилье! -
Он стал раскачивать ее.И долго та работа длилась,
И камни падали в обрыв,
И с хрустом дерево свалилось,
Два берега соединив.И он тропою небывалой
На берег перешел другой,
И пот со лба отер усталой —
Уже не лапой, а рукой.
Солнце жжет. Тиха долина.
Отгремел в долине бой…
— Где ж ты, дочка? Где ж ты, Лина?
Что случилося с тобой?
Иль твое не слышит ухо?
Иль дошла ты до беды?
Отзовись! — твоя старуха
Принесла тебе воды.
Дочь молчит, не отвечает,
Не выходит наперед,
Мать родную не встречает,
Ключевой воды не пьет.
Спит она под солнцем жгучим,
Спит она с ружьем в руке
На сыпучем, на горючем,
Окровавленном песке.
Платье девичье измято,
И растрепана коса,
И, не двигаясь, куда-то
Смотрят темные глаза.
Мать сама глаза закрыла —
Молчалива и проста;
Мать сама ее зарыла
У зеленого куста.
Положила серый камень
На могилу на ее.
Прядь волос взяла на память
И еще взяла ружье.
И по горным переходам,
Через камни и пески,
Со своим пошла народом
На фашистские полки.
За страну пошла родную,
За великие дела
И за воду ключевую,
Что не выпита была.
Сердце — в гневе, сердце — в горе.
Сердце плачет и поет:
«По долинам и по взгорьям
Шла дивизия вперед».
Я — моряк, бывал повсюду,
Видел сотни разных рек.
Никогда я врать не буду, —
Не такой я человек!
Да, да, да, да! Я врать не буду, —
Не такой я человек! Как-то раз, я помню, едем
Мы весною по Оке,
И — представьте! — два медведя
Грузят баржу на реке!
Да, да! Представьте: два медведя
Грузят баржу на реке! Или вот еще на Каме —
Я не вру, другие врут! —
Мы нашли в белуге камень
Под названьем изумруд!
Да, да! Нашли в белуге камень
Под названьем изумруд! А на Белой как-то сели
Мы на горку из камней
И не хуже карусели
Провертелись восемь дней!
Да, да! Не хуже карусели
Мы вертелись восемь дней! Я ботинок при купанье
Уронил на Чусовой,
А на Волге, под Казанью,
Я поймал ботинок свой!
Да, да! Представьте — под Казанью
Я поймал ботинок свой! Мастер нужен в каждом деле!
Я на каждой на реке
Сосчитать могу все мели,
Словно пальцы на руке!
Да, да, да, да! Сочту все мели,
Словно пальцы на руке! Я — моряк, бывал повсюду,
Видел сотни разных рек,
Никогда я врать не буду, —
Не такой я человек!
Да, да, да, да! Я врать не буду, —
Не такой я человек!
На белом камне Тадж-Махала,
Дворца, хранящего века,
Следы невежды и нахала —
Кривые росчерки штыка.
Солдат Британии великой
Решетки древние рубил:
Он принял сумрак сердолика
За ослепительный рубин.
И, выковыривая камни
Из инкрустаций на стене,
Он ослеплял цветы штыками,
Не думая о судном дне.
Ах, мальчик Томми, добрый Томми,
Над Темзой в свете мокрых лун
Он в чопорном отцовском доме
Был паинька или шалун.
Из Агры он писал, что жарко,
Что не оправдан мамин страх,
Что могут дома ждать подарка
И повышения в чинах.
…Я в Индию приехал позже,
Мне Томми встретить не пришлось.
Но вспомнить не могу без дрожи
Века, пронзенные насквозь.
Я видел на других широтах,
Пусть сыновей других отцов,
В карательных баварских ротах
Таких, как Томми, молодцов.
Он их предшественник законный,
Хотя и вырастал вдали
Завоеватель тех колоний,
Что нынче вольность обрели.
Все плиты мрамора, как в оспе,
Штыком осквернены века.
Знакомая, однако, роспись,
И так похожи почерка!
Я крепко спал при дереве в окне
и знал, что тень его дрожащей ветви —
и есть мой сон. Поверх тебя во сне
смотрели мои сомкнутые веки.
Я мучился без твоего лица!
В нем ни одна черта не прояснилась.
Не подлежала ты обзору сна
и ты не снилась мне. Мне вот что снилось: на белом поле стояли кони.
Покачиваясь, качали поле.
И все раскачивалось в природе.
Качанье знают точно такое
шары, привязанные к неволе,
а также водоросли на свободе.Свет иссякал. Сморкались небеса.
Твой облик ускользал от очевидна.
Попав в силки безвыходного сна,
до разрыванья сердца пела птица.
Шла женщина — не ты! — примяв траву
ступнями, да, но почему твоими?
И так она звалась, как наяву
зовут одну тебя. О, твое имя!
На лестнице неведомых чужбин,
чей темный свод угрюм и непробуден,
непоправимо одинок я был,
то близорук, то вовсе слеп и скуден.
На каменном полу души моей
стояла ты — безгласна, безымянна,
как тень во тьме иль камень меж камней.
Моя душа тебя не узнавала.
Я сравнивал. Я точен был в расчетах.
Я применял к предметам власть свою.
Но с тайною стихов неизреченных
что мне поделать? С чем я их сравню? Не с кладом ли, который вдруг поранит
корыстный заступ, тронувший курган?
Иль равен им таинственный пергамент,
чей внятный смысл от всех сокрыл Кумран? Иль есть в них сходство с недрами Армази,
присвоившими гибель древних чаш?
Их черепки сверкнут светлей алмаза,
но не теперь, — когда настанет час.Иль с Ванскими пещерами? Забава
какой судьбы в тех знаках на стене?
Или с Колхидой, копья и забрала
хранящей в темноте и тишине? Нет, с нежным чудом несвершенной речи
сравниться могут — не сравнявшись с ней-
лишь вещей Мцхеты сумрачные свечи,
в чьем пламени живет душа теней.Не искушай, метафора, не мучай
ни уст немых, ни золотых чернил!
Всему, что есть, давно уж выпал случай —
со всем, что есть, его поэт сравнил.Но скрытная, как клинопись на стенах,
душа моя, средь бдения и снов,
все алчет несравнимых, несравненных,
не сказанных и несказанных слов.Рука моя спешит предаться жесту —
к чернильнице и вправо вдоль стола.
Но бесполезный плач по совершенству-
всего лишь немота, а не слова.О, как желает сделаться строкою
невнятность сердца на исходе дня!
Так, будучи до времени скалою,
надгробный камень где-то ждет меня.
1Когда весна зеленая
затеплится опять —
пойду, пойду Аленушкой
над омутом рыдать.
Кругом березы кроткие
склоняются, горя.
Узорною решеткою
подернута заря.А в омуте прозрачная
вода весной стоит.
А в омуте-то братец мой
на самом дне лежит.На грудь положен камушек
граненый, не простой…
Иванушка, Иванушка,
что сделали с тобой?! Иванушка, возлюбленный,
светлей и краше дня, —
потопленный, погубленный,
ты слышишь ли меня? Оболганный, обманутый,
ни в чем не виноват —
Иванушка, Иванушка,
воротишься ль назад? Молчат березы кроткие,
над омутом горя.
И тоненькой решеткою
подернута заря…2Голосом звериным, исступленная,
я кричу над омутом с утра:
«Совесть светлая моя, Аленушка!
Отзовись мне, старшая сестра.На дворе костры разложат вечером,
смертные отточат лезвия.
Возврати мне облик человеческий,
светлая Аленушка моя.Я боюсь не гибели, не пламени —
оборотнем страшно умирать.
О, прости, прости за ослушание!
Помоги заклятье снять, сестра.О, прости меня за то, что, жаждая,
ночью из звериного следа
напилась водой ночной однажды я…
Страшной оказалась та вода…»Мне сестра ответила: «Родимая!
Не поправить нам людское зло.
Камень, камень, камень на груди моей.
Черной тиной очи занесло…»…Но опять кричу я, исступленная,
страх звериный в сердце не тая…
Вдруг спасет меня моя Аленушка,
совесть отчужденная моя?
Собрались, завели разговор,
долго длились их важные речи.
Я смотрела на маленький двор,
чудом выживший в Замоскворечьи.Чтоб красу предыдущих времен
возродить, а пока, исковеркав,
изнывал и бранился ремонт,
исцеляющий старую церковь.Любоваться еще не пора:
купол слеп и весь вид не осанист,
но уже по каменьям двора
восхищенный бродил иностранец.Я сидела, смотрела в окно,
тосковала, что жить не умею.
Слово «скоросшиватель» влекло
разрыдаться над жизнью моею.Как вблизи расторопной иглы,
с невредимой травою зеленой,
с бузиною, затмившей углы,
уцелел этот двор непреклонный? Прорастание мха из камней
и хмельных маляров перебранка
становились надеждой моей,
ободряющей вестью от брата.Дочь и внучка московских дворов,
объявляю: мой срок не окончен.
Посреди сорока сороков
не иссякла душа-колокольчик.О запекшийся в сердце моем
и зазубренный мной без запинки
белокаменный свиток имен
Маросейки, Варварки, Ордынки! Я, как старые камня, жива.
Дождь веков нас омыл и промаслил.
На клею золотого желтка
нас возвел незапамятный мастер.Как живучие эти дворы,
уцелею и я, может статься.
Ну, а нет — так придут маляры.
А потом приведут чужестранца.
Я говорю, держа на сердце руку,
так на присяге, может быть, стоят.
Я говорю с тобой перед разлукой,
страна моя, прекрасная моя.
Прозрачное, правдивейшее слово
ложится на безмолвные листы.
Как в юности, молюсь тебе сурово
и знаю: свет и радость — это ты.
Я до сих пор была твоим сознаньем.
Я от тебя не скрыла ничего.
Я разделила все твои страданья,
как раньше разделяла торжество.
…Но ничего уже не страшно боле,
сквозь бред и смерть сияет предо мной
твое ржаное дремлющее поле,
ущербной озаренное луной.
Еще я лес твой вижу и на камне,
над безымянной речкою лесной,
заботливыми свернутый руками
немудрый черпачок берестяной.
Как знак добра и мирного общенья,
лежит черпак на камне у реки,
а вечер тих, не слышно струй теченье,
и на траве мерцают светляки…
О, что мой страх, что смерти неизбежность,
испепеляющий душевный зной
перед тобой — незыблемой, безбрежной,
перед твоей вечерней тишиной?
Умру, — а ты останешься как раньше,
и не изменятся твои черты.
Над каждою твоею черной раной
лазоревые вырастут цветы.
И к дому ковыляющий калека
над безымянной речкою лесной
опять сплетет черпак берестяной
с любовной думою о человеке…
Я скачу, но я скачу иначе
По камням, по лужам, по росе.
Бег мой назван иноходью, значит —
По-другому, то есть — не как все.
Мне набили раны на спине,
Я дрожу боками у воды.
Я согласен бегать в табуне —
Но не под седлом и без узды!
Мне сегодня предстоит бороться —
Скачки! Я сегодня фаворит.
Знаю, ставят все на иноходца,
Но не я — жокей на мне хрипит!
Он вонзает шпоры в ребра мне,
Зубоскалят первые ряды…
Я согласен бегать в табуне —
Но не под седлом и без узды!
Нет, не будут золотыми горы —
Я последним цель пересеку:
Я ему припомню эти шпоры,
Засбою, отстану на скаку!..
Колокол! Жокей мой на коне,
Он смеётся в предвкушенье мзды.
Ох, как я бы бегал в табуне —
Но не под седлом и без узды!
Что со мной, что делаю, как смею!
Потакаю своему врагу!
Я собою просто не владею —
Я прийти не первым не могу!
Что же делать? Остаётся мне
Вышвырнуть жокея моего
И бежать, как будто в табуне, —
Под седлом, в узде, но без него!
Я пришёл, а он в хвосте плетётся
По камням, по лужам, по росе…
Я впервые не был иноходцем —
Я стремился выиграть, как все!
Я впервые не был иноходцем —
Я стремился выиграть, как все!
Ух, башня проклятая! Сто ступеней!
Соратник огню и железу,
По выступам ста треугольных камней
Под самое небо я лезу.
Винтом извивается башенный ход,
Отверстье, пробитое в камне.
Сорвись-ка! Никто и костей не найдет.
Вгрызается в сердце тоска мне.
А следом за мною, в холодном поту,
Как я, распростершие руки,
Какие-то люди ползут в высоту,
Таща самопалы и луки.
О черные стены бряцает кинжал,
На шлемах сияние брезжит.
Доносится снизу, заполнив провал,
Кольчуг несмолкаемый скрежет.
А там, в подземелье соборных руин,
Где царская скрыта гробница,
Леван-полководец, Леван-властелин
Из каменной ниши стучится:
«Вперед, кахетинцы, питомцы орлов!
Да здравствует родина наша!
Вовеки не сгинет отеческий кров
Под черной пятой кизилбаша!»
И мы на последнюю всходим ступень,
И солнце ударило в очи,
И в сердце ворвался стремительный день
Всей силой своих полномочий.
В парче винограда, в живом янтаре,
Где дуб переплелся с гранатом,
Кахетия пела, гордясь в октябре
Своим урожаем богатым.
Как пламя, в марани струилось вино,
Веселье лилось из давилен,
И был кизилбаш, позабытый давно,
Пред этой страною бессилен.
И реял над нею свободный орлан,
Вздувающий перья на шлеме,
И так же, как некогда витязь Леван,
Стерег опустевшую Греми.
Здесь вам не равнина — здесь климат иной.
Идут лавины одна за одной,
И здесь за камнепадом ревет камнепад.
И можно свернуть, обрыв обогнуть, -
Но мы выбираем трудный путь,
Опасный, как военная тропа.
Кто здесь не бывал, кто не рисковал —
Тот сам себя не испытал,
Пусть даже внизу он звезды хватал с небес.
Внизу не встретишь, как не тянись,
За всю свою счастливую жизнь
Десятой доли таких красот и чудес.
Нет алых роз и траурных лент,
И не похож на монумент
Тот камень, что покой тебе подарил.
Как Вечным огнем, сверкает днем
Вершина изумрудным льдом,
Которую ты так и не покорил.
И пусть говорят — да, пусть говорят!
Но нет — никто не гибнет зря,
Так — лучше, чем от водки и от простуд.
Другие придут, сменив уют
На риск и непомерный труд, -
Пройдут тобой не пройденый маршрут.
Отвесные стены — а ну, не зевай!
Ты здесь на везение не уповай.
В горах ненадежны ни камень, ни лед, ни скала.
Надеемся только на крепость рук,
На руки друга и вбитый крюк,
И молимся, чтобы страховка не подвела.
Мы рубим ступени. Ни шагу назад!
И от напряженья колени дрожат,
И сердце готово к вершине бежать из груди.
Весь мир на ладони — ты счастлив и нем
И только немного завидуешь тем,
Другим — у которых вершина еще впереди.
Две округлых улыбки — Телети и Цхнети,
и Кумиси и Лиси — два чистых зрачка.
О, назвать их опять! И названия эти
затрудняют гортань, как избыток глотка.Подставляю ладонь под щекотную каплю,
что усильем всех мышц высекает гора.
Не пора ль мне, прибегнув к алгетскому камню,
высечь точную мысль красоты и добра? Тих и женственен мир этих сумерек слабых,
но Кура не вполне обновила волну
и, как дуб, затвердев, помнит вспыльчивость сабель,
бег верблюжьих копыт, означавший войну.Этот древний туман также полон — в нем стрелы
многих луков пробили глубокий просвет.
Он и я — мы лишь известь, скрепившая стены
вкруг картлийской столицы на тысячу лет.С кем сражусь на восходе и с кем на закате,
чтоб хранить равновесье двух разных огней:
солнце там, на Мтацминде, луна на Махате,
совмещенные в небе любовью моей.Отпиваю мацони, слежу за лесами,
небесами, за посветлевшей водой.
Уж с Гомборской горы упадает в Исани
первый луч — неумелый, совсем молодой.Сколько в этих горах я камней пересилил!
И тесал их и мучил, как слово лепил.
Превозмог и освоил цвет белый и синий.
Теплый воздух и иней равно я любил.И еще что я выдумал: ветку оливы
я жестоко и нежно привил к миндалю,
поместил ее точно под солнце и ливни.
И все выдумки эти Тбилиси дарю.
Как вникал я в твое многолетие, Мцхета.
Прислонившись к тебе, ощущал я плечом
мышцы трав и камней, пульсы звука и цвета,
вздох стены, затрудненный огромным плющом.Я хотел приобщить себя к чуждому ритму
всех старений, столетий, страстей и смертей.
Но не сведущий в этом, я звал Серафиту,
умудренную возрастом звезд и детей.Я сказал ей: — Тебе все равно, Серафита:
умерла, и воскресла, и вечно жива.
Так явись мне воочью, как эта равнина,
как Армази, созвездия и дерева.Не явилась воочью. Невнятной беседой
искушал я напрасно твою немоту.
Ты — лишь бедный ребенок, случайно бессмертный,
но изведавший смерть, пустоту и тщету.Все тщета! — я подумал. — Богатые камни
неусыпных надгробий — лишь прах, нищета.Все тщета! — повторил я. И вздрогнул: — А Картли?
Как же Картли? Неужто и Картли — тщета? Ничего я не ведал. Но острая влага
округлила зрачок мой, сложилась в слезу.
Вспомнил я — только ель, ежевику и благо,
снизошедшее в этом году на лозу.И пока мои веки печаль серебрила,
и пугал меня истины сладостный риск,
продолжала во веки веков Серафита
красоты .и бессмертия детский каприз.Как тебе удалось — над убитой боями
и воскресшей землею, на все времена,
утвердить независимый свет обаянья,
золотого и прочного, словно луна? Разве может быть свет без источника света?
Или тень без предмета? Что делаешь ты!
Но тебе ль разделять здравомыслие это
в роковом заблужденье твоей красоты! Что тебе до других? Умирать притерпелись,
не умеют без этого жить и стареть.
Ты в себе не вольна — неизбывная прелесть
не кончается, длится, не даст умереть.Так прощай или здравствуй! Покуда не в тягость
небесам над Армази большая звезда, —
всем дано претерпеть эту муку и благость,
ничему не дано миновать без следа.
Парашюты рванулись,
Приняли вес.
Земля колыхнулась едва.
А внизу — дивизии
«Эдельвейс»
И «Мертвая Голова».
Автоматы выли,
Как суки в мороз,
Пистолеты били в упор.
И мертвое солнце
На стропах берез
Мешало вести разговор.
И сказал господь:
— Эй, ключари,
Отворите ворота в сад.
Даю команду
От зари до зари
В рай пропускать десант.
И сказал господь:
— Это ж Гошка летит,
Благушинский атаман,
Череп пробит,
Парашют пробит,
В крови его автомат.
Он врагам отомстил
И лег у реки,
Уронив на камни висок.
И звезды гасли,
Как угольки,
И падали на песок.
Он грешниц любил,
А они его,
И грешником был он сам,
Но где ты святого
Найдешь одного,
Чтобы пошел в десант?
Так отдай же, Георгий,
Знамя свое,
Серебряные стремена.
Пока этот парень
Держит копье,
На свете стоит тишина.
И скачет лошадка,
И стремя звенит,
И счет потерялся дням.
И мирное солнце
Топочет в зенит
Подковкою по камням.
Как оживает камень?
Он сначала
не хочет верить в правоту резца.
Но постепенно
из сплошного чада
плывет лицо.
Верней — подобие лица.Оно ничье.
Оно еще безгласно.
Оно еще почти не наяву.
Оно еще
безропотно согласно
принадлежать любому существу.
Ребенку, женщине, герою, старцу…
Твк оживает камень.
Он — в пути.
Лишь одного не хочет он:
остаться
таким, как был.
И дальше не идти…
Но вот уже с мгновением великим
решимость Человека
сплетена.
Но вот уже грудным, просящим криком
вся мастерская
до краев полна:
«Скорей! Скорей, художник!
Что ж ты медлишь?
Ты не имеешь права не спешить!
Ты дашь мне жизнь!
Ты должен.
Ты сумеешь.
Я жить хочу!
Я начинаю жить.
Поверь в меня светло и одержимо.
Узнай!
Как почку майскую, раскрой.
Узнай меня!
Чтоб по гранитным жилам
пошла толчками каменная кровь…
Поверь в меня!..
Высокая,
живая,
по скошенной щеке течет слеза.
Смотри!
Скорей смотри!
Я открываю
печальные гранитные глаза.
Смотри:
я жду взаправдашнего ветра.
В меня уже вошла твоя весна!..»А человек,
который создал это, —
стоит и курит
около окна.
В той давности, в том времени условном
что был я прежде? Облако? Звезда?
Не пробужденный колдовством любовным
алгетский камень, чистый, как вода?
Ценой любви у вечности откуплен,
я был изъят из тьмы, я был рожден.
Я — человек. Я, как поющий купол,
округло и таинственно сложен.
Познавший мудрость, сведущий в искусствах,
в тот день я крикнул: — О земля моя!
Даруй мне тень! Пошли хоть малый кустик-
простить меня и защитить меня!
Там, в небесах, не склонный к проволочке
сияющий нацелен окуляр,
чтобы вкусил я беззащитность точки,
которой алчет перпендикуляр.
Я по колено в гибели, по пояс,
я вязну в ней, тесно дышать груди.
О школьник обезумевший! Опомнись!
Губительной прямой не проводи.
Я — человек! И драгоценен пламень
в душе моей. Но нет, я не хочу
сиять заметно! Я — алгетский камень.
О господи, задуй во мне свечу!
И отдалился грохот равномерный,
и куст дышал, и я дышал под ним.
Немилосердный ангел современный
побрезговал ничтожеством моим.
И в этот мир, где пахло и желтело,
смеркалось, пело, силилось сверкнуть,
я нежно вынес собственного тела
родимую и жалостную суть.
Заплакал я, всему живому близкий,
вздыхающий, трепещущий, живой.
О высота моей молитвы низкой,
я подтверждаю бедный лепет твой.
Я видел одинокое, большое
свое лицо. Из этого огня
себя я вынес, как дитя чужое,
слегка напоминавшее меня.
Не за свое молился долговечье
в тот год, в тот час, в той темной тишине —
за чье-то золотое, человечье,
случайно обитавшее во мне.
И выжило оно. И над водою
стоял я долго. Я устал тогда.
Мне стать хотелось облаком, звездою,
Алгетским камнем, чистым, как вода.
Я твой родничок, Сагурамо,
Наверно, вовек не забуду.
Здесь каменных гор панорама
Вставала, подобная чуду.
Здесь гор изумрудная груда
В одежде из груш и кизила,
Как некое древнее чудо,
Навек мое сердце пленила.
Спускаясь с высот Зедазени,
С развалин старинного храма,
Я видел, как тропы оленьи
Бежали к тебе, Сагурамо.
Здесь птицы, как малые дети,
Смотрели в глаза человечьи
И пели мне песню о лете
На птичьем блаженном наречье.
И в нише из древнего камня,
Где ласточек плакала стая,
Звучала струя родника мне,
Дугою в бассейн упадая.
И днем, над работой склоняясь,
И ночью, проснувшись в постели,
Я слышал, как, в окна врываясь,
Холодные струи звенели.
И мир превращался в огромный
Певучий источник величья,
И, песней его изумленный,
Хотел его тайну постичь я.
И спутники Гурамишвили,
Вставая из бездны столетий,
К постели моей подходили,
Рыдая, как малые дети.
И туч поднимались волокна,
И дождь барабанил по крыше,
и с шумом в открытые окна
Врывались летучие мыши.
И сердце Ильи Чавчавадзе
Гремело так громко и близко,
Что молнией стала казаться
Вершина его обелиска.
Я вздрагивал, я просыпался,
Я с треском захлопывал ставни,
И снова мне в уши врывался
Источник, звенящий на камне.
И каменный храм Зедазени
Пылал над блистательным Мцхетом,
И небо тропинки оленьи
Своим заливало рассветом.
Здесь нет ни остролистника, ни тиса.
Чужие камни и солончаки,
Проржавленные солнцем кипарисы
Как воткнутые в землю тесаки.
И спрятаны под их худые кроны
В земле, под серым слоем плитняка,
Побатальонно и поэскадронно
Построены британские войска.
Шумят тяжелые кусты сирени,
Раскачивая неба синеву,
И сторож, опустившись на колени,
На английский манер стрижет траву.
К солдатам на последние квартиры
Корабль привез из Англии цветы,
Груз красных черепиц из Девоншира,
Колючие терновые кусты.
Солдатам на чужбине лучше спится,
Когда холмы у них над головой
Обложены английской черепицей,
Обсажены английскою травой.
На медных досках, на камнях надгробных,
На пыльных пирамидах из гранат
Английский гравер вырезал подробно
Число солдат и номера бригад.
Но прежде чем на судно погрузить их,
Боясь превратностей чужой земли,
Все надписи о горестных событьях
На русский второпях перевели.
Бродяга-переводчик неуклюже
Переиначил русские слова,
В которых о почтенье к праху мужа
Просила безутешная вдова:
«Сержант покойный спит здесь. Ради бога,
С почтением склонись пред этот крест!»
Как много миль от Англии, как много
Морских узлов от жен и от невест.
В чужом краю его обидеть могут,
И землю распахать, и гроб сломать.
Вы слышите! Не смейте, ради бога!
Об этом просят вас жена и мать!
Напрасный страх. Уже дряхлеют даты
На памятниках дедам и отцам.
Спокойно спят британские солдаты.
Мы никогда не мстили мертвецам.
В авто
насажали
разных армян,
рванулись —
и мы в пути.
Дорога до Ялты
будто роман:
все время
надо крутить.
Сначала
авто
подступает к горам,
охаживая кря́жевые.
Вот так и у нас
влюбленья пора:
наметишь —
и мчишь, ухаживая.
Авто
начинает
по солнцу трясть,
то жаренней ты,
то варённей:
так сердце
тебе
распаляет страсть,
и грудь —
раскаленной жаровней.
Привал,
шашлык,
не вяжешь лык,
с кружением
нету сладу.
У этих
у самых
гроздьев шашлы —
совсем поцелуйная сладость.
То солнечный жар,
то ущелий тоска, —
не верь
ни единой версийке.
Который москит
и который мускат,
и кто персюки́
и персики?
И вдруг вопьешься,
любовью залив
и душу,
и тело,
и рот.
Так разом
встают
облака и залив
в разрыве
Байдарских ворот.
И сразу
дорога
нудней и нудней,
в туннель,
тормозами тужась.
Вот куча камня,
и церковь над ней —
ужасом
всех супружеств.
И снова
почти
о скалы скулой,
с боков
побелелой глядит.
Так ревность
тебя
обступает скалой —
за камнем
любовник бандит.
А дальше —
тишь;
крестьяне, корпя,
лозой
разделали скаты
Так,
свой виноградник
по́том кропя,
и я
рисую плакаты.
Пото́м,
пропылясь,
проплывают года,
труся́т
суетнею мышиной,
и лишь
развлекает
семейный скандал
случайно
лопнувшей шиной.
Когда ж
окончательно
это доест,
распух
от моторного гвалта —
— Стоп! —
И склепом
отдельный подъезд:
— Пожалте
червонец!
Ялта.