Стеклянный звонок
Бежит со всех ног.
Неужто сегодня срок?
Постой у порога,
Подожди немного,
Меня не трогай
Ради Бога!
Рассыпаются горохом
Телефонные звонки,
Но на кухне слышат плохо
Утюги и котелки.
И кастрюли глуховаты —
Но они не виноваты:
Виноват открытый кран —
Он шумит, как барабан.
Как звонки в зале плиты!
О длинный, лунный зал…
Я там упал, разбитый,
И молча умирал.
Ах, потому что строго
Звучал во тьме орган
И потому что много
Имел я старых ран.
Я Володины отметки
Узнаю без дневника.
Если брат приходит с тройкой
Раздается три звонка.
Если вдруг у нас в квартире
Начинается трезвон —
Значит, пять или четыре
Получил сегодня он.
Если он приходит с двойкой —
Слышу я издалека:
Раздается два коротких,
Нерешительных звонка.
Ну, а если единица —
Он тихонько в дверь стучится.
Ветер звонок, ветер нищ,
Пахнет розами с кладбищ.
. . . ребенок, рыцарь, хлыщ.Пастор с книгою святою, —
Всяк. . . красотою
Над беспутной сиротою.Только ты, мой блудный брат,
Ото рта отводишь яд! В беззаботный, скалозубый
Разговор — и в ворот шубы
Прячешь розовые губы.13 января 1918
Солнце уже над горами, и звонок
Стада овечьего дальний гул.
Мой светик, мой цветик, мой милый ягненок
Еще бы раз на тебя я взглянул!
С окна не свожу пытливого взора.
«Прощай, дитя! Я с тобой расстаюсь!»
Напрасно. Не шевельнется штора.
Она еще спит, — не я ли ей снюсь?
Я увидел во сне: колыхаясь, виясь,
Проходил караван, сладко пели звонки.
По уступам горы громоздясь и змеясь,
Проползал караван, сладко пели звонки.
Посреди каравана — бесценная джан,
Радость блещет в очах, подвенечный наряд…
Я — за нею, палимый тоской… Караван
Раздавил мое сердце, поверг меня в прах.
И с раздавленным сердцем, в дорожной пыли,
Я лежал одинокий, отчаянья полн…
Караван уходил, и в далекой дали
Уходящие сладостно пели звонки.
Тоскую, как тоскуют звери,
Тоскует каждый позвонок,
И сердце — как звонок у двери,
И кто-то дернул за звонок.
Дрожи, пустая дребезжалка,
Звони тревогу, дребезжи…
Пора на свалку! И не жалко
При жизни бросить эту жизнь…
Прощай и ты, Седая Муза,
Огонь моих прощальных дней,
Была ты музыкою музык
Душе измученной моей!
Уж не склоняюсь к изголовью,
Твоих я вздохов не ловлю, —
И страшно молвить: ни любовью,
Ни ненавистью не люблю!
По телефону день-деньской
Нельзя к нам дозвониться!
Живет народ у нас такой —
Ответственные лица:
Живут у нас три школьника
Да первоклассник Коленька.
Придут домой ученики —
И начинаются звонки,
Звонки без передышки.
А кто звонит? Ученики,
Такие же мальчишки.
— Андрей, что задано, скажи?..
Ах, повторяем падежи?
Все снова, по порядку?
Ну ладно, трубку подержи,
Я поищу тетрадку.
— Сережа, вот какой вопрос:
Кто полушария унес?
Я в парте шарил, шарил,
Нет карты полушарий!..
Не замолкают голоса,
Взывает в трубке кто-то:
— А по ботанике леса,
Луга или болото?
Звонят, звонят ученики…
Зачем писать им в дневники,
Какой урок им задан?
Ведь телефон-то рядом!
Звони друг другу на дом!
Звонят, звонят ученики…
У них пустые дневники,
У нас звонки, звонки, звонки…
А первоклассник Колечка
Звонит Смирновой Галочке —
Сказать, что пишет палочки
И не устал нисколечко.
Выду на улицу,
Выду на широкую,
Ударю в ладони,
Ударю в звончатыя.
Не звонки ладони,
Звонки златы перстни.
Услышит мой свекор,
Услышит мой лютый:
„Тихонько, невестка,
Тихонько, голубка!
Не разбей ладони,
Не переломай златых кольцев!“
— Не лопай-ка, свекор,
Не трескай-ка, лютый!
Не ты купил те перстни,
Не сын твой золотые, —
Купил мне батюшка,
Купил мне родимый
Себе для чести-хвалы,
А мне для прикрасы:
Красуйся, дитятко,
Красуйся, милое!
Третий звонок. Дон-дон-дон!
Пассажиры, кошки и куклы,
В вагон!
До свиданья, пишите!
Машите платками, машите!
Машинист, свисти!
Паровоз, пыхти:
Чах-тах-тах-тах!
Вот наши билеты —
Чурки да шкурки,
Бумажки от конфет!
Под уклон, под уклон,
Летим как пуля.
Первый вагон —
Не качайся на стуле!
Эй, вы, куда?
Кондуктор, сюда!
Вон там сзади
Взрослые дяди,
Тра-та-та, тра-та-та,
Они без билетов…
Зайцы-китайцы, —
Гони их долой!
Чах-тах, тах-тах,
Машинист, тормозите!
Чах-тах-тах,
Первый звонок!
Чах-тах,
Станция «мартышка»…
Чах-тах-тах.
Надо вылезать.
Гул предвечерний в заре догорающей
В сумерках зимнего дня.
Третий звонок. Торопись, отъезжающий
Помни меня!
Ждёт тебя моря волна изумрудная,
Всплеск голубого весла
Жить нашей жизнью подпольною, трудною
Ты не смогла.
Что же, иди, коль борьба наша мрачная
В наши ряды не зовёт.
Если заманчивей влага прозрачная,
Чаек сребристых полёт!
Солнцу горячему, светлому, жаркому
Ты передай мой привет.
Ставь свой вопрос всему сильному, яркому
Будет ответ!
Гул предвечерний в заре догорающей
В сумерках зимнего дня.
Третий звонок. Торопись, отъезжающий
Помни меня!
Вослед за тем последует другой.
Хоть, кажется, все меры вплоть до лести
уж приняты, чтоб больше той рукой
нельзя было писать на этом месте.
Как в школьные года — стирал до дыр.
Но ежедневно — слышишь голос строгий;
уже на свете есть какой-то мир,
который не боится тавтологий.
Теперь и я прижал лицо к окну.
О страхе том, что гнал меня из комнат,
недостает величия припомнить:
продернутая нить сквозь тишину.
Звонки, звонки. Один другому вслед.
Под окнами толпа, огней смешенье…
Все так же смутно там, как ощущенье,
что жизнь короче на один запрет.
По городу плач и стенанье…
Стучит гробовщик день и ночь…
Еще бы ему не работать!
Просватал красавицу дочь! Сидит гробовщица за крепом
И шьет — а в глазах, как узор,
По черному так и мелькает
В цветах подвенечный убор.И думает: «Справлю ж невесту,
Одену ее, что княжну, —
Княжон повидали мы вдоволь, —
На днях хоронили одну: Всё розаны были на платье,
Почти под венцом померла,
Так, в брачном наряде, и клали
Во гроб-то… красотка была! Оденем и Глашу не хуже,
А в церкви все свечи зажжем;
Подумают: графская свадьба!
Уж в грязь не ударим лицом!..»Мечтает старушка — у двери ж
Звонок за звонком… «Ну, житье!
Заказов-то — господи боже!
Знать, Глашенька, счастье твое!»
Два звонка уже и скоро третий,
Скоро взмах прощального платка…
Кто поймет, но кто забудет эти
Пять минут до третьего звонка?
Решено за поездом погнаться,
Все цветы любимой кинуть вслед.
Наимладшему из них тринадцать,
Наистаршему под двадцать лет.
Догонять ее, что станет силы,
«Добрый путь» кричать до хрипоты.
Самый младший не сдержался, милый:
Две слезинки капнули в цветы.
Кто мудрец, забыл свою науку,
Кто храбрец, забыл свое: «воюй!»
«Ася, руку мне!» и «Ася, руку!»
(Про себя тихонько: «Поцелуй!»)
Поезд тронулся — на волю Божью!
Тяжкий вздох как бы одной души.
И цветы кидали ей к подножью
Ветераны, рыцари, пажи.
Раньше с палкой, с посошком,
Дед-Мороз ходил пешком.
Он теперь совсем не тот,
Нынче мы привыкли:
Дед-Мороз под Новый год
Мчит на мотоцикле.
Или едет он в такси –
Ёлки, ёлки всюду, –
Дед, куда ни пригласи,
Обещает: — Буду!
Целый день звонки, звонки
В штабе новогоднем:
— Восемь дедов в Лужники
Вышлите сегодня!
В голубой тулуп одет,
Рассыпая блёстки,
На машине главный дед
Едет в зал Кремлёвский.
А оттуда главный дед
Едет в зал Колонный.
А за главным дедом вслед
Едет дед районный.
На метро во все концы
Едут деды-близнецы.
В парки, в школы, во дворцы
Входят деды-близнецы.
Блещет улиц белизна,
Снег на солнце розов.
Вся Москва полным-полна
Дедушек-Морозов.
«Перемена, перемена!» —
Заливается звонок.
Первым Вова непременно
Вылетает за порог.
Вылетает за порог —
Семерых сбивает с ног.
Неужели это Вова,
Продремавший весь урок?
Неужели этот Вова
Пять минут назад ни слова
У доски сказать не мог?
Если он, то, несомненно,
С ним бо-о-льшая перемена!
Не угонишься за Вовой!
Он гляди какой бедовый!
Он за пять минут успел
Переделать кучу дел:
Он поставил три подножки
(Ваське, Кольке и Сережке),
Прокатился кувырком,
На перила сел верхом,
Лихо шлепнулся с перил,
Подзатыльник получил,
С ходу дал кому-то сдачи,
Попросил списать задачи, —
Словом,
Сделал все, что мог!
Ну, а тут — опять звонок…
Вова в класс плетется снова.
Бедный! Нет лица на нем!
— Ничего, — вздыхает Вова, —
На уроке отдохнем!
Солнце вдруг покрылось флером!…
Как-то грустно!… Как-то странно!…
«Джим, пошлите за мотором
И сложите чемоданы!…»
Положите сверху фраки,
Не забудьте также пледы:
Я поеду в Нагасаки,
В Нагасаки я поеду!
Там воспрянет дух поникший
И, дивя японок фраком,
Я помчусь на дженерикше
По веселым Нагасакам!…
Ах, как звонок смех японок
Для родившихся во фраках!
Ах, как звонок! Ах, как звонок
Смех японок в Нагасаках!…
Эскортируемый гидом,
Я вручаю сердце Браме
И лечу с беспечным видом
В некий домик к некой даме…
Имя дамы: «Цвет жасмина»,
Как сказал мне гид милейший,
Ну, а более рутинно:
«Гейша - Молли, Молли - гейша»!
К ней войду с поклоном низким,
Поднесу цветы и ленты
И скажу ей по-английски
Пару нежных комплиментов…
Запишу на память тему,
Повздыхаю деликатно,
Вдену в лацкан хризантему
И вернусь в Нью-Йорк обратно!
Ночь простерта над лугами;
Серой тенью брезжит лес,
И задернут облаками
Бледный свет ночных небес.Тройка борзая несется,
Дремлют возчик и ездок,
Только звонко раздается
Оглушительный звонок.Мрак полночи, глушь пустыни.
Заунывный бой звонка,
Омраченные картины,
Без рассвета облака, —Все наводит грусть на душу.
Все тревожит мой покой
И холодной думой тушит
Проблеск мысли огневой.Вдруг блеснуло на поляне…
Что так рано рассвело?
То не месяц ли в тумане?
Не горит ли где село? Тройка дальше. Свет яснее;
Брызжут искры здесь и там;
Круг огня стает полнее
И скользит по облакам.Миг еще — и пламя встало
Грозно-огненной стеной,
И далеко разметало
Отсвет зарева живой.Дальше! Дальше! Блеск пожара
Очи слабые слепит;
Ветер дышит пылом жара, Дымом, пламенем клубит.
Стой, ямщик! Ни шагу дале…
………………….
И тревожно кони встали,
Роя землю и храпя.
Резкий звон ворвался в полутьму,
И она шагнула к телефону,
К частому, настойчивому звону.
Знала, кто звонит и почему.
На мгновенье стала у стола,
Быстро и взволнованно вздохнула,
Но руки вперед не протянула
И ладонь на трубку не легла.
А чего бы проще взять и снять
И, не мучась и не тратя силы,
Вновь знакомый голос услыхать
И опять оставить все как было.
Только разве тайна, что тогда
Возвратятся все ее сомненья,
Снова и обман и униженья —
Все, с чем не смириться никогда!
Звон кружил, дрожал не умолкая,
А она стояла у окна,
Всей душою, может, понимая,
Что менять решенья не должна.
Все упрямей телефон звонил,
Но в ответ — ни звука, ни движенья.
Вечер этот необычным был,
Этот вечер — смотр душевных сил,
Аттестат на самоуваженье.
Взвыл и смолк бессильно телефон.
Стало тихо. Где-то пели стройно…
Дверь раскрыла, вышла на балкон.
В первый раз дышалось ей спокойно.
Падает снег, падает снег —
Тысячи белых ежат…
А по дороге идёт человек,
И губы его дрожат.
Мороз под шагами хрустит, как соль,
Лицо человека — обида и боль,
В зрачках два черных тревожных флажка
Выбросила тоска.
Измена? Мечты ли разбитой звон?
Друг ли с подлой душой?
Знает об этом только он
Да кто-то ещё другой.
Случись катастрофа, пожар, беда —
Звонки тишину встревожат.
У нас милиция есть всегда
И «Скорая помощь» тоже.
А если просто: падает снег
И тормоза не визжат,
А если просто идет человек
И губы его дрожат?
А если в глазах у него тоска —
Два горьких черных флажка?
Какие звонки и сигналы есть,
Чтоб подали людям весть?!
И разве тут может в расчет идти
Какой-то там этикет,
Удобно иль нет к нему подойти,
Знаком ты с ним или нет?
Падает снег, падает снег,
По стеклам шуршит узорным.
А сквозь метель идёт человек,
И снег ему кажется чёрным…
И если встретишь его в пути,
Пусть вздрогнет в душе звонок,
Рванись к нему сквозь людской поток.
Останови! Подойди!
Ветер качает нас вверх и вниз,
Этой ли воли нам будет мало!
Глянешь за борт — за бортом слились
Сизый песок, темнота и скалы.
Этой дорогой деды шли;
Старые ветры в канатах выли,
Старые волны баркас вели,
Старые чайки вдали кружили.
Голосом ветра поет волна,
Ночь надвигается синей глыбой,
Дует приморская старина
Горькою солью и свежей рыбой.
Все неудачники, все певцы
Эту рутину облюбовали,
Звонок был голос: «Отдай концы!»
Звонок был путь, уводящий в дали!
Кто открывал материк чужой,
Кто умирал от стрелы случайной,
Все покрывалось морской водой.
Все заливалось прохладной тайной.
Ты не измеришь, сколько воды
Стонет в морях и в земле сокрыто…
Пальмы гудят, проплывают льды,
Ветры хрипят между глыб гранита.
Сохнут озера, кружится снег,
Ветер и ночь сторожат в просторе…
Гибель и горе… Но человек
Водит суда и владеет морем.
Компас на месте, размерен шаг,
Дым исчезает под небом нежным;
Я о тебе пою, моряк,
Голосом слабым и ненадежным!
Был у крестьянина Осел,
И так себя, казалось, смирно вел,
Что мужику нельзя им было нахвалиться;
А чтобы он в лесу пропАсть не мог —
На шею прицепил мужик ему звонок.
Надулся мой Осел: стал важничать, гордиться
(Про ордена, конечно, он слыхал),
И думает, теперь большой он барин стал;
Но вышел новый чин Ослу, бедняжке, соком
(То может не одним Ослам служить уроком).
Сказать вам должно наперед:
В Осле не много чести было;
Но до звонка ему все счастливо сходило:
Зайдет ли в рожь, в овес иль в огород, —
Наестся дОсыта и выйдет тихомолком.
Теперь пошло иным все толком:
Куда ни сунется мой знатный господин,
Без умолку звенит на шее новый чин.
Глядят: хозяин, взяв дубину,
Гоняет то со ржи, то с гряд мою скотину;
А там сосед, в овсе услыша звук звонка,
Ослу колом ворочает бока.
Ну, так, что бедный наш вельможа
До осени зачах,
И кости у Осла остались лишь да кожа.
______
И у людей в чинах
С плутами та ж беда: пока чин мал и беден,
То плут не так еще приметен;
Но важный чин на плуте, как звонок:
Звук от него и громок и далек.
К подезду! — Сильно за звонок рванул я —
Что, дома? — Быстро я взбежал наверх.
Уже ее я не видал лет десять;
Как хороша она была тогда!
Вхожу. Но в комнате все дышит скукой,
И плющ завял, и шторы спущены.
Вот у окна, безмолвно за газетой,
Сидит какой-то толстый господин.
Мы поклонились. Это муж. Как дурен!
Широкое и глупое лицо.
В углу сидит на креслах длинных кто-то,
В подушки утонув. Смотрю — не верю!
Она — вот эта тень полуживая?
А есть еще прекрасные черты!
Она мне тихо машет: «Подойдите!
Садитесь! рада я вам, старый друг!»
Рука как желтый воск, чуть внятен голос,
Взор мутен. Сердце сжалось у меня.
«Меня теперь вы, верно, не узнали…
Да — я больна; но это все пройдет:
Весной поеду непременно в Ниццу».
Что отвечать? Нельзя же показать,
Что слезы хлынули к глазам от сердца,
А слово так и мрет на языке.
Муж улыбнулся, что я так неловок.
Какую-то я пошлость ей сказал
И вышел, Трудно было оставаться —
Поехал. Мокрый снег мне бил в лицо,
И небо было тускло…
1842
«Не ходи по старым адресам», —
Верный друг меня учил сурово.
Эту заповедь я знаю сам,
Но сегодня нарушаю снова.
С вечера пошел такой снежок,
Будто звезды осыпались с неба.
И забытый путь меня повлек
В дом, где я уже лет десять не был.
Станция метро. Вокруг горят
Фонари. И мне в новинку это.
Деревца озябшие стоят
Там, где мы стояли до рассвета.
Пять звонков. Как прежде,
Пять звонков
Та же коридорная система.
В кухне пламя синих язычков
И велосипед воздет на стену.
Радио чуть слышно за стеной.
Все как прежде — за угол и прямо.
Распахнулась дверь. Передо мной —
Строгая твоя седая мама
Щурится на свет из темноты…
Строгости былой — как не бывало.
«Извини, что я тебя на «ты»,
Не назвался б сразу — не узнала.
Заходи, чего же ты стоишь?
Снегу-то нанес! Сними калоши.
Посмотри, какой у нас малыш,
Только что уснул он, мой хороший.
Озорной. У бабушки растет…
Только не кури — у нас не курят.
Дочки с мужем нету третий год,
Он военный, служит в Порт-Артуре.
Ну, какая у тебя жена?
Дети есть?
Куда же ты так скоро?»
…Улица в снежинках. Тишина.
Можно захлебнуться от простора.
Ты моей Снегурочкой была.
Снег летит. Он чист, как наша совесть.
Улица твоя белым-бела,
Словно ненаписанная повесть.
Вот я вошёл, и дверь прикрыл,
И показал бумаги,
И так толково объяснил,
Зачем приехал в лагерь!.. Начальник — как уключина:
Скрипит — и ни в какую.
«В кино мне роль поручена, —
Опять ему толкую. —И вот для изучения —
Такое ремесло —
Имею направление.
Дошло теперь?» — «Дошло! Вот это мы приветствуем!
Чтоб было, как с копирки.
Ещё бы вам под следствием
Полгодика в Бутырке, Чтоб ощутить затылочком,
Что чуть не расстреляли,
Потом — по пересылочкам…
Тогда бы вы сыграли!»Внушаю бедолаге я
Настойчиво, с трудом:
«Мне нужно — прямо с лагеря,
Не бывши под судом». —«Да вы ведь знать не знаете,
За что вас осудили.
Права со мной качаете,
А вас ещё не брили». —«Побреют! — рожа сплющена,
Но всё же знать желаю. —
А что уже упущено —
Талантом наверстаю…» —«Да что за околесица? —
Опять он возражать. —
Пять лет в четыре месяца?
Экстерном, так сказать?»Он даже шаркнул мне ногой
(Для секретарши Светы):
«У нас, товарищ дорогой, —
Не университеты.У нас не выйдет с кондачка
Из ничего — конфетка.
Здесь — от звонка и до звонка,
У нас — не пятилетка.Так что давай-ка ты, валяй!..
Какой с артиста толк?
У нас своих — хоть отбавляй, » —
Сказал он и умолк.Я снова вынул пук бумаг,
Ору до хрипа в глотке:
Мол не имеешь права, враг,
Мы здесь не в околотке! Мол, я начальству доложу,
Оно, мол, разберётся!..
Я стервенею, в роль вхожу,
А он, гляжу, — сдаётся.Я в раже, удержа мне нет,
Бумагами трясу:
«Мне некогда сидеть пять лет —
Премьера на носу!»
ПЕРЕД ШЛАГБАУМОМ.
Я помню, в старые года —
Свободной жизни враг заклятый —
Везде, при везде в города,
Торчал шлагбаум полосатый.
И каждый раз, когда к нему
Кто подезжал в те дни бывало,
Все—цепи, палку и тюрьму
Его глазам напоминало.
Весь город мрачно, как острог,
Смотрел навстречу сквозь затворы:
Гремела цепь, звенел звонок,
Визжали ржавые запоры.
Сердит, угрюм, и пьян всегда
На звон являлся страж дорожный,
Нахально спрашивал: «куда?»
И грубо лез за «подорожной»!
Томил, прописывая вид…
И счастлив, счастлив был проезжий,
Чей паспорт не был позабыт, —
Кто не знакомился со сезжей!…
То были скверные года!
Теперь не то и,—слава Богу!
Теперь, везжая в города,
Иную чувствуешь тревогу.
В санях спокойно развалясь,
Летишь веселый и свободный,
Глядишь, как на бок наклонясь,
Шлагбаум старфй и негодный
Гниет, грустя о старине,
Забытый новыми властями;
Глядмшь, как будка в стороне
Стоит, забитая досками.
Глядишь и—грезишь… И мечта
О веке новом, веке бурном,
Светла, прекрасна и чиста,
Встает в экстазе нецензурном.
И песни рвутся с языка…
A ветер свищет, завывает
И, как живой, под гул звонка
Мне в уши мрачно напеваеть:
"Не горячись, мой фантазер!
Пускай дорожные уставы
Поизменились, пусть и вор,
И плут не ждут теперь заставы,
«Пусть и тебе скакать вольней, —
Все ж будь, как прежде, осторожен,
Пока шлагбаум для идей
Еще нигде не уничтожен».
Всем добрым знакомым с отчаянием посвящаюИтак — начинается утро.
Чужой, как река Брахмапутра,
В двенадцать влетает знакомый.
«Вы дома?» К несчастью, я дома.
В кармане послав ему фигу,
Бросаю немецкую книгу
И слушаю, вял и суров,
Набор из ненужных мне слов.
Вчера он торчал на концерте —
Ему не терпелось до смерти
Обрушить на нервы мои
Дешевые чувства свои.Обрушил! Ах, в два пополудни
Мозги мои были как студни…
Но, дверь запирая за ним
И жаждой работы томим,
Услышал я новый звонок:
Пришел первокурсник-щенок.
Несчастный влюбился в кого-то…
С багровым лицом идиота
Кричал он о «ней», о богине,
А я ее толстой гусыней
В душе называл беспощадно…
Не слушал! С улыбкою стадной
Кивал головою сердечно
И мямлил: «Конечно, конечно».В четыре ушел он… В четыре!
Как тигр я шагал по квартире,
В пять ожил и, вытерев пот,
За прерванный сел перевод.
Звонок… С добродушием ведьмы
Встречаю поэта в передней
Сегодня собрат именинник
И просит дать взаймы полтинник.
«С восторгом!» Но он… остается!
В столовую томно плетется,
Извлек из-за пазухи кипу
И с хрипом, и сипом, и скрипом
Читает, читает, читает…
А бес меня в сердце толкает:
Ударь его лампою в ухо!
Всади кочергу ему в брюхо! Квартира? Танцкласс ли? Харчевня?
Прилезла рябая девица:
Нечаянно «Месяц в деревне»
Прочла и пришла «поделиться»…
Зачем она замуж не вышла?
Зачем (под лопатки ей дышло!)
Ко мне направляясь, сначала
Она под трамвай не попала?
Звонок… Шаромыжник бродячий,
Случайный знакомый по даче,
Разделся, подсел к фортепьяно
И лупит. Не правда ли, странно?
Какие-то люди звонили.
Какие-то люди входили.
Боясь, что кого-нибудь плюхну,
Я бегал тихонько на кухню
И плакал за вьюшкою грязной
Над жизнью своей безобразной.
Итак — начинается утро.
Чужой, как река Брахмапутра,
В двенадцать влетает знакомый.
«Вы дома?» К несчастью, я дома.
(В кармане послав ему фигу,)
Бросаю немецкую книгу
И слушаю, вял и суров,
Набор из ненужных мне слов.
Вчера он торчал на концерте —
Ему не терпелось до смерти
Обрушить на нервы мои
Дешевые чувства свои.
Обрушил! Ах, в два пополудни
Мозги мои были как студни...
Но, дверь запирая за ним
И жаждой работы томим,
Услышал я новый звонок:
Пришел первокурсник-щенок.
Несчастный влюбился в кого-то...
С багровым лицом идиота
Кричал он о «ней», о богине,
А я ее толстой гусыней
В душе называл беспощадно...
Не слушал! С улыбкою стадной
Кивал головою сердечно
И мямлил: «Конечно, конечно».
В четыре ушел он... В четыре!
Как тигр я шагал по квартире,
В пять ожил и, вытерев пот,
За прерванный сел перевод.
Звонок... С добродушием ведьмы
Встречаю поэта в передней.
Сегодня собрат именинник
И просит дать взаймы полтинник.
«С восторгом!» Но он... остается!
В столовую томно плетется,
Извлек из-за пазухи кипу
И с хрипом, и сипом, и скрипом
Читает, читает, читает...
А бес меня в сердце толкает:
Ударь его лампою в ухо!
Всади кочергу ему в брюхо!
Квартира? Танцкласс ли? Харчевня?
Прилезла рябая девица:
Нечаянно «Месяц в деревне»
Прочла и пришла «поделиться»...
Зачем она замуж не вышла?
Зачем (под лопатки ей дышло!)
Ко мне направляясь, сначала
Она под трамвай не попала?
Звонок... Шаромыжник бродячий,
Случайный знакомый по даче,
Разделся, подсел к фортепьяно
И лупит. Не правда ли, странно?
Какие-то люди звонили.
Какие-то люди входили.
Боясь, что кого-нибудь плюхну,
Я бегал тихонько на кухню
И плакал за вьюшкою грязной
Над жизнью своей безобразной.
I
Чтобы вылечить и вымыть
Старый примус золотой,
У него головку снимут
И нальют его водой.
Медник, доктор примусиный,
Примус вылечит больной:
Кормит свежим керосином,
Чистит тонкою иглой.
II
— Очень люблю я белье,
С белой рубашкой дружу,
Как погляжу на нее —
Глажу, утюжу, скольжу.
Если б вы знали, как мне
Больно стоять на огне!
III
— Мне, сырому, неученому,
Простоквашей стать легко, —
Говорило кипяченому
Сырое молоко.
А кипяченое
Отвечает нежненько:
— Я совсем не неженка,
У меня есть пенка!
IV
— В самоваре, и в стакане,
И в кувшине, и в графине
Вся вода из крана.
Не разбей стакана.
— А водопровод
Где
воду
берет?
V
Курицы-красавицы пришли к спесивым павам:
— Дайте нам хоть перышко, на радостях: кудах!
— Вот еще!
Куда вы там?
Подумайте: куда вам?
Мы вам не товарищи: подумаешь! кудах!
VI
Сахарная голова
Ни жива ни мертва —
Заварили свежий чай:
К нему сахар подавай!
VII
Плачет телефон в квартире —
Две минуты, три, четыре.
Замолчал и очень зол:
Ах, никто не подошел.
— Значит, я совсем не нужен,
Я обижен, я простужен:
Телефоны-старики –
Те поймут мои звонки!
VIII
— Если хочешь, тронь —
Чуть тепла ладонь:
Я электричество — холодный огонь.
Тонок уголек,
Волоском завит:
Лампочка стеклянная не греет, а горит.
IX
Бушевала синица:
В море негде напиться —
И большая волна,
И вода солона;
А вода не простая,
А всегда голубая…
Как-нибудь обойдусь —
Лучше дома напьюсь!
X
Принесли дрова на кухню,
Как вязанка на пол бухнет,
Как рассыплется она —
И береза и сосна, —
Чтобы жарко было в кухне,
Чтоб плита была красна.
XI
Это мальчик-рисовальщик,
Покраснел он до ушей,
Потому что не умеет
Он чинить карандашей.
Искрошились.
Еле-еле
заострились.
Похудели.
И взмолилися они:
— Отпусти нас, не чини!
XII
Рассыпаются горохом
Телефонные звонки,
Но на кухне слышат плохо
Утюги и котелки.
И кастрюли глуховаты —
Но они не виноваты:
Виноват открытый кран —
Он шумит, как барабан.
XIII
Что ты прячешься, фотограф,
Что завесился платком?
Вылезай, снимай скорее,
Будешь прятаться потом.
Только страусы в пустыне
Прячут голову в крыло.
Эй, фотограф! Неприлично
Спать, когда совсем светло!
XIV
Покупали скрипачи
На базаре калачи,
И достались в перебранке
Трубачам одни баранки.
Всем известный математик
Академик Иванов
Ничего так не боялся,
Как больниц и докторов.
Он мог погладить тигра
По шкуре полосатой.
Он не боялся встретиться
На озере с пиратами.
Он только улыбался
Под дулом пистолета,
Он запросто выдерживал
Два действия балета.
Он не боялся темноты,
Он в воду прыгал с высоты
Два метра с половиной…
Но вот однажды вечером
Он заболел ангиной.
И надо вызывать скорей
Врача из «неотложки»,
А он боится всех врачей,
Как мышь боится кошки.
Но соседский мальчик Вова
Хочет выручить больного.
Поднимает трубку он,
Трубку телефонную,
И звонит по телефону
В клинику районную:
— Пришлите нам, пожалуйста,
Доктора с машиной —
Академик Иванов
Заболел ангиной.
Самый страшный
Врач больницы
Взял свой самый
Страшный шприц, и
Самый страшный
Свой халат, и
Самый страшный бинт,
И вату,
И сестру взял старшую —
Самую страшную.
И из ворот больницы
Уже машина мчится.
Один звонок,
Другой звонок.
И доктор входит на порог.
Вот подходит он к кровати,
Где известный математик
Пять минут назад лежал,
А больного нет — сбежал!!!
Может, он залез в буфет?
Спрятался под ванной?
Даже в печке его нет.
Как это ни странно.
Перерыли все вокруг,
А он спрятался в сундук
И глядит на врача
Через дырку для ключа.
Доктор смотрит на жильцов:
— Где больной, в конце концов?
Я приехал для лечения,
А не для развлечения;
Если не найду сейчас
Вашего больного,
Должен буду вылечить
Кого-нибудь другого.
Выходи на середину
Тот, кто вызывал машину!
И он выложил на стол
Шприц, касторку, валидол.
Пять стеклянных ампул
И кварцевую лампу!
У жильцов при виде шприца
Сразу вытянулись лица:
— Не шутили мы с врачом.
Мы, ей-богу, ни при чем.
Доктор хмурится сурово,
Но вперед выходит Вова:
— Лечите, — говорит, — меня.
Вызывал машину я. —
И врачу он в тот же миг
Смело показал язык.
Доктор зеркальце надел,
Доктор Вову оглядел.
Молоточком постучал,
Головою покачал.
— У тебя, — сказал он Вове, —
Превосходное здоровье.
Все же я перед дорогой
Полечу тебя немного:
Дам тебе малины,
Меда, апельсинов,
А еще печенье —
Вот и все леченье!
Соседи с восхищением
Глядят на смельчака,
Но тут открылась с грохотом
Крышка сундука.
И на удивление
Доктора с сестрой,
Выбрался оттуда
Истинный больной:
— Не привык я прятаться
За чужие спины,
Если рядом выдают
Людям апельсины.
И я вижу, что леченье —
Не такое уж мученье.
Слава добрым врачам!
Слава мальчугану!
Больше я в сундуке
Прятаться не стану!
— Это все пустяки! —
Отвечает Вова. —
Не бояться врачей —
Что же тут такого!
Если людям сказать,
Могут засмеяться.
ПАРИКМАХЕРЫ —
Вот кого надо бояться!
ЖЕНА ВИЛЬЯМА.
ШОТЛАНДСКАЯ НАРОДНАЯ ПЕСНЯ
Вильям чрез море синее
За милой девой плыл:
Ее за светлорусыя
Он кудри полюбил —
За кудри светлорусыя,
Лазурь ея очей…
В свой дом привез красавицу;
Но дом—не в радость ей!
Томится, сохнет бедная,
Страдает ночь и день;
Над ней, прикован грустию,
Вильям стоит, как тень.
И пот, идет он к матери,
Идет к колдунье злой,
И говорит ей: "Матушки,
Тронись моей мольбой!
«Тебе бокал серебряный
Дарит жена. Смотри,
Тяжел он; позолотою,
Как жарь горит внутри.
Он твой. Младенца милаго,
Жену мою спаси;
А если мало этаго,
Что хочешь попроси!»
— Нет! ей младенца-первенца
К груди не прижимать!
Не вспыхнут щоки бледныя:
Жене твоей не встать!
Умрет она, постылая!
Негодную кляну!
Другую, лучше этой, ты
Найдешь себе жену! —
«Другая, краше во сто раз
Но будет мне милей!
К венцу не поведу ее,
Но назову моей!»
И горько, горько плакал он,
И громко он рыдал;
«Зачем на свет родился я?»
Всечасно повторял.
"Поди, мой милый, к матери,
Поди к колдунье злой:
Скажи, что ей коня я дам:
Как ночь он вороной.
Его копыты спереди
Подкованы сребром,
А сзади чистым золотом
Сверкают под гвоздем.
«Но гриве, в косы завитой,
Бубенчики звенят,
Из се ребра, на толковых
Шнурках они висят.
Отдам ей все—пусть сжалится
Над бедной, надо мной.
Спроси: что ей мы сделали,
Я и младенец мой?»
— Нет! ей младенца-первенца
К груди не прижимать!
Не вспыхнут шоки бледныя;
Жене твоей не встать!
Умрет она, постылая!
Негодную кляну!
Другую, лучше этой, ты
Найдешь себе жену! —
«Другая, краше во сто раз,
Не будет мне милей!
К венцу не поведу ее,
Не назову моей!»
И горько, горько плакал он
И тяжко он грустил;
При взгляде на страдалицу,
О смерти он молил.
"Вернись, вернися к матушке,
Вернись к колдунье злой!
Скажи, что дам ей пояс я,
Ной пояс золотой;
Тот пояс весь серебряной
Отделан бахрамой;
По ней звонки навешены
Работы дорогой.
«Звонки сребра чеканнаго,
Их счотом пятьдесят,
И—пояс тот наденет кто —
Как музыка звенят.
Скажи: звонков сто лишних дам!
Ничто мне их цена!
Младенца только милаго
Пускай спасет она!»
— Нет! ей младенца-первенца
К груди не прижимать!
Не вспыхнут щеки бледныя:
В них жизни не играть!
Умрет она, постылая!
Негодную кляну!
Другую, лучше этой, ты
Найдешь себе жену! —
«Другая, краше во сто раз,
Не будет мне милей!
Она—алмаз безценный мой!
Другой не быть моей!»
И грустный, он без слез рыдал;
Тоска в нем душу жгла;
В отчаяньи, он смерть лишь звал;
Но смерть к нему не шла.
Тоской его глубокою
Был тронут добрый дух —
И шепчет: "не тужи, Вильям!
Купи вощины круг;
Слепи из воска этого
Ребенка поскорей
И вставь ему два стеклышка
На место двух очей.
«К крестинам злую мать зови;
Но осторожен будь!
И взгляд ея, и речь лови!
Что молвит—не забудь!»
Дитя слепил из воска он,
К крестинам мать позвал —
И вот что от колдуньи он
Проклятой услыхал:
— Кто семь узлов в златых кудрях
Родильницы расплел?
Кто гребни снял тяжолые
И с ними скорбь отвел?
Кто жимолость душистую
Откинул со стены,
Где я ее развесила
Но самый верх сосны?
— Кто, кто козленка дикаго,
Что под кроватью был,
Где спала"та женщина.
Проворно так убил?
Кто снял башмак родильницы,
С ноги кто с левой снял,
Чтобы младенец весело
Свет Божий увидал? —
Вильям узлы волшебные
Расплел в златых кудрях
И гребни снял тяжолые
Что крылись в волосах;
Он жимолость душистую
С стены высокой снял;
Поймал козленка в горнице
И дикаго заклал.
Он тихо ножку левую
Красавицы разул —
И жизнь вдруг в точках вспыхнула,
Как будто-б кто вдохнул:
Зажглися очи ясныя,
Вздох перси взволновал…
В обятьях юной матери
Младенец почивал.
Сквозь звёздный звон, сквозь истины и ложь,
Сквозь боль и мрак и сквозь ветра потерь
Мне кажется, что ты ещё придёшь
И тихо-тихо постучишься в дверь…
На нашем, на знакомом этаже,
Где ты навек впечаталась в рассвет,
Где ты живёшь и не живёшь уже
И где, как песня, ты и есть, и нет.
А то вдруг мниться начинает мне,
Что телефон однажды позвонит
И голос твой, как в нереальном сне,
Встряхнув, всю душу разом опалит.
И если ты вдруг ступишь на порог,
Клянусь, что ты любою можешь быть!
Я жду. Ни саван, ни суровый рок,
И никакой ни ужас и ни шок
Меня уже не смогут устрашить!
Да есть ли в жизни что-нибудь страшней
И что-нибудь чудовищнее в мире,
Чем средь знакомых книжек и вещей,
Застыв душой, без близких и друзей,
Бродить ночами по пустой квартире…
Но самая мучительная тень
Легла на целый мир без сожаленья
В тот календарный первый летний день,
В тот памятный день твоего рожденья…
Да, в этот день, ты помнишь? Каждый год
В застолье шумном с искренней любовью
Твой самый-самый преданный народ
Пил вдохновенно за твоё здоровье!
И вдруг — обрыв! Как ужас, как провал!
И ты уже — иная, неземная…
Как я сумел? Как выжил? Устоял?
Я и теперь никак не понимаю…
И мог ли я представить хоть на миг,
Что будет он безудержно жестоким,
Твой день. Холодным, жутко одиноким,
Почти как ужас, как безмолвный крик…
Что вместо тостов, праздника и счастья,
Где все добры, хмельны и хороши, —
Холодное, дождливое ненастье,
И в доме тихо-тихо…
Ни души.И все, кто поздравляли и шутили,
Бурля, как полноводная река,
Вдруг как бы растворились, позабыли,
Ни звука, ни визита, ни звонка…
Однако было всё же исключенье:
Звонок. Приятель сквозь холодный мрак.
Нет, не зашёл, а вспомнил о рожденье,
И — с облегченьем — трубку на рычаг.
И снова мрак когтит, как злая птица,
А боль — ни шевельнуться, ни вздохнуть!
И чем шагами мерить эту жуть,
Уж лучше сразу к чёрту провалиться!
Луна, как бы шагнув из-за угла,
Глядит сквозь стёкла с невесёлой думкой,
Как человек, сутулясь у стола,
Дрожа губами, чокается с рюмкой…
Да, было так, хоть вой, хоть не дыши!
Твой образ… Без телесности и речи…
И… никого… ни звука, ни души…
Лишь ты, да я, да боль нечеловечья…
И снова дождь колючею стеной,
Как будто бы безжалостно штрихуя
Всё, чем живу я в мире, что люблю я,
И всё, что было исстари со мной…
Ты помнишь ли в былом — за залом зал…
Аншлаги! Мир, заваленный цветами,
А в центре — мы. И счастье рядом с нами!
И бьющийся ввысь восторженный накал!
А что ещё? Да всё на свете было!
Мы бурно жили, споря и любя,
И всё ж, признайся, ты меня любила
Не так, как я — стосердно и стокрыло,
Не так, как я, без памяти, тебя!
Но вот и ночь, и грозовая дрожь
Ушли, у грома растворяясь в пасти…
Смешав в клубок и истину, и ложь,
Победы, боль, страдания и счастье…
А впрочем, что я, право, говорю!
Куда, к чертям, исчезнут эти муки?!
Твой голос, и лицо твое, и руки…
Стократ горя, я век не отгорю!
И пусть летят за днями дни вослед,
Им не избыть того, что вечно живо.
Всех тридцать шесть невероятных лет,
Мучительных и яростно-счастливых!
Когда в ночи позванивает дождь
Сквозь песню встреч и сквозь ветра потерь,
Мне кажется, что ты ещё придёшь
И тихо-тихо постучишься в дверь…
Не знаю, что разрушим, что найдём?
И что прощу и что я не прощу?
Но знаю, что назад не отпущу.
Иль вместе здесь, или туда вдвоём!
Но Мефистофель в стенке за стеклом
Как будто ожил в облике чугонном,
И, глянув вниз темно и многодумно,
Чуть усмехнулся тонгогубым ртом:
«Пойми, коль чудо даже и случится,
Я всё ж скажу, печали не тая,
Что если в дверь она и постучится,
То кто, скажи мне, сможет поручиться,
Что дверь та будет именно твоя?..»
ПоэмаЕсть родственницы дальние —
почти
для нас несуществующие, что ли,
но вдруг нагрянут,
словно призрак боли,
которым мы безбольность предпочли.
Я как-то был на званом выпивоне,
а поточней сказать —
на выбивоне
болезнетворных мыслей из голов
под нежное внушенье:
«Будь здоров!»
В гостях был некий лондонский продюсер,
по мнению общественному, —
Дуся,
который шпилек в душу не вонзал,
а родственно и чавкал и «врезал».
И вдруг — звонок…
Едва очки просунув,
в дверях застряло — нечто —
всё из сумок
в руках, и на горбу, и на груди —
под родственное:
«Что ж стоишь, входи!»
У гостьи —
у очкастенькой старушки
с плеча свисали на бечёвке сушки,
наверно,
не вошедшие никак
ни в сумку,
ни в брезентовый рюкзак.
Исторгли сумки,
рухнув,
мёрзлый звон.
«Мне б до утра,
а сумки — на балкон».
Ворча:
«Ох, наша сумчатая Русь…» —
хозяйка с неохотой дверь прикрыла.
«Знакомьтесь,
моя тётя —
Марь Кириллна.
Или, как я привыкла, —
тёть Марусь».
Хозяйке было чуть не по себе.
Она шепнула,
локоть мой сжимая:
«Да не родная тётка,
а седьмая,
как говорят,
вода на киселе».
Шёл разговор в глобальных облаках
о феллинизмах
и о копполизмах,
а тёть Марусь вошла
тиха, как призрак,
в своих крестьянских вежливых носках.
С косичками серебряным узлом
присела чинно,
не касаясь рюмки,
и сумками оттянутые руки
украдкой растирала под столом.
Глядела с любопытством,
а не вчуже,
и вовсе не старушечье —
девчушье
синело из-под треснувших очков
с лукавым простодушьем васильков.
Её в старуху
сумки превратили —
колдуньи на клеёнке,
дерматине,
как будто в современной сказке злой,
но — сумки с плеч,
и старость всю — долой.
Продюсера за лацканы беря,
мосфильмовец уже гудел могуче:
«Что ваш Феллини
или Бертолуччи?
Отчаянье сплошное…
Где борьба?»
Заёрзал переводчик,
засопел:
«Отчаянье — ну как оно на инглиш?»
А гостья вдруг подвинулась поближе
и подсказала шёпотом:
«Despair!..»
Компания была потрясена
при этом неожиданном открытье,
как будто вся Советская страна
заговорила разом на санскрите.
«Ну и вода пошла на киселе…» —
подумал я,
а гостья пояснила:
«Английский я преподаю в Орле.
Переводила Юджина О’Нила…»
«Вот вы из сердца,
так сказать,
Руси, —
мосфильмовец взрычал, —
вам, для примера,
какая польза с этого «диспера»?»
Хозяйка прервала:
«Ты закуси…»
Но, соблюдая сдержанную честь,
сказала гостья,
брови сдвинув строже:
«Ну что же,
я отчаивалась тоже.
А вот учу…
Надеюсь, польза есть…»
«Вы что-то к нам так редко,
тёть Марусь…» —
хозяйка исправляться стала лихо,
а гостья усмехнулась:
«Я — трусиха…
Приду,
а на звонок нажать боюсь».
У гостя что-то на пол пролилось,
но переводчик был благоразумен,
и нежно объяснил он:
«This old woman
from famous city of risak’s orlov’s» *.
«Вас, очевидно, память подвела… —
вздохнула гостья сдержанно и здраво. —
Названье это —
от конюшен графа
Орлова…
не от города Орла…»
Хозяйка гостю подала пирог свой,
сияя:
«This is russian pirojok!» ** —
и взгляд несостоявшейся Перовской
из-под бровей старушки всех прожёг,
как будто бы на высший свет московский
взглянул народовольческий кружок.
И разночинцы в молодых бородках
и с васильками на косоворотках
сурово встали за её спиной
безмолвно вопрошающей виной.
Старушка стала девочкой-подростком,
как будто изнутри её вот-вот,
страницы сжав,
закапанные воском,
Некрасова курсисточка прочтёт.
О, господи,
а в очереди сумрачной
сумел бы я узнать среди ругни
в старушке этой,
неповинно сумчатой,
учительницу —
мать всея Руси?
Пусть примут все архангелы в святые,
трубя над нами в судных облаках,
тебя,
интеллигенция России,
с трагическими сумками в руках.
Мне каждая авоська руки жжёт.
Провинций нет.
Рассыпан бог по лицам.
Есть личности,
подобные столицам.
Провинция —
всё то, что жрёт и лжёт.
И будто бы в крыле моём дробинка,
ты жжёшь меня, российская глубинка,
и, впившись в мои перья глубоко,
не дашь взлететь
преступно высоко…
…Я выбежал на улицу.
Я был
растерян перед бьющим в душу снегом,
как будто перед воющим набегом
каких-то непонятных белых сил.
Пурга рвала пространство всё на лоскуты
и усмехалось небо свысока,
и никакого не было орловского,
чтобы на нём уехать,
рысака.
Как погляжу
старушке той в глаза
я —
разночинец атомного века?
Вместит
какая в мире дискотека
всех призраков России голоса?
И я шептал в смертельном одичании:
«Отчаялся и я —
всё занесло,
но, может, лучше честное отчаянье,
чем лженадежды —
трусов ремесло?
Я сбит с копыт,
и всё в глазах качается,
и друга нет,
и не найти отца.
Имею право наконец отчаяться,
имею право
не надеяться?»
Но что-то васильковое синело,
когда я шёл
и сквозь пургу хрипел
забытым дальним родственником неба:
«Despair. —
И снег выплевывал:
Despair…»
Я с неба,
непроглядного такого
не слышал слова божьего мужского,
а женское живое слово божье:
«Ну что же,
я отчаивалась тоже…»
И вдруг пронзило раз и навсегда:
отчаянье —
не главная беда.
Есть вещи поотчаяньей отчаянья —
душа,
что неспособна на оттаянье,
и значит, не душа,
а просто склад
всех лженадежд,
в которых только яд.
Все милые улыбочки надеты
на лженадежды,
прячущие суть.
Отчаянье —
застенчивость надежды,
когда она боится обмануть
надеющихся,
что когда-нибудь… Так вот какие были пироги
испечены
старушкой той непростенькой,
когда она забытой дальней родственницей
внезапно появилась из пурги.
Как страшно,
если, призрачно устроясь,
привыкли мы считать навеселе
забытой дальней родственницей —
совесть,
и честь —
седьмой водой на киселе.
Как страшно, если ночью засугробленной,
от нас непоправимо далека,
забытой дальней родственницей Родина
дотронуться боится до звонка…
_______________
* «Из знаменитого города орловских рысаков» (англ.).
** «Это русский пирожок» (англ.).
Федюшка, Петька да Васютка
сошлись втроем держать совет:
в сенях, за дверью, у закутки
стоит отцов велосипед.
Решить мудреного вопроса
не мог из мальчиков никто,
как усидеть на двух колесах,
не опираясь ни на что.
Отец Федюшкин едет лихо,
а как он ездит — не поймешь.
А ты попробуй-ка, вскочи-ка!
Никак от стенки не уйдешь.
И сам-то не стоит. Видали?
Как мертвый, валится из рук.
А батька как нажмет педали,
так и помчится во весь дух.
Отец весь день на сенокосе;
оставил все свои дела:
артелью луг сегодня косят,
а мать на огород ушла.
Свободе радуется Федя.
Скорее сбегал он к друзьям;
кататься на велосипеде
научится сегодня сам.
А ну, ребята, помогай-ка!
Тащи его скорей на свет!
За домом ровная лужайка,
свели туда велосипед.
Ребята держат. Сел Федюха.
— Разок и шлепнусь, так не жаль.
А научусь, так будет штука! —
— Держись за руль! Крути педаль! —
Васютка с Петькой не из слабых,
а заморились, все в поту.
Велосипед кренится на бок,
то в эту сторону, то в ту.
— Держись прямей, не правь в канаву!
В руках у Федьки пляшет руль.
Все вкось, зигзагом, влево, вправо,
и Федька падает, как куль.
Два раза падали все сразу,
Васютка получил синяк,
Петюшка ссадину под глазом.
— Ушибся, Федька? — Ну, пустяк! —
Услышав крик из-за ограды,
ребята с ближнего двора
примчались шумною ватагой,
и загалдела детвора.
Сережка, Мишка, Санька, Степка…
— Уйди, ребята, не мешай!
Не трогай, ну! Задам вот трепку!
Держи Васютка! Петр, толкай!
И вот летит гурьба по лугу.
Федюшка держится прямей.
Ребята мчатся друг за другом,
как стая спущенных коней.
Быстрее, дальше, мимо хаты,
Федюшка слышит — вот так раз! —
как будто отстают ребята,
а были около сейчас.
Катит вперед, назад не глядя,
и как-то стало вдруг легко.
Ребята все остались сзади,
и смех и говор далеко.
И сердце прыгнуло у Федьки.
Не знает — верить или нет.
Уж нет ни Васьки, нет ни Петьки,
катит один велосипед.
И как легко, как просто ехать,
как будто крылья на ногах.
Федюшка светится от смеха,
а руль так и застыл в руках.
Как он проехал полквартала,
как повернул с дороги вбок,
и как назад его примчало, —
он сам себе сказать не мог.
— Смотри, катит!
Быстрее тройки!
Жарь, Федька, жарь!
Звони звонком!
Хотел Федюшка спрыгнуть бойко —
и покатился кувырком.
Жара свалила. Свечерело.
Велосипед свели домой.
Вернулась мать. Федюшке дело —
бежать к колодцу за водой.
Помоев рыжей Лыске дали.
Доила мать. Пришел отец.
Собрали ужин. Все устали
Уснули рано. Дню конец.
Всю ночь, как мертвый, спал Федюха,
всю ночь во сне катался он,
а утром снова за науку,
опять катался до полден.
Потом бежал к отцу с обедом
и со .всех ног летел домой.
Потом опять с велосипедом
возился Федька, как шальной.
В три дня он ездить научился,
и тормозить, и управлять.
— Да где ты там запропастился? —
кричит ему из хаты мать.
— Федюшка! Нет мне с ним покою!
Беги, неси отцу обед!
Да что за баловство такое!
Зачем ты взял велосипед?
Федюшка матери ни слова, —
велосипед, смеясь, ведет,
взял узелок, вскочил, — готово!
Осталась мать, разиня рот.
Глазам не верит! Федька мчится.
На руль повесил узелок.
Как жар, горят на солнце спицы,
звонит заливчатый звонок.
За Федькой розовой гречихи
бежит густая полоса,
головки белой повилики
порхают в зелени овса.
Катит зелеными полями,
тропинки вьются, как ужи,
навстречу зыбкими грядами
плывут валы пушистой ржи.
Пропала рожь. Осталась сзади.
Помчалась по лугу тропа.
Федюшка через мостик ладит,
туда, где пестрая толпа.
На миг оставивши работу,
Столпились в кучу косари.
— Смотри, ребята, едет кто-то.
— Смотри-ка, Тимофей, смотри!
— Никак твой Федька! Вот так малый!
Какого оседлал коня! —
Отец глядит, рукой усталой
глаза от солнца заслоня.
— И правда, Федька! Едет шибко,
как взрослый. Что за чудеса!
У Федьки до ушей улыбка,
прилипли ко лбу волоса.
— Федюшка на велосипеде!
Мой Федька! Не могу понять!
Смеясь, к отцу подходит Федя:
— Тебе обед прислала мать.
Косцы, вспотевшие, без шапок
стоят кругом, со всех сторон.
Сухого сена свежий запах,
горбушки круглые копен.
Уселись все на свежем сене
передохнуть, перекусить.
Отец взял Федьку на колени:
— Хитрее батьки хочешь быть!
— Ну, расскажи, как было дело.
Я вижу, больно ты удал. —
Федюшка без утайки, смело,
как он учился, рассказал.
Отец доволен. — Молодчина!
Теперь катайся во всю прыть.
Уж десять лет, большой детина,
пора бы уж тебе косить.
Пошли по ровному откосу
все стройным рядом. Раз и два!
Взметнулись яркой сталью косы,
и с шумом падает трава.
Высоко солнце. Душно, жарко.
Сверкают косы, как в огне.
У батьки и у дяди Марка
рубахи взмокли на спине.
Следит Федюшка бойким взглядом
за каждым взмахом дружных рук,
а самого берет досада,
что уж докашивают луг.
Когда теперь косить учиться?
Сегодня кончат все луга.
Вот завтра надо попроситься
идти с отцом метать стога.
Вдали сгребают в копна сено.
Жара. Лицо так и горит.
В траве высокой по колена
все косят, косят косари.
Велосипед лежит в покое,
сидит Федюшка на траве.
И мысли веют быстрым роем
в его хохлатой голове.