Громадный живот,
Искажённое злобой лицо,
Окровавленный рот,
А в носу — золотое кольцо.
Уродлив и наг,
И вся кожа на теле черна, —
Он — кудесник и враг,
И свирепость его голодна.
На широком столбе
Он сидит, глядит на меня,
И твердит о судьбе,
Золотое копьё наклоня.
«Сразить не могу, —
Говорит, — не пришёл ещё срок.
Я тебя стерегу,
Не уйдёшь от меня: я жесток.
Копьё подыму,
Поражу тебя быстрым копьём,
И добычу возьму
В мой костьми изукрашенный дом».
Каждый молод молод молод
В животе чертовский голод
Так идите же за мной…
За моей спиной
Я бросаю гордый клич
Этот краткий спич!
Будем кушать камни травы
Сладость горечь и отравы
Будем лопать пустоту
Глубину и высоту
Птиц, зверей, чудовищ, рыб,
Ветер, глины, соль и зыбь!
Каждый молод молод молод
В животе чертовский голод
Все что встретим на пути
Может в пищу нам идти.
Однако, втягивать живот
Полезно, только больно.
Ну! Вот и всё! Вот так-то вот!
И этого довольно.А ну! Сомкнуть ряды и рты!
А ну, втяните животы!
А у кого они пусты —
Ремни к последней дырке!
Ну как такое описать
Или ещё отдать в печать?
Но, даже если разорвать, —
Осталось на копирке: Однако, втягивать живот
Полезно, только больно.
Ну! Вот и всё! Вот так-то вот!
И этого довольно.Вообще такие времена
Не попадают в письмена,
Но в этот век печать вольна —
Льёт воду из колодца.
Товарищ мой (он чей-то зять)
Такое мог порассказать
Для дела… Жгут в печи печать,
Но слово остаётся: Однако, втягивать живот
Полезно, только больно.
Ну! Вот и всё! Вот так-то вот!
И этого довольно.
Сидишь беременная, бледная.
Как ты переменилась, бедная.Сидишь, одергиваешь платьице,
И плачется тебе, и плачется… За что нас только бабы балуют
И губы, падая, дают, И выбегают за шлагбаумы,
И от вагонов отстают? Как ты бежала за вагонами,
Глядела в полосы оконные… Стучат почтовые, курьерские,
Хабаровские, люберецкие… И от Москвы до Ашхабада,
Остолбенев до немоты, Стоят, как каменные, бабы,
Луне подставив животы.И, поворачиваясь к свету,
В ночном быту необжитомКак понимает их планета
Своим огромным животом.
Залетела в наши тихие леса
Полосатая, усатая оса.
Укусила бегемотицу в живот.
Бегемотица в инфаркте — вот умрет.А оса уже в редакции кружится,
Маршаку всадила жало в ягодицу.
И Олейников от ужаса орет,
Убежать на Невский Шварцу не даетИскусала бы оса всех не жалея,
Если б не было здесь автора Корнея.Он ногами застучал,
На осу он накричал: «Улетай-ка вон отсюда ты, оса,
Убирайся в свои дикие леса!»
…………………….
…………………….
А бегемотица лижет живот.
Он скоро, он скоро, он скоро пройдет.
Это кажется или это так и в самом деле,
В пору столь деловитых и вполне бездельных дел,
Что крылатых раздели, что ползучих всех одели
И ползучие надели, что им было не в удел?
И надев одеянье, изготовленное Славой
Для прославленных исто, то есть вовсе не для них,
Животами пустились в пляс животною оравой,
Как на этих сумасшедших благосклонно ни взгляни…
И танцуют, и пляшут, да не час-другой, а — годы,
Позабыв о святынях, об искусстве и любви;
Позабыв о красотах презираемой природы,
Где скрываются поэты — человечьи соловьи…
И скрываясь от гнуси со стреноженною пляской,
От запросов желудка, от запросов живота,
Смотрят с болью, презреньем и невольною опаской
На былого человека, превращенного в скота…
Жили были мышки,
Серые пальтишки.
Жил был кот,
Бархатный живот.
Пошел кот к чулану
Покушать сметану, —
Да чулан на задвижке,
А в чулане — мышки…
Сидит кот перед дверцей,
Колотится сердце, —
Войти нельзя.
Вот запел кот,
Бархатный живот,
Тоненьким голосишкой —
Вроде мышки:
«Эй, вы, слышь,
Я тоже мышь,
Больно хочется мне есть,
Да под дверь не пролезть…
У вас там много в стакане,
Вымажьте лапки в сметане
Да высуньте под дверку
Скорей, глухие тетерки!
Я полижу,
Спасибо скажу».
Поверили мышки
Коту-плутишке.
Высунули лапки…
А кот — цап
Со всех лап…
Вытащил за лапки,
Сгреб в охапку
Да в рот.
Не вовремя раскрывши рот,
Не оберешься ты хлопот.
Однажды Путник брел из дальнего предела
И так по сторонам зевал,
Что, рот раскрывши,— то и дело
Его закрыть позабывал!
Случилось тут лететь Вороне
(Что тварь сия глупа — давно молва идет!).
К нему направила она полет
И… прямиком попала в рот,
Оттоль — в живот,
И в животе сварилась, как в бульоне.
Читатель-друг! Мораль весьма проста:
Живи, не раскрывая рта,
Дабы не токмо что Ворона не влетела,
Но и тебе чтоб не влетело.
Пыль. Грохот. Зной. По рыхлому асфальту,
Сквозь запахи гнилого мяса, масла
Прогорклого и овощей лежалых,
Она идет, платочком утирая
Запекшиеся губы. Распахнулась
На животе накидка — и живот
Под сводом неба выгнулся таким же
Высоким круглым сводом. Там, во тьме,
В прозрачно-мутной, первозданной влаге,
Морщинистый, сомкнувший плотно веки,
Скрестивший руки, ноги подвернувший,
Предвечным сном покоится младенец —
Вниз головой.
Последние часы
Чрез пуповину, вьющуюся тонким
Канатиком, досасывает он
Из матери живые соки. В ней же
Все запрокинулось, все обратилось внутрь —
И снятся ей столетий миллионы,
И слышится умолкших волн прибой:
Она идет не площадью стесненной,
Она идет в иной стране, в былой.
И призраки гигантских пальм, истлевших
Давным-давно глубоко под землей,
И души птиц, в былой лазури певших,
Опять, опять шумят над головой.
Ропща на прихоти судеб
И в испытаньях малодушный,
Я ждал насушенный твой хлеб,
Как ожидают хлеб насущный.
Мой легкомысленный живот
С неблагодарностью кухарок
Винил в забвенье вас — и вот
Приносят с почты ваш подарок!
О, кто опишет, господа,
Его эффект животворящий!
Красней, красней же от стыда,
Мой всяку дрянь живот варящий!
Склони в смущении свой взор,
Живот, на этот короб хлебный
И пой вседневно с этих пор
Его творцу канон хвалебный!
«Да не коснется злая боль,
Ни резь его пищеваренья!
Да обретет он в жизни соль
И смысл в житейском треволненье!
Да посрамятся перед ним
Его враги ошибкой грубой!
Как этот хлеб несокрушим,
Да сокрушает их он зубы!
Его главы да минет рок,
И да живет он долговечен,
Как этот хлеб, что внукам впрок
Предусмотрительно испечен!»
<27 февраля 1875>
Мальчик Боб своей лошадке
Дал кусочек шоколадки, —
А она закрыла рот,
Шоколадки не берет.
Как тут быть? Подпрыгнул Бобик,
Сам себя вдруг хлопнул в лобик,
И с комода у дверей
Тащит ножницы скорей.
Распорол брюшко лошадке,
Всунул ломтик шоколадки
И запел: «Не хочешь в рот,
Положу тебе в живот!»
Боб ушел играть в пятнашки,
А за полкой таракашки
Подсмотрели и гуськом
Вмиг к лошадке все бегом.
Подобрались к шоколадке
И лизнули: «Очень сладко!»
Пир горой — и в пять минут
Шоколадке был капут.
Вот приходит Боб с прогулки,
Таракашки шмыг к шкатулке —
Боб к лошадке: «Съела… ай!
Завтра дам еще — будь пай!»
День за днем — как две недели —
Мальчик Боб, вскочив с постели,
Клал в живот ей шоколад,
А потом шел прыгать в сад.
Лошадь кушала, старалась,
Только кошка удивлялась:
«Отчего все таракашки
Растолстели, как барашки?»
Странный Волк у этой Феи
Я спросил его: «Ты злой?» —
Он лизнул цветок лилеи,
И мотнул мне головой.
Это прежде, мол, случалось,
В старине былых годов.
Злость моя тогда встречалась
С Красной Шапочкой лесов.
Но, когда Охотник рьяный
Распорол мне мой живот,
Вдруг исчезли все обманы,
Все пошло наоборот.
Стал я кроткий, стал я мирный,
Здесь при Фее состою,
На балах, под рокот лирный,
Подвываю и пою.
В животе же, плотно сшитом,
Не убитые теперь
Я кормлюсь травой и житом,
Я хоть Волк, но я не зверь.
Так прошамкал Волк мне серый,
И в амбар с овсом залез. —
Я ж, дивясь ему без меры,
Поскорей в дремучий лес.
Может, там другой найдется
Серый Волк и злющий Волк.
Порох праздника дождется,
И курок ружейный — щелк.
А уж этот Волк, лилейный,
Лирный, мирный, и с овсом,
Пусть он будет в сказке фейной,
И на «ты» с дворовым псом.
Вас
Здесь нет. И без вас.
И без смеха.
Только вечер укором глядится в упор.
Только жадные ноздри ловят милое эхо,
Запах ваших духов, как далекое звяканье шпор.Ах, не вы ли несете зовущее имя
Вверх по лестнице, воздух зрачками звеня?!
Это ль буквы проходят строками
Моими,
Словно вы каблучками
За дверью дразня?! Желтый месяц уже провихлялся в окошке.
И ошибся коснуться моих только губ.
И бренчит заунывно полусумрак на серой гармошке
Паровых остывающих медленно труб.Эта тихая комната помнит влюбленно
Ваши хрупкие руки, веснушки и взгляд.
Словно вдруг кто-то вылил духи из флакона,
Но флакон не посмел позабыть аромат.Вас здесь нет. И без вас. Но не вы ли руками
В шутку спутали четкий пробор моих дней?!
И стихи мои так же переполнены вами,
Как здесь воздух, тахта и протяженье ночей.Вас здесь нет. Но вернетесь. Чтоб смехом, как пеной,
Зазвенеться, роняя свой пепельный взгляд.
И ваш облик хранят
Эти строгие стены,
Словно рифмы строки дрожь поэта хранят.
Грудь на грудь,
Живот на живот —
Все заживет!
«Я сейчас, дядя Саша, — хотите? —
Превращу вас в кота…
Вы рукав своей куртки ловите
Вместо хвоста,
И тихонько урчите, —
Потому что вы кот,
И, зажмурив глазки, лижите
Свой пушистый живот…
Я поставлю вам на пол блюдце
С молоком, —
Надо, дядя, вот так изогнуться
И лакать языком.
А потом я возьму вас в охапку,
Вы завьетесь в клубок, как удав, —
Оботру я усы вам тряпкой,
И вы скажете: «Мяв!»
А кота, настоящего Пышку,
Превращу я — хотите? — в вас.
Пусть, уткнувшись мордою в книжку,
Просидит целый час…
Пусть походит по комнатам вяло,
Ткнется рыльцем в стекло
И, присев к столу, из бокала
Вынет лапкой стило…
Сам себе язык он покажет,
Покачается, как пароход, —
А потом он кляксу размажет,
Папироску в угол швырнет
И, ко мне повернувшись, скажет:
„Не бурчи, бегемот!..“»
Но в ответ на мальчишкины бредни
Проворчал я: «Постой!..
Я и сам колдун не последний, —
Погоди, золотой!
За такое твое поведенье
Наступлю я тебе на мозоль:
Вот сейчас рассержусь — и в мгновенье
Превращу тебя в моль…
Над бокалом завьешься ты мошкой —
Перелет, пируэт, —
Вмиг тебя я прихлопну ладошкой,
И, ау, — тебя нет!
Кот лениво слижет с ладони
Бледно-желтую пыль
И раскинет живот на балконе,
Вскинув хвост, как ковыль…»
Ты надулся: «Какой вы несносный!
Я за это…» Ты топнул и встал:
«Превращу я вас в дым папиросный…»
Но, смеясь, я сказал: «Опоздал!»
Берег Верхней Гвинеи богат
Мёдом, золотом, костью слоновой,
За оградою каменных гряд
Все пришельцу нежданно и ново.
По болотам блуждают огни,
Черепаха грузнее утеса,
Клювоносы таятся в тени
Своего исполинского носа.
И когда в океан ввечеру
Погрузится небесное око,
Рыболовов из племени Кру
Паруса забредают далёко.
И про каждого слава идет,
Что отважнее нет пред бедою,
Что одною рукой он спасёт
И ограбит другою рукою.
В восемнадцатом веке сюда
Лишь за деревом черным, рабами
Из Америки плыли суда
Под распущенными парусами.
И сюда же на каменный скат
Пароходов толпа быстроходных
В девятнадцатом веке назад
Принесла не рабов, а свободных.
Видно, поняли нрав их земли
Вашингтонские старые девы,
Что такие плоды принесли
Благонравных брошюрок посевы.
Адвокаты, доценты наук,
Пролетарии, пасторы, воры, —
Всё, что нужно в республике, — вдруг
Буйно хлынуло в тихие горы.
Расселились… Тропический лес,
Утонувший в таинственном мраке.
В сонм своих бесконечных чудес
Принял дамские шляпы и фраки.
— «Господин президент, ваш слуга!» —
Вы с поклоном промолвите быстро,
Но взгляните: черней сапога
Господин президент и министры.
— «Вы сегодня бледней, чем всегда!»
Позабывшись, вы скажете даме,
И что дама ответит тогда,
Догадайтесь, пожалуйста, сами.
То повиснув на тонкой лозе,
То запрятавшись в листьях узорных,
В темной чаще живут шимпанзе
По соседству от города чёрных.
По утрам, услыхав с высоты
Протестантское пение в храме,
Как в большой барабан, в животы
Ударяют они кулаками.
А когда загорятся огни,
Внемля фразам вечерних приветствий,
Тоже парами бродят они,
Вместо тросточек выломав ветви.
Европеец один уверял,
Президентом за что-то обижен,
Что большой шимпанзе потерял
Путь назад средь окраинных хижин.
Он не струсил и, пёстрым платком
Скрыв стыдливо живот волосатый,
В президентский отправился дом,
Президент отлучился куда-то.
Там размахивал палкой своей,
Бил посуду, шатался, как пьяный,
И, неузнана целых пять дней,
Управляла страной обезьяна.
Словно бритва, рассвет полоснул по глазам,
Отворились курки, как волшебный сезам,
Появились стрелки, на помине легки,
И взлетели стрекозы с протухшей реки,
И потеха пошла — в две руки, в две руки!
Мы легли на живот и убрали клыки.
Даже тот, даже тот, кто нырял под флажки,
Чуял волчие ямы подушками лап;
Тот, кого даже пуля догнать не могла б, —
Тоже в страхе взопрел, и прилёг, и ослаб.
Чтобы жизнь улыбалась волкам — не слыхал:
Зря мы любим её, однолюбы.
Вот у смерти — красивый широкий оскал
И здоровые, крепкие зубы.
Улыбнёмся же волчьей ухмылкой врагу —
Псам ещё не намылены холки!
Но на татуированном кровью снегу
Наша роспись: мы больше не волки!
Мы ползли, по-собачьи хвосты подобрав,
К небесам удивлённые морды задрав:
Или с неба возмездье на нас пролилось,
Или света конец — и в мозгах перекос…
Только били нас в рост из железных стрекоз.
Кровью вымокли мы под свинцовым дождём —
И смирились, решив: всё равно не уйдём!
Животами горячими плавили снег.
Эту бойню затеял не Бог — человек:
Улетающим — влёт, убегающим — в бег…
Свора псов, ты со стаей моей не вяжись,
В равной сваре — за нами удача.
Волки мы — хороша наша волчая жизнь!
Вы собаки — и смерть вам собачья!
Улыбнёмся же волчьей ухмылкой врагу,
Чтобы в корне пресечь кривотолки.
Но на татуированном кровью снегу
Наша роспись: мы больше не волки!
К лесу — там хоть немногих из вас сберегу!
К лесу, волки, — труднее убить на бегу!
Уносите же ноги, спасайте щенков!
Я мечусь на глазах полупьяных стрелков
И скликаю заблудшие души волков.
Те, кто жив, затаились на том берегу.
Что могу я один? Ничего не могу!
Отказали глаза, притупилось чутьё…
Где вы, волки, былое лесное зверьё,
Где же ты, желтоглазое племя моё?!
…Я живу, но теперь окружают меня
Звери, волчьих не знавшие кличей.
Это псы, отдалённая наша родня,
Мы их раньше считали добычей.
Улыбаюсь я волчьей ухмылкой врагу,
Обнажаю гнилые осколки.
А на татуированном кровью снегу
Тает роспись: мы больше не волки!
1.
Ай, сени мои, сени новенькие,
Сени новые, кленовые, решетчистые.
2.
Сени новые, кленовые, решетчистые.
Да перяходы, мои ходы, ходы частинькия
3.
Перяходы мои ходы, ходы частинькии,
Но, знать, нам по сенюшкам не хаживати*.
4.
Но, знать, нам по сенюшкам не хаживати.
Не хаживати, да не поваживати.
5.
Вох, знать, нам по сенюшкам не хаживати.
Не хаживати, не поваживати.
6.
Не хаживати да не поваживати.
Уходила молода за новые вырота.
7.
Уходила молода за новые ворота.
За новые, кленовые, за решетчистыя
8.
З а новые, кленовые, за решетчистыя.
Выпускала молода сокола из рукава,
9.
Выпускала молода сокола из рукава.
На полетики соколику наказывыла,
1
0.
На полетики соколику наказывыла:
«Ляти, ляти, соколик, высоко ли далеко,
1
1.
Ляти, ляти, соколик, высоко ли далеко.
Сколь высоко, недалеко, на родиму сторону.
1
2.
Сколь высоко, недалеко, на родиму сторону.
На родимой на сторонке роден батюшка живсть,
1
3.
На родимой на сторонке роден батюшка живсть.
Роден, он роден, да немилостлив.
1
4.
Роден, он роден, да немилостлив,
Немилостлив, да нежалостлив
1
5.
Немилостлив, да нежалостлив
Не летай, не летай, мой сизой голубой.
1
6.
Не летай, не летай, мой сизой голубой.
Не садися, не садися на вакошеч(и)ка.
1
7.
Не садись, не садись на вакошеч(и)ка
Не воркуй, не воркуй жалобнешенико.
1
8.
Не воркуй, не воркуй жалобнешеч(и)ко,
Без того мое сердечушко надселося
1
9.
Без того мое сердечушко надселася.
Надселася, надорвалася.
2
0.
Надеселыся, надорвалася
Попустила сухоту да по моему животу,
2
1.
Попустила сухоту да по моему животу,
Заставила злодейка пешеходою ходить,
2
2.
Заставила злодейка пешеходою ходить,
Пешеходою ходить, ручки в пазушке носить,
2
3.
Пешеходою ходить, ручки в пазухе носить.
Ручки — в пазушки, глаза — за поясом.
Мейербер! Все он, да он!
Что за шум со всех сторон!
Да неужли в самом деле
Ты на этой уж неделе
Разрешишься и на свет
После многих, многих лет,
Страшных болей в животе,
Выйдет в чудной красоте
Музыкальный плод великий —
И правдивы эти клики?
Неужели, наконец,
Ты действительно отец
Сына, в творчестве высоком
Нареченного «Пророком»?
Да, не выдумка газет
Эта новость! Да, на свет
Вышел он, ребенок чудный!
Да, процесс рожденья трудный
Совершился, наконец;
И родильница отец,
С облегченьем сладким в теле,
Распростерт в своей постели;
И припарки на живот
Друг Гуэн ему кладет.
Вдруг — средь тишины спокойной,
Раздается вой нестройный;
Звуки труб… Израиль здесь
Собрался, и этот весь
Дикий хор, обятый жаром
Воет (бо́льшей частью даром):
«Славься выше всяких мер,
Наш великий Мейербер!
Ты, страдавший так жестоко,
Чтоб родить для нас Пророка!»
Но из хора вот один
Очень юный господин
Выступает пред народом;
Брандус по фамильи; родом
Он из Пруссии; весьма
Скромен с виду (хоть ума
В нем палата — словно знает,
Где зимой рак обитает;
Научил его один
Знаменитый бедуин,
Крысолов, его приятель
И предшественник-издатель).
Барабан хватает он
И победой опьянен —
Как прославила когда-то
Мириам победу брата —
Он торжественно поет:
«Гениальный чудный пот
Осторожно, понемногу
Пролагал себе дорогу
В заперто́й бассейна круг;
Но раскрылись шлюзы вдруг —
И вода вовсю оттуда
Гордо хлынула… О, чудо!
Перед нами уж река!
Да, раздольна, глубока,
Образ мощи и свободы,
Как Ефрат, как Ганга воды,
Где купаются слоны,
Пальмами осенены; —
Как стремленье рейнских вод
У Шафгаузена с высот,
Где бурлит, кипит пучина,
И студенты из Берлина
В брюках вымокших глядят
На могучий водопад; —
Как той Вислы бег свободный,
Где сын Польши благородный,
Песнь поет, чешась от вшей,
О сынах земли своей,
О ее страданьях жгучих —
Под ветвями ив плакучих…
Да, как море, широка
Наша славная река,
Море то, где в годы оны
Сгибло войско Фараона,
Между тем, как нашим Бог
Выйти по суху помог…
Ширь-то, ширь и глубь какая!
Мир от края и до края
Исходите — никогда
Не найти вам, господа,
Водянистее творенья!
Сколько мощи, вдохновенья,
Поэтических красот,
Титанических высот!
Тут сам Бог и вся натура —
У меня же партитура!»
Мой друг! не удивись, что в пахотной работе,
Без светских пышностей, без славы, без чинов,
Питая свой живот в смирении и в поте,
И несколько минут покоясь от трудов,
По неким чувствиям и некакой охоте,
Отважился писать я несколько стихов.
Не удивись, когда в усталости над плугом,
Не зная, как тебя назвать и отличать,
В мужицкой простоте зову тебя я другом,
Чтоб трудным вымыслом тебя не величать.
Мой друг! я ведаю, хоть носишь платье цветно,
Хоть золотом обшит от головы до ног,
Хоть счастие твое другим всегда приметно,
Ты редко с лаврами покоиться возмог.
И может быть, что я, в миру с моим соседом,
Большею частию трудяся для себя,
Спокоен спать ложась, доволен за обедом,
Почасту нахожу счастливее тебя;
В сей участи меня никто не обижает;
И зависть самая молчит, узря мой труд;
Никто меня, мой друг, никто не унижает,
По воле ль дань плачу или с меня берут,
Всегда моя рука другого снабдевает,
И люди обо мне напрасного не врут.
Я дал оброк и все, и подать государю,
Я дал и рекрута и к рекруту коня;
И в доме я теперь покойно репу парю,
Хоть знаю, что еще попросят от меня.
Ты знаешь, что мой сын в войне два года служит
И ходит, говорят, с простреленной ногой;
Однако с турками воюет и не тужит,
Пока безногого не по€шлют на покой.
Солдатски хлопоты, оброк и подать вдвое
Не разоряют нас при добрых головах;
Кони и рекруты — то дело нажитое,
Удалые у нас ребята есть в домах.
Готовы мы служить за правду и за веру,
И, буде нужно, то готовы умереть.
Ты, друг мой, служишь сам по нашему примеру,
Случается и всем грудьми рожон переть,
Иным пришло в живот, иным досталось в руку,
У Марьи сватьина отшибли ногу прочь,
Тарасьиным зятьям, племяннику и внуку
Стесали головы, зашедши сзади в ночь.
И сам ты близко был, как шли на нас татары,
И сам ты жар терпел от ядер и от пуль;
И если б не имел фузей запасной пары,
Подчас отведал бы и сам свинцовых дуль.
Солдатам страха нет и нет о том печали,
Что турков к ним идет великое число,
От смерти не бежим, от драки не устали, —
Такое, брат, у всех военно ремесло.
Да только я скажу тебе одно по дружбе,
Коли смышлять о том тебе досуга нет:
Мой ум не помрачен заботами о службе;
Я, сидя на печи, спокойней вижу свет,
Смышляю иногда, что много ты потеешь,
Но нет тебе, мой друг, покоя никогда;
Ты грамоте горазд и дело разумеешь,
Почто ж о мире ты не пишешь никуда?
Не все-то дракою, не все творится боем:
Имеешь разум ты, и слово, и язык;
Не все-то города берутся крепким строем,
Не все-то меж людьми по силе ты велик.
Почто не пишешь ты к турецкому султану
Примерно так, мой друг, как я к тебе пишу?
Подмогою тебе вперед служить я стану
И здравия тебе у Господа прошу.
Ах, даселева Усов и слыхом не слыхать,
А слыхом их не слыхать и видом не видать,
А нонеча Усы проявились на Руси,
А в Новом Усолье у Строгонова.
Они щепетко по городу похаживают,
А караблики бобровые, верхи бархатные,
На них смурые кафтаны с подпушечками с комчатыеми,
А и синие чулки, астраханския черевики,
А красныя рубашки — косые воротники, золотые плетни.
Собиралися Усы на царев на кабак,
А садилися молодцы во единой круг
Большой Усища всем атаман,
А Гришка-Мурышка, дворянской сын,
Сам говорит, сам усом шевелит:
«А братцы Усы, удалые молодцы!
А и лето проходит, зима настает,
А и нада чем Усом голова кормить,
На полатех спать и нам сытым быть.
Ах нутя-тка, Усы, за свои промыслы!
А мечитеся по кузницам,
Накуйте топоры с подбородышами,
А накуйте ножей по три четверти,
Да и сделайте бердыши и рогатины
И готовьтесь все!
Ах, знаю я крестьянина, богат добре,
Живет на высокой горе, далеко в стороне,
Хлеба он не пашет, да рожь продает,
Он деньги берет да в кубышку кладет,
Он пива не варит и соседей не поит,
А прохожиех-та людей начевать не пущат,
А прямые дороги не сказывает.
Ах, надо-де к крестьянину умеючи идти:
А по́ палю идти — не посвистовати,
А и по́ бору идти — не покашливати,
Ко двору ево идти — не пошарковати.
Ах, у крес(т)янина-та в доме борзы́е кобели
И ограда крепка, избушка заперта,
У крестьянина ворота крепко заперты».
Пришли оне, Усы, ко крестьянскому двору,
А хваталися за забор да металися на двор.
Ах, кто-де во двери, атаман — в окно,
А и тот с борку, иной с борку,
Уж полна избушка принабуркалася.
А Гришка-Мурышка, дворянской сын,
Сел впереди под окном,
Сам и локоть на окно, ноги под гузно,
Он сам говорит и усом шевелит:
«А и ну-тка ты, крестьянин, поворачивайся!
А и дай нам, Усам, и попить и поесть,
И попить и поесть и позавтрекати».
Ох, метался крестьянин в большей анбар,
И крестьянин-ат несет пять пуд толокна,
А старуха-та несет три ушата молока.
Ах, увидели Усы, молодые молодцы,
А и ка(дь) большу, в чем пива варят,
Замешали молодцы оне теплушечку,
А нашли в молоке лягушечку.
Атаман говорит: «Ах вы, добрые молодцы,
Вы не брезгуйте:
А и по-нашему, по-русски, холоденушка!».
Оне по кусу хватили, только голод заманили,
По другому хватили, приоправилися,
Как по третьему хватили, ему кланелися:
«А спасиба те, крестьянин, на хлебе-на соли
И на кислом молоке, на овсяном толокне!
Напоил нас, накормил да и животом надели,
Надели ты нас, Усов, по пятидесят рублев,
А большему атаману полтараста рублев».
А крестьянин-ат божится: «Права, денег нет».
А старуха ратится: «Не полушечки!».
А дурак на печи, что клеит, говорит:
«А братцы Усы, удалы молодцы!
А и есть-де ведь у батюшки денежки,
А и будет вас, Усов, всех оделять,
А мне-де дураку, не достанется;
А все копит зятьям, растаким матерям».
А проговорит Усища, большей атаман:
«Братцы Усы, за свои промыслы!
Ох, ну-тко, Афонас, доведи ево до нас!
Ах, ну-тко, Агафон, да вали ево н(а) агонь!
А берите топоры с подбородышами,
Ах, колите заслон, да щепайте лучину,
Добывайте огонь, кладите на огонь середи избы,
Валите крестьянина брюхом в огонь,
А старуху валите жопой на огонь!».
Не мог крестьянин огня стерпеть,
Ах, стал крестьянин на огонь пердеть,
Побежал крестьянин в большой анбар,
Вынимал из-под каменю с деньгами кубышечку,
Приносил крестьянин да бряк на стол:
«Вот вам, Усам, по пятидесят рублев,
А большому-та Усищу полтараста рублев!».
Вставали Усы, они крестьянину кланеются:
«Да спасибо те, крестьянин, на хлебе-на соли.
И на овсяном толокне, на кислом молоке!
Напоил нас, накормил, животом наделил.
Ах, мы двор твой знаем и опять зайдем,
И тебя убьем, и твоих дочерей уведем,
А дурака твоего в есаулы возьмем».
Ну, вот:
Жил-был мужик Федот —
«Пустой Живот».
Недаром прозвищем таким он прозывался.
Как черный вол, весь век
Трудился человек,
А всё, как голым был, так голым оставался —
Ни на себе, ни на жене!
Нет к счастью, хоть ты что, для мужика подходу.
Нужда крепчала год от году
И наконец совсем Федотушку к стене
Прижала так — хоть с моста в воду.
Ну, хоть живым ложися в гроб!
«Весна-то… Вёдрышко!.. И этаку погоду
Да прогулять?! — стонал несчастный хлебороб,
Руками стиснув жаркий лоб. —
Святитель Миколай! Мать пресвятая дева,
Избави от лихой беды!»
У мужика зерна не то что для посева,
Но горсти не было давно уж для еды.
Затосковал Федот. Здоровье стало хуже.
Но, явно тая с каждым днем,
Мужик, стянув живот ремнем
Потуже,
Решил говеть. Пока говел —
Не ел,
И отговевши,
Сидел не евши.
«Охти, беда! Охти, беда! —
Кряхтел Федот. — Как быть? И жить-то неохота!»
А через день-другой и след простыл Федота:
Ушел неведомо куда!
Федотиха, в слезах от горя и стыда,
Сама себя кляла и всячески ругала,
Что, дескать, мужа проморгала.
А муж,
Сумев уйти тайком от бабы,
Не разбирая вешних луж,
Чрез ямы, рытвины, ухабы,
По пахоти, по целине
Шагал к неведомой стране, —
Ну, если не к стране, то, скажем, так куда-то,
Где люди, мол, живут и сыто и богато,
Где всё, чего ни спросишь, есть,
Где мужику дадут… поесть!
Худой да легкий с голодовки,
Федот шагал без остановки,
Порой почти бежал бегом,
А как опомнился уж к ночи,
Стал протирать в испуге очи:
Дождь, ветер, а кругом… дремучий лес кругом.
Искать — туда, сюда… Ни признаку дороги.
От устали Федот едва волочит ноги;
Уж мысль была присесть на первый же пенек, —
Ан только в поисках пенька он кинул взглядом,
Ни дать ни взять — избушка рядом.
В окне маячит огонек.
Кой-как нащупав дверь, обитую рогожей,
Федот вошел в избу.
«Здорово, землячок! —
Федота встретил так хозяин-старичок. —
Присядь. Устал, поди, пригожий?
Чай, издалёка держишь путь?»
«Из Голодаевки».
«Деревня мне знакома.
Рад гостю. Раздевайсь».
«Мне малость бы соснуть».
«Располагайся, брат, как дома.
А только что я спать не евши не ложусь.
Ты как на этот счет?»
«Я… что ж? Не откажусь!..»
«Добро. Мой руки-то. Водица у окошка».
«Ну, — думает Федот, — хороший хлебосол:
Зовет за стол,
А на столе, гляди, хотя бы хлеба крошка!»
«Умылся? — между тем хлопочет старичок. —
Теперь садись да знай: молчок!»
А сам залопотал: «А ну-тка, Диво, Диво!
Входи в избушку живо,
Секися да рубися,
В горшок само ложися,
Упарься,
Прижарься,
Взрумянься на огне
И подавайся мне!»
В избу, гагакнувши за дверью,
Вбежало Диво — гусь по перью.
Вздул огонечек гусь в золе,
Сам кипятком себя ошпарил,
В огне как следует поджарил
И очутился на столе.
«Ешь! — говорит старик Федоту. —
Люблю попотчевать гостей.
Ешь, наедайся, брат, в охоту, —
Но только, чур, не трожь костей!»
Упрашивать себя мужик наш не заставил:
Съел гуся начисто, лишь косточки оставил.
Встал, отдувался:
«Ф-фу! Ввек так не едал!»
А дед опять залопотал:
«Ну, кости, кости, собирайтесь
И убирайтесь!»
Глядь, уж и нет костей: как был, и жив и цел,
Гусь со стола слетел.
«Эх! — крякнул тут Федот, увидя штуку эту. —
Цены такому гусю нету!»
— «Не покупал, — сказал старик, — не продаю:
Хорошим людям так даю.
Коль Диво нравится, бери себе на счастье!»
— «Да батюшка ж ты мой! Да благодетель мой!»
На радостях, забыв про ночь и про ненастье,
Федот с подарком под полой,
Что было ног, помчал домой.
Примчал.
«Ну что, жена? Здорова?»
И молвить ей не давши слова,
За стол скорее усадил,
Мясцом гусиным угостил
И Диво жить заставил снова.
Вся охмелевши от мясного,
«Ахти!» — раскрыла баба рот,
Глядит, глазам своим не веря.
Смеется радостно Федот:
«Не голодать уж нам теперя!»Поживши на мясном денька примерно два,
И телом и душой Федот совсем воспрянул.
Вот в лес на третий день ушел он по дрова,
А следом поп во двор к Федотихе нагрянул:
«Слыхали!.. Как же!.. Да!.. Пошла везде молва
Про ваше Диво.
Из-за него-де нерадиво
Блюсти ты стала с мужем пост.
Как?! Я… отец ваш… я… молюсь о вас, пекуся,
А вы — скоромиться?!» Тут, увидавши гуся,
Поп цап его за хвост!
Ан руки-то к хвосту и приросли у бати.
«Постой, отец! Постой!
Ведь гусь-то не простой!»
Помещик, глядь, бежит соседний, сам не свой:
«Вцепился в гуся ты некстати:
Хоть у деревни справься всей, —
Гусь этот — из моих гусей!»
«Сей гусь?!»
«Вот — сей!»
«Врешь! По какому это праву?»
Дав сгоряча тут волю нраву,
Помещик наш отца Варнаву
За бороденку — хвать!
Ан рук уже не оторвать.
«Иван Перфильич! Вы — забавник!»
Где ни возьмися, сам исправник:
«Тут дело ясное вполне:
Принадлежит сей гусь казне!»
«Гусями вы еще не брали!..»
«В казну!»
«В казну! кому б вы врали
Другому, только бы не мне!»
Исправник взвыл:
«Нахал! Вы — грубы!
Я — дворянин, прошу понять!» —
И кулаком нахала в зубы.
Ан кулака уж не отнять.
Кричал помещик, поп, исправник — все охрипли,
На крик охотников других несло, несло…
И все один к другому липли.
Гагакал дивный гусь, а жадных душ число
Росло, росло, росло…
Огромный хвост людей за Дивом
Тянулся по горам, пескам, лесам и нивам.
Весна испортилась, ударил вновь мороз,
А страшный хвост у дивной птицы
Всё рос да рос.
И, бают, вот уж он почти что у столицы.
Событья, стало быть, какие у дверей!
Подумать — обольешься потом.
Чем всё б ни кончилось, но только бы скорей!
Федот! Ну, где Федот?.. Всё дело за Федотом!
Из-за моря, моря синева,
Из славна Волынца, красна Галичья,
Из тое Корелы богатыя,
Как есен соко́л вон вылетывал,
Как бы белой кречет вон выпархивал, —
Выезжал удача доброй молодец,
Молоды Дюк сын Степанович.
По прозванью Дюк был боярской сын.
А и конь под ним как бы лютой зверь,
Лютой зверь конь, и бур, космат,
У коня грива на леву сторону до сырой земли,
Он сам на коне как есен соко́л,
Крепки доспехи на могучих плечах.
Немного с Дюком живота пошло:
Что куяк и панцырь чиста серебра,
А кольчуга на нем красна золота;
А куяку и панцырю
Цена лежит три тысячи,
А кольчугу на нем красна золота
Цена сорок тысячей,
А и конь под ним в пять тысячей.
Почему коню цена пять тысячей?
За реку он броду не спрашивает,
Котора река цела верста пятисотная,
Он скачет с берегу на берег —
Потому цена коню пять тысячей.
Еще с Дюком немного живота пошло:
Пошел тугой лук разрывчетой,
А цена тому луку три тысячи;
Потому цена луку три тысячи —
Полосы были серебрены,
А рога красна золота,
А и титивочка была шелко́вая,
А белова шолку шимаханскова.
И колчан пошел с ним каленных стрел,
А во колчане было за триста стрел,
Всякая стрела по десяти рублев,
А и еще есть во колчане три стрелы,
А и тем стрелам цены нет,
Цены не было и не сведомо.
Потому трем стрелкам цены не было, —
Колоты оне были из трость-древа,
Строганы те стрелки во Нове-городе,
Клеяны оне клеем осетра-рыбы,
Перены оне перьицам сиза́ орла́,
А сиза орла, орла орловича,
А тово орла, птицы камския, —
Не тыя-та Камы, коя в Волгу пала,
А тоя-ты Камы за синем морем,
Своим ус(т)ьем впала в сине море.
А летал орел над синем морем,
А ронил он перьица во сине море,
А бежали гости-карабелыцики,
Собирали перья на сине́м море́,
Вывозили перья на светую Русь,
Продавали душам красным девицам,
Покупала Дюкова матушка
Перо во сто рублев, во тысячу.
Почему те стрелки дороги?
Потому оне дороги,
Что в ушах поставлено по ти́рону по каменю.
По дорогу самоцветному;
А и еще у тех стрелак
Подле ушей перевивано
Аравицким золотом.
Ездит Дюк подле синя моря
И стреляет гусей, белых лебедей,
Перелетных серых малых утачак.
Он днем стреляет,
В ночи те стрелки сбирает:
Как днем-та стре́лачак не видити,
А в ночи те стрелки, что свечи, горят,
Свечи теплются воску ярова;
Потому оне, стрелки, дороги.
Настрелял он, Дюк, гусей, белых лебедей,
Перелетных серых малых утачак,
Поехал ко городу Киеву,
Ко ласкову князю Владимеру.
Он будет в городе Киеве,
Что у ласкова князя Владимера,
Середи двора княженецкого,
А скочил он со добра́ коня,
Привезал коня к дубову́ столбу,
К кольцу булатному,
Походил во гридню во светлую
Ко великому князю Владимеру;
Он молился Спасу со Пречистою,
Поклонился князю со кнегинею,
На все четыре стороны.
Тут сидят князи-бо́яра,
Скочили все на резвы́ ноги́,
А гледят на молодца, дивуются.
И Владимер-князь стольной киевской
Приказал наливать чару зелена вина
В полтора ведра.
Подавали Дюку Степанову,
Принимает он, не чванится,
А принял чару едино́й рукой,
А выпил чару едины́м духом;
И Владимер-князь стольной киевской
Посадил ево за единой стол хлеба кушати.
А и повары были догадливые:
Носили ества сахарныя,
И носили питья медвяныя,
И клали калачики крупичеты
Перед тово Дюка Степанова.
А сидит Дюк за единым столом
Со темя́ князи и бо́яры,
Откушал калачики крупичеты,
Он верхню корачку отламыват,
А нижню корачку прочь откладыват.
А во Киеве был ща(п)лив добре
Как бы молоды Чурила сын Пленкович,
Оговорил он Дюка Степанова:
«Что ты, Дюк, чем чванишься:
Верхню корачку отламывашь,
А нижню прочь откладываешь?».
Говорил Дюк Степанович:
«Ой ты, ой еси, Владимер-князь!
В том ты на меня не прогневайся:
Печки у тебя биты глинены,
А подики кирпичные,
А помелечко мочальное
В лохань обмакивают,
А у меня, Дюка Степанова,
А у моей сударыни матушки
Печки были муравлены,
А подики медные,
Помелечко шелко́вое
В сыту медяную абмакивают;
Калачик сешь — больше хочится!».
Втапоры князю Владимеру
Захотелось к Дюку ехати,
Зовет с собой князей-бояр,
И взял Чурила Пленковича.
И приехали оне на пашню к нему,
Ко тем крестьянским дворам.
И тут у Дюка стряпчей был,
Припас про князя Владимера почестной стол,
И садился ласковой Владимер-князь
Со своими князи-бо́яры
За те столы белоду́бовы;
И втепоры повары были догадливы:
Носили ества сахарныя
И питья медяныя.
И будет день в половина дни,
И будет стол во полу́столе,
Владимер-князь полсыта́ наедается,
Полпьена́ напивается,
Говорил он тут Дюку Степанову:
«Коково про тебя сказывали,
Таков ты и есть».
Покушавши, ласковой Владимер-князь
Велел дом ево переписывать,
И был в том дому сутки четвера.
А и дом ево крестьянской переписывали —
Бумаги не стало,
То отте́ля Дюк Степанович
Повел князя Владимера
Со всемя́ гостьми и со всемя́ людьми
Ко своей сударыни-матушки,
Честны вдавы многоразумныя.
И будут оне в высоких теремах,
И ужасается Владимер-князь,
Что в теремах хорошо изукрашено.
И втапоры честна вдова, Дюкова матушка,
Обед чинила про князя Владимера
И про всех гостей, про всех людей.
И садился Владимер-князь
За столы убраныя, за ества сахарныя
Со всемя́ гостьми, со всемя́ людьми;
Втапоры повары были догадливы:
Носили ества сахарныя, питья медяныя.
И будет день в половина дни,
Будет стол во полу́столе,
Говорил он, ласковой Владимер-князь:
«Исполать тебе, честна вдова многоразумная,
Со своим сыном Дюком Степановым!
Уподчивала меня со всемя́ гостьми́, со всемя́ людьми;
Хотел боло ваш и этот дом описывать,
Да отложил все печали на радости».
И втапоры честна вдова многоразумная
Дарила князя Владимера
Своими честными подарками:
Сорок сороков черных соболей,
Второе сорок бурнастых лисиц,
Еще сверх того каменьи самоцветными.
То старина, то и деянье:
Синему морю на уте́шенье,
Быстрым рекам слава до́ моря,
А добрым людям на послу́шанье,
Веселым молодцам на поте́шенье.