Улица была — как буря. Толпы проходили,
Словно их преследовал неотвратимый Рок.
Мчались о́мнибусы, кэбы и автомобили,
Был неисчерпаем яростный людской поток.
Вывески, вертясь, сверкали переменным оком,
С неба, с страшной высоты тридцатых этажей;
В гордый гимн сливались с рокотом колес и скоком,
Выкрики газетчиков и щелканье бичей.
Лили свет безжалостный прикованные луны,
Луны, сотворенные владыками естеств.
В этом свете, в этом гуле — души были юны,
Души опьяневших, пьяных городом существ.
И внезапно — в эту бурю, в этот адский шепот,
В этот, воплотившийся в земные формы бред,
Ворвался, вонзился чуждый несозвучный топот,
Заглушая гулы, говор, грохоты карет.
Показался с поворота всадник огнеликий,
Конь летел стремительно и стал с огнем в глазах,
В воздухе еще дрожали — отголоски, крики,
Но мгновенье было — трепет, взоры были — страх!
Был у всадника в руках развитый длинный свиток,
Огненные буквы возвещали имя: Смерть…
Полосами яркими, как пряжей пышных ниток,
В высоте над улицей вдруг разгорелась твердь.
И в великом ужасе, скрывая лица, — люди
То бессмысленно взывали: «Горе! с нами Бог!»
То, упав на мостовую, бились в общей груде…
Звери морды прятали, в смятеньи, между ног.
Только женщина, пришедшая сюда для сбыта
Красоты своей, — в восторге бросилась к коню,
Плача целовала лошадиные копыта,
Руки простирала к огневеющему дню.
Да еще безумный, убежавший из больницы,
Выскочил, растерзанный, пронзительно крича:
«Люди! Вы ль не узнаете Божией десницы!
Сгибнет четверть вас — от мора, глада, и меча!»
Но восторг и ужас длились — краткое мгновенье.
Через миг в толпе смятенной не стоял никто:
Набежало с улиц смежных новое движенье,
Было все обычным светом ярко залито.
И никто не мог ответить, в буре многошумной,
Было ль то виденье свыше или сон пустой.
Только женщина из зал веселья, да безумный
Все стремили руки за исчезнувшей мечтой.
Но и их решительно людские волны смыли,
Как слова ненужные из позабытых строк.
Мчались о́мнибусы, кэбы и автомобили,
Был неисчерпаем яростный, людской поток.
Что вижу я? Что на долину,
Покинуть горную вершину,
Как буря мрачная летит?
Вы слышите-ли конский топот,
Звук голосов, нестройный ропот?
Шумят знамена, медь звучит,
Железо движется, сверкает…
Кто зрел как блещут небеса,
Когда, врываяся в леса,
Их пламень быстрый пожирает
И в тусклом зеркале воды
Являет зарева ряды?
Так строй, усеянный штыками,
От жарких солнечных лучей
Бросает зарево рядами
И блеск ужасный для очей.
Как на равнине вод глубоких
Сбирается густой туман, —
Так это всех соседних стран,
От стран и ближних и далеких,
На клич войны притек народ;
Смешенье голосов нестройных,
Как перед бурей ропот вод
В пучинах моря неспокойных.
Равно станицы журавлей
Под небом носятся рядами,
И стелют тень среди степей
Своими шумными крылами.
Они, подемлясь в вышину,
Друг друга так перекликают.
И всю воздушную страну
Нестройным криком наполняют,
Внимайте: всадники летят,
Земля ревет под их ногами;
Их топот вторится стократ,
Густая пыль летит столпами.
Когда река наводнена
Дождями бурными Зевеса,
Так, бросил берега, она
Стремится с громом к чащи леса,
Так домы с основанья рвет,
Так на хребте своем несет
В стремленье вековыя сосны,
Уничтожает плодоносны
Сады, равнины и поля;
Препятствия встречая, воет,
Клубится с ревом, камни роет;
Гудет под тяжестью земля.
Грозою свергнувшись с стремнины,
Уносит за собой плотины,
Деревья, с корнями кусты.
Заборы крепкие, мосты,
И все прибрежныя долины
Покрывши мутною волной,
Подемлет ил тяжелый, черной,
Чтоб с ним от высоты нагорной
Достигнуть глубины морской.
Огни смертельные сверкнули,
Войска идут, они сошлись;
И вдруг—с ужасным свистом пули
Средь блесков молний понеслись.
Так тучи давит вихор сильный,
И град стремится изобильный.
Картечи, ядра с двух сторон
Летят, и в воздухе встречаясь,
О стал оружий ударяясь,
Дают глухой и томный звон,
Повсюду слышен запах серный;
Распространился смрадный дым;
Клубяся облаком густым,
Он покрывает луг безмерный.
Взгляните: туловище в прах,
Затрепетав, гремя, валится;
Взгляните: с ропотом в устах
Открыв глаза, глава катится;
На крыльях ветряных в огонь
Там всадника уносить конь,
Но меч, во грудь его вонзенный
Свалил его, и збруи стук
Продлил глухой подземный звук,
Как рев волкана протяженный;
Разсекши воздух, там рука
Ядром отделена от тела,
Одета в дымны облака,
Не уронив меча взлетела;
Тут кровь горячею струей,
В земле прорезав путь, стремится;
Над нею пар, и с ней живой
Под мертвецами шевелится.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Сто сорок тысяч воинов Понтийского Митридата
— лучники, конница, копья, шлемы, мечи, щиты —
вступают в чужую страну по имени Каппадокия.
Армия растянулась. Всадники мрачновато
поглядывают по сторонам. Стыдясь своей нищеты,
пространство с каждым их шагом чувствует, как далекое
превращается в близкое. Особенно — горы, чьи
вершины, устав в равной степени от багрянца
зари, лиловости сумерек, облачной толчеи,
приобретают — от зоркости чужестранца —
в резкости, если не в четкости. Армия издалека
выглядит как извивающаяся река,
чей исток норовит не отставать от устья,
которое тоже все время оглядывается на исток.
И местность, по мере движения армии на восток,
отражаясь как в русле, из бурого захолустья
преображается временно в гордый бесстрастный задник
истории. Шарканье многих ног,
ругань, звяканье сбруи, поножей о клинок,
гомон, заросли копий. Внезапно дозорный всадник
замирает как вкопанный: действительность или блажь?
Вдали, поперек плато, заменив пейзаж,
стоят легионы Суллы. Сулла, забыв про Мария,
привел сюда легионы, чтоб объяснить, кому
принадлежит — вопреки клейму
зимней луны — Каппадокия. Остановившись, армия
выстраивается для сраженья. Каменное плато
в последний раз выглядит местом, где никогда никто
не умирал. Дым костра, взрывы смеха; пенье: «Лиса в капкане».
Царь Митридат, лежа на плоском камне,
видит во сне неизбежное: голое тело, грудь,
лядвие, смуглые бедра, колечки ворса.
То же самое видит все остальное войско
плюс легионы Суллы. Что есть отнюдь
не отсутствие выбора, но эффект полнолунья.
В Азии
пространство, как правило, прячется от себя
и от упреков в однообразии
в завоевателя, в головы, серебря
то доспехи, то бороду. Залитое луной,
войско уже не река, гордящаяся длиной,
но обширное озеро, чья глубина есть именно
то, что нужно пространству, живущему взаперти,
ибо пропорциональна пройденному пути.
Вот отчего-то парфяне, то, реже, римляне,
то и те и другие забредают порой сюда,
в Каппадокию. Армии суть вода,
без которой ни это плато, ни, допустим, горы
не знали бы, как они выглядят в профиль; тем паче, в три четверти.
Два спящих озера с плавающим внутри
телом блестят в темноте как победа флоры
над фауной, чтоб наутро слиться
в ложбине в общее зеркало, где уместится вся
Каппадокия — небо, земля, овца,
юркие ящерицы — но где лица
пропадают из виду. Только, поди, орлу,
парящему в темноте, привыкшей к его крылу,
ведомо будущее. Глядя вниз с равнодушьем
птицы — поскольку птица, в отличие от царя,
от человека вообще, повторима — орел, паря
в настоящем, невольно парит в грядущем
и, естественно, в прошлом, в истории: в допоздна
затянувшемся действии. Ибо она, конечно,
суть трение временного о нечто
постоянное. Спички о серу, сна
о действительность, войска о местность.
В Азии
быстро светает. Что-то щебечет. Дрожь
пробегает по телу, когда встаешь,
заражая зябкостью долговязые,
упрямо жмущиеся к земле
тени. В молочной рассветной мгле
слышатся ржание, кашель, обрывки фраз.
И увиденное полумиллионом глаз
солнце приводит в движенье копья, мослы, квадриги,
всадников, лучников, ратников. И войска
идут друг на друга, как за строкой строка
захлопывающейся посередине книги
либо — точней! — как два зеркала, как два щита, как два
лица, два слагаемых, вместо суммы
порождающих разность и вычитанье Суллы
из Каппадокии. Чья трава,
себя не видавшая отродясь,
больше всех выигрывает от звона,
лязга, грохота, воплей и проч., глядясь
в осколки разбитого вдребезги легиона
и упавших понтийцев. Размахивая мечом,
царь Митридат, не думая ни о чем,
едет верхом среди хаоса, копий, гама.
Битва выглядит издали как слитное ‘О-го-го’,
верней, как от зрелища своего
двойника взбесившаяся амальгама.
И с каждым падающим в строю
местность, подобно тупящемуся острию,
теряет свою отчетливость, резкость. И на востоке и
на юге опять воцаряются расплывчатость, силуэт,
это уносят с собою павшие на тот свет
черты завоеванной Каппадокии.
Друг мой, друг мой,
Я очень и очень болен.
Сам не знаю, откуда взялась эта боль.
То ли ветер свистит
Над пустым и безлюдным полем,
То ль, как рощу в сентябрь,
Осыпает мозги алкоголь.
Голова моя машет ушами,
Как крыльями птица.
Ей на шее ноги
Маячить больше невмочь.
Черный человек,
Черный, черный,
Черный человек
На кровать ко мне садится,
Черный человек
Спать не дает мне всю ночь.
Черный человек
Водит пальцем по мерзкой книге
И, гнусавя надо мной,
Как над усопшим монах,
Читает мне жизнь
Какого-то прохвоста и забулдыги,
Нагоняя на душу тоску и страх.
Черный человек
Черный, черный…
«Слушай, слушай, —
Бормочет он мне, —
В книге много прекраснейших
Мыслей и планов.
Этот человек
Проживал в стране
Самых отвратительных
Громил и шарлатанов.
В декабре в той стране
Снег до дьявола чист,
И метели заводят
Веселые прялки.
Был человек тот авантюрист,
Но самой высокой
И лучшей марки.
Был он изящен,
К тому ж поэт,
Хоть с небольшой,
Но ухватистой силою,
И какую-то женщину,
Сорока с лишним лет,
Называл скверной девочкой
И своею милою».
«Счастье, — говорил он, —
Есть ловкость ума и рук.
Все неловкие души
За несчастных всегда известны.
Это ничего,
Что много мук
Приносят изломанные
И лживые жесты.
В грозы, в бури,
В житейскую стынь,
При тяжелых утратах
И когда тебе грустно,
Казаться улыбчивым и простым —
Самое высшее в мире искусство».
«Черный человек!
Ты не смеешь этого!
Ты ведь не на службе
Живешь водолазовой.
Что мне до жизни
Скандального поэта.
Пожалуйста, другим
Читай и рассказывай».
Черный человек
Глядит на меня в упор.
И глаза покрываются
Голубой блевотой.
Словно хочет сказать мне,
Что я жулик и вор,
Так бесстыдно и нагло
Обокравший кого-то
Друг мой, друг мой,
Я очень и очень болен.
Сам не знаю, откуда взялась эта боль.
То ли ветер свистит
Над пустым и безлюдным полем,
То ль, как рощу в сентябрь,
Осыпает мозги алкоголь.
Ночь морозная…
Тих покой перекрестка.
Я один у окошка,
Ни гостя, ни друга не жду.
Вся равнина покрыта
Сыпучей и мягкой известкой,
И деревья, как всадники,
Съехались в нашем саду.
Где-то плачет
Ночная зловещая птица.
Деревянные всадники
Сеют копытливый стук.
Вот опять этот черный
На кресло мое садится,
Приподняв свой цилиндр
И откинув небрежно сюртук.
«Слушай, слушай! —
Хрипит он, смотря мне в лицо,
Сам все ближе
И ближе клонится. —
Я не видел, чтоб кто-нибудь
Из подлецов
Так ненужно и глупо
Страдал бессонницей.
Ах, положим, ошибся!
Ведь нынче луна.
Что же нужно еще
Напоенному дремой мирику?
Может, с толстыми ляжками
Тайно придет «она»,
И ты будешь читать
Свою дохлую томную лирику?
Ах, люблю я поэтов!
Забавный народ.
В них всегда нахожу я
Историю, сердцу знакомую,
Как прыщавой курсистке
Длинноволосый урод
Говорит о мирах,
Половой истекая истомою.
Не знаю, не помню,
В одном селе,
Может, в Калуге,
А может, в Рязани,
Жил мальчик
В простой крестьянской семье,
Желтоволосый,
С голубыми глазами…
И вот стал он взрослым,
К тому ж поэт,
Хоть с небольшой,
Но ухватистой силою,
И какую-то женщину,
Сорока с лишним лет,
Называл скверной девочкой
И своею милою».
«Черный человек!
Ты прескверный гость!
Это слава давно
Про тебя разносится».
Я взбешен, разъярен,
И летит моя трость
Прямо к морде его,
В переносицу…
…Месяц умер,
Синеет в окошко рассвет.
Ах ты, ночь!
Что ты, ночь, наковеркала?
Я в цилиндре стою.
Никого со мной нет.
Я один…
И — разбитое зеркало…
Прочь, буйна чернь, непросвещенна,
И презираемая мной!
Прострись вкруг тишина священна!
Пленил меня восторг святой!
Высоку песнь и дерзновенну,
Неслыханну и невнушенну,
Я слабым смертным днесь пою:
Всяк преклони главу свою!
Сидят на тронах возвышенны
Над всей вселенною цари;
Ужасной стражей окруженны,
Подемля скиптры, судят при;
Но Бог есть вышний и над ними:
Блистая молньями своими,
Он сверг гигантов с горних мест,
И перстом водит хоры звезд.
Пусть занял юными древами
Тот область целую под сад;
Тот горд породою, чинами;
Пред тем полки рабов стоят,
А сей звучит трубой военной:
Но в урне рока неизмерной,
Кто мал и кто велик, забвен;
Своим всяк жребьем наделен.
Когда меч острый, обнаженный,
Злодея над главой висит,
Обилием отягощенный
Его стол вкусный не прельстит:
Ни нежной цитры глас звенящий,
Ни птиц весенних хор гремящий
Уж чувств его не усладят,
И крепка сна не возвратят:
Сон сладостный не презирает
Ни хижин бедных поселян,
Ниже дубрав не убегает,
Ни низменных, ни тихих стран,
На коих по колосьям нивы
Под тенью облаков игривый
Перебирается зефир,
Где царствует покой и мир.
Кто хочет только, что лишь нужно,
Тот не заботится никак,
Что море взволновалось бурно;
Что, огненный вращая зрак,
Медведица нисходит в бездны;
Что Лев, на свод несяся звездный,
От гривы сыплет вкруг лучи;
Что блещет молния в ночи;
Не беспокоится, что градом
На холмах виноград побит;
Что проливным дождей упадом
Надежда цвет полей не льстит;
Что жрет и мраз и зной жестокий
Поля, леса, а там в глубоки
Моря отломки гор валят
И рыб в жилищах их теснят.
Здесь тонут зиждущих плотину
Работников и зодчих тьма,
Затем, что стали властелину
На суше скучны терема;
Но и средь волн в чертоги входит
Страх; грусть и там вельмож находит;
Рой скук за кораблем жужжит
И вслед за всадником летит.
Когда ни мраморы прекрасны
Не утоляют скорби мне,
Ни пурпур, что, как облак ясный,
На светлой блещет вышине;
Ни грозды, соком наполненны,
Ни вина, вкусом драгоценны,
Ни благовонья аромат
Минуты жизни не продлят:
Почто ж великолепьем пышным,
Удобным зависть возраждать,
По новым чертежам отличным
Огромны зданья созидать?
Почто спокойну жизнь, свободну,
Мне всем приятну, всем довольну,
И сельский домик мой — желать
На светлый блеск двора менять?
1798
Он сверг Денницу с горних мест,
И перстом движет круги звезд (Рукоп.).
Ему стол вкусный не польстит.
Переливается зефир.
Надеждой...
Что сетуют на зной жестокий,
На мраз леса.
Горит на синей вышине.
Ни благовоньем масть своим,
Ни сладкий благовонный дым.
По новым образцам отличным
Надменны зданья созидать?
Всегда приятну, всем довольну,
И малый домик мой — желать
На блеск богатства променять?
— На горы злата променять?
Прочь, буйна чернь, непросвещенна и проч.
... Он сверг гигантов с горних мест.
«Воля Юпитера правит царями,
Славный триумфом в бою с исполинами,
Грозными свет потрясает бровями».
Но в урне рока неизмерной и проч.
Кто хочет только, что лишь нужно.
Медведица нисходит в бездны и проч.
«Ни запад лютого Арктура не смущает,
Ни звездного Козла восход»
... И вслед за всадником летит.
«Он на корабль — и забота на палубе;
Он на коня — и печаль за плечами».
Я видел юношу: он был верхом
На серой борзой лошади — и мчался
Вдоль берега крутого Клязьмы. Вечер
Погас уж на багряном небосклоне,
И месяц в облаках блистал и в волнах,
Но юный всадник не боялся, видно,
Ни ночи, ни росы холодной; жарко
Пылали смуглые его ланиты,
И черный взор искал чего-то все
В туманном отдаленье, — темно, смутно
Являлося минувшее ему —
Призра́к остерегающий, который
Пугает сердце страшным предсказаньем.
Но верил он — одной своей любви.
Он мчится. Звучный топот по полям
Разносит ветер. Вот идет прохожий,
Он путника остановил, и этот
Ему дорогу молча указал
И скрылся, удаляяся, в дубраве.
И всадник примечает огонек,
Трепещущий на берегу противном,
И различил окно и дом, но мост
Изломан... и несется быстро Клязьма.
Как воротиться, не прижав к устам
Пленительную руку, не слыхав
Волшебный голос тот, хотя б укор
Произнесли ее уста? О! нет!
Он вздрогнул, натянул бразды, толкнул
Коня — и шумные плеснули воды,
И с пеною раздвинулись они.
Плывет могучий конь — и ближе — ближе...
И вот уж он на берегу другом
И на гору летит. И на крыльцо
Соскакивает юноша — и входит
В старинные покои... нет ее!
Он проникает в длинный коридор,
Трепещет... нет нигде... Ее сестра
Идет к нему навстречу. О! когда б
Я мог изобразить его страданье!
Как мрамор бледный и безгласный, он
Стоял... Века ужасных мук равны
Такой минуте. Долго он стоял,
Вдруг стон тяжелый вырвался из груди,
Как будто сердца лучшая струна
Оборвалась... Он вышел мрачно, твердо,
Прыгну́л в седло и поскакал стремглав,
Как будто бы гналося вслед за ним
Раскаянье... И долго он скакал,
До самого рассвета, без дороги,
Без всяких опасений — наконец
Он был терпеть не в силах... и заплакал:
Есть вредная роса, которой капли
На листьях оставляют пятна, — так
Отчаянья свинцовая слеза,
Из сердца вырвавшись насильно, может
Скатиться, — но очей не освежит!
К чему мне приписать виденье это?
Ужели сон так близок может быть
К существенности хладной? Нет!
Не может сон оставить след в душе,
И, как ни силится воображенье,
Его орудья пытки ничего
Против того, что есть и что имеет
Влияние на сердце и судьбу.
———
Мой сон переменился невзначай:
Я видел комнату, в окно светил
Весенний, теплый день, и у окна
Сидела дева, нежная лицом,
С очами, полными душой и жизнью,
И рядом с ней сидел в молчанье мне
Знакомый юноша; и оба, оба
Старалися довольными казаться,
Однако же на их устах улыбка,
Едва родившись, томно умирала;
И юноша спокойный, мнилось, был,
Затем что лучше он умел таить
И побеждать страданье. Взоры девы
Блуждали по листам открытой книги,
Но буквы все сливалися под ними...
И сердце сильно билось — без причины, —
И юноша смотрел не на нее,
Хотя об ней лишь мыслил он в разлуке,
Хотя лишь ею дорожил он больше
Своей непобедимой гордой чести.
На голубое небо он смотрел,
Следил сребристых облаков отрывки
И, с сжатою душой, не смел вздохнуть,
Не смел пошевелиться, чтобы этим
Не прекратить молчанья, — так боялся
Он услыхать ответ холодный или
Не получить ответа на моленья.
Безумный! ты не знал, что был любим,
И ты о том проведал лишь тогда,
Как потерял ее любовь навеки;
И удалось привлечь другому лестью
Все, все желанья девы легковерной!
Меж тем, как воины вдоль идут по полям,
Завидя вдалеке твои, о Реин, волны,
Мой конь, веселья полный,
От строя отделясь, стремится к берегам,
На крыльях жажды прилетает,
Глотает хладную струю
И грудь, усталую в бою,
Желанной влагой обновляет…
О радость! я стою при Реинских водах!
И, жадные с холмов в окрестность брося взоры,
Приветствую поля и горы,
И замки рыцарей в туманных облаках;
И всю страну, обильну славой,
Воспоминаньем древних дней,
Где с Альпов, вечною струей,
Ты льешься, Реин величавой!
Свидетель древности, событий всех времен,
О Реин, ты поил несчетны легионы,
Мечом писавшие законы
Для гордых Германа кочующих племен;
Любимец счастья, бич свободы,
Здесь Кесарь бился, побеждал,
И конь его переплывал
Твои священны, Реин, воды.
Века мелькнули: мир крестом преображен;
Любовь и честь в душах суровых пробудились. —
Здесь витязи вооружились
Копьем за жизнь сирот, за честь прелестных жен;
Тут совершались их турниры,
Тут бились храбрые — и здесь
Не умер, мнится, и поднесь
Звук сладкий трубадуров лиры.
Так, здесь, под тению смоковниц и дубов,
При шуме сладостном нагорных водопадов,
В тени цветущих сел и градов
Восторг живет еще средь избранных сынов.
Здесь все питает вдохновенье:
Простые нравы праотцов,
Святая к родине любовь
И праздной роскоши презренье.
Все, все, — и вид полей, и вид священных вод,
Туманной древности и бардам современных,
Для чувств и мыслей дерзновенных
И силу новую, и крылья придает.
Свободны, горды, полудики,
Природы верные жрецы,
Тевтонски пели здесь певцы…
И смолкли их волшебны лики.
Ты сам, родитель вод, свидетель всех времен,
Ты сам, до наших дней спокойный, величавый,
С падением народной славы
Склонил чело, увы! познал и стыд и плен…
Давно ли брег твой под орлами
Аттилы нового стенал,
И ты — уныло протекал
Между враждебными полками?
Давно ли земледел вдоль красных берегов,
Средь виноградников заветных и священных,
Полки встречал иноплеменных
И ненавистный взор зареинских сынов?
Давно ль они, кичася, пили
Вино из синих хрусталей
И кони их среди полей
И зрелых нив твоих бродили?
И час судьбы настал! Мы здесь, сыны снегов,
Под знаменем Москвы, с свободой и с громами!..
Стеклись с морей, покрытых льдами,
От струй полуденных, от Каспия валов,
От волн Улеи и Байкала,
От Волги, Дона и Днепра,
От града нашего Петра,
С вершин Кавказа и Урала!..
Стеклись, нагрянули, за честь твоих граждан,
За честь твердынь и сел и нив опустошенных,
И берегов благословенных,
Где расцвело в тиши блаженство россиян;
Где ангел мирный, светозарной,
Для стран полуночи рожден
И провиденьем обречен
Царю, отчизне благодарной.
Мы здесь, о Реин, здесь! ты видишь блеск мечей!
Ты слышишь шум полков, и новых коней ржанье,
«Ура» победы и взыванье
Идущих, скачущих к тебе богатырей.
Взвивая к небу прах летучий,
По трупам вражеским летят
И вот — коней лихих поят,
Кругом заставя дол зыбучий.
Какой чудесный пир для слуха и очей!
Здесь пушек светла медь сияет за конями,
И ружья длинными рядами,
И стяги древние средь копий и мечей.
Там шлемы воев оперенны,
Тяжелой конницы строи,
И легких всадников рои —
В текучей влаге отраженны!
Там слышен стук секир, и пал угрюмый лес!
Костры над Реином дымятся и пылают!
И чаши радости сверкают!
И клики воинов восходят до небес!
Там ратник ратника обемлет;
Там точит пеший штык стальной;
И конный грозною рукой
Крылатый дротик свой колеблет.
Там всадник, опершись на светлу сталь копья,
Задумчив и один, на береге высоком
Стоит и жадным ловит оком
Реки излучистой последние края.
Быть может он воспоминает
Реку своих родимых мест —
И на груди свой медный крест
Невольно к сердцу прижимает…
Но там готовится, по манию вождей,
Бескровный жертвенник средь гибельных трофеев,
И Богу сильных Маккавеев
Коленопреклонен служитель олтарей:
Его, шумя, приосеняет
Знамен отчизны грозный лес;
И солнце юное с небес
Олтарь сияньем осыпает.
Все крики бранные умолкли, и в рядах
Благоговение внезапу воцарилось,
Оружье долу преклонилось,
И вождь, и ратники чело склонили в прах:
Поют владыке вышней силы,
Тебе, Подателю побед,
Тебе, Незаходимый Свет!
Дымятся мирные кадилы.
И се подвигнулись — валит за строем строй!
Как море шумное, волнуется все войско;
И эхо вторит клик геройской,
Досель неслышанный, о Реин, над тобой!
Твой стонет брег гостеприимной,
И мост под воями дрожит!
И враг, завидя их, бежит,
От глаз в дали теряясь дымной!..
Вождь Амру, десница халифа Омара,
Вихрем набег на блаженную землю Египта;
Новое благо он нес ей: новую веру
В Бога единого и в Магомета пророка.
Грозно учил победитель упорных гяуров,
Правды света не зрящих в Коране довечном.
Много их было; путь не тысячьми, тмами
Жертв устилал правоверный вождь аравийский.
Грады и веси пылали; по долгой осаде
Пала одна из столиц: поход на другую.
Скрылся Нил под судами с припасом воинским;
Строи конных и пеших, шатры уже с поля
Сняв, сложили на мсков; остался единый,
Пышный: как храм снаружи, снутри же как небо.
Сто невольников черных безмолвно, недвижно
Ждут, чтобы вышел и знак им подал владыка;
Вмиг, муравьи рабочие, снимут и с ношей
Вслед побегут, от коня не отстанут, чтоб вмиг же,
Где пожелает почить, раскинуть от зноя.
Вот уже солнце взошло, и, кончив молитву,
Вышел Амру со своим ичогланом любимым;
Ласково отдал эмирам привет и промолвил:
«Чада пророка, веры правой светила!
Если б глас я имел, как петел бессмертный,
Звонким пением слышный до неба седьмаго,
Собрал бы рать и всем сказал мусульманам,
Что чрез избранных вас и другим возвещаю.
Путь наш отселе к морю, на град нечестивый.
Древле его построил Скандер великий,
Греческий царь; потом овладели квириты.
Купля богатая в нем и злату нет счета;
Книг же богопротивных столько, что дважды
Сами неверные жгли их: огня недостало.
Там, как в аде, гнездились все ложные веры:
Служба египтян скотам, и солнцу проклятых
Персов кровосмесителей, эллин и Рима
Блудные басни, сирский смрад и евреи;
Грех истребим живописных, как грех изваянных,
Груду нелепых письмен сожжем пред Кораном:
Сходное с ним бесполезно, несходное вредно;
Вечная слава нам внуков избавить заразы.
Град же злочестный в пример другим да погибнет;
Стены и зданья сгладим с песчаным поморьем,
Жителям смерть. Доныне щадил я неверных;
Брал в неволю мужей и дев их в гаремы,
Малых детей просвещал ученьем Ислама;
Но отвергли мой дар слепцы Скандерона:
Казнь им, и женам, и старцам, сосущим младенцам.
Так я поклялся, эмиры, и войску велите
Также поклясться — Богом, великим пророком.
Все я сказал, идите. А вы, эфиопы,
Псы! сбирайте шатер и коней подавайте».
Бросились все к давно желанной работе;
Но чуть верхний намет слегка колыхнулся,
С самого входа, сквозь кисти шелковых подборов
Порхнула с шумом голубка и вдаль не помчалась;
Все над шатром носили сизые крылья
Робкую птицу, вьющуюсь быстро кругами.
«Стой! — вскричал повелитель; все руки опали. —
Лестницей станьте пред входом один на другаго».
Раб ближайший припал, руками над первым
Подняли двух, и трех, и четвертого. «Будет, —
Молвил Амру. — Селим, ичоглан мой прекрасный,
Сядь на псов и взгляни: не гнездо ли голубка
Там под навесом свила? Увидишь и скажешь».
Отрок с разбега пяти эфиопам на плечи
Прыгнул и сел; поник к земле и шатнулся
Столп их живой, но трепетных вмиг под собою
Справил черных коней смеющийся всадник:
Горе им, если б сронили любимца владыки!
«Чудо! — вскричал он, — и гнездо, и пташки живые.
Только сегодня пробились малютки из яиц;
Голодны, бедные, писком просят подачи:
Жаль их, владыко! Как бы гнезда не разрушить?»
«Милый Селим, — ответил Амру, — мне довольно
Было бы просьб твоих; ты знаешь, отказа
Нет никогда им; но, кроме их, матери птицы
Рушить гнезда не хочу: в нем счастья примета.
Голуби ж более всех пернатых любезны
Нам, человекам: мало, что за море вести
Носят друзей гонцы воздушные наши;
Ангел Божий сам беседу с пророком
Вел чрез голубку: для верных — птица святая.
Грех не дать птенцов ей выкормить к жизни;
Жизнь есть Божий дар: в нем люди не властны.
Бог им судил под моим родиться наметом:
Пусть же в нем возрастут и Бога прославят;
Вместе прославим и мы, и здесь, где раскинут
Ратный шатер, построим мечеть для молитвы.
Слушать, рабы! доколь возвращуся, не двигать
С места шатра; блюдите денно и нощно
Целость его, а пуще гнездо голубицы.
Хищных птиц и гяуров гоните стрелами.
Живы чтоб были птенцы и безвредны; иначе
Убыль пера с виновных взыщу головою.
Едем, Селим!.. Но конь твой из белого черный
Стал от брызгов: тину рыл он копытом;
Конюх, не счистив, тебе и подвел; не боится
Рук твоих пес: ты слишком с презренными кроток».
Молвил, поехал; Селим же остался. Повинный
Конюх устами прилип к ноге ичоглана,
Чаял прощенья; но отрок замыслил другое:
Дважды кружил дуговидною саблей дамасской
Острой, на ловкий удар намахивал руку;
В третий, привстав над седлом и наметив на шею,
Срезал с плеч: двенадцатилетняя сила!
Тело само упало, голову сбросил
Спешно всадник ногой, чтоб нежную обувь
Кровь не сквернила; взглянул на труп, улыбнулся,
Крикнул коню и помчался вдогоню владыки.
Джон Донн уснул, уснуло все вокруг.
Уснули стены, пол, постель, картины,
уснули стол, ковры, засовы, крюк,
весь гардероб, буфет, свеча, гардины.
Уснуло все. Бутыль, стакан, тазы,
хлеб, хлебный нож, фарфор, хрусталь, посуда,
ночник, бельё, шкафы, стекло, часы,
ступеньки лестниц, двери. Ночь повсюду.
Повсюду ночь: в углах, в глазах, в белье,
среди бумаг, в столе, в готовой речи,
в ее словах, в дровах, в щипцах, в угле
остывшего камина, в каждой вещи.
В камзоле, башмаках, в чулках, в тенях,
за зеркалом, в кровати, в спинке стула,
опять в тазу, в распятьях, в простынях,
в метле у входа, в туфлях. Все уснуло.
Уснуло все. Окно. И снег в окне.
Соседней крыши белый скат. Как скатерть
ее конек. И весь квартал во сне,
разрезанный оконной рамой насмерть.
Уснули арки, стены, окна, всё.
Булыжники, торцы, решетки, клумбы.
Не вспыхнет свет, не скрипнет колесо…
Ограды, украшенья, цепи, тумбы.
Уснули двери, кольца, ручки, крюк,
замки, засовы, их ключи, запоры.
Нигде не слышен шепот, шорох, стук.
Лишь снег скрипит. Все спит. Рассвет не скоро.
Уснули тюрьмы, за’мки. Спят весы
средь рыбной лавки. Спят свиные туши.
Дома, задворки. Спят цепные псы.
В подвалах кошки спят, торчат их уши.
Спят мыши, люди. Лондон крепко спит.
Спит парусник в порту. Вода со снегом
под кузовом его во сне сипит,
сливаясь вдалеке с уснувшим небом.
Джон Донн уснул. И море вместе с ним.
И берег меловой уснул над морем.
Весь остров спит, объятый сном одним.
И каждый сад закрыт тройным запором.
Спят клены, сосны, грабы, пихты, ель.
Спят склоны гор, ручьи на склонах, тропы.
Лисицы, волк. Залез медведь в постель.
Наносит снег у входов нор сугробы.
И птицы спят. Не слышно пенья их.
Вороний крик не слышен, ночь, совиный
не слышен смех. Простор английский тих.
Звезда сверкает. Мышь идет с повинной.
Уснуло всё. Лежат в своих гробах
все мертвецы. Спокойно спят. В кроватях
живые спят в морях своих рубах.
По одиночке. Крепко. Спят в объятьях.
Уснуло всё. Спят реки, горы, лес.
Спят звери, птицы, мертвый мир, живое.
Лишь белый снег летит с ночных небес.
Но спят и там, у всех над головою.
Спят ангелы. Тревожный мир забыт
во сне святыми — к их стыду святому.
Геенна спит и Рай прекрасный спит.
Никто не выйдет в этот час из дому.
Господь уснул. Земля сейчас чужда.
Глаза не видят, слух не внемлет боле.
И дьявол спит. И вместе с ним вражда
заснула на снегу в английском поле.
Спят всадники. Архангел спит с трубой.
И кони спят, во сне качаясь плавно.
И херувимы все — одной толпой,
обнявшись, спят под сводом церкви Павла.
Джон Донн уснул. Уснули, спят стихи.
Все образы, все рифмы. Сильных, слабых
найти нельзя. Порок, тоска, грехи,
равно тихи, лежат в своих силлабах.
И каждый стих с другим, как близкий брат,
хоть шепчет другу друг: чуть-чуть подвинься.
Но каждый так далек от райских врат,
так беден, густ, так чист, что в них — единство.
Все строки спят. Спит ямбов строгий свод.
Хореи спят, как стражи, слева, справа.
И спит виденье в них летейских вод.
И крепко спит за ним другое — слава.
Спят беды все. Страданья крепко спят.
Пороки спят. Добро со злом обнялось.
Пророки спят. Белесый снегопад
в пространстве ищет черных пятен малость.
Уснуло всё. Спят крепко толпы книг.
Спят реки слов, покрыты льдом забвенья.
Спят речи все, со всею правдой в них.
Их цепи спят; чуть-чуть звенят их звенья.
Все крепко спят: святые, дьявол, Бог.
Их слуги злые. Их друзья. Их дети.
И только снег шуршит во тьме дорог.
И больше звуков нет на целом свете.
Но чу! Ты слышишь — там, в холодной тьме,
там кто-то плачет, кто-то шепчет в страхе.
Там кто-то предоставлен всей зиме.
И плачет он. Там кто-то есть во мраке.
Так тонок голос. Тонок, впрямь игла.
А нити нет… И он так одиноко
плывет в снегу. Повсюду холод, мгла…
Сшивая ночь с рассветом… Так высоко!
«Кто ж там рыдает? Ты ли, ангел мой,
возврата ждешь, под снегом ждешь, как лета,
любви моей?.. Во тьме идешь домой.
Не ты ль кричишь во мраке?» — Нет ответа.
«Не вы ль там, херувимы? Грустный хор
напомнило мне этих слез звучанье.
Не вы ль решились спящий мой собор
покинуть вдруг? Не вы ль? Не вы ль?» — Молчанье.
«Не ты ли, Павел? Правда, голос твой
уж слишком огрублен суровой речью.
Не ты ль поник во тьме седой главой
и плачешь там?» — Но тишь летит навстречу.
Не та ль во тьме прикрыла взор рука,
которая повсюду здесь маячит?
«Не ты ль, Господь? Пусть мысль моя дика,
но слишком уж высокий голос плачет».
Молчанье. Тишь. — «Не ты ли, Гавриил,
подул в трубу, а кто-то громко лает?
Но что ж лишь я один глаза открыл,
а всадники своих коней седлают.
Всё крепко спит. В объятьях крепкой тьмы.
А гончие уж мчат с небес толпою.
Не ты ли, Гавриил, среди зимы
рыдаешь тут, один, впотьмах, с трубою?»
«Нет, это я, твоя душа, Джон Донн.
Здесь я одна скорблю в небесной выси
о том, что создала своим трудом
тяжелые, как цепи, чувства, мысли.
Ты с этим грузом мог вершить полет
среди страстей, среди грехов, и выше.
Ты птицей был и видел свой народ
повсюду, весь, взлетал над скатом крыши.
Ты видел все моря, весь дальний край.
И Ад ты зрел — в себе, а после — в яви.
Ты видел также явно светлый Рай
в печальнейшей — из всех страстей — оправе.
Ты видел: жизнь, она как остров твой.
И с Океаном этим ты встречался:
со всех сторон лишь тьма, лишь тьма и вой.
Ты Бога облетел и вспять помчался.
Но этот груз тебя не пустит ввысь,
откуда этот мир — лишь сотня башен
да ленты рек, и где, при взгляде вниз,
сей страшный суд совсем не страшен.
И климат там недвижен, в той стране.
Откуда всё, как сон больной в истоме.
Господь оттуда — только свет в окне
туманной ночью в самом дальнем доме.
Поля бывают. Их не пашет плуг.
Года не пашет. И века не пашет.
Одни леса стоят стеной вокруг,
а только дождь в траве огромной пляшет.
Тот первый дровосек, чей тощий конь
вбежит туда, плутая в страхе чащей,
на сосну взлезши, вдруг узрит огонь
в своей долине, там, вдали лежащей.
Всё, всё вдали. А здесь неясный край.
Спокойный взгляд скользит по дальним крышам.
Здесь так светло. Не слышен псиный лай.
И колокольный звон совсем не слышен.
И он поймет, что всё — вдали. К лесам
он лошадь повернет движеньем резким.
И тотчас вожжи, сани, ночь, он сам
и бедный конь — всё станет сном библейским.
Ну, вот я плачу, плачу, нет пути.
Вернуться суждено мне в эти камни.
Нельзя прийти туда мне во плоти.
Лишь мертвой суждено взлететь туда мне.
Да, да, одной. Забыв тебя, мой свет,
в сырой земле, забыв навек, на муку
бесплодного желанья плыть вослед,
чтоб сшить своею плотью, сшить разлуку.
Но чу! пока я плачем твой ночлег
смущаю здесь, — летит во тьму, не тает,
разлуку нашу здесь сшивая, снег,
и взад-вперед игла, игла летает.
Не я рыдаю — плачешь ты, Джон Донн.
Лежишь один, и спит в шкафах посуда,
покуда снег летит на спящий дом,
покуда снег летит во тьму оттуда».
Подобье птиц, он спит в своем гнезде,
свой чистый путь и жажду жизни лучшей
раз навсегда доверив той звезде,
которая сейчас закрыта тучей.
Подобье птиц. Душа его чиста,
а светский путь, хотя, должно быть, грешен,
естественней вороньего гнезда
над серою толпой пустых скворешен.
Подобье птиц, и он проснется днем.
Сейчас — лежит под покрывалом белым,
покуда сшито снегом, сшито сном
пространство меж душой и спящим телом.
Уснуло всё. Но ждут еще конца
два-три стиха и скалят рот щербато,
что светская любовь — лишь долг певца,
духовная любовь — лишь плоть аббата.
На чье бы колесо сих вод не лить,
оно все тот же хлеб на свете мелет.
Ведь если можно с кем-то жизнь делить,
то кто же с нами нашу смерть разделит?
Дыра в сей ткани. Всяк, кто хочет, рвет.
Со всех концов. Уйдет. Вернется снова.
Еще рывок! И только небосвод
во мраке иногда берет иглу портного.
Спи, спи, Джон Донн. Усни, себя не мучь.
Кафтан дыряв, дыряв. Висит уныло.
Того гляди и выглянет из туч
Звезда, что столько лет твой мир хранила.