Стояла долго я у врат тяжелых ада,
Но было тихо и темно в аду…
О, даже Дьяволу меня не надо,
Куда же я пойду?..
Нам сказали: «Нельзя».
Но мы все же вошли.
Мы подходили к вратам.
Везде слышали слово «нельзя».
Мы хотели знаки увидеть.
Нам сказали «нельзя».
Свет хотели зажечь.
Нам сказали «нельзя».
— Стражи седые, видавшие,
знавшие! Ошибаетесь, стражи!
Хозяин дозволил узнать.
Видеть хозяин дозволил.
Наверно, он хочет, чтобы
мы знали, чтобы мы видели.
За вратами посланец стоит.
Нам он что-то принес.
Допустите нас, стражи!
«Нельзя», — нам сказали
и затворили врага.
Но все же много врат
мы прошли. Протеснились.
И «можно» оставалось за нами.
Стражи у врат берегли нас.
И просили. И угрожали.
Остерегали: «Нельзя».
Мы заполнили всюду «нельзя».
Нельзя все. Нельзя обо всем.
Нельзя ко всему.
И позади только «можно».
Но на последних вратах
будет начертано «можно».
Будет за нами «нельзя».
Так велел начертать
Он на последних
вратах.
От западных морей до самых врат восточных
Не многие умы от благ прямых и прочных
Зло могут отличить… рассудок редко нам
Внушает. . . . . . . . . .
——
«Пошли мне долгу жизнь и многие года!»
Зевеса вот о чем и всюду и всегда
Привыкли вы молить — но сколькими бедами
Исполнен долгий век! Во-первых, как рубцами,
Лицо морщинами покроется — оно
. . . . . . . . . . превращено
1.
Кто плачет здесь? На мирные ступени
Всходите все — в открытые врата.
Там — в глубине — Мария ждет молений,
Обновлена рождением Христа.
Скрепи свой дух надеждой высшей доли,
Войди и ты, печальная жена.
Твой милый пал, но весть в кровавом поле,
Весть о Любви — по-прежнему ясна.
Здесь места нет победе жалких тлений,
Здесь всё — любовь. В открытые врата
Входите все. Мария ждет молений,
Обновлена рождением Христа.Март 1902
Когда у райских врат изгнанник
Стоял унижен, наг и нем,
Предстал с мечом небес посланник
И путь закрыл ему в Эдем.Но, падших душ услыша стоны,
Творец мольбе скитальца внял:
Крылатых стражей легионы
Адама внукам он послал.Когда мы бьемся из-за хлеба,
В кровавом поте чуть дыша,
Чтоб хоть одна с родного неба
Нам улыбнулася душа.Но и в кругах духов небесных
Земные стоны сочтены,
И силой крыльев бестелесных
Еговы дети не равны.Твой ангел — перьев лебединых
Не распускает за спиной:
Он на крылах летит орлиных,
Поникнув грустно головой.В руке пророческая лира,
В другой — горящий божий гром;
Так на твоем в пустыне мира
Он камне станет гробовом.
«Охраняй врата всех чувств» — завет Готамы
«Умертви себя — ты внидешь в царство Брамы».
Но раскрыл я все закрытые врата,
Мне желанна боль, и с болью — Красота.
И в раскрытости, в разорванности чувства
Дышат бури, светят молнии Искусства,
Смех и пляски, красный цвет и там и тут,
Страх развязки, звук рыданий, звон минут.
«Бойся жизни» — нам грозит иное слово.
Говорят мне: — «В том веление Христово».
О, неправда! Это голос не Христа,
Нет, в Христе была живая Красота.
Он любил, Он Вечность влил в одно мгновенье,
Дал нам хлеб, и дал вино, и дал забвенье,
Боль украсил, Смерть убил, призвав на суд.
Будем жить, и будем пить вино минут!
Щит иссечен. Шлем изогнут,
В ранах грудь бойца.
Иль мечты мои не дрогнут
Радостью конца?..
Волей сдвинуты границы,
Тайна добыта.
Чуть блестят, полуоткрыты,
Медные врата.
Шаг уверен. Взор спокоен.
Мне ли ждать у врат?
Кто свершил свой путь, как воин,
Не пойдет назад.
Так прими, о край печали,
Странника приход.
Тусклы — светы. Блеклы — дали.
Бледен небосвод…
Шаг еще… Я знаю, где ты,
Сладостный ночлег.
Далеко простерся Леты
Заповедный брег.
Помню я, под говор елей,
В детстве снился мне
Бледный пурпур асфоделей
В грустной тишине.
Сбылась сказка старых былей,
Сбылся давний сон.
Тихим плеском нежных крылий
Воздух напоен.
Темный лес молчанью внемлет,
Тайну затая.
Меж полей беззвучно дремлет
Сонная струя.
Там паду с победным смехом
На поблекший мох,
И провеет тихим эхом
Мой последний вздох.
Щит изсечен. Шлем изогнут,
В ранах грудь бойца.
Иль мечты мои не дрогнут
Радостью конца?..
Волей сдвинуты границы,
Тайна добыта.
Чуть блестят, полуоткрыты,
Медныя врата.
Шаг уверен. Взор спокоен.
Мне ли ждать у врат?
Кто свершил свой путь, как воин,
Не пойдет назад.
Так прими, о край печали,
Странника приход.
Тусклы — светы. Блеклы — дали.
Бледен небосвод…
Шаг еще… Я знаю, где ты,
Сладостный ночлег.
Далеко простерся Леты
Заповедный брег.
Помню я, под говор елей,
В детстве снился мне
Бледный пурпур асфоделей
В грустной тишине.
Сбылась сказка старых былей,
Сбылся давний сон.
Тихим плеском нежных крылий
Воздух напоен.
Темный лес молчанью внемлет,
Тайну затая.
Меж полей беззвучно дремлет
Сонная струя.
Там паду с победным смехом
На поблекший мох,
И провеет тихим эхом
Мой последний вздох.
И город был чистый и весь золотой,
И словно он был из стекла,
Был вымощен яшмой, украшен водой,
Которая лентами шла.
Когда раскрывались златые врата,
Вступали пришедшие — в плен,
Им выйти мешала назад красота
Домов и сияющих стен.
Сиянье возвышенных стен городских,
С числом их двенадцати врат,
Внушало пришедшему пламенный стих,
Включавший Восход и Закат.
В стенах золотилось двенадцать основ,
Как в годе — двенадцать времен,
Из ценных камней, из любимцев веков,
Был каждый оплот соплетен.
И столько по счету там было камней,
Как дней в семитысячьи лет,
И к каждому ряду причтен был меж дней
Еще высокосный расцвет.
Там был гиацинт, и небесный сафир,
И возле смарагдов — алмаз,
Карбункул, в котором весь огненный мир,
Топаз, хризолит, хризопрас.
Просвечивал женской мечтой маргарит,
Опал, сардоникс, халцедон,
И чуть раскрывались цветистости плит,
Двенадцатиструнный был звон.
И чуть в просияньи двенадцати врат
На миг возникали дома,
Никто не хотел возвращаться назад,
Крича, что вне Города — тьма.
И тут возвещалось двенадцать часов
С возвышенных стен городских,
И месяцы, в тканях из вешних цветов,
Кружились под звончатый стих.
И тот, кто в одни из двенадцати врат
Своею судьбой был введен,
Вступал — как цветок в расцветающий сад,
Как звук в возрастающий звон.
Утратив безвозвратно Солнца Град,
бесплодно мы в веках уж вечность бродим
и не дано вернуться нам назад.
Расширив взор, мы смело вдаль уходим,
тысячекратно пасть присуждены,
и вкруг следы отчаянья находим
искавших прежде Солнечной страны,
и солнечная наша кровь струится
из ран тысячелетней старины…
Вдали Огонь священный чуть змеится;
усталый дух в весенней мгле ночной
забылся сном, — больному сердцу снится
под звездным небом Город Золотой…
По кряжам гор охотник за орлами
блуждает там бестрепетной стопой,
влекомый вдаль неверными следами…
О, Солнца Град, где храмы Красоты
на золотых полях встают пред нами,
куда неслись все мысли, все мечты!
Ужель ни меч, ни ков не открывает
заветных Врат, и недоступен Ты?!.
Но древнее преданье нам вещает:
единый раз в тысячелетний срок,
Сын, Королем потерянный, вступает
стопой невинной в Золотой чертог!..
О Солнца Град, стеною золотою
ты опоясан, злато — твой порог,
и злато Врат сияет пред Тобою!
«Через меня идут к страданьям вечным,
Через меня идут к погибшим навсегда,
Через меня идут к мученьям бесконечным,
В страну отчаянья — воздвигнул здесь врата
В обитель адскую сам мудрый Вседержитель,—
Здесь — Мудрость Высшая с Любовию слита,
Нас создал первыми Предвечный наш Зиждитель.
Простись с надеждой, позабудь мечты
Входящий в эту мрачную обитель!»
Слова ужасные узрев средь темноты,
«Учитель, — я сказал, — как странно их значенье?!.»
А он: «3десь всякий страх оставить должен ты,
Здесь места нет порывам сожаленья,
Здесь должно всякое волненье замереть.
Здесь душ отверженных немолчные мученья
Нам суждено с тобой теперь узреть,
Они утратили навек свое сознанье,
Тот высший дар, что нам дано иметь!
Дай руку мне!» — и, полный упованья,
С лицом веселым вождь переступил
Таинственный предел ужасного страданья…
Безумный вопль вкруг своды огласил,
Повсюду раздались и крики, и проклятья,
И так ужасен свод беззвездный был,
Что горьких слез в тот миг не мог сдержать я!..
Повсюду в ужасе немом я замечал
То всплески рук, то дикие обятья,
От воплей воздух вкруг ужасно грохотал,
Волнуясь, как песок, что бури мчит дыханье.
И, полный ужаса, поэту я сказал:
«Откуда этот сонм, проклятья и стенанья,
Доныне я таких страданий не видал,
За что постигло их такое наказанье?..»
«Здесь души тех, кто никогда не знал
Ни славы подвига, ни срама преступленья,
Кто для себя лишь жил, — Вергилий отвечал,—
Средь сонма ангелов, достойных лишь презренья,
Они казнятся здесь, — нарушив долг святой,
Они страшилися борьбы и возмущенья,
Им недоступен рай с небесной красотой,
И бездны адские принять их не посмели,
И души, полные безумною враждой,
С их жалкою толпой смешаться не хотели!..»
У райских врат гремит кольцом
Душа с восторженным лицом:
«Тук-тук! Не слышат... вот народ!
К вам редкий праведник грядет!»
И после долгой тишины
Раздался глас из-за стены:
«Здесь милосердие царит, —
Но кто ты? Чем ты знаменит?»
«Кто я? Не жид, не либерал!
Я «Письма к ближним" сочинял...»
За дверью топот быстрых ног,
Краснеет райских врат порог.
У адских врат гремит кольцом
Душа с обиженным лицом:
«Эй, там! Скорее, Асмодей!
Грядет особенный злодей...»
Визгливый смех пронзает тишь:
«Ну, этим нас не удивишь!
Отца зарезал ты, иль мать?
У нас таких мильонов пять».
«Я никого не убивал —
Я "Письма к ближним" сочинял...»
За дверью топот быстрых ног,
Краснеет адских врат порог.
Душа вернулась на погост —
И здесь вопрос не очень прост:
Могилы нет... Песок изрыт,
И кол осиновый торчит...
Совсем обиделась душа
И, воздух бешено круша,
В струях полуночных теней
Летит к редакции своей.
Впорхнувши в форточку клубком,
Она вдоль стеночки, бочком,
И шмыг в плевательницу. «О!
Да здесь уютнее всего!»
Наутро кто-то шел спеша
И плюнул. Нюхает душа:
«Лук, щука, перец... Сатана!
Ужель еврейская слюна?!»
«Ах, только я был верный щит!»
И в злобе выглянуть спешит,
Но сразу стих священный гнев:
«Ага! Преемник мой — Азеф!»
Врата щастия.
О век хвастливый, век златой!
Тебя в наш бдный век считают ужь мечтой!
Мгновенно озарил ты землю вновь рожденну;
Увы! на трон отрадный твой
Возсело Зло—и оковав вселенну,
До наших дней ее содержиш пленну —
И вот предания о том как говорят:
Лишь Боги гневные от смертных отвратились,
Врата златова века затворились;
Но, к пущей нам беде, по близости сих врат
Точь в точь такия
Явилися другия.
Златой утратя век,
Нещастный человек,
Очаровательной мечтой сей обольщенной,
Алкая щастия, бежит к вратам, и—стук!
О рок! ударом дерзких рук
Отверзлись вдруг врата… В тьме облачной, сгущенной?
Исходит всех злодейств ужаснейший собор:
Зияюща Корыст чудовищ сих предводит!
За нею Ненависть, имуща мрачный взор,
Пред тучной Гордостью выходит!
Там Честолюбие, исполненно крамол,
Носяще на глав венец окровавленный,
Садится на престол,
На гроб сооруженный.
Во след чудовищу, змией виясь, ползут
Измена льстивая, ехидная Коварность;
А тут
Страшилище, гнуснейшее из всех,
Неблагодарность,
Котора в лютости язвит не редко тех,
Чьих в мире сем она блаженствует дарами,
Которая не ставит даже в грех
Змеиными зубами
Терзать ее питающую грудь!
Там ужас вел Войну и Язву смертоносну;
За ними алчна Смерть, разинув челюсть злостну,
Бежит, косой себе прокладывая путь,
Простерлись по земле изчздя Ада злыя:
Одна Надежда лишь осталася у врат.
Преданья говорят;
Что кротка Божества судьбы для нас благия
За тем судили ей на месте том стоять,
Чтоб бедным смертным путь к другим вратам казать.
Надежда и поднесь ко счастию нас водит!
Не редко человек приходит
К воротам счастия—но дале ни ногой!
А надобно войти—за ними век златой!
Вот тут-то и беда!—где тот, кто их отворит?
Не всякой ли из нас и так и сяк проворить?
Да что-то все не влад!
Владыка стран земных, народов повелитель,
Полсвета победитель,
Искуснейший в наук битв, осад,
Их силой взять хотел—но чтожь?—Пошел назад!
И Крез, которому на свете все постыло;
Которой ввек не знал, куда богатства деть,
Рукою вялою, смотря на все уныло,
Не силой, не мечем,
Златым с алмазами ключем
Их чаял отереть—вертит—ни тут-то было!
Несомый быстрой шестерней,
В карете золотой,
К вратам, в алмазах весь, катит Боярин знатной;
За ним, пред ним, содом его весь штатной
Летит, как пчельный рой;
Кричит; я Князь! я Граф/ Или меня не знают,
Что долго так ворот не отпрают?
Кричит во всю боярску мочь;
Кричал и день и ночь,
И с тем поехал прочь.
Взлелеян роскошью, Амурами влекомый,
Ни с нуждой, ни с трудом, ни с ближним незнакомый,
Любовну сластолюб в себ питая блажь,
С желудком отягченным,
С разсудком помраченным?
Является тудажь?
И мнит,
Что ко дверям той спальни притащился,
Лаиса где его на лож неги спит;
Условный знак дает, легохонько стучит,
Потом беснуется, шумит, кричит,
Но тщетно все—любовница молчит,
И он, лишенный сил, со срамом возвратился!
Питомец бедный Муз, хоть с лирою златой,
В эфирны области восторгом вознесенный,
Богине счастия поет Акаѳист свой,
Поет, когда и как судьбою раздраженной
Для смертных навсегда счастливый век погиб;
Поет и то и сио—чтожь вышло?—Лишь охрип.
Но се!—нещастливых идет Благотворитель,
Отрада сироты, невиннаго хранитель;
Он щастья ближнему искать туда пришел.
Лишь врат коснулся он руками,
Врата отверзлись сами:
Без шуму, без затей, он прямо в них вошел.
У светлой райской двери,
Стремясь в Эдем войти,
Евангельские звери
Столпились по пути.
Помногу и по паре
Сошлись, от всех границ,
Земли и моря твари,
Сонм гадов, мошек, птиц,
И Петр, ключей хранитель,
Спросил их у ворот:
«Чем в райскую обитель
Вы заслужили вход?»
Ослят неустрашимо:
«Закрыты мне ль врата?
В врата Иерусалима
Не я ль ввезла Христа?»
«В врата не впустят нас ли?»
Вол мыкнул за волом:
«Не наши ль были ясли
Младенцу — первый дом?»
Да стукнув лбом в ворота:
«И речь про нас была:
„Не поит кто в субботу
Осла или вола?“»
«И нас — с ушком игольным
Пусть также помянут!» —
Так, гласом богомольным,
Ввернул словцо верблюд.
А слон, стоявший сбоку
С конем, сказал меж тем:
«На нас волхвы с Востока
Явились в Вифлеем».
Рот открывая, рыбы:
«А чем, коль нас отнять,
Апостолы могли бы
Семь тысяч напитать?»
И, гласом человека,
Добавила одна:
«Тобой же в рыбе некой
Монета найдена!»
А, из морского лона
Туда приплывший, кит:
«Я в знаменьи Ионы, —
Промолвил, — не забыт!»
Взнеслись: «Мы званы тоже!» —
Все птичьи племена, —
«Не мы ль у придорожий
Склевали семена?»
Но горлинки младые
Поправили: «Во храм
Нас принесла Мария,
Как жертву небесам!»
И голубь, не дерзая
Напомнить Иордан,
Проворковал, порхая:
«И я был в жертву дан!»
«От нас он (вспомнить надо ль?)
Для притчи знак обрел:
„Орлы везде, где падаль!“» —
Заклекотал орел.
И птицы пели снова,
Предвосхищая суд:
«Еще об нас есть слово:
„Не сеют и не жнут!“
Пролаял пес: „Не глуп я:
Напомню те часы,
Как Лазаревы струпья
Лизать бежали псы!“
Но, не вступая в споры,
Лиса, без дальних слов:
„Имеют лисы норы“, —
Об нас был глас Христов!»
Шакалы и гиены
Кричали, что есть сил:
«Мы те лизали стены,
Где бесноватый жил!»
А свиньи возопили:
«К нам обращался он!
Не мы ли потопили
Бесовский легион?»
Все гады (им не стыдно)
Твердили грозный глас:
«Вы — змии, вы — ехидны!» —
Шипя; «Он назвал нас!»
А скорпион, что носит
Свой яд в хвосте, зубаст,
Ввернул: «Яйцо коль просят,
Кто скорпиона даст?»
«Вы нас не затирайте!» —
Рой мошек пел, жужжа, —
«Сказал он: „Не сбирайте
Богатств, где моль и ржа!“»
Звучало пчел в гуденьи:
«Мы званы в наш черед:
Ведь он, по воскресеньи,
Вкушал пчелиный мед!»
И козы: «Нам дорогу!
Внимать был наш удел,
Как „Слава в вышних богу!“
Хор ангелов воспел!»
И нагло крикнул петел:
«Мне ль двери заперты?
Не я ль, о Петр, отметил,
Как отрекался ты?»
Лишь агнец непорочный
Молчал, потупя взор…
Все созерцали — прочный
Эдемских врат запор.
Но Петр, скользнувши взглядом
По странной полосе,
Где змий был с агнцем рядом,
Решил: «Входите все!
Вы все, в земной юдоли, —
Лишь знак доброт и зол.
Но горе, кто по воле
Был змий иль злой орел!»
Мое дитя, со мною от купели
Твой первый шаг житейский соверши;
Твои глаза едва еще прозрели;
Едва зажжен огонь твоей души...
Но ризой ты венчальной уж одета,
Обручена с священным бытием;
Тебя несет праматерь к прагу света:
Отведать жизнь пред вечным алтарем.
Не чувствуя, не видя и не зная,
Ты на моих покоишься руках;
И Благодать, младенчеству родная,
Тебя принять готова в сих вратах;
С надеждою, с трепещущим моленьем
Я подхожу к святыне их с тобой:
Тебя явить пред вечным Провиденьем,
Его руке поверить жребий твой.
О, час судьбы! о, тихий мой младенец!
Пришед со мной к пределу двух миров,
Ты ждешь, земли недавний уроженец,
Чтоб для тебя поднялся тот покров,
За коим все, что верно в жизни нашей.
Приступим... дверь для нас отворена;
Не трепещи пред сею тайной чашей —
Тебе несет небесное она.
Пей жизнь, дитя, из чаши Провиденья
С младенчески-невинною душой;
Мы предстоим святилищу спасенья,
И здесь его престол перед тобой;
К сей пристани таинственно дорога
Проложена сквозь опыт бытия...
О, новое дитя в семействе Бога,
Прекрасная отчизна здесь твоя.
Сюда иди покорно и смиренно
Со всем, что жизнь тебе ни уделит;
Небесному будь в сердце неизменно —
Небесное тебе не изменит.
Что ни придет с незнаемым грядущим —
Все будет дар хранительной руки;
Мы на земле повсюду с Вездесущим;
Везде к Нему душой недалеки.
Свершилось!.. Ты ль, посол небес крылатый,
Исходишь к ней из таинственных врат?
Ты ль, Промыслом назначенный вожатый,
Земной сестре небесный, верный брат?
Прими ж ее, божественный хранитель;
Будь в радости и в скорби с сей душой;
Будь жизни ей утешный изяснитель
И не покинь до родины святой.
(«Phèdrе». Actе 5, scènе 6).
Едва мы вышли из Трезенских врат,
Он сел на колесницу, окруженный
Своею, как он сам, безмолвной стражей.
Микенскою дорогой ехал он,
Отдав коням в раздумии бразды.
Сии живые, пламенные кони,
Столь гордые, в обычном их пылу,
Днесь, с головой поникшей, мрачны, тихи,
Казалося, согласовались с ним.
Вдруг из морских пучин исшедший крик
Смутил кругом воздушное молчанье,
И в ту ж минуту страшный некий голос
Из-под земли ответствует стенаньем.
В груди у всех оледянела кровь,
И дыбом встала чутких тварей грива.
Но вот, белея над равниной влажной,
Поднялся вал, как снежная гора,
Возрос, приблизился, о брег расшибся
И выкинул чудовищнаго зверя.
Чело его ополчено рогами,
Хребет покрыт желтистой чешуей.
Ужасный вол, неистовый дракон
В безчисленных изгибах вышел он.
Брег, зыблясь, стонет от его рыканья,
День, негодуя, светит на него,
Земля подвиглась, вал, его извергший,
Как бы обятый страхом, хлынул вспять.
Все скрылося, ища спасенья в бегстве.
Лишь Ипполит, героя истый сын,
Лишь Ипполит, боязни недоступный,
Остановил коней, схватил копье
И, меткою направив сталь рукою,
Глубокой язвой зверя поразил.
Взревело чудо, боль копья почуя,
Беснуясь, пало под ноги коням
И, роя землю, из кровавой пасти
Их обдало и смрадом и огнем!
Страх обуял коней: они помчались,
Не слушаясь ни гласа, ни вожжей.
Напрасно с ними борется возница,
Они летят, багря удила пеной:
Бог, некий, говорят, своим трезубцом
Их подстрекал в дымящияся бедра…
Летят по камням, дебрям… ось трещит
И лопнула. Безстрашный Ипполит
С изломанной, разбитой колесницы
На землю пал, опутанный вожжами…
Прости слезам моим!.. Сей вид плачевный
Безсмертных слез причиной будет мне!
Я зрел—увы!—как сына твоего
Влекли в крови им вскормленные кони!
Он кличет их, но их пугает клик,
Бегут, летят с истерзанным возницей.
За ним, вослед, стремлюся я со стражей,
Кровь свежая стезю нам указует,
На камнях кровь, на терниях колючих
Клоки волос кровавые повисли…
Наш дикий вопль равнину оглашает,
Но наконец неистовых коней
Смирился пыл… они остановились
Вблизи тех мест, где прадедов твоих
Прах царственный в гробах почиет древних!
Я прибежал, зову… с усильем тяжким
Он, вежды приподняв, мне подал руку:
«Всевышних власть мой век во цвете губит.
Друг, не оставь Ариции моей!
Когда ж настанет день, что мой родитель,
Разсеяв мрак ужасной клеветы,
В невинности сыновней убедится,
О, в утешенье сетующей тени
Да облегчит он узнице своей
Удел ея!.. Да возратит он ей…»
При сих словах героя жизнь угасла,
И на руках моих, его державших,
Остался труп свирепо искаженный,
Как знаменье богов ужасной кары,
Не распознаемый и для отцовских глаз!
(Из «Федры» Расина)
Едва мы вышли из Трезенских врат,
Он сел на колесницу, окруженный
Своею, как он сам, безмолвной стражей.
Микенскою дорогой ехал он,
Отдав коням в раздумии бразды.
Сии живые, пламенные кони,
Столь гордые в обычном их пылу,
Днесь, с головой поникшей, мрачны, тихи,
Казалося, согласовались с ним.
Вдруг из морских пучин исшедший крик
Смутил кругом воздушное молчанье,
И в ту ж минуту страшный некий голос
Из-под Земли ответствует стенаньем.
В груди у всех оледенела кровь,
И дыбом стала чутких тварей грива.
Но вот, белея над равниной влажной,
Подялся вал, как снежная гора, —
Возрос, приближился, о брег расшибся
И выкинул чудовищного зверя.
Чело его ополчено рогами,
Хребет покрыт желтистой чешуей.
Ужасный Вол, неистовый Дракон,
В бесчисленных изгибах вышел он.
Брег, зыблясь, стонет от его рыканья;
День, негодуя, светит на него;
Земля подвиглась; вал, его извергший,
Как бы обятый страхом, хлынул вспять.
Все скрылося, ища спасенья в бегстве, —
Лишь Ипполит, героя истый сын,
Лишь Ипполит, боязни недоступный,
Остановил коней, схватил копье
И, меткою направив сталь рукою,
Глубокой язвой зверя поразил.
Взревело чудо, боль копья почуя,
Беснуясь, пало под ноги коням
И, роя землю, из кровавой пасти
Их обдало и смрадом и огнем!
Страх обуял коней — они помчались,
Не слушаясь ни гласа, ни вожжей, —
Напрасно с ними борется Возница,
Они летят, багря удила пеной:
Бог некий, говорят, своим трезубцем
Их подстрекал в дымящиеся бедра…
Летят по камням, дебрям… ось трещит
И лопнула… Бесстрашный Ипполит
С изломанной, разбитой колесницы
На землю пал, опутанный вожжами, —
Прости слезам моим!… сей вид плачевный
Бессмертных слез причиной будет мне!
Я зрел, увы! как сына твоего
Влекли, в крови, им вскормленные кони!
Он кличет их… но их пугает клик —
Бегут, летят с истерзанным Возницей.
За ним вослед стремлюся я со стражей, —
Кровь свежая стезю нам указует.
На камнях кровь… на терниях колючих
Клоки волос кровавые повисли…
Наш дикий вопль равнину оглашает!
Но наконец неистовых коней
Смирился пыл… они остановились
Вблизи тех мест, где прадедов твоих
Прах царственный в гробах почиет древних!..
Я прибежал, зову… с усильем тяжким
Он, вежды приподняв, мне подал руку:
«Всевышних власть мой век во цвете губит.
Друг, не оставь Ариции моей!
Когда ж настанет день, что мой Родитель,
Рассеяв мрак ужасной клеветы,
В невинности сыновней убедится,
О, в утешенье сетующей тени,
Да облегчит он узнице своей
Удел ее!.. Да возвратит он ей…»
При сих словах Героя жизнь угасла,
И на руках моих, его державших,
Остался труп, свирепо искаженный,
Как знаменье богов ужасной кары,
Не распознаемый и для отцовских глаз!
I
Однажды странствуя среди долины дикой,
Незапно был объят я скорбию великой
И тяжким бременем подавлен и согбен,
Как тот, кто на суде в убийстве уличен.
Потупя голову, в тоске ломая руки,
Я в воплях изливал души пронзенной муки
И горько повторял, метаясь как больной:
«Что делать буду я? Что станется со мной?»
II
И так я, сетуя, в свой дом пришел обратно.
Уныние мое всем было непонятно.
При детях и жене сначала я был тих
И мысли мрачные хотел таить от них;
Но скорбь час от часу меня стесняла боле;
И сердце наконец раскрыл я поневоле.
«О горе, горе нам! Вы, дети, ты, жена! —
Сказал я, — ведайте: моя душа полна
Тоской и ужасом, мучительное бремя
Тягчит меня. Идет! уж близко, близко время:
Наш город пламени и ветрам обречен;
Он в угли и золу вдруг будет обращен,
И мы погибнем все, коль не успеем вскоре
Обресть убежище; а где? о горе, горе!»
III
Мои домашние в смущение пришли
И здравый ум во мне расстроенным почли.
Но думали, что ночь и сна покой целебный
Охолодят во мне болезни жар враждебный.
Я лег, но во всю ночь все плакал и вздыхал
И ни на миг очей тяжелых не смыкал.
Поутру я один сидел, оставя ложе.
Они пришли ко мне; на их вопрос я то же,
Что прежде, говорил. Тут ближние мои,
Не доверяя мне, за должное почли
Прибегнуть к строгости. Они с ожесточеньем
Меня на правый путь и бранью и презреньем
Старались обратить. Но я, не внемля им,
Все плакал и вздыхал, унынием тесним.
И наконец они от крика утомились
И от меня, махнув рукою, отступились,
Как от безумного, чья речь и дикий плач
Докучны и кому суровый нужен врач.
IV
Пошел я вновь бродить, уныньем изнывая
И взоры вкруг себя со страхом обращая,
Как узник, из тюрьмы замысливший побег,
Иль путник, до дождя спешащий на ночлег.
Духовный труженик — влача свою веригу,
Я встретил юношу, читающего книгу.
Он тихо поднял взор — и вопросил меня,
О чем, бродя один, так горько плачу я?
И я в ответ ему: «Познай мой жребий злобный:
Я осужден на смерть и позван в суд загробный —
И вот о чем крушусь: к суду я не готов,
И смерть меня страшит».
«Коль жребий твой таков, —
Он возразил, — и ты так жалок в самом деле,
Чего ж ты ждешь? зачем не убежишь отселе?»
И я: «Куда ж бежать? какой мне выбрать путь?»
Тогда: «Не видишь ли, скажи, чего-нибудь», —
Сказал мне юноша, даль указуя перстом.
Я оком стал глядеть болезненно-отверстым,
Как от бельма врачом избавленный слепец.
«Я вижу некий свет», — сказал я наконец.
«Иди ж, — он продолжал, — держись сего ты света;
Пусть будет он тебе единственная мета,
Пока ты тесных врат спасенья не достиг,
Ступай!» — И я бежать пустился в тот же миг.
V
Побег мой произвел в семье моей тревогу,
И дети и жена кричали мне с порогу,
Чтоб воротился я скорее. Крики их
На площадь привлекли приятелей моих;
Один бранил меня, другой моей супруге
Советы подавал, иной жалел о друге,
Кто поносил меня, кто на смех подымал,
Кто силой воротить соседям предлагал;
Иные уж за мной гнались; но я тем боле
Спешил перебежать городовое поле,
Дабы скорей узреть — оставя те места,
Спасенья верный путь и тесные врата.
Отрывок из поэмы: Сады.
Но да сокроется от дневнаго сиянья
Убежище любви, убежище молчанья!
Так вкус сокрыл в тени сей Радзивильский храм,
Вдали чуть видимый, вблизи открыт очам,
На тихом острове, в пустыне-сладострастной,
Он весел, прост, велик; молчанье, сумрак ясной,
И во святилище таящийся Эрот,
И тихий шум дерев, и тихий шопот вод,
И сладкое цветов окрест благоуханье,
И в гладком озере лазури трепетанье,
И зримый на холме разрушившийся храм,
И мирныя стада, безпечно спящи там,
Где встаринуб их кровь дымилась пред богами, —
Все слито здесь в одной картине переде нами.
Но что веселая приятность зданий сих,
И свежая краса, и блеск, и младость их
Перед священными развалин сединами:
Громады стен, столпов, набросанных веками,
От них отрадныя приемлем наставленья:
Смотря как падает и мавзолей, и храм,
И пышныя врата, и лики в честь вождям,
Мы предаем себя потоку перемены,
Не сетуя на рок. Так падшей Карѳагены
Обломки мертвые гонимый Марий зрел,
И услаждение печали в них обрел.
Развалин пышностью сады обогатятся.
О ты, с которою люблю меж них скитаться,
Которая ведешь, незримая, толпой
Создателя садов в путь новый за собой,
Ты живописи друг, поэзия, мой гений!
Приди одушевить картину разрушений,
Для вкуса обнаружь развалин красоты,
Руки Сатурновой глубокия черты.
Здесь опустевшая часовня переде нами;
В ней древле сонмы жен, детей и дев с дарами,
Переде ступенями простертых олтаря,
Молили о плодах небеснаго Царя!
Преданье и поднесь развалин сих хранитель.
Там замок: встарину округи всей властитель,
Он неприступною твердыней окружен,
До облак возносил гордыню грозных стен;
Оне был, в ужасны дни раздоров и смятений,
Свидетель славных битв и дивных похождений
Баярдов, Генрихов и славы древних лет —
Днесь жатва на его развалинах цветет.
Сии угрюмыя, разрушенныя стены,
На коих муравы лежит покров зеленый,
И в дикости своей обворожают взгляд;
Оне следы веков промчавшихся хранят!
Добыча варваров, войны, землетрясенья,
Сии остатки врат, сии ряды зубцов,
Где птица в тишине таит своих птенцов,
Приют спокойных стад в обителях победы,
Дитя играющий, где ратовали деды;
Веселый мире и брань, смирение и спесь,
Присвой садам сию противоречий смесь!
Там древний монастырь, покинутый, забвенный,
Вдруг открывается пустыней окруженный,
Как тихо все окрест! Полуночной порой,
Здесь Размышление с потупленной главой
Сидит, на темный храм вперив прискорбны взгляды,
Где древле узницы, как бледныя лампады,
Пред ликами Святых возженныя в ночи,
Или как хладныя над мертвыми свечи,
; Пылали, таяли и тихо угасали.
Здесь благодать, и мир, и вера обитали,
Трапеза, келий ряде, гробницы, мшистый свод,
Вокруг монастыря идущий крытый ход,
Помост, коленями молящихся избитый,
Мрак окон и олтарь, в Святилище сокрытый,
Где девы, может быть, не смея уз прервать,
; Неумолимаго дерзали умолять,
К погибшим радостям душой перелетали,
И робкую слезу у веры похищали….
Все сердцу говорит среди сих мрачных стен:
И путнике к сим местам мечтою заведен,
Здесь мыслит под вечер ненастный и унылой
Зреть Элоизы тень стенящу над могилой.
Воейков
На катафалке бледный труп лежал,
А дух умершего на небо улетал;
Юдоль покинув навсегда земную,
Искал себе обитель он иную.
И вот эдема перед ним врата,
Но в них калитка крепко заперта.
Душа с тоской взмолилась тут, вздыхая:
Отверзите, молю, мне двери рая!
Пройдя тернистый, долгий жизни путь,
Стремлюся я скорее отдохнуть
На шелковом, из пуха, мягком ложе.
Вкусить блаженства жажду я, о, Боже!
И с ангелами мне недурно здесь порой
Заняться в жмурки резвою игрой.
Шаги послышались за райскими вратами.
Там кто-то шлепал старыми туфлями,
Раздался звон ключей, седой старик
К окну с решеткою своим лицом приник.
На зов души промолвил старец строго:
«Ишь, вас шатается сюда как много!
Невесть откуда лезет всякий сброд:
Бродяги, лодыри, отпетый все народ!
Цыгане, поляки и готтентоты
Стучатся в наши райские ворота.
То в одиночку, то валят гуртом
И впуска требуют настойчиво притом.
Все обратиться в ангелов желают,
За подвиги свои себе блаженства чают.
Эх! эх! Так и впустил, бездельники, я вас
В чертоги райские, да к ангелам сейчас!
Неужто место здесь для вашей гнусной братьи?
Обречены вы вечному проклятью,
Добыча сатаны! Прочь, прочь, ступайте в ад!
Оттуда уж не вырветесь назад!»
Но вдруг ворчун перестает браниться —
Знать, надоело старику сердиться —
И он пришельцу мягко говорит:
«О, бедная душа! Меня твой тронул вид.
Исполню, так и быть, твое моленье,
Сегодня кстати уж мое рожденье.
Ты тем головорезам не сродни,
Но расспросить тебя я должен, извини,
Кто ты таков, где жил, откуда родом?
Да не был ли женат? прибавлю мимоходом,
Женатых жариться не посылают в ад,
Они не долго ждут у райских врат;
Им на земле за брачное терпенье
Бывает часто всех грехов прощенье».
— Из Пруссии я, — молвила душа,
Скорей ответит старику спеша. —
Берлин, так городу родимому названье.
Там в Шпре реке кадетское купанье;
Когда идут дожди, то в ней вода
В достаточном количестве всегда.
В Берлине я служил приват-доцентом
И философию читал студентам.
Женился я на барышне одной,
Но нрав у ней был ой-ой-ой!
Особенно, когда нам не хватало хлеба…
Потом меня на суд призвало небо».
«Беда! беда! — привратник тут вскричал: —
Плохое ж ремесло, приятель, ты избрал.
К чему оно? Ведь это, право, чудно!
Невыгодно оно и слишком трудно.
Безбожное занятие притом:
Богатства не внесет философ в дом.
Его удел лишь голод и сомненья,
И к черту попадет он в заключенье.
Как не браниться с бедной тут женой?
Над супом водянистым вой
Она наверно часто поднимала,
На нем не видя блестки сала.
В обитель горнюю, однако, я сейчас
Впущу тебя. Хоть строгий дан приказ
От этих врат гнать каждого с позором,
Кто занимался филоcофским вздором.
А если немец он, безбожник, ну, тогда
Философу у нас совсем беда.
Но, как сказал, для своего рожденья
Я делаю сегодня исключенье.
Ступай скорей, я отворяю дверь
И в безопасности полнейшей ты теперь
На небе день-деньской от самого утра
Гуляй, покуда спать придет пора.
Фланируй без забот по камням самоцветным,
На улицах, мечтам отдавшися заветным,
Но только помни: даже невзначай
О философии своей не поминай.
Компрометирован, — что всякому понятно —
Твоею выходкой я был бы безвозвратно.
Когда ж услышишь духов светлых хор,
К ним обрати сейчас ты умиленный взор,
А если запоет кто поважнее,
То от восторга с виду млей скорее.
Уверь певца, что ты таких сопран
Не слышал на земле у смертных Малибран,
Других артистов, сравнивай с Рубини,
И с Марио, и с Тамбурини.
Титулы им ты не скупись давать,
«Превосходительством» почаще величать.
Певцы равны на небе, как под небом:
Им служит лесть всегда духовным хлебом.
И в дирижере та же слабость есть.
Он также любит похвалы и честь…
«Меня не забывай. Когда тебе наскучит
Вся роскошь рая, или силин замучит,
Приди ко мне в картишки поиграть,
Различные могу я игры показать —
Ландскнехта, штоса, фараона тайны…
Да, Когда б случайно
С тобой в обители небес
Вдруг повстречался сам Зевес
И задал бы вопросы «Откуда ты, любезный?»
То мой совет тебе полезный —
Не называй Берлин; а лучше уж соври:
Ну, Мюнхен, Вену избери».
На кровле ворон дико прокричал —
Старушка слышит и бледнеет.
Понятно ей, что ворон тот сказал:
Слегла в постель, дрожит, хладеет.
И во́пит скорбно: «Где мой сын чернец?
Ему сказать мне слово дайте;
Увы! я гибну; близок мой конец;
Скорей, скорей! не опоздайте!»
И к матери идет чернец святой:
Ее услышать покаянье;
И тайные дары несет с собой,
Чтоб утолить ее страданье.
Но лишь пришел к одру с дарами он,
Старушка в трепете завыла;
Как смерти крик ее протяжный стон…
«Не приближайся! — возопила. —
Не подноси ко мне святых даров;
Уже не в пользу покаянье…»
Был страшен вид ее седых власов
И страшно груди колыханье.
Дары святые сын отнес назад
И к страждущей приходит снова;
Кругом бродил ее потухший взгляд;
Язык искал, немея, слова.
«Вся жизнь моя в грехах погребена,
Меня отвергнул искупитель;
Твоя ж душа молитвой спасена,
Ты будь души моей спаситель.
Здесь вместо дня была мне ночи мгла;
Я кровь младенцев проливала,
Власы невест в огне волшебном жгла
И кости мертвых похищала.
И казнь лукавый обольститель мой
Уж мне готовит в адской злобе;
И я, смутив чужих гробов покой,
В своем не успокоюсь гробе.
Ах! не забудь моих последних слов:
Мой труп, обвитый пеленою,
Мой гроб, мой черный гробовой покров
Ты окропи святой водою.
Чтоб из свинца мой крепкий гроб был слит,
Семью окован обручами,
Во храм внесен, пред алтарем прибит
К помосту крепкими цепями.
И цепи окропи святой водой;
Чтобы священники собором
И день и ночь стояли надо мной
И пели панихиду хором;
Чтоб пятьдесят на крылосах дьячков
За ними в черных рясах пели;
Чтоб день и ночь свечи у образов
Из воску ярого горели;
Чтобы звучней во все колокола
С молитвой день и ночь звонили;
Чтоб заперта во храме дверь была;
Чтоб дьяконы пред ней кадили;
Чтоб крепок был запор церковных врат;
Чтобы с полуночного бденья
Он ни на миг с растворов не был снят
До солнечного восхожденья.
С обрядом тем молитеся три дня,
Три ночи сряду надо мною:
Чтоб не достиг губитель до меня,
Чтоб прах мой принят был землею».
И глас ее быть слышен перестал;
Померкши очи закатились;
Последний вздох в груди затрепетал;
Уста, охолодев, раскрылись.
И хладный труп, и саван гробовой,
И гроб под черной пеленою
Священники с приличною мольбой
Опрыскали святой водою.
Семь обручей на гроб положены;
Три цепи тяжкими винтами
Вонзились в гроб и с ним утверждены
В помост пред царскими дверями.
И вспрыснуты они святой водой;
И все священники в собранье:
Чтоб день и ночь душе на упокой
Свершать во храме поминанье.
Поют дьячки все в черных стихарях
Медлительными голосами;
Горят свечи́ надгробны в их руках,
Горят свечи́ пред образами.
Протяжный глас, и бледный лик певцов,
Печальный, страшный сумрак храма,
И тихий гроб, и длинный ряд попов
В тумане зыбком фимиама,
И горестный чернец пред алтарем,
Творящий до земли поклоны,
И в высоте дрожащим свеч огнем
Чуть озаренные иконы…
Ужасный вид! колокола звонят;
Уж час полуночного бденья…
И заперлись затворы тяжких врат
Перед начатием моленья.
И в перву ночь от свеч веселый блеск.
И вдруг… к полночи за вратами
Ужасный вой, ужасный шум и треск;
И слышалось: гремят цепями.
Железных врат запор, стуча, дрожит;
Звонят на колокольне звонче;
Молитву клир усерднее творит,
И пение поющих громче.
Гудят колокола, дьячки поют,
Попы молитвы вслух читают,
Чернец в слезах, в кадилах ладан жгут,
И свечи яркие пылают.
Запел петух… и, смолкнувши, бегут
Враги, не совершив ловитвы;
Смелей дьячки на крылосах поют,
Смелей попы творят молитвы.
В другую ночь от свеч темнее свет,
И слабо теплятся кадилы,
И гробовой у всех на лицах цвет,
Как будто встали из могилы.
И снова рев, и шум, и треск у врат;
Грызут замок, в затворы рвутся;
Как будто вихрь, как будто шумный град,
Как будто воды с гор несутся.
Пред алтарем чернец на землю пал,
Священники творят поклоны,
И дым от свеч туманных побежал,
И потемнели все иконы.
Сильнее стук — звучней колокола,
И трепетней поющих голос:
В крови их хлад, обемлет очи мгла,
Дрожат колена, дыбом волос.
Запел петух… и прочь враги бегут,
Опять не совершив ловитвы;
Смелей дьячки на крылосах поют,
Попы смелей творят молитвы.
На третью ночь свечи́ едва горят;
И дым густой, и запах серный;
Как ряд теней, попы во мгле стоят;
Чуть виден гроб во мраке черный.
И стук у врат: как будто океан
Под бурею ревет и воет,
Как будто степь песчаную оркан
Свистящими крылами роет.
И звонари от страха чуть звонят,
И руки им служить не вольны;
Час от часу страшнее гром у врат,
И звон слабее колокольный.
Дрожа, упал чернец пред алтарем;
Молиться силы нет; во прахе
Лежит, к земле приникнувши лицом;
Поднять глаза не смеет в страхе.
И певчих хор, досель согласный, стал
Нестройным криком от смятенья:
Им чудилось, что церковь зашатал
Как бы удар землетрясенья.
Вдруг затускнел огонь во всех свечах,
Погасли все и закурились;
И замер глас у певчих на устах,
Все трепетали, все крестились.
И раздалось… как будто оный глас,
Который грянет над гробами;
И храма дверь со стуком затряслась
И на пол рухнула с петлями.
И он предстал весь в пламени очам,
Свирепый, мрачный, разяренный;
И вкруг него огромный божий храм
Казался печью раскаленной!
Едва сказал: «Исчезните!» цепям —
Они рассылались золою;
Едва рукой коснулся обручам —
Они истлели под рукою.
И вскрылся гроб. Он к телу вопиет:
«Восстань, иди вослед владыке!»
И проступил от слов сих хладный пот
На мертвом, неподвижном лике.
И тихо труп со стоном тяжким встал,
Покорен страшному призванью;
И никогда здесь смертный не слыхал
Подобного тому стенанью.
И ко вратам пошла она с врагом…
Там зрелся конь чернее ночи.
Храпит и ржет и пышет он огнем,
И как пожар пылают очи.
И на коня с добычей прянул враг;
И труп завыл; и быстротечно
Конь полетел, взвивая дым и прах;
И слух об ней пропал навечно.
Никто не зрел, как с нею мчался он…
Лишь страшный след нашли на прахе;
Лишь, внемля крик, всю ночь сквозь тяжкий сон
Младенцы вздрагивали в страхе.
И
Однажды странствуя среди долины дикой,
Незапно был обят я скорбию великой
И тяжким бременем подавлен и согбен,
Как тот, кто на суде в убийстве уличен.
Потупя голову, в тоске ломая руки,
Я в воплях изливал души пронзенной муки
И горько повторял, метаясь как больной:
«Что делать буду я? Что станется со мной?»
ИИ
И так я, сетуя, в свой дом пришел обратно.
Уныние мое всем было непонятно.
При детях и жене сначала я был тих
И мысли мрачные хотел таить от них;
Но скорбь час от часу меня стесняла боле;
И сердце наконец раскрыл я поневоле.
«О горе, горе нам! Вы, дети, ты, жена! —
Сказал я, — ведайте: моя душа полна
Тоской и ужасом, мучительное бремя
Тягчит меня. Идет! уж близко, близко время:
Наш город пламени и ветрам обречен;
Он в угли и золу вдруг будет обращен,
И мы погибнем все, коль не успеем вскоре
Обресть убежище; а где? о горе, горе!»
ИИИ
Мои домашние в смущение пришли
И здравый ум во мне расстроенным почли.
Но думали, что ночь и сна покой целебный
Охолодят во мне болезни жар враждебный.
Я лег, но во всю ночь все плакал и вздыхал
И ни на миг очей тяжелых не смыкал.
Поутру я один сидел, оставя ложе.
Они пришли ко мне; на их вопрос я то же,
Что прежде, говорил. Тут ближние мои,
Не доверяя мне, за должное почли
Прибегнуть к строгости. Они с ожесточеньем
Меня на правый путь и бранью и презреньем
Старались обратить. Но я, не внемля им,
Все плакал и вздыхал, унынием тесним.
И наконец они от крика утомились
И от меня, махнув рукою, отступились,
Как от безумного, чья речь и дикий плач
Докучны и кому суровый нужен врач.
ИV
Пошел я вновь бродить, уныньем изнывая
И взоры вкруг себя со страхом обращая,
Как узник, из тюрьмы замысливший побег,
Иль путник, до дождя спешащий на ночлег.
Духовный труженик — влача свою веригу,
Я встретил юношу, читающего книгу.
Он тихо поднял взор — и вопросил меня,
О чем, бродя один, так горько плачу я?
И я в ответ ему: «Познай мой жребий злобный:
Я осужден на смерть и позван в суд загробный —
И вот о чем крушусь: к суду я не готов,
И смерть меня страшит».
«Коль жребий твой таков, —
Он возразил, — и ты так жалок в самом деле,
Чего ж ты ждешь? зачем не убежишь отселе?»
И я: «Куда ж бежать? какой мне выбрать путь?»
Тогда: «Не видишь ли, скажи, чего-нибудь», —
Сказал мне юноша, даль указуя перстом.
Я оком стал глядеть болезненно-отверстым,
Как от бельма врачом избавленный слепец.
«Я вижу некий свет», — сказал я наконец.
«Иди ж,— он продолжал, — держись сего ты света;
Пусть будет он тебе единственная мета,
Пока ты тесных врат спасенья не достиг,
Ступай!» — И я бежать пустился в тот же миг.
V
Побег мой произвел в семье моей тревогу,
И дети и жена кричали мне с порогу,
Чтоб воротился я скорее. Крики их
На площадь привлекли приятелей моих;
Один бранил меня, другой моей супруге
Советы подавал, иной жалел о друге,
Кто поносил меня, кто на смех подымал,
Кто силой воротить соседям предлагал;
Иные уж за мной гнались; но я тем боле
Спешил перебежать городовое поле,
Дабы скорей узреть — оставя те места,
Спасенья верный путь и тесные врата.
И.
Я жил в аду, где каждый миг
был новая для сердца пытка…
В груди, в устах, в очах моих
следы смертельного напитка.
Там ночью смерти тишина,
а днем и шум, и крик базарный,
луну, лик солнца светозарный
я видел только из окна.
Там каждый шаг и каждый звук,
как будто циркулем, размерен,
и там, душой изныв от мук,
ты к ночи слишком легковерен…
Там свист бичей, потоки слез,
и каждый миг кипит работа…
Я там страдал, терпел… И что-то
в моей груди оборвалось.
Там мне встречалась вереница
известкой запыленных лиц,
и мертвы были эти лица,
и с плачем я склонялся ниц.
Там мне дорогу преграждала
гиганта черная рука…
То красная труба кидала
зловонной гари облака.
Там, словно призраки во сне,
товаров вырастали груды,
и люди всюду, как верблюды,
тащились с ношей на спине.
Там умирают много раз,
и все родятся стариками,
и много слепнет детских глаз
от слез бессонными ночами.
Там пресмыкается Разврат,
там раззолочены вертепы,
там глухи стены, окна слепы,
и в каждом сердце — мертвый ад.
Там в суете под звон монет
забыты древние преданья,
и там безумец и поэт
давно слились в одно названье!..
Свободы песня в безднах ада
насмешкой дьявольской звучит…
Ей вторят страшные снаряды,
и содрогается гранит.
Когда же между жалких мумий,
пылая творческим огнем,
зажжется водопад безумий,
пророка прячут в «Желтый дом…»
Свободе верить я не смел,
во власти черного внушенья
я звал конец и дико пел,
как ветер, песни разрушенья!..
Они глумились надо мной,
меня безумным называли
и мертвой, каменной стеной
мой сад, зеленый сад, сковали…
Была одежда их чиста,
дышала правда в каждом слове,
но знал лишь я, что их уста
вчера моей напились крови…
И я не мог!.. В прохладной мгле
зажглись серебряные очи,
и материнский шепот Ночи
пронесся тихо по земле.
И я побрел… Куда?.. Не знаю!..
вдали угас и свет. и гул…
Я все забыл… Я все прощаю…
Я в беспредельном потонул.
Здесь надо мною месяц белый
меж черных туч, как между скал
недвижно лебедь онемелый
волшебной сказкой задремал.
ИИ.
И то, чего открыть не мог мне пестрый день,
все рассказала Ночь незримыми устами,
и был я трепетен, как молодой олень,
и преклонил главу пред вещими словами…
И тихо меркнул день, и отгорал Закат…
я Смерти чувствовал святое дуновенье,
и я за горизонт вперил с надеждой взгляд,
и я чего-то ждал… и выросло виденье.
ИИИ.
И там, где Закат пламенел предо мной,
блистая, разверзлись Врата,
там Город возникнул, как сон золотой
и весь трепетал, как мечта.
И там, за последнею гранью земли,
как остров в лазури небес,
он новой отчизною вырос вдали
и царством великих чудес.
Он был обведен золотою стеной,
где каждый гигантский зубец
горел ослепительно-яркой игрой,
божественный славил резец.
Над ним золотые неслись облака,
воздушны, прозрачны, легки,
как будто, струясь, золотая река
взметала огней языки.
Вдали за дворцами возникли дворцы
и радуги звонких мостов,
в единый узор сочетались зубцы
и строй лучезарных столпов.
И был тот узор, как узор облаков,
причудлив в дали голубой,—
и самый несбыточный, светлый из снов
возник наяву предо мной.
Всех краше, всех выше был Солнца дворец,
где в женственно-вечной красе,
Жена, облеченная в дивный венец,
сияла, как Роза в росе.
Над Ней, мировые обятья раскрыв,
затмив трепетание звезд,
таинственный Город собой осенив,
сиял ослепительный Крест!..
Там не было гнева, печали и слез,
там не было звона цепей,
там новое, вечное счастье зажглось
в игре золотистых огней!..
Но всюду царила вокруг тишина
в таинственном Городе том;
там веяла Вечность, тиха и страшна,
своим исполинским крылом.
А там в высоте, у двенадцати врат
сплетались двенадцать дорог,
и медное жерло воздев на Закат,
труба содрогнула чертог!..
И трижды раздался громовый раскат…
И ярче горели врата…
И вспыхнуло ярче двенадцати врат
над Розой сиянье Креста!..
И стало мне мертвого Города жаль,
и что-то вставало, грозя,
и в солнечный Город, в безбрежную даль
влекла золотая стезя!..
И старою сказкой и вечно-живой.
которую мир позабыл.
тот Солнечный Город незримой рукой
начертан на воздухе был…
Не все ли пророки о Граде Святом
твердили и ныне твердят,
и будет наш мир пересоздан огнем,
и близок кровавый закат?!.
И вдруг мне открылось, что в Городе том
и сам я когда-то сиял,
горел и дрожал золотистым лучом,
и пылью алмазной сверкал…
И поняло сердце, чем красен Закат,
чем свят догорающий день.
что смерть — к бесконечному счастью возврат,
что счастье земное — лишь тень!..
Душа развернула два быстрых крыла,
стремясь к запредельной мечте,
к вот унеслась золотая стрела
прильнуть к Золотой Красоте…
Как новой луны непорочная нить,
я в бездне скользнул голубой
от крови заката причастья вкусить
и образ приять неземной!..
ИV.
Тогда, облитый весь закатными лучами,
я Город Золотой, молясь, благословлял
и между нищими, больной земли сынами,
святое золото рассыпать умолял…
Но вдруг затмилось все, захлопнулись ворота
с зловещим грохотом, за громом грянул гром.
повсюду мертвый мрак развил свои тенета,
и снова сжала грудь смертельная забота…
Но не забыть душе о Граде Золотом!..
Отуманилася Ида;
Омрачился Илион;
Спит во мраке стан Атрида;
На равнине битвы сон.
Тихо все… курясь, сверкает
Пламень гаснущих костров,
И протяжно окликает
Стражу стража близ шатров.
Над Эгейских вод равниной
Светел всходит рог луны;
Звезды спящею пучиной
И брега отражены;
Виден в поле опустелом
С колесницею Приам:
Он за Гекторовым телом
От шатров идет к стенам.
И на бреге близ кургана
Зрится сумрачный Ахилл;
Он один, далек от стана;
Он главу на длань склонил.
Смотрит вдаль — там с колесницей
На пути Приама зрит:
Отирает багряницей
Слезы бедный царь с ланит.
Лиру взял; ударил в струны;
Тих его печальный глас:
«Старец, пал твой Гектор юный;
Свет души твоей угас;
И Гекуба, Андромаха
Ждут тебя у градских врат
С ношей милого им праха…
Жизнь и смерть им твой возврат.
И с денницею печальной
Воскурится фимиам,
Огласятся погребальной
Песнью каждый дом и храм;
Мать, отец, вдова с мольбою
Пепел в урну соберут,
И молитвы их герою
Мир в стране теней дадут.
О Приам, ты пред Ахиллом
Здесь во прах главу склонял;
Здесь молил о сыне милом,
Здесь, несчастный, ты лобзал
Руку, слез твоих причину…
Ах! не сетуй; глас небес
Нам одну изрек судьбину:
И меня постиг Зевес.
Близок час мой; роковая
Приготовлена стрела;
Парка, жребию внимая,
Дни мои уж отвила;
И скрыпят врата Аида;
И вещает грозный глас:
Все свершилось для Пелида;
Факел дней его угас.
Верный друг мой взят могилой;
Брата бой меня лишил —
Вслед за ним с земли унылой
Удалится и Ахилл.
Так судил мне рок жестокий;
Я паду в весне моей
На чужом брегу, далеко
От Пелеевых очей.
Ах! и сердце запрещает
Доле жить в земном краю,
Где уж друг не услаждает
Душу сирую мою.
Гектор пал — его паденьем
Тень Патрокла я смирил;
Но себе за друга мщеньем
Путь к Тенару проложил.
Ты не жди, Менетий, сына;
Не придет он в отчий дом…
Здесь Эгейская пучина
Пред его шумит холмом;
Спит он… смерть сковала длани,
Позабыл ко славе путь;
И призывный голос брани
Не вздымает хладну грудь.
И Ахилл не возвратится;
В доме отчем пустота
Скоро, скоро водворится…
О Пелей, ты сирота.
Пронесется буря брани —
Ты Ахилла будешь ждать
И чертог свой в новы ткани
Для приема убирать;
Будешь с берега уныло
Ты смотреть — в пустой дали
Не белеет ли ветрило,
Не плывут ли корабли?
Корабли придут от Трои —
А меня ни на одном;
Там, где билися герои,
Буду спать — и вечным сном.
Тщетно, смертною борьбою
Мучим, будешь сына звать
И хладеющей рукою
Вкруг себя его искать —
С милым светом разлученья
Глас его не усладит;
И на брег воды забвенья
Зов отца не долетит.
Край отчизны, светлы воды,
Очарованны места,
Мирт, олив и лавров своды,
Пышных долов красота,
Расцветайте, убирайтесь,
Как и прежде, красотой;
Как и прежде, оглашайтесь,
Кликом радости одной;
Но Патрокла и Ахилла
Никогда вам не видать!
Воды Сперхия, сулила
Вам рука моя отдать
Волоса с моей от брани
Уцелевшей головы…
Все Патроклу в дар, и дани
Уж моей не ждите вы.
Кони быстрые, из боя
(Тайный рок вас удержал)
Вы не вынесли героя —
И на щит он мертвый пал;
Кони бодрые, ретивы,
Что ж теперь так мрачны вы?
По земле влачатся гривы;
Наклонилися главы;
Позабыта пища вами;
Груди мощные дрожат;
Слышу стон ваш, и слезами
Очи гордые блестят.
Знать, Ахиллов пред собою
Зрите вы последний час;
Знать, внушен был вам судьбою
Мне конец вещавший глас…
Скоро!.. лук свой напрягает
Неизбежный Аполлон,
И пришельца ожидает
К Стиксу черному Харон.
И Патрокл с брегов забвенья
В полуночной тишине
Легкой тенью сновиденья
Прилетал уже ко мне.
Как зефирово дыханье,
Он провеял надо мной;
Мне послышалось призванье,
Сладкий глас души родной;
В нежном взоре скорбь разлуки
И следы минувших слез…
Я простер ко брату руки…
Он во мгле пустой исчез.
От Скироса вдаль влекомый,
Поплывет Неоптолем;
Брег увидит незнакомый
И зеленый холм на нем;
Кормщик юноше укажет,
Полный думы, на курган —
«Вот Ахиллов гроб (он скажет);
Там вблизи был греков стан.
Там, ужасный, на ограде
Нам явился он в ночи —
Нестерпимый блеск во взгляде,
С шлема грозные лучи —
И трикраты звучным криком
На врага он грянул страх,
И троянец с бледным ликом
Бросил щит и меч во прах.
Там, Атриду дав десницу,
С ним союз запечатлел;
Там, гремящий, в колесницу
Прянув, к Трое полетел;
Там по праху за собою
Тело Гекторово мчал
И на трепетную Трою
Взглядом мщения сверкал!»
И сойдешь на брег священный
С корабля, Неоптолем,
Чтоб на холм уединенный
Положить и меч и шлем;
Вкруг уж пусто… смолкли бои;
Тихи Ксант и Симоис;
И уже на грудах Трои
Плющ и терние свились.
Обойдешь равнину брани…
Там, где ратовал Ахилл,
Уж стадятся робки лани
Вкруг оставленных могил;
И услышишь над собою
Двух невидимых полет…
Это мы… рука с рукою…
Мы, друзья минувших лет.
Вспомяни тогда Ахилла:
Быстро в мире он протек;
Здесь судьба ему сулила
Долгий, но бесславный век;
Он мгновение со славой,
Хладну жизнь презрев, избрал
И на друга труп кровавый,
До могилы верный, пал».
Он умолк… в тумане Ида;
Отуманен Илион;
Спит во мраке стан Атрида;
На равнине битвы сон;
И курясь, едва сверкает
Пламень гаснущих костров;
И протяжно окликает
Стража стражу близ шатров.
Сиянье радужных небес,
Души чистейшее спокойство, Блеск тихих вод, Эдем очес,
О Кротость, ангельское свойство!
Отлив от Бога самого!
Тебе, тобою восхищенный,
Настроиваю, вдохновенный,
Я струны сердца моего.
Когда среди усердна жара
Других пиитов лирный звук
Царя земного полушара
Гремит — и он из щедрых рук
Им сыплет бисер многоценный,
Его наград я не прошу;
Но, после всех, лепт чувствий бренный
Тебе я, Кротость, приношу.
Тебе! и ты того достойна:
Ты ожерелье красоты,
Ты сану мудрости пристойна,
Все лучшим сотворяешь ты:
И добродетели святые
Усовершаются тобой;
У зависти и стрелы злые
Отемлет милый образ твой.
Подруга ль где ты дев прекрасных, —
Их скромный взгляд — магнит сердец:
Наперсница ль в любви жен страстных,
В семействах счастья ты венец;
Идут ли за твоей рукою В советах мужи и в боях, —
Пленяют и врагов тобою
В их самых страшных должностях.
А если царская порфира
И скиптр украсятся тобой,
Монарх тот благодетель мира.
Не солнцу ль равен он красой?
На высоте блистая трона,
Он освещает и живит;
В пределах своего закона
Течет — и всем благотворит.
Не совмещаяся с звездами,
Он саном выше всех своим;
Но равными для всех лучами
Он светит праведным и злым;
Проходит взор его сквозь бездны
И чела узников златит;
Чертоги наполняя звездны,
Сияньем в хижины летит.
Куда свой путь ни обращает,
В село, обитель или град:
Народ его волной встречает,
И дети на него так зрят, Как бы на Бога лучезарна.
Преклоншись старцы на клюках,
Движеньем сердца благодарна,
Сверкают радостью в очах.
Так, Кротость, так ты привлекаешь
Народные к себе сердца;
Всех паче качеств составляешь
В царе отечества отца.
Ты милосерда и снисходишь
В людские страсти, суеты;
Надломленные не преломишь
Былинки, по неправде, ты.
Сквозь врат проходит сокровенных
Всеобщая к тебе любовь;
В странах ты слышишь отдаленных
Пролитую слезу и кровь;
И как елень в жар к току водну
Стремится жажду утолять, Так человечества ты к стону
Спешишь, чтоб их скорей унять.
Ты не тщеславна, не спесива,
Приятельница тихих Муз,
Приветлива и молчалива;
Во всем умеренность — твой вкус;
Язык и взгляд твой не обидел
Нигде, никак и никого:
О! если б я тебя не видел,
Не написал бы я сего.
Сиянье радужных небес,
Души чистейшее спокойство,
Блеск тихих вод, Эдем очес,
О Кротость, ангельское свойство!
Отлив от Бога самого!
Тебе, тобою восхищенный,
Настроиваю, вдохновенный,
Я струны сердца моего.
Когда среди усердна жара
Других пиитов лирный звук
Царя земного полушара
Гремит — и он из щедрых рук
Им сыплет бисер многоценный,
Его наград я не прошу;
Но, после всех, лепт чувствий бренный
Тебе я, Кротость, приношу.
Тебе! и ты того достойна:
Ты ожерелье красоты,
Ты сану мудрости пристойна,
Все лучшим сотворяешь ты:
И добродетели святые
Усовершаются тобой;
У зависти и стрелы злые
Отемлет милый образ твой.
Подруга ль где ты дев прекрасных, —
Их скромный взгляд — магнит сердец:
Наперсница ль в любви жен страстных,
В семействах счастья ты венец;
Идут ли за твоей рукою
В советах мужи и в боях, —
Пленяют и врагов тобою
В их самых страшных должностях.
А если царская порфира
И скиптр украсятся тобой,
Монарх тот благодетель мира.
Не солнцу ль равен он красой?
На высоте блистая трона,
Он освещает и живит;
В пределах своего закона
Течет — и всем благотворит.
Не совмещаяся с звездами,
Он саном выше всех своим;
Но равными для всех лучами
Он светит праведным и злым;
Проходит взор его сквозь бездны
И чела узников златит;
Чертоги наполняя звездны,
Сияньем в хижины летит.
Куда свой путь ни обращает,
В село, обитель или град:
Народ его волной встречает,
И дети на него так зрят,
Как бы на Бога лучезарна.
Преклоншись старцы на клюках,
Движеньем сердца благодарна,
Сверкают радостью в очах.
Так, Кротость, так ты привлекаешь
Народные к себе сердца;
Всех паче качеств составляешь
В царе отечества отца.
Ты милосерда и снисходишь
В людские страсти, суеты;
Надломленные не преломишь
Былинки, по неправде, ты.
Сквозь врат проходит сокровенных
Всеобщая к тебе любовь;
В странах ты слышишь отдаленных
Пролитую слезу и кровь;
И как елень в жар к току водну
Стремится жажду утолять,
Так человечества ты к стону
Спешишь, чтоб их скорей унять.
Ты не тщеславна, не спесива,
Приятельница тихих Муз,
Приветлива и молчалива;
Во всем умеренность — твой вкус;
Язык и взгляд твой не обидел
Нигде, никак и никого:
О! если б я тебя не видел,
Не написал бы я сего.
На Берклей-сквере Томлинсон скончался в два часа.
Явился Призрак и схватил его за волоса,
Схватил его за волоса, чтоб далеко нести,
И он услышал шум воды, шум Млечного Пути,
Шум Млечного Пути затих, рассеялся в ночи,
Они стояли у ворот, где Петр хранит ключи.
«Восстань, восстань же, Томлинсон, и говори скорей,
Какие добрые дела ты сделал для людей,
Творил ли добрые дела для ближних ты иль нет?»
И стала голая душа белее, чем скелет.
«О, — так сказал он, — у меня был друг любимый там,
И если б был он здесь сейчас, он отвечал бы вам».
«Что ты любил своих друзей — прекрасная черта,
Но только здесь не Берклей-сквер, а райские врата.
Хоть с ложа вызван твой друг сюда — не скажет он ничего.
Ведь каждый на гонках бежит за себя, а не двое за одного».
И Томлинсон взглянул вокруг, но выигрыш был небольшой,
Смеялись звезды в высоте над голой его душой,
А буря мировых пространств его бичами жгла,
И начал Томлинсон рассказ про добрые дела.
«О, это читал я, — он сказал, — а это был голос молвы,
А это я думал, что думал другой про графа из Москвы».
Столпились стаи добрых душ, совсем как голубки,
И загремел ключами Петр от гнева и тоски.
«Ты читал, ты слыхал, ты думал, — он рек, — но толку в сказе нет!
Во имя плоти, что ты имел, о делах твоих дай ответ!»
И Томлинсон взглянул вперед, потом взглянул назад —
Был сзади мрак, а впереди — створки небесных врат.
«Я так ощущал, я так заключил, а это слышал потом,
А так писали, что кто-то писал о грубом норвежце одном».
«Ты читал, заключал, ощущал — добро! Но в райской тишине,
Среди высоких, ясных звезд, не место болтовне.
О, не тому, кто у друзей взял речи напрокат
И в долг у ближних все дела, от бога ждать наград.
Ступай, ступай к владыке зла, ты мраку обречен,
Да будет вера Берклей-сквера с тобою, Томлинсон!»
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Его от солнца к солнцу вниз та же рука несла
До пояса Печальных звезд, близ адского жерла.
Одни, как молоко, белы, другие красны, как кровь,
Иным от черного греха не загореться вновь.
Держат ли путь, изменяют ли путь — никто не отметит никак,
Горящих во тьме и замерзших давно, поглотил их великий мрак,
А буря мировых пространств леденила насквозь его,
И он стремился на адский огонь, как на свет очага своего.
Дьявол сидел среди толпы погибших темных сил,
И Томлинсона он поймал и дальше не пустил.
«Не знаешь, видно, ты, — он рек, — цены на уголь, брат,
Что, пропуск у меня не взяв, ты лезешь прямо в ад.
С родом Адама я в близком родстве, не презирай меня,
Я дрался с богом из-за него с первого же дня.
Садись, садись сюда на шлак и расскажи скорей,
Что злого, пока еще был жив, ты сделал для людей».
И Томлинсон взглянул наверх и увидел в глубокой мгле
Кроваво-красное чрево звезды, терзаемой в адском жерле.
И Томлинсон взглянул к ногам, пылало внизу светло
Терзаемой в адском жерле звезды молочное чело.
«Я любил одну женщину, — он сказал, — от нее пошла вся беда,
Она бы вам рассказала все, если вызвать ее сюда».
«Что ты вкушал запретный плод — прекрасная черта,
Но только здесь не Берклей-сквер, но адские врата.
Хоть мы и свистнули ее и она пришла, любя,
Но каждый в грехе, совершенном вдвоем, отвечает сам за себя».
И буря мировых пространств его бичами жгла,
И начал Томлинсон рассказ про скверные дела:
«Раз я смеялся над силой любви, дважды над смертным концом,
Трижды давал я богу пинков, чтобы прослыть храбрецом».
На кипящую душу дьявол подул и поставил остыть слегка:
«Неужели свой уголь потрачу я на безмозглого дурака?
Гроша не стоит шутка твоя, и нелепы твои дела!
Я не стану своих джентльменов будить, охраняющих вертела».
И Томлинсон взглянул вперед, потом взглянул назад,
Легион бездомных душ в тоске толпился близ адских врат.
«Эго я слышал, — сказал Томлинсон, — за границею прошлый год,
А это в бельгийской книге прочел покойный французский лорд».
«Ты читал, ты слышал, ты знал — добро! Но начни сначала рассказ —
Из гордыни очей, из желаний плотских согрешил ли ты хоть раз?»
За решетку схватился Томлинсон и завопил: «Пусти!
Мне кажется, я чужую жену сбил с праведного пути!»
Дьявол громко захохотал и жару в топки поддал:
«Ты в книге прочел этот грех?» — он спросил, и Томлинсон молвил: «Да!»
А дьявол на ногти себе подул, и явился взвод дьяволят:
«Пускай замолчит этот ноющий вор, что украл человечий наряд
Просейте его между звезд, чтоб узнать, что стоит этот урод,
Если он вправду отродье земли, то в упадке Адамов род».
В аду малыши — совсем голыши, от жары им легко пропасть,
Льют потоки слез, что малый рост не дает грешить им всласть;
По угольям гнали душу они и рылись в ней без конца —
Так дети шарят в вороньем гнезде или в шкатулке отца.
В клочьях они привели его, как после игр и драк,
Крича: «Он душу потерял, не знаем где и как!
Мы просеяли много газет, и книг, и ураган речей,
И много душ, у которых он крал, но нет в нем души своей.
Мы качали его, мы терзали его, мы прожгли его насквозь,
И если зубы и ногти не врут, души у него не нашлось».
Дьявол главу склонил на грудь и начал воркотню:
«С родом Адама я в близком родстве, я ли его прогоню?
Мы близко, мы лежим глубоко, но когда он останется тут,
Мои джентльмены, что так горды, совсем меня засмеют.
Скажут, что я — хозяин плохой, что мой дом — общежитье старух,
И, уж конечно, не стоит того какой-то никчемный дух».
И дьявол глядел, как отрепья души пытались в огонь пролезть,
О милосердье думал он, но берег свое имя и честь:
«Я, пожалуй, могу не жалеть углей и жарить тебя всегда,
Если сам до кражи додумался ты?» и Томлинсон молвил — «Да!»
И дьявол тогда облегченно вздохнул, и мысль его стала светла:
«Душа блохи у него, — он сказал, — но я вижу в ней корни зла.
Будь я один здесь властелин, я бы впустил его,
Но Гордыни закон изнутри силен, и он сильней моего.
Где сидят проклятые Разум и Честь — при каждом Блудница и Жрец,
Бываю там я редко сам, тебе же там конец.
Ты не дух, — он сказал, — и ты не гном, ты не книга, и ты не зверь.
Не позорь же доброй славы людей, воплотись еще раз теперь.
С родом Адама я в близком родстве, не стал бы тебя я гнать,
Но припаси получше грехов, когда придешь опять.
Ступай отсюда! Черный конь заждался твоей души.
Сегодня они закопают твой гроб. Не опоздай! Спеши!
Живи на земле и уст не смыкай, не закрывай очей
И отнеси Сынам Земли мудрость моих речей.
Что каждый грех, совершенный двумя, и тому, и другому вменен,
И… бог, что ты вычитал из книг, да будет с тобой, Томлинсон!»
Полетай, мой голубочек,
Полетай, мой сизокрылый,
Через степи, через горы,
Через темные дубровы! Отыщи, мой голубочек,
Отыщи, мой сизокрылый,
Мою душу, мое сердце,
Моего мил_о_ва друга! Опустись, мой голубочек,
Опустись, мой сизокрылый,
Легким перышком ко другу,
На его правую руку! Проворкуй, мой голубочек,
Проворкуй, мой сизокрылый,
Моему милому другу
О моей тоске-кручине! Ты лети, мой голубочек,
От восхода до заката,
Отдыхай, мой сизокрылый,
Ты во время темной ночи! Если на небо порою
Набежит налётна тучка,
Ты сокройся, голубочек,
Под кусток частой, под ветку! Если коршун — хищна птица —
Над тобой распустит когти,
Ты запрячься, сизокрылый,
Под навес крутой, под кровлю! Ты скажи мне, голубочек,
Что увидел мое сердце!
Ты поведай, сизокрылый,
Что здоров мой ненаглядный! Я за весточку любую
Накормлю тебя пшеничкой, Я за радостну такую
Напою сытой медвяной.Я прижму к ретиву сердцу,
Сладко, сладко поцелую,
Обвяжу твою головку
Дорогою алой лентой.Вдруг песок полетел,
Ясный день потемнел
И гроза поднялась от восхода…
Гром — от громких речей!
Молнья — с светлых мечей!
То казаки летят из похода.Пламень грозный в очах,
Клик победный в устах,
За спиной понавешаны вьюки.
На коне боевом
Впереди молодцом
Выезжает удача Безрукий.И широкой копной
Вьет песок конь степной,
Рвет узду, и храпит, и бодрится.
Есаулы за ним
Пред отрядом своим,
Грозны их загорелые лица.«Гей! мои трубачи!
Опустите мечи,
Заиграйте в трубы боевые!
С хлебом, с солью скорей
Пусть встречают гостей
И отворят врата крепостные!»И, не медля, зараз
Атаманский приказ
Трубачи-усачи выполняют:
Боевой меч — в ножны,
И трубу со спины,
И походную песню играют.«Гей, скорей на редут!
Наши, наши идут!» —
Закричал часовой. И в минуту —
«Наши, наши идут!» —
Крича, люди бегут
Отовсюду толпами к редуту.Грянул в пушку пушкарь,
Зазвонил пономарь,
И широки врата заскрипели.
Из отверстых ворот
Хлынул с шумом народ
И казаки орлом налетели.«К церкви, храбрый отряд! —
Есаулы кричат, —
Исполняйте отцовский обычай,
И к иконе святой
Вы усердной рукой
Приносите дары из добычи».Казаки с коней в ряд,
В божью церковь спешат, —
Им навстречу причет со крестами:
Под хоругвью святой
В ризах пастырь седой
Их встречает святыми словами.ПастырьС нами бог! С нами бог!
Он возвысил наш рог!
Укрепил он во брани десницы! КлирС нами бог! С нами бог!
Супостат изнемог,
Мы крепки: покоряйтесь, языцы! ПастырьМышцей сильной своей
Укротил он зверей,
Он низвергнул коней, колесницы! КлирС нами бог! С нами бог!
Супостат изнемог,
Мы крепки: покоряйтесь, языцы! ПастырьОн услышал наш глас,
Он стал крепко за нас,
Он явился во блеске денницы! КлирС нами бог! С нами бог!
Супостат изнемог,
Мы крепки: покоряйтесь, языцы! ПастырьОн щиты их сломил,
Ярый огнь воздымил,
И вихрь бурный пожрал их станицы! КлирС нами бог! С нами бог!
Супостат изнемог,
Мы крепки: покоряйтесь, языцы! Старец кончил. За ним,
За начальством своим
Казаки в божью церковь вступили,
И с молитвой в устах
При святых образах
Они часть из добычи сложили.И, под гром пушкарей,
Петь владыке царей
Благодарственный гимн за спасенных;
И, под медленный звон,
Похоронный канон
Возгласили за прах убиенных.Служба кончена. Тут
Все на площадь бегут:
Их родные, друзья ожидают.
Сын к отцу, к брату брат
С полным сердцем летят
И с слезами на грудь упадают.Что ж казачка? Она,
Вещей грусти полна,
Ищет друга мил_о_ва очами:
Вся на площади рать,
Но его не видать,
Не видать казака меж рядами! Не во храме ли он?
Божий храм затворен —
Вот ограду ключарь запирает!
Что ж он к ней не спешит?
Сердце рвется спросить —
Но вопрос на устах замирает.Вдруг урядник седой
Подошел к молодой
И взглянул на нее со слезами;
Ей кольцо подает:
«Он окончил поход!» —
И поспешными скрылся шагами.И, бледней полотна,
С тихим стоном она
Недвижима, безгласна упала.
Свет померкнул в очах,
Смерть на бледных устах,
Тихо полная грудь трепетала.Вот с угрюмым челом
Ночь свинцовым крылом
Облекла и поля, и дубравы,
И с далеких небес
Сыплет искрами звезд,
И катит в облаках шар кровавый.И на ложе крутом
Спит болезненным сном
Молодая казачка. Прохладой
Над ее головой
Веет ветер ночной
И дымится струей над лампадой.Кровь горит. Грудь в огне,
И в мучительном сне
Страшный призрак, как червь, сердце гложет.
Темнота. Тишина.
И зловещего сна
Ни один звук живой не тревожит.Вдруг она поднялась!..
Чья-то тень пронеслась
Мимо окон и в мраке сокрылась.
Вот — храпенье коня!
Вот, кольцом не звеня,
Дверь тяжелая вдруг отворилась! Он вошел. Страшный вид!
Весь он кровью покрыт,
Страшно впали померкшие очи;
Кости в кожу вдались,
И уста запеклись.
Мрачен взор: он мрачней темной ночи! Он близ ложа стоит,
Он ей в очи глядит,
Он манит посинелой рукою.
То казак молодой!
Он пришел в тьме ночной
Свой исполнить обет пред женою.И она узнает,
Тихо с ложа встает
И выходит за ним молчаливо.
У ворот черный конь
Бьет копытом огонь
И трясет серебристою гривой.Вмиг казак — в стремена.
Молодая жена
С ним, дрожа и бледнея, садится.
Закусив, удила,
Как свинец, как стрела,
Конь ретивый дорогою мчится.Вот гора. На лету
Он сравнял высоту
И несется широкой долиной!
Вот река. Чрез реку!
На могучем скаку
Он сплотил берега над пучиной.Скачут день. Скачут два.
Ни жива ни мертва
И не смеет взглянуть на милова.
Куда путь их лежит,
Она хочет спросить,
Но боится. Казак — ни полслова.Наконец в день шестой,
Как ковер золотой,
Развернулися степи пред ними.
И кругом пустота!
Лишь вдали три креста
Возвышались в безбрежной пустыне.«Вот наш кров! Вот наш дом
Под лазурным шатром! —
Вдруг промолвил казак. — Посмотри же,
Как хорош он на взгляд!
Что за звезды горят!
Что за блеск! То вдали, что же ближе? Нас тут сто казаков,
Все лихих молодцов.
Мы привольно живем, не стареем.
Ни печаль, ни болезнь
Нам неведомы здесь,
И житейских забот не имеем.Мы и утром, и днем
Спим в земле крепким сном
До явленья вечерней зарницы;
Но зато при звездах
Мы гарцуем в степях
До восхода румяной денницы».Тут казак замолчал.
Конь заржал, запрядал…
И казачка глядит в изумленье.
Степь! Средь белого дня
Ни его, ни коня;
Только что-то гудит в отдаленье.И в степи! И одна!
Будто пытка, страшна
Одинокая смерть! Озирая
На холме насыпном
Степь горящу кругом,
Ищет тени казачка младая.Но кругом степь пуста!
Ни травы, ни куста,
Ни оттенка в сини отдаленной.
Кругом небо горит,
Воздух душен — томит —
Что за зной на степи раскаленной! И на жгучий песок,
Как увядший цветок,
Задыхаясь, она упадает.
И в томленье немом,
Сжавши руки крестом,
Безнадежно в степи погибает.
Месяц Травный, нахмурясь, престол свой отдал Изоку;
Пылкий Изок появился, но пасмурен, хладен, насуплен;
Был он отцом посаженым у мрачного Грудня. Грудень, известно,
Очень давно за Зимой волочился; теперь уж они обвенчались.
С свадьбы Изок принес два дождя, пять луж, три тумана.
(Рад ли, не рад ли, а надобно было принять их в подарок).
Он разложил пред собою подарки и фыркал. Меж тем собирался
Тихо на береге Карповки (славной реки, где водятся карпы,
Где, по преданию, Карп-Богатырь кавардак по субботам
Ел, отдыхая от славы), на береге Карповки славной
В семь часов ввечеру Арзамас двадесятый. Под сводом
Новосозданного храма, на коем начертано имя
Вещего Штейна, породой германца, душой арзамасца,
Сел Арзамас за стол с величавостью скромной и мудрой наседки;
Сел Арзамас — и явилось в тот миг небывалое чудо:
Нечто пузообразное, пупом венчанное вздулось,
Громко взбурчало, и вдруг гармонией Арфы стало бурчанье.
Члены смутились, Реин дернул за кофту Старушку,
С страшной перхотой Старушка бросилась в руки Варвику,
Журка клюнул Пустынника, тот за хвост Асмодея,
Начал бодать Асмодей Громобоя, а этот облапил,
Сморщась, как дряхлый сморчок, Светлану. Одна лишь Кассандра
Тихо и ясно, как пень благородный, с своим протоколом,
Ушки сжавши и рыльце подняв к милосердому небу,
В креслах сидела. „Уймись, Арзамас! — возгласила Кассандра. —
Или гармония пуза Эоловой Арфы тебя изумила?
Тише ль бурчало оно в часы пресыщенья, когда им
Водка, селедка, конфеты, котлеты, клюква и брюква
Быстро, как вечностью годы и жизнь, поглощались?
Знай же, что ныне пузо бурчит и хлебещет недаром;
Мне — Дельфийский треножник оно. Прорицаю, внимайте!“
Взлезла Кассандра на пузо, села Кассандра на пузе;
Стала с пуза Кассандра, как древле с вершины Синая
Вождь Моисей ко евреям, громко вещать к арзамасцам:
„Братья-друзья арзамасцы! В пузе Эоловой Арфы
Много добра. Не одни в нем кишки и желудок.
Близко пуза, я чувствую, бьется, колышется сердце!
Это сердце, как Весты лампада, горит не сгорая.
Бродит, я чувствую, в темном Дедале, поблизости пуза,
Честный отшельник — душа; она в своем заточенье
Все отразила прельщенья бесов и душиста добротой!
(Так говорит об ней Николай Карамзин, наш историк).
Слушайте ж, вот что душа из пуза инкогнито шепчет:
Полно тебе, Арзамас, слоняться бездельником! Полно
Нам, как портным, сидеть на катке и шить на халдеев,
Сгорбясь, дурацкие шапки из пестрых лоскутьев Беседных;
Время проснуться!.. Я вам пример. Я бурчу, забурчите ж,
Братцы, и вы, и с такой же гармонией сладкою. Время,
Время летит. Нас доселе сбирала беспечная шутка;
Несколько ясных минут украла она у бесплодной
Жизни. Но что же? Она уж устала иль скоро устанет.
Смех без веселости — только кривлянье! Старые шутки —
Старые девки! Время прошло, когда по следам их
Рой обожателей мчался! теперь позабыты; в морщинах,
Зубы считают, в разладе с собою, мертвы не живши.
Бойся ж и ты, Арзамас, чтоб не сделаться старою девкой.
Слава — твой обожатель; скорее браком законным
С ней сочетайся! иль будешь бездетен, иль, что еще хуже,
Будешь иметь детей незаконных, не признанных ею,
Светом отверженных, жалких, тебе самому в посрамленье.
О арзамасцы! все мы судьбу испытали; у всех нас
В сердце хранится добра и прекрасного тайна; но каждый,
Жизнью своей охлажденный, к сей тайне уж веру теряет;
В каждом душа, как светильник, горящий в пустыне,
Свет одинокий окрестныя мглы не осветит. Напрасно
Нам он горит, он лишь мрачность для наших очей озаряет.
Что за отрада нам знать, что где-то в такой же пустыне
Так же тускло и тщетно братский пылает светильник?
Нам от того не светлее! Ближе, друзья, чтоб друг друга
Видеть в лицо и, сливши пламень души (неприступной
Хладу убийственной жизни), достоинства первое благо
(Если уж счастья нельзя) сохранить посреди измененья!
Вместе — великое слово! Вместе, твердит, унывая,
Сердце, жадное жизни, томяся бесплодным стремленьем.
Вместе! Оно воскресит нам наши младые надежды.
Что мы розно? Один, увлекаем шумным потоком
Скучной толпы, в мелочных затерялся заботах. Напрасно
Ищет себя, он чужд и себе и другим; каменеет,
К мертвому рабству привыкнув, и, цепи свои презирая,
Их разорвать не стремится. Другой, потеряв невозвратно
В миг единый все, что было душою полжизни,
Вдруг меж развалин один очутился и нового зданья
Строить не смеет; и если бы смел, то где ж ободритель,
Дерзкий создатель — Младость, сестра Вдохновенья? Над грудой развалин
Молча стоит он и с трепетом смотрит, как Гений унывший
Свой погашает светильник. Иной самому себе незнакомец,
Полный жизни мертвец, себя и свой дар загвоздивший
В гроб, им самим сотворенный, бьется в своем заточенье:
Силен свой гроб разломить, но силе не верит — и гибнет.
Тот, великим желаньем волнуемый, силой богатый,
Рад бы разлить по вселенной — в сиянье ль, в пожаре ль — свой пламень;
К смелому делу сзывает дружину, но... голос в пустыне.
Отзыва нет! О братья, пред нами во дни упованья
Жизнь необятная, полная блеска, вдали расстилалась.
Близким стало далекое! Что же? Пред темной завесой,
Вдруг упавшей меж нами и жизнию, каждый стоит безнадежен;
Часто трепещет завеса, есть что-то живое за нею,
Но рука и поднять уж ее не стремится. Нет веры!
Будем ли ж, братья, стоять перед нею с ничтожным покорством?
Вместе, друзья, и она разорвется, и путь нам свободен.
Вместе — наш Гений-хранитель! при нем благодатная Бодрость;
Нам оно безопасный приют от судьбы вероломной;
Пусть налетят ее бури, оно для нас уцелеет!
С ним и Слава, не рабский криков толпы повторитель,
Но свободный судья современных, потомства наставник;
С ним и Награда, не шумная почесть, гремушка младенцев,
Но священное чувство достоинства, внятный не многим
Голос души и с голосом избранных, лучших согласный.
С ним жизнедательный Труд с бескорыстною целью — для пользы;
С ним и великий Гений — Отечество. Так, арзамасцы!
Там, где во имя Отечества по две руки во едину
Слиты, там и оно соприсутственно. Братья, дайте же руки!
Все минувшее, все, что в честь ему некогда жило,
С славного царского трона и с тихой обители сельской,
С поля, где жатва на пепле падших бойцов расцветает,
С гроба певцов, с великанских курганов, свидетелей чести,
Все к нам голос знакомый возносит: мы некогда жили!
Все мы готовили славу, и вы приготовьте потомкам! —
Вместе, друзья! чтоб потомству наш голос был слышен!“
Так говорила Кассандра, холя десницею пузо.
Вдруг наморщилось пузо, Кассандра умолкла, и члены,
Ей поклонясь, подошли приложиться с почтеньем
К пузу в том месте, где пуп цветет лесной сыроежкой.
Тут осанистый Реин разгладил чело, от власов обнаженно,
Важно жезлом волшебным махнул — и явилося нечто
Пышным вратам подобное, к светлому зданью ведущим.
Звездная надпись сияла на них: Журнал арзамасский.
Мощной рукою врата растворил он; за ними кипели
В светлом хаосе призраки веков; как гиганты, смотрели
Лики славных из сей оживленныя тучи; над нею
С яркой звездой на главе гением тихим неслося
В свежем гражданском венке божество — Просвещенье, дав руку
Грозной и мирной богине Свободе. И все арзамасцы,
Пламень почуя в душе, к вратам побежали... Все скрылось.
Реин сказал: „Потерпите, голубчики! я еще не достроил;
Будет вам дом, а теперь и ворот одних вам довольно“.
Члены, зная, что Реин — искусный строитель, утихли,
Сели опять по местам, и явился, клюкой подпираясь,
Сам Асмодей. Погонял он бичом мериносов Беседы.
Важен пред стадом тащился старый баран, волочивший
Тяжкий курдюк на скрипящих колесах, — Шишков седорунный;
Рядом с ним Шутовской, овца брюхатая, охал.
Важно вез назади осел Голенищев-Кутузов
Тяжкий с притчами воз, а на козлах мартышка
В бурке, граф Дмитрий Хвостов, тряслась; и, качаясь на дышле,
Скромно висел в чемодане домашний тушканчик Вздыхалов.
Стадо загнавши, воткнул Асмодей на вилы Шишкова,
Отдал честь Арзамасу и начал китайские тени
Членам показывать. В первом явленье предстала
С кипой журналов Политика, рот зажимая Цензуре,
Старой кокетке, которую тощий гофмейстер Яценко
Вежливо под руку вел, нестерпимый Дух издавая.
Вслед за Политикой вышла Словесность; платье богини
Радужным цветом сияло, и следом за ней ее дети:
С лирой, в венке из лавров и роз, Поээия-дева
Шла впереди; вкруг нее как крылатые звезды летали
Светлые пчелы, мед свой с цветов чужих и домашних
В дар ей собравшие. Об руку с нею поступью важной
Шла благородная Проза в длинной одежде. Смиренно
Хвост ей несла Грамматика, старая нянька (которой,
Сев в углу на словарь, Академия делала рожи).
Свита ее была многочисленна; в ней отличался
Важный маляр Демид-арзамасец. Он кистью, как древле
Тростью Цирцея, махал, и пред ним, как из дыма, творились
Лица, из видов заемных в свои обращенные виды.
Все покорялось его всемогуществу, даже Беседа
Вежливой чушкою лезла, пыхтя, из-под докторской ризы.
Третья дочь Словесности: Критика с плетью, с метелкой
Шла, опираясь на Вкус и смелую Шутку; за нею
Князь Тюфякин нес на закорках Театр, и нещадно
Кошками секли его Пиериды, твердя: не дурачься.
Смесь последняя вышла. Пред нею музы тащили
Чашу большую с ботвиньей; там все переболтано было:
Пушкина мысли, вести о курах с лицом человечьим,
Письма о бедных к богатым, старое заново с новым.
Быстро тени мелькали пред взорами членов одна за другою.
Вдруг все исчезло. Члены захлопали. Вилы пред ними
Важно склонил Асмодей и, стряхнув с них Шишкова,
В угол толкнул сего мериноса; он комом свернулся,
К стенке прижался и молча глазами вертел. Совещанье
Начали члены. Приятно было послушать, как вместе
Все голоса слилися в одну бестолковщину. Бегло
Быстрым своим язычком работала Кассандра, и Реин
Громко шумел; Асмодей воевал на Светлану; Светлана
Бегала взад и вперед с протоколом; впившись в Старушку,
Криком кричал Громобой, упрямясь родить анекдотец.
Арфа курныкала песни. Пустынник возился с Варвиком.
Чем же сумятица кончилась? Делом: журнал состоялся.