Все стихи про версту

Найдено стихов - 41

Борис Леонидович Пастернак

Сады тошнит от верст затишья

Сады тошнит от верст затишья.
Столбняк рассерженных лощин
Страшней, чем ураган, и лише,
Чем буря, в силах всполошить.

Гроза близка. У сада пахнет
Из усыхающего рта
Крапивой, кровлей, тленьем, страхом.
Встает в колонны рев скота.

Наталья Горбаневская

От версты до версты

От версты до версты
прохожу по вселенной
и столбам верстовым пришиваю хвосты
красоты необыкновенной.«Это ты?» — Это я, но и ты
в моей памяти самозабвенной
уползаешь в кусты
с перерезанной веной.«Это я?» — Это ты, но и я,
извлекая из небытия
и вставляя в дырявую память
облик твой, но не чтобы поправить,
а — понять, прихватив за края,
и — помять, распрямить и расплавить.

Алексей Жемчужников

Верста на старой дороге

Под горой, дождем размытой,
У оврага без моста
Приютилась под ракитой
Позабытая верста.Наклонившись набок низко,
Тусклой цифрою глядит;
Но далеко или близко —
Никому не говорит.Без нужды старушка мерит
Прежний путь, знакомый, свой;
Хоть и видит, а не верит,
Что проложен путь иной…

Игорь Северянин

Что ни верста

Что ни верста — все отдаленней
Виктория, любовь моя!
Что ни верста — я все влюбленней
И все неотвратимей я!
Что ни верста — мне все больнее,
И дышется уже с трудом.
Что ни верста — все больше с нею,
Все больше с нею я вдвоем.
Невыносимо, невозможно,
Немыслимо быть без нее.
Как бережно, как осторожно
Хранил бы счастье я свое!
Всю жизнь искать, — найти под старость
И вынужденно отложить…
Я чувствую слепую ярость:
Что значит жизнь без права жить?!.

Марина Цветаева

Верстами — врозь — разлетаются брови…

Верстами — врозь — разлетаются брови.
Две достоверности розной любови,
Черные возжи-мои-колеи —
Дальнодорожные брови твои! Ветлами — вслед — подымаются руки.
Две достоверности верной разлуки,
Кровь без слезы пролитая!
По ветру жизнь! — Брови твои! Летописи лебединые стрелы,
Две достоверности белого дела,
Радугою — в Божьи бои
Вброшенные — брови твои! 23 января

Марина Цветаева

Рас-стояние: версты, мили…

Рас-стояние: версты, мили…
Нас рас — ставили, рас — садили,
Чтобы тихо себя вели
По двум разным концам земли.

Рас-стояние: версты, дали…
Нас расклеили, распаяли,
В две руки развели, распяв,
И не знали, что это — сплав

Вдохновений и сухожилий…
Не рассорили — рассорили,
Расслоили…
Стена да ров.
Расселили нас как орлов —

Заговорщиков: версты, дали…
Не расстроили — растеряли.
По трущобам земных широт
Рассовали нас как сирот.

Который уж, ну который — март?!
Разбили нас — как колоду карт!

Игорь Северянин

В роли рикши

Пятнадцать верст на саночках норвежских
Я вез тебя равниной снеговой,
На небе видя зубров беловежских,
Из облаков содеянных мечтой.
Пятнадцать верст от Тойлы и до Сомпе,
В дороге раза два передохнув,
Я вез тебя, и вспоминал о помпе,
С какой поил вином меня Гурзуф…
Пятнадцать верст, уподобляясь рикше,
Через поля и лес тебя я вез…
Но, к лошадиной роли не привыкши,
Прошу мне дать обед, а не овес…

Игорь Северянин

В пути

Иду, с каждым шагом рьяней
Верста к версте — к звену звено.
Кто я? Я — Игорь Северянин,
Чье имя смело, как вино!

И в горле спазмы упоенья.
И волоса на голове
Приходят в дивное движенье,
Как было некогда в Москве…

Там были церкви златоглавы
И души хрупотней стекла.
Там жизнь моя в расцвете славы,
В расцвете славы жизнь текла.

Вспененная и золотая!
Он горек, мутный твой отстой.
И сам себе себя читая,
Версту глотаю за верстой!

Марина Цветаева

Ни тагана…

Ни тагана
Нет, ни огня.
На меня, на!
Будет с меняКонскую кость
Жрать с татарвой.
Сопровождай,
Столб верстовой! — Где ж, быстрота,
Крест-твой-цепок?
— Крест-мой-цепок
Хан под сапог.Град мой в крови,
Грудь без креста, —
Усынови,
Матерь-Верста! — Где ж, сирота,
Кладь-твоя-дом?
— Скарб — под ребром,
Дом — под седлом, Хан мой — Мамай,
Хлеб мой — тоска.
К старому в рай,
Паперть-верста! — Что ж, красота,
К Хану строга?
— К Хану строга?
Память долга! Камнем — мне Хан,
Я мой — Москва.
К ангелам в стан,
Скатерть-верста! 2 октября 1921

Марина Цветаева

Милые спутники

Милые спутники, делившие с нами ночлег!
Версты, и версты, и версты, и черствый хлеб…
Рокот цыганских телег,
Вспять убегающих рек —
Рокот… Ах, на цыганской, на райской, на ранней заре —
Помните утренний ветер и степь в серебре?
Синий дымок на горе
И о цыганском царе —
Песню… В черную полночь, под пологом древних ветвей,
Мы вам дарили прекрасных — как ночь — сыновей,
Нищих — как ночь — сыновей…
И рокотал соловей —
Славу.Не удержали вас, спутники чудной поры,
Нищие неги и нищие наши пиры.
Жарко пылали костры,
Падали к нам на ковры —
Звезды…

Марина Цветаева

Синие версты…

Синие версты
И зарева горние!
Победоносного
Славьте — Георгия!

Славьте, жемчужные
Грозди полуночи,
Дивного мужа,
Пречистого юношу:

Огненный плащ его,
Посвист копья его,
Кровокипящего
Славьте — коня его!

* * *

Зычные мачты
И слободы орлие!
Громокипящего
Славьте — Георгия!

Солнцеподобного
В силе и в кротости.
Доблесть из доблестей,
Роскошь из роскошей:

Башенный рост его,
Посвист копья его,
Молниехвостого
Славьте — коня его!

Львиные ветры
И глыбы соборные!
Великолепного
Славьте — Георгия!

Змея пронзившего,
Смерть победившего,
В дом Госпожи своей
Конным — вступившего!

Зычный разгон его,
Посвист копья его,
Преображенного
Славьте — коня его!

Марина Цветаева

Волк

Было дружбой, стало службой,
Бог с тобою, брат мой волк!
Подыхает наша дружба:
Я тебе не дар, а долг!

Заедай верстою вёрсту,
Отсылай версту к версте!
Перегладила по шёрстке, —
Стосковался по тоске!

Не взвожу тебя в злодеи, —
Не твоя вина — мой грех:
Ненасытностью своею
Перекармливаю всех!

Чем на вас с кремнём — огнивом
В лес ходить — как Бог судил, —
К одному бабьё ревниво:
Чтобы лап не остудил.

Удержать — перстом не двину:
Перст — не шест, а лес велик.
Уноси свои седины,
Бог с тобою, брат мой клык!

Прощевай, седая шкура!
И во сне не вспомяну!
Новая найдется дура —
Верить в волчью седину.

Илья Эренбург

И дверцы скрежет, выпасть, вынуть

И дверцы скрежет: выпасть, вынуть.
И молит сердце: где рука?
И всё растут, растут аршины
От ваших губ и до платка.
Взмахнет еще и отобьется.
Зачем так мало целовал?
На ночь, на дождь, на рощи отсвет
Метнет железный катафалк.
Он ладаном обдышит липы,
Вздохнет на тысячной версте
И долго будет звезды сыпать
В невыносимой духоте.
Еще мостом задушит шепот,
Еще верстой махнет: молчи!
И врежется, и нем, и вкопан,
В вокзала дикие лучи.
И половой, хоть ночь и заспан,
Поймет, что значит без тебя,
Больной огарок ставя на стол
И занавеску теребя.

Игорь Северянин

В пяти верстах по полотну

Весело, весело сердцу! звонко, душа, освирелься! —
Прогрохотал искрометно и эластично экспресс.
Я загорелся восторгом! я загляделся на рельсы! —
Дама в окне улыбалась, дама смотрела на лес.
Ручкой меня целовала. Поздно! — но как же тут «раньше»?..
Эти глаза… вы-фиалки! эти глаза… вы-огни!
Солнце, закатное солнце! твой дирижабль оранжев!
Сяду в него, — повинуйся, поезд любви обгони!
Кто и куда? — не ответит. Если и хочет, не может.
И не догнать, и не встретить. Греза — сердечная моль.
Все, что находит, теряет сердце мое… Боже, Боже!
Призрачный промельк экспресса дал мне чаруйную боль.

Иосиф Бродский

Как тюремный засов

Как тюремный засов
разрешается звоном от бремени,
от калмыцких усов
над улыбкой прошедшего времени,
так в ночной темноте,
обнажая надежды беззубие,
по версте, по версте
отступает любовь от безумия.

И разинутый рот
до ушей раздвигая беспамятством,
как садок для щедрот
временным и пространственным пьяницам,
что в горящем дому
ухитряясь дрожать под заплатами
и уставясь во тьму,
заедают версту циферблатами, —
боль разлуки с тобой
вытесняет действительность равную
не печальной судьбой,
а простой Архимедовой правдою.

Через гордый язык,
хоронясь от законности с тщанием,
от сердечных музык
пробираются память с молчанием
в мой последний пенат
— то ль слезинка, то ль веточка вербная, —
и тебе не понять,
да и мне не расслышать, наверное,
то ли вправду звенит тишина,
как на Стиксе уключина.
То ли песня навзрыд сложена
и посмертно заучена.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Болото

ПРЕРЫВИСТЫЯ СТРОКИ.

На версты и версты протянулось болото,
Поросшее зеленой обманною травой.
Каждый миг в нем шепчет, словно плачет кто-то,
Как будто безнадежно тоскует над собой.

На версты и версты шелестящая осока,
Незабудки, кувшинки, кувшинки, камыши.
Болото раскинулось властно и широко,
Шепчутся стебли в изумрудной тиши.

На самом зеленом изумрудном месте
Кто-то когда-то погиб навсегда.
Шел жених влюбленный к любящей невесте,
Болото заманило, в болоте нет следа.

И многих манит к обманным изумрудам,
Каждому хочется над бездонностью побыть.
Каждый, утомившись, ярко грезит чудом,
И только тот живет, кто может все забыть.

О, как грустно шепчут камыши без счета,
Шелестящими шуршащими стеблями говорят.
Болото, болото, ты мне нравишься, болото,
Я верю, что божественен предсмертный взгляд.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Болото

ПРЕРЫВИСТЫЕ СТРОКИ

На версты и версты протянулось болото,
Поросшее зеленой обманною травой.
Каждый миг в нем шепчет, словно плачет кто-то,
Как будто безнадежно тоскует над собой.

На версты и версты шелестящая осока,
Незабудки, кувшинки, кувшинки, камыши.
Болото раскинулось властно и широко,
Шепчутся стебли в изумрудной тиши.

На самом зеленом изумрудном месте
Кто-то когда-то погиб навсегда.
Шел жених влюбленный к любящей невесте,
Болото заманило, в болоте нет следа.

И многих манит к обманным изумрудам,
Каждому хочется над бездонностью побыть.
Каждый, утомившись, ярко грезит чудом,
И только тот живет, кто может все забыть.

О, как грустно шепчут камыши без счета,
Шелестящими шуршащими стеблями говорят.
Болото, болото, ты мне нравишься, болото,
Я верю, что божественен предсмертный взгляд.

Константин Константинович Случевский

Не померяться ль мне с морем?

Не померяться ль мне с морем?
Вволю, всласть души?
Санки крепки, очи зорки,
Кони хороши...

И несчитанные версты
Понеслись назад,
Где-то, мнится, берег дальний
Различает взгляд.

Кони шибче, веселее
Мчат во весь опор...
Море места прибавляет,
Шире кругозор.

Дальше! Кони утомились,
Надо понукать...
Море будто шире стало,
Раздалось опять...

А несчитанные версты
Сзади собрались
И кричат, смеясь, вдогонку:
«Эй, остановись!»

Стали кони... Нет в них силы,
Клонят морды в снег...
Ну, пускай другой, кто хочет,
Продолжает бег!

И не в том теперь чтоб дальше...
Всюду — ширь да гладь!
Вон как вдруг запорошило...
Будем умирать!

Михаил Анчаров

Пыхом клубит пар

Пыхом клубит пар
Пароход-малец,
Волны вбег бегут от колес.
На сто тысяч верст
Небеса да лес,
Да с версту подо мной откос.Прет звериный дух
От лесных застех,
Где-то рядом гудит гроза.
Дует в спину мне
Ветерок-пострел,
Заметая пути назад.Надоело мне
У чужих окон
Счастья ждать под чужой мотив.
Тошно, зная жизнь
С четырех сторон,
По окольным путям идти.К черту всех мужей! —
Всухомятку жить.
Я любовником на игру
Выхожу, ножом
Расписав межи, —
Все равно мне: что пан, что труп.Я смеюсь — ха-ха! —
Над своей судьбой,
Я плюю на свою печаль.
Эй, судьба! Еще
Разговор с тобой
Вперехлест поведу сплеча.Далеко внизу
Эха хохот смолк.
Там дымучий пучит туман.
Там цветком отцвел
Флага алый шелк:
Пароходик ушел за лиман.

Константин Константинович Случевский

Какие здесь всему великие размеры!

Какие здесь всему великие размеры!
Вот хоть бы лов классической трески!
На крепкой бечеве, верст в пять иль больше меры,
Что ни аршин, навешаны крючки;

Насквозь проколота, на каждом рыбка бьется…
Пять верст страданий! Это ль не длина?
Порою бечева китом, белугой рвется —
Тогда страдать артель ловцов должна.

В морозный вихрь и снег — а это ль не напасти? —
Не день, не два, с терпеньем без границ
Артель в морской волне распутывает снасти,
Сбивая лед с промерзлых рукавиц.

И завтра то же, вновь… В дому помору хуже:
Тут, как и в море, вечно сир и нищ,
Живет он впроголодь, а спит во тьме и стуже
На гнойных нарах мрачных становищ.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Свежей весной

Свежей весной
Всеозаряющее,
Нас опьяняющее
Цветом, лучом, новизной, —
Слабые стебли для жизни прямой укрепляющее, —
Ты, пребывающее
С ним, неизвестным, с тобою, любовь, и со мной!

Ты теплое в радостно-грустном Апреле,
Когда на заре
Играют свирели,
Горячее в летней поре,
В палящем Июле,
Родящем зернистый и сочный прилив
В колосьях желтеющих нив,
Что в свете лучей утонули.
Ты жгучее в Африке, свет твой горит
Смертельно, в час полдня, вблизи Пирамид,
И в зыбях песчаных Сахары.
Ты страшное в нашей России лесной,
Когда, воспринявши палящий твой зной,
Рокочут лесные пожары.
Ты в отблесках мертвых, в пределах тех стран,
Где белою смертью одет Океан,
Что люди зовут Ледовитым, —
Где стелются версты и версты воды
И вечно звенят и ломаются льды,
Белея под ветром сердитым.
В Норвегии бледной — полночное ты;
Сияньем полярным глядишь с высоты,
Горишь в сочетаньях нежданных.
Ты тусклое там, где взрастают лишь мхи,
Цепляются в тундрах, глядят как грехи,
В краях для тебя нежеланных.
Но Солнцу и в тундрах предельности нет,
Они получают зловещий твой свет,
И, если есть черные страны,
Где люди в бреду и в виденьях весь год,
Там день есть меж днями, когда небосвод
Миг правды дает за обманы,
И тот, кто томился весь год без лучей,
В миг правды богаче избранников дней.

Иосиф Бродский

Подруга, дурнея лицом, поселись в деревне

Подруга, дурнея лицом, поселись в деревне.
Зеркальце там не слыхало ни о какой царевне.
Речка тоже рябит; а земля в морщинах —
и думать забыла, поди, о своих мужчинах.

Там — одни пацаны. А от кого рожают,
знают лишь те, которые их сажают,
либо — никто, либо — в углу иконы.
И весною пахать выходят одни законы.

Езжай в деревню, подруга. В поле, тем паче в роще
в землю смотреть и одеваться проще.
Там у тебя одной на сто верст помада,
но вынимать ее все равно не надо.

Знаешь, лучше стареть там, где верста маячит,
где красота ничего не значит
или значит не молодость, титьку, семя,
потому что природа вообще все время.

Это, как знать, даст побороть унылость.
И леса там тоже шумят, что уже случилось
все, и притом — не раз. И сумма
случившегося есть источник шума.

Лучше стареть в деревне. Даже живя отдельной
жизнью, там различишь нательный
крестик в драной березке, в стебле пастушьей сумки,
в том, что порхает всего лишь сутки.

И я приеду к тебе. В этом «и я приеду»
усмотри не свою, но этих вещей победу,
ибо земле, как той простыне, понятен
язык не столько любви, сколько выбоин, впадин, вмятин.

Или пусть не приеду. Любая из этих рытвин,
либо воды в колодезе привкус бритвин,
прутья обочины, хаос кочек —
все-таки я: то, чего не хочешь. Езжай в деревню, подруга.

Знаешь, дурнея, лица
лишь подтверждают, что можно слиться
разными способами; их — бездны,
и нам, дорогая, не все известны.

Знаешь, пейзаж — то, чего не знаешь.
Помни об этом, когда там судьбе пеняешь.
Когда-нибудь, в серую краску уставясь взглядом,
ты узнаешь себя. И серую краску рядом.

Иосиф Бродский

Услышу и отзовусь

Сбились со счета дни, и Борей покидает озимь,
ночью при свете свечи пересчитывает стропила.
Будто ты вымолвила негромко: осень,
осень со всех сторон меня обступила.
Затихает, и вновь туч на звезды охота
вспыхивает, и дрожит в замешательстве легком стреха.
С уст твоих слетают времена года,
жизнь мою превращая, как леса и овраги, в эхо.
Это твое, тихий дождь, шум, подхваченный чащей,
так что сердце в груди шумит, как ивовый веник.
Но безучастней, чем ты, в тысячу раз безучастней,
молча глядит на меня (в стороне) можжевельник.
Темным лицом вперед (но как бы взапуски с тучей)
чем-то близким воде ботфортами в ямах брызжу,
благословляя родства с природой единственный случай,
будто за тысячу верст взор твой печальный вижу.
Разрывай мои сны, если хочешь. Безумствуй в яви.
Заливай до краев этот след мой в полях мышиных.
Как Сибелиус пой, умолкать, умолкать не вправе,
говори же со мной и гуди и свисти в вершинах.
Через смерть и поля, через жизни, страданья, версты
улыбайся, шепчи, заливайся слезами — сладость
дальней речи своей, как летучую мышь, как звезды,
кутай в тучах ночных, посылая мне боль и радость.
Дальше, дальше! где плоть уж не внемлет душе, где в уши
не вливается звук, а ныряет с душою вровень,
я услышу тебя и отвечу, быть может, глуше,
чем сейчас, но за все, в чем я не был и был виновен.
И за тенью моей он последует — как? с любовью?
Нет! скорей повлечет его склонность воды к движенью.
Но вернется к тебе, как великий прибой к изголовью,
как вожатого Дант, уступая уничтоженью.
И охватит тебя тишиной и посмертной славой
и земной клеветой, не снискавшей меж туч успеха,
то сиротство из нот, не берущих выше октавой,
чем возьмет забытье и навеки смолкшее эхо.

Владимир Маяковский

Вандервельде

Воскуря фимиам,
восторг воскрыля́,
не закрывая
отверзтого
в хвальбе рта, —
славьте
социалиста
его величества, короля
Альберта!
Смотрите ж!
Какого черта лешего!
Какой
роскошнейший
открывается вид нам!
Видите,
видите его,
светлейшего?
Видите?
Не видно!
Не видно?
Это оттого,
что Вандервельде
для глаза тяжел.
Окраска
глаза́
выжигает зноем.
Вандервельде
до того,
до того желт,
что просто
глаза слепит желтизною.
Вместо волоса
желтенький пушок стелется.
Желтые ботиночки,
желтые одежонки.
Под желтенькой кожицей
желтенькое тельце.
В карманчиках
желтые
антантины деньжонки.
Желтенькое сердечко,
желтенький ум.
Душонку
желтенькие чувства рассияли.
Только ушки
розоватые
после путешествия в Москву
да пальчик
в чернилах —
подписывался в Версале.
При взгляде
на дела его
и на него самого —
я, разумеется,
совсем не острю —
так и хочется
из Вандервельде
сделать самовар
или дюжинку
новеньких
медножелтых кастрюль.
Сделать бы —
и на полки
антантовских кухонь,
чтоб вечно
челядь
глазели глаза его,
чтоб, даже
когда
испустит дух он,
от Вандервельде
пользу видели хозяева.
Но пока еще
не положил он
за Антанту
живот,
пока
на самовар
не переделан Эмилий, —Вандервельде жив,
Вандервельде живет
в собственнейшем парке,
в собственнейшей вилле.
Если жизнь
Вандервельдичью
посмотришь близ,
то думаешь:
на чёрта
ему
социализм?
Развлекается ананасом
да рябчиком-дичью.
От прочего
буржуя
отличить не очень,
Чего ему не хватает —
молока птичья?!
Да разве — что
зад
камергерски не раззолочен!
Углубить
в психологию
нужно
стих.
Нутро
вполне соответствует наружности.
У Вандервельде
качеств множество.
Но,
не занимаясь психоложеством,
выделю одно:
до боли
Эмиль
сердоболен.
Услышит,
что где-то
кого-то судят, —
сквозь снег,
за мили,
огнем
юридическим
выжегши груди,
несется
защитник,
рыцарь Эмилий.
Особенно,
когда
желто-розовые мальчики
густо,
как сельди,
набьются
в своем
«Втором интернациональчике».
Тогда
особенно прекрасен Вандервельде.
Очевидцы утверждают,
божатся:
— Верно! —
У Вандервельде
язычище
этакий,
что его
развертывают,
как в работе землемерной
землемеры
развертывают
версты рулетки.
Высунет —
и на 24 часа
начинает чесать.
Раза два
обернет
языком
здания
заседания.
По мере того
как мысли растут,
язык
раскручивает
за верстой версту.
За сто верст развернется,
дотянется до Парижа,
того лизнет,
другого полижет.
Доберется до русской жизни —
отравит слюну,
ядовитою брызнет.
Весь мир обойдут
слова-бродяги,
каждый пень обшарят,
каждый куст.
И снова
начинает
язык втягивать
соглашательский Златоуст.
Оркестры,
играйте туш!
Публика,
неистовствуй,
«ура» горля́!
Таков Вандервельде —
социалист-душка,
социалист
его величества короля.Примечание.Скажут:
к чему
эти сатирические трели?!
Обличения Вандервельде
поседели,
устарели.
Что Вандервельде!
Безобидная овечка.
Да.
Но из-за Вандервельде
глядят
тысячи
отечественных
вандервельдчиков
и
вандервельдят.

Эдуард Багрицкий

Исследователь

почти наверняка тунгусский метеорит
содержит около 20 000 000 тонн железа
и около 20 000 тонн платины.
(из газетной статьи)1В неведомых недрах стекла
Исходит жужжаньем пчела.
Все ниже, и ниже, и ниже, —
Уже различаешь слова…
Летит и пылает и брызжет
Отрубленная голова.
Чудовищных звезд напряженье,
И судорога, и дрожь;
Уже невтерпеж от гуденья,
От блеска уже невтерпеж.
И в сырость таежного лета,
В озера, в лесные бугры
В горящих отрепьях комета
Летит — и рыдает навзрыд.2
Тогда из холодных болот
Навстречу сохатый встает.
Хранитель сосновых угодий,
Владыка косматых лосих, —
Он медленным ухом поводит,
Он медленным глазом косит,
Он дует шелковой губой,
Он стонет звериной трубой,
Из мхов поднимая в огни
Широких рогов пятерни.
Он видит: над хвойным забором,
Крутясь, выплывает из мглы
Гнездовье из блеска, в котором
Ворчат и клекочут орлы.
И ветер нездешних угодий
По шкуре ожогом проходит,
И льется в тайгу из гнезда
Багровая злая вода.
Лесов огневые ворота
Встают из крутящейся мглы,
Пожар подымает болота
И в топь окунает стволы.
Играет огонь языкатый
Гадюкой, ползущей на лов,
И видит последний сохатый
Паденье последних стволов.3Медведя и зверя — туга…
О ком ты взыскуешь, тайга?
Как мамонт, встает чернолесье,
Подняв позвонки к облакам,
И плюшевой мерзостью плесень
По кряжистым лезет бокам.
Здесь ястреб гнездовья строит,
Здесь тайная свадьба сов,
Да стынет в траве астероид,
Хранимый забором лесов.
На версты, и версты, и версты
Промозглым быльем шевеля,
Покрылась замшелой коростой
В ожогах и язвах земля…
Но что пешеходу усталость
(О, черные русла дорог!) —
Россия за лесом осталась,
Развеялась в ночь и умчалась,
Как дальнего чума дымок.
Бредет он по тропам случайным —
Сквозь ржавых лесов торжество;
Ружье, астролябия, чайник —
Нехитрый инструмент его.
Бредет он по вымершим рекам,
По мертвой и впалой земле.
Каким огневым дровосеком
Здесь начисто вырублен лес,
Какая нога наступила
На ржавчину рваных кустов?
Какая корявая сила
Прошла и разворотила
Слоистое брюхо пластов?
И там, где в смолистое тело,
Сосны древоточец проник, —
Грозят белизной помертвелой
Погибших рогов пятерни.
Кивает сосенник синий,
Стынет озер вода;
Первый предзимний иней
Весь в звериных следах.
Волк вылазит из лога
С инеем на усах…
Да здравствует дорога,
Потерянная в лесах! 4Тунгуска, тихая река,
Не выдавай плотовщика.
Плоты сквозь дебри протащив,
Поет и свищет плотовщик.
На Туруханск бежит вода,
На Туруханск плывет руда,
По берегам шумит сосна,
По берегам идет весна.
Медвежья вешняя туга…
О ком взыскуешь ты, тайга?

Леонид Леонидович Татищев

Русалка

Симеоном крещен, по прозванью Валек,
И певун, и плясун, и на шутки ходок,
Залихватский ямщик в тарантасе дремал…
Вдоль речных камышей его путь убегал.

Под высокой дугой колокольчик чуть-чуть
Свою песню, ленясь, неохотно звенел.
Этой песне в ответ извивавшийся путь
Под ногами коней, осердяся, гудел.

Тихо месяц всплывал и верста за верстой
Тройка мерила путь в перевалку рысцой…
Чуя близкий покой, ржал гнедой коренник,
Но не слышал коня утомленный ямщик.

Вдруг плеснуло в реке… к камышам пробежал
По зеркальной воде зазмеившийся вал.
Раздались камыши и, сияя красой, —
Дочь студеной реки замерла над водой.

Тройку страх обуял от русалочьих глаз,
Осадила она, подвернув тарантас,
Поджимаясь, храпя, сбила на бок дугу
И топталась, дрожа и косясь на реку.

«Аль впервой на пути, али что невдомек».
Закричал на коней, просыпаясь, Валек.
И возжами тряхнул молодецкой рукой,
Но в оглоблях присел и уперся гнедой…

«Что неволишь коней, удалой молодец!
Погоди, загубил ты немало сердец,
Но русалки речной не изведал любви:
Подойди! я зажгу тебе пламя в крови.»

На русалку взглянул, как безумный Валек,
Бросил возжи коням и на мокрый песок,
Подбежав, перед ней на колени упал;
И за руки русалку, за белыя взял.

Притянул, обхватил и , от страсти горя́,
В ея алые губы губами впился,
Жадно в очи глядел, не разслышав в тиши,
Как, ломаясь, звенят и трещат камыши.

И по пояс в воде — не заметил Валек,
Как чешуйчатый хвост захлестнулся вкруг ног
И все ближе к лицу подступала река…
... ... ... ... ... ... ... ... ... ...

К берегам, разбегались, волнуясь круги,
На песке под покровом студеной реки
За русалки любовь без креста схоронен,
Разметавшись, лежит Божий раб Симеон.

Иван Саввич Никитин

Уж как был молодец

Воздадим хвалу Русской земле.
(Сказание о Мамаевом
побоище)
Уж как был молодец —
Илья Муромец,
Сидел сиднем Илья
Ровно тридцать лет,
На тугой лук стрелы
Не накладывал,
Богатырской руки
Не показывал.
Как проведал он тут,
Долго сидючи,
О лихом Соловье,
О разбойнике,
Снарядил в путь коня:
Его первый скок —
Был пять верст, а другой —
Пропал из виду.
По коню был седок, —
К князю в Киев-град
Он привез Соловья
В тороках живьем.
Вот таков-то народ
Руси-матушки!
Он без нужды не вдруг
С места тронется;
Не привык богатырь
Силой хвастаться,
Щеголять удальством,
Умом-разумом.
Уж зато кто на брань
Сам напросится,
За живое его
Тронет не в пору, —
Прочь раздумье и лень!
После отдыха
Он, как буря, встает
Против недруга!
И поднимется клич
С отголосками,
Словно гром загремит
С перекатами.
И за тысячи верст
Люд откликнется,
И пойдет по Руси
Гул без умолку.
Тогда все трын-трава
Бойцу смелому:
На куски его режь, —
Не поморщится.
Эх, родимая мать,
Русь-кормилица!
Не пришлось тебе знать
Неги-роскоши!
Под грозой ты росла
Да под вьюгами,
Буйный ветер тебя
Убаюкивал,
Умывал белый снег
Лицо полное,
Холод щеки твои
Подрумянивал.
Много видела ты
Нужды смолоду,
Часто с злыми людьми
На смерть билася.
То не служба была,
Только службишка;
Вот теперь сослужи
Службу крепкую.
Видишь: тучи несут
Гром и молнию,
При морях города
Загораются.
Все друзья твои врозь
Порассыпались,
Ты одна под грозой…
Стой, Русь-матушка!
Не дадут тебе пасть
Дети-соколы.
Встань, послушай их клич
Да порадуйся…
«Для тебя — все добро,
Платье ценное
Наших жен, кровь и жизнь —
Все для матери».
Пронесет Бог грозу,
Взглянет солнышко,
Шире прежнего, Русь,
Ты раздвинешься!
Будет имя твое
Людям памятно,
Пока миру стоять
Богом сужено.
И уж много могил
Наших недругов
Порастет на Руси
Травой дикою!

Николай Тарусский

Память

Запечалясь, в рябиновых бусах
Ты глядишься ко мне в тарантас.
Не прогонит ямщик седоусый
Зычным голосом вдумчивый час.

Ночь беззвездная, месяц несветлый –
Скрип колес – неумолчно родной.
Поворотов дорожные петли
Перепутаны каждой верстой.

Шум березовый молчи не смоет,
Лес в веснушках стоит золотых.
Яснозвукая ночь надо мною
Уронила проселочный стих.

Воздух лунными вдруг хрусталями
Заструился на плечи твои.
Время прошлое стукнуло в память,
Но обратно меня не зови!

Мне рябиновых бус не касаться
И не трогать мне русых волос.
Сердцу новые девушки снятся
И слюбиться с другими пришлось.

Эти девушки в бога не верят,
Им серебряный крестик – запрет,
И они не грустят о потерях
Отшумевших и канувших лет.

До меня они многих ласкали;
Разлюбили и – к новым ушли.
Ты – осенняя! Ты – не такая!
Ты и в детстве не смела шалить!

Мне глаза твои снятся нечасто,
Загрустившие в жизни глаза.
Не от них ли ты стала несчастной
И не смела веселого звать?

Были круты печальные брови,
О которых успел я забыть:
За тобою мне девушек новых
Приходилось немало любить.

Сколько лет я родного не встретил!
В сердце старом – не прежний закал,
Но тебе не родимый ли ветер
О поездке моей рассказал?

Ты, рябиновых бус не снимая,
В тарантас загляделась ко мне.
И от этого ночь молодая
Начинает звенеть в тишине.

Ты от жизни устала, устала
И не любишь ты жизни своей.
Не томи же тоскою бывалой
По родимому близких полей!

Эта грусть, о которой ты пела,
Мне давно отшумела – давно.
Ты по-старому верить хотела
И не смела остаться со мной…

Ночь беззвездная, месяц несветлый,
Скрип колес неумолчно родной.
Поворотов дорожные петли
Перепутаны каждой верстой.

Ты напрасно печалишь мне думы,
Я к тебе никогда не вернусь.
В эту ночь за березовым шумом
Догорай, как осенняя Русь!

Константин Константинович Случевский

На волжской ватаге

Это на Волге, на матушке, было!
Солнце за степью в песках заходило.
Я перебрался в лодчонке к рыбацкой ватаге,
С ромом во фляге, —
Думал я, может, придется поднесть
Выпить в мою или в ихнюю честь!

Белая отмель верст на́ пять бежала.
Тут-то в рогожных заслонах ватага стояла.
Сети длиной чуть не с версту на древках торчали,
Резко чернея на белом песке, просыхали...
Домик с оконцем стоял переносный;
Края далекого сосны,
Из Ярославля, знать, срубом служили,
Смолы сочили...
Вижу: хозяин стоит; он сказал:
«Ваше степенство, должно быть, случайно попал?
Чай, к пароходу, поди, опоздали,
Заночевали?»
Также сказал, что улов их недурен
И что, хоть месяц был бурен,
Все же у них
Рыбин больших
Много в садке шевелится!
Может, хочу убедиться?

В ближнем яру там садок преболышущий стоял.
Был поделен он на клети; я шесть насчитал;
Где по длине их, а где поперек
Сходни лежали из тонких досо́к.
Каждая клеть была рыбой полна...
Шумно играла в них рыбья волна!
Стукался толстый лосось и юлила стерлядка;
В звучно плескавшей воде, посреди беспорядка,
Чопорно, в белых тесьмах, проходила севрюга;
«Есть, — говорил мне хозяин, — у нас и белуга!»
Сунул он жердь и по дну поводил,
Поднял белугу! Нас дождь окатил,
Чуть показалась она... Мощным плесом хлестнула,
Точно дельфин кувырнулась и ко́ дну юркнула...

Ночь налегла той порой!
Очередной
Сети закидывал; прочие кучей сидели;
Два котелка на треногах кипели;
Яркий огонь по синеющей ночи пылал,
Искры метал...

Разные, пестрые люди в той куче столпились...
Были такие, что ближе к огню протеснились;
Были такие, что в мрак уходили, —
Точно они свои лица таили!
«Что́ его, — думали, — к нам сюда носит?
Ежели вдруг да про пашпорты спросит?
Правда, далеки пески! Не вперво́й уходить!
Дернула, видно, нелегкая нас посетить!..»

Фляга с ямайским осталася полной при мне:
И повернуть-то ее не пришлось на ремне!
Даже и к слову придти не пришлось никому;
Был я не по́ сердцу волжской ватаге, — видать по всему! —
Выходцем мира иного,
Мало сказать, что чужого...

Только отехавши с версту от стана,
Лодкой спугнув по пути пеликана, —
Он на волнах уносившейся Волги дремал, —
Что пеликаны на Волге бывают, того я не знал, —
Издали песню я вдруг услыхал хоровую...
В звездную ночь, в голубую,
Цельною шла, не куплет за куплетом,—
Тьму рассекала ночную высоким фальцетом
И, широко размахнув для полета великого крылья,
Вдруг ни на чем обрывалась с бессилья...

Чудная ночь эту песнь подхватила
И в отголосках без счета в безбрежную даль проводила...

Владимир Маяковский

По городам Союза

Россия — всё:
       и коммуна,
             и волки,
и давка столиц,
        и пустырьная ширь,
стоводная удаль безудержной Волги,
обдорская темь
        и сиянье Кашир.

Лед за пристанью за ближней,
оковала Волга рот,
это красный,
      это Нижний,
это зимний Новгород.
По первой реке в российском сторечьи
скользим…
      цепенеем…
            зацапаны ветром…
А за волжским доисторичьем
кресты да тресты,
         да разные «центро».
Сумятица торга кипит и клокочет,
клочки разговоров
          и дымные клочья,
а к ночи
не бросится говор,
         не скрипнут полозья,
столетняя зелень зигзагов Кремля,
да под луной,
       разметавшей волосья,
замерзающая земля.
Огромная площадь;
          прорезав вкривь ее,
неслышную поступь дикарских лап
сквозь северную Скифию
я направляю
      в местный ВАПП.

За версты,
     за сотни,
         за тыщи,
             за массу
за это время заедешь, мчась,
а мы
   ползли и ползли к Арзамасу
со скоростью верст четырнадцать в час.
Напротив
     сели два мужичины:
красные бороды,
        серые рожи.
Презрительно буркнул торговый мужчина:
— Сережи! —
Один из Сережей
         полез в карман,
достал пироги,
       запахнул одежду
и всю дорогу жевал корма,
ленивые фразы цедя промежду.
— Конешно…
      и к Петрову́…
             и в Покров…
за то и за это пожалте про́цент…
а толку нет…
      не дорога, а кровь…
с телегой тони, как ведро в колодце…
На што мой конь — крепыш,
              аж и он
сломал по яме ногу…
          Раз ты
правительство,
        ты и должон
чинить на всех дорогах мосты. —
Тогда
   на него
       второй из Сереж
прищурил глаз, в морщины оправленный.
— Налог-то ругашь,
         а пирог-то жрешь… —
И первый Сережа ответил:
— Правильно!
Получше двадцатого,
           что толковать,
не голодаем,
      едим пироги.
Мука, дай бог…
        хороша такова…
Но што насчет лошажьей ноги…
взыскали процент,
         а мост не проложать… —
Баючит езда дребезжаньем звонким.
Сквозь дрему
       все время
            про мост и про лошадь
до станции с названьем «Зимёнки».

На каждом доме
        советский вензель
зовет,
   сияет,
      режет глаза.
А под вензелями
        в старенькой Пензе
старушьим шепотом дышит базар.
Перед нэпачкой баба седа
отторговывает копеек тридцать.
— Купите платочек!
         У нас
            завсегда
заказывала
      сама царица… —

Морозным днем отмелькала Самара,
за ней
   начались азиаты.
Верблюдина
      сено
         провозит, замаран,
в упряжку лошажью взятый.

Университет —
       горделивость Казани,
и стены его
      и доныне
хранят
    любовнейшее воспоминание
о великом своем гражданине.
Далёко
    за годы
        мысль катя,
за лекции университета,
он думал про битвы
          и красный Октябрь,
идя по лестнице этой.
Смотрю в затихший и замерший зал:
здесь
   каждые десять на́ сто
его повадкой щурят глаза
и так же, как он,
        скуласты.
И смерти
     коснуться его
            не посметь,
стоит
   у грядущего в смете!
Внимают
     юноши
         строфам про смерть,
а сердцем слышат:
         бессмертье.

Вчерашний день
        убог и низмен,
старья
    премного осталось,
но сердце класса
         горит в коммунизме,
и класса грудь
       не разбить о старость.

Сергей Есенин

Баллада о двадцати шести (С любовью прекрасному художнику Якулову)

С любовью —
прекрасному художнику
Г. Якулову

Пой песню, поэт,
Пой.
Ситец неба такой
Голубой.
Море тоже рокочет
Песнь.
Их было
2
6.
26 их было,
2
6.
Их могилы пескам
Не занесть.
Не забудет никто
Их расстрел
На 207-ой
Версте.
Там за морем гуляет
Туман.
Видишь, встал из песка
Шаумян.
Над пустыней костлявый
Стук.
Вон еще 50
Рук
Вылезают, стирая
Плеснь.
26 их было,
2
6.
Кто с прострелом в груди,
Кто в боку,
Говорят:
«Нам пора в Баку —
Мы посмотрим,
Пока есть туман,
Как живет
Азербайджан».
. . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . .
Ночь, как дыню,
Катит луну.
Море в берег
Струит волну.
Вот в такую же ночь
И туман
Расстрелял их
Отряд англичан.

Коммунизм —
Знамя всех свобод.
Ураганом вскипел
Народ.
На империю встали
В ряд
И крестьянин
И пролетариат.
Там, в России,
Дворянский бич
Был наш строгий отец
Ильич.
А на Востоке
Здесь
Их было
2
6.
Все помнят, конечно,
Тот,
18-ый, несчастный
Год.
Тогда буржуа
Всех стран
Обстреливали
Азербайджан.

Тяжел был Коммуне
Удар.
Не вынес сей край
И пал,
Но жутче всем было
Весть
Услышать
Про 2
6.
В пески, что как плавленый
Воск,
Свезли их
За Красноводск.
И кто саблей,
Кто пулей в бок,
Всех сложили на желтый
Песок.

26 их было,
2
6.
Их могилы пескам
Не занесть.
Не забудет никто
Их расстрел
На 207-ой
Версте.

Там за морем гуляет
Туман.
Видишь, встал из песка
Шаумян.
Над пустыней костлявый
Стук.
Вон еще 50
Рук
Вылезают, стирая
Плеснь.
26 их было,
2
6.
. . . . . . . . . . . .
Ночь как будто сегодня
Бледней.
Над Баку
26 теней.
Теней этих
2
6.
О них наша боль
И песнь.

То не ветер шумит,
Не туман.
Слышишь, как говорит
Шаумян:
«Джапаридзе,
Иль я ослеп,
Посмотри:
У рабочих хлеб.
Нефть — как черная
Кровь земли.
Паровозы кругом…
Корабли…
И во все корабли,
В поезда
Вбита красная наша
Звезда».

Джапаридзе в ответ:
«Да, есть.
Это очень приятная
Весть.
Значит, крепко рабочий
Класс
Держит в цепких руках
Кавказ.

Ночь, как дыню,
Катит луну.
Море в берег
Струит волну.
Вот в такую же ночь
И туман
Расстрелял нас
Отряд англичан».

Коммунизм —
Знамя всех свобод.
Ураганом вскипел
Народ.
На империю встали
В ряд
И крестьянин
И пролетариат.
Там, в России,
Дворянский бич
Был наш строгий отец
Ильич.
А на Востоке
Здесь
26 их было,
2
6.
. . . . . . . . . . .
Свет небес все синей
И синей.
Молкнет говор
Дорогих теней.
Кто в висок прострелен,
А кто в грудь.
К Ахч-Куйме
Их обратный путь…

Пой, поэт, песню,
Пой,
Ситец неба такой
Голубой…
Море тоже рокочет
Песнь.
26 их было,
2
6.

Владимир Владимирович Маяковский

По городам Союза

Россия — все:
Россия — все: и коммуна,
Россия — все: и коммуна, и волки,
и давка столиц,
и давка столиц, и пустырьная ширь,
стоводная удаль безудержной Волги,
обдорская темь
обдорская темь и сиянье Кашир.

Лед за пристанью за ближней,
оковала Волга рот,
это красный,
это красный, это Нижний,
это зимний Новгород.
По первой реке в российском сторечьи
скользим...
скользим... цепенеем...
скользим... цепенеем... зацапаны ветром...
А за волжским доисторичьем
кресты да тресты,
кресты да тресты, да разные "центро".
Сумятица торга кипит и клокочет,
клочки разговоров
клочки разговоров и дымные клочья,
а к ночи
не бросится говор,
не бросится говор, не скрипнут полозья,
столетняя зелень зигзагов Кремля,
да под луной,
да под луной, разметавшей волосья,
замерзающая земля.
Огромная площадь;
Огромная площадь; прорезав вкривь ее,
неслышную поступь дикарских лап
сквозь северную Скифию
я направляю
я направляю в местный ВАПП.

За версты,
За версты, за сотни,
За версты, за сотни, за тыщи,
За версты, за сотни, за тыщи, за массу
за это время заедешь, мчась,
а мы
а мы ползли и ползли к Арзамасу
со скоростью верст четырнадцать в час.
Напротив
Напротив сели два мужичины:
красные бороды,
красные бороды, серые рожи.
Презрительно буркнул торговый мужчина:
— Сережи! —
Один из Сережей
Один из Сережей полез в карман,
достал пироги,
достал пироги, запахнул одежду
и всю дорогу жевал корма,
ленивые фразы цедя промежду.
— Конешно...
— Конешно... и к Петрову́...
— Конешно... и к Петрову́... и в Покров...
за то и за это пожалте про́цент...
а толку нет...
а толку нет... не дорога, а кровь...
с телегой тони, как ведро в колодце...
На што мой конь — крепыш,
На што мой конь — крепыш, аж и он
сломал по яме ногу...
сломал по яме ногу... Раз ты
правительство,
правительство, ты и должон
чинить на всех дорогах мосты. —
Тогда
Тогда на него
Тогда на него второй из Сереж
прищурил глаз, в морщины оправленный.
— Налог-то ругашь,
— Налог-то ругашь, а пирог-то жрешь... —
И первый Сережа ответил:
И первый Сережа ответил: — Правильно!
Получше двадцатого,
Получше двадцатого, что толковать,
не голодаем,
не голодаем, едим пироги.
Мука, дай бог...
Мука, дай бог... хороша такова...
Но што насчет лошажьей ноги...
взыскали процент,
взыскали процент, а мост не проложать... —
Баючит езда дребезжаньем звонким.
Сквозь дрему
Сквозь дрему все время
Сквозь дрему все время про мост и про лошадь
до станции с названьем "Зименки".

На каждом доме
На каждом доме советский вензель
зовет,
зовет, сияет,
зовет, сияет, режет глаза.
А под вензелями
А под вензелями в старенькой Пензе
старушьим шепотом дышит базар.
Перед нэпачкой баба седа
отторговывает копеек тридцать.
— Купите платочек!
— Купите платочек! У нас
— Купите платочек! У нас завсегда
заказывала
заказывала сама царица... —

Морозным днем отмелькала Самара,
за ней
за ней начались азиаты.
Верблюдина
Верблюдина сено
Верблюдина сено провозит, замаран,
в упряжку лошажью взятый.

Университет —
Университет — горделивость Казани,
и стены его
и стены его и доныне
хранят
хранят любовнейшее воспоминание
о великом своем гражданине.
Далеко
Далеко за годы
Далеко за годы мысль катя,
за лекции университета,
он думал про битвы
он думал про битвы и красный Октябрь,
идя по лестнице этой.
Смотрю в затихший и замерший зал:
здесь
здесь каждые десять на́ сто
его повадкой щурят глаза
и так же, как он,
и так же, как он, скуласты.
И смерти
И смерти коснуться его
И смерти коснуться его не посметь,
стоит
стоит у грядущего в смете!
Внимают
Внимают юноши
Внимают юноши строфам про смерть,
а сердцем слышат:
а сердцем слышат: бессмертье.

Вчерашний день
Вчерашний день убог и низмен,
старья
старья премного осталось,
но сердце класса
но сердце класса горит в коммунизме,
и класса грудь
и класса грудь не разбить о старость.

1927

Александр Блок

Шаги

Автор Эмиль Верхарн.
Перевод Александра Блока.

В зимний вечер, когда запирались
С пронзительным визгом ставни,
И зажигались
В низенькой кухне лампы,
Тогда звенели шаги, звенели шаги,
Вдоль стены, на темной панели — шаги, шаги.

Уже дети в постелях закутались,
Их игры спутались;
И деревня сгустила тени крыш
Под колокольней;
Колокол бросил в мир дольний из ниши
Часы — один — и один — и два.
И страхи, страхи без числа;
Сердца стуки — вечерние звуки.

Воля моя покидала меня:
К ставне прильнув, я слушал томительно,
Как те же шаги, всё те же шаги
Уходят в даль повелительно,
Во мглу и печаль, где не видно ни зги.

Я различал шаги старушки,
Фонарщиков, дельцов
И мелкие шажки калечной побирушки
С корзиной мертвых барсуков;
Разносчика газет и продавщицы,
И Питер-Хоста, шедшего с отцом,
Воздвигшего вблизи распятья дом,
Где золотой орел блестит на легком шпице.

Я знал их все: одним звучала в лад клюка
Часовщика; другим — костыль убогий
Монашенки, в молитвах слишком строгой;
Шаги пономаря, что пьет исподтишка, —
Я различал их все, но остальные чьи же?
Они звенели, шли — бог весть, откуда шли?
Однообразные, как «Отче наш», они звучали ближе,
Или пугливые — то сумасшедшие брели вдали, —
Иль тяжкие шаги, — казалось,
Томленьем всех времен и всех пространств обременялась
Подошва башмака.
И был их стук печален и угрюм
Под праздник Всех Святых, когда протяжен шум, —
То ветер в мертвый рог трубит издалека.
Из Франции влачили ноги,
Встречались на большой дороге, —
Когда сошлись, куда опять ушли?
И, углубясь опять, бредут в тени бессменной
В тот мертвый час, когда тревожные шмели
По четырем углам вселенной
Звенели, как шаги.

О, дум их, их забот бесцельные круги!
О, сколько их прошло, мной всё не позабытых!
Кто перескажет мне язык их странствий скрытых,
Когда я их стерег, зимой, исподтишка,
Когда их шарканий ждала моя тоска,
За ставней запертой, на дне деревни старой? —
Раз вечером, в телеге парой,
Железо, громыхая, провезли
И у реки извозчика убитого нашли;
Он рыжий парень был, из Фландрии брел к дому.
Убийцу не нашли с тех пор,
Но я… о! чувство мне знакомо,
Когда вдоль стен моих царапался топор.
А вот еще: свой труд дневной кончая,
Наш пекарь, весь в муке, ларек свой запирал
И даму странную однажды увидал, —
Колдунья здесь она, а там — святая, —
Соломой золотой одета, за углом
Исчезла — и вошла на кладбище потом;
А я, в тот самый миг, в припадке,
Услышал, как плаща свернулись складки:
Так землю иногда скребут скребком.
И сердце так стучало,
Что после долго — из глубин
Души — мне смерть кивала.

А тем, — что делать им среди равнин,
Другим шагам, несметным и бесплодным,
Подслушанным на Рождестве холодном,
Влекущимся от Шельды, сквозь леса? —
Сиянье красное кусало небеса.
Одних и тех же мест алкая,
Издавна, издали, в болотах, меж травы,
Они брели, как бродит сила злая.
И вопль их возлетал, как хрип совы.
Могильщик шел с лопатой следом
И хоронил под ярким снегом
Громаду сложенных ветвей
И окровавленных зверей.

Душа еще дрожит, и ясно помнит разум
Могильщика с лопатой на снегу,
И призраки сквозь ночь мигают мертвым глазом,
Взметенные в пылающем усталостью мозгу, —
Шаги, услышанные в детстве,
Мучительно пронзившие меня
В сторожкие часы, во сне, в бреду мучений,
Когда душа больна и стиснуты колени,
Они бегут, в крови ритмически звеня.

Из теней дальних, далей синих
Угрюмо-грузные, в упорной и тяжелой тишине.
Земля пьяна от них. Сочти их!
Сочти листы, колосья, снег в небесной вышине!
Они, как вести грозной мести, —
С раскатным шорохом, вдали,
В ночной тени, верста к версте, они
Протянут тусклые ремни,
И от одной страны, и от одной петли
Замкнется обруч их вдоль всей земли.

О! как впились и плоть прожгли
Шаги, шаги декабрьской тьмы,
И светлые пути зимы, —
Со всех концов земли — сквозь комнату прошли!

Александр Твардовский

Поездка в Загорье

Сразу радугу вскинув,
Сбавив солнечный жар,
Дружный дождь за машиной
Три версты пробежал
И скатился на запад,
Лишь донес до лица
Грустный памятный запах
Молодого сенца.
И повеяло летом,
Давней, давней порой,
Детством, прожитым где-то,
Где-то здесь, за горой.Я смотрю, вспоминаю
Близ родного угла,
Где тут что:
где какая
В поле стежка была,
Где дорожка…
А ныне
Тут на каждой версте
И дороги иные,
И приметы не те.
Что земли перерыто,
Что лесов полегло,
Что границ позабыто,
Что воды утекло!.. Здравствуй, здравствуй, родная
Сторона!
Сколько раз
Пережил я заране
Этот день,
Этот час… Не с нужды, как бывало —
Мир нам не был чужим, -
Не с котомкой по шпалам
В отчий край мы спешим
Издалека.
А все же —
Вдруг меняется речь,
Голос твой, и не можешь
Папиросу зажечь.Куры кинулись к тыну,
Где-то дверь отперлась.
Ребятишки машину
Оцепляют тотчас.Двор. Над липой кудлатой
Гомон пчел и шмелей.
— Что ж, присядем, ребята,
Говорите, кто чей?.. Не имел на заметке
И не брал я в расчет,
Что мои однолетки —
Нынче взрослый народ.
И едва ль не впервые
Ощутил я в душе,
Что не мы молодые,
А другие уже.Сколько белого цвета
С липы смыло дождем.
Лето, полное лето,
Не весна под окном.
Тень от хаты косая
Отмечает полдня.Слышу, крикнули:
— Саня! -
Вздрогнул,
Нет, — не меня.И друзей моих дети
Вряд ли знают о том,
Что под именем этим
Бегал я босиком.Вот и дворик и лето,
Но все кажется мне,
Что Загорье не это,
А в другой стороне… Я окликнул не сразу
Старика одного.
Вижу, будто бы Лазарь.
— Лазарь!
— Я за него… Присмотрелся — и верно:
Сед, посыпан золой
Лазарь, песенник первый,
Шут и бабник былой.
Грустен.- Что ж, мое дело,
Годы гнут, как медведь.
Стар. А сколько успело
Стариков помереть… Но подходят, встречают
На подворье меня,
Окружают сельчане,
Земляки и родня.И знакомые лица,
И забытые тут.
— Ну-ка, что там в столице.
Как там наши живут? Ни большого смущенья,
Ни пустой суеты,
Только вздох в заключенье:
— Вот приехал и ты… Знают: пусть и покинул
Не на шутку ты нас,
А в родную краину,
Врешь, заедешь хоть раз… Все Загорье готово
Час и два простоять,
Что ни речь, что ни слово, -
То про наших опять.За недолгие сроки
Здесь прошли-пролегли
Все большие дороги,
Что лежали вдали.И велик, да не страшен
Белый свет никому.
Всюду наши да наши,
Как в родимом дому.Наши вверх по науке,
Наши в дело идут.
Наших жителей внуки
Только где не растут! Подрастут ребятишки,
Срок пришел — разбрелись.
Будут знать понаслышке,
Где отцы родились.И как возраст настанет
Вот такой же, как мой,
Их, наверно, потянет
Не в Загорье домой.Да, просторно на свете
От крыльца до Москвы.
Время, время, как ветер,
Шапку рвет с головы…— Что ж, мы, добрые люди, -
Ахнул Лазарь в конце, -
Что ж, мы так-таки будем
И сидеть на крыльце? И к Петровне, соседке,
В хату просит народ.
И уже на загнетке
Сковородка поет.Чайник звякает крышкой,
Настежь хата сама.
Две литровки под мышкой
Молча вносит Кузьма.Наш Кузьма неприметный,
Тот, что из году в год,
Хлебороб многодетный,
Здесь на месте живет.Вот он чашки расставил,
Налил прежде в одну,
Чуть подумал, добавил,
Поднял первую:
— Ну!
Пить — так пить без остатку,
Раз приходится пить… И пошло по порядку,
Как должно оно быть.Все тут присказки были
За столом хороши.
И за наших мы пили
Земляков от души.
За народ, за погоду,
За уборку хлебов,
И, как в старые годы,
Лазарь пел про любовь.
Пели женщины вместе,
И Петровна — одна.
И была ее песня —
Старина-старина.
И она ее пела,
Край платка теребя,
Словно чье-то хотела
Горе взять на себя.Так вот было примерно.
И покинул я стол
С легкой грустью, что первый
Праздник встречи прошел;
Что, пожив у соседей,
Встретив старых друзей,
Я отсюда уеду
Через несколько дней.
На прощанье помашут —
Кто платком, кто рукой,
И поклоны всем нашим
Увезу я с собой.
Скоро ль, нет ли, не знаю,
Вновь увижу свой край.Здравствуй, здравствуй, родная
Сторона.
И — прощай!..

Арсений Иванович Несмелов

Броневик

У розового здания депо
С подпалинами копоти и грязи,
За самой дальней рельсовой тропой,
Куда и сцепщик с фонарем не лазит, —
Ободранный и загнанный в тупик,
Ржавеет «Каппель», белый броневик.
Вдали перекликаются свистки
Локомотивов… Лязгают форкопы.
Кричат китайцы… И совсем близки
Веселой жизни путаные тропы;
Но жизнь невозвратимо далека
От пушек ржавого броневика.
Они глядят из узких амбразур
Железных башен — безнадежным взглядом,
По корпусу углярок, чуть внизу,
Сереет надпись: «Мы — до Петрограда!»
Но явственно стирает непогода
Надежды восемнадцатого года.
Тайфуны с Гоби шевелят пески,
О сталь щитов звенят, звенят песчинки…
И от бойниц протянуты мыски
Песка на опорожненные цинки:
Их исковеркал неудачный бой
С восставшими рабочими, с судьбой.
Последняя российская верста
Ушла на запад. Смотаны просторы.
Но в памяти легко перелистать
Весь длинный путь броневика, который,
Фиксируя атаки партизаньи,
Едва не докатился до Казани.
Врага нащупывая издалека,
По насыпи, на зареве пожарищ, —
Сползались тяжко два броневика,
И «Каппеля» обстреливал «Товарищ».
А по бокам, раскапывая степь,
Перебегала, кувыркаясь, цепь.
Гремит великолепная дуэль.
Так два богатыря перед войсками,
Сойдясь в единоборческий дуэт,
Решали спор, тянувшийся годами…
Кто Голиаф из них и кто Давид —
Об этом будущее прогремит.
Подтягиваясь на веревке верст,
Кряхтя, наматывая их на оси,
Полз серый «Каппель», неуклонно пер,
Стремясь Москву обстреливать под осень,
Но отступающим — не раз, не два —
Рвались мостов стальные кружева.
А по ночам, когда сибирский мрак
Садился пушкам на стальные дула, —
Кто сторожил и охранял бивак,
Уйдя за полевые караулы?
Перед глухой восставшею страной
Стоял и вслушивался, стальной…
Что слышал он, когда смотрел туда,
Где от костров едва алели вспышки,
И щелкнувшей ладонью — «на удар!» —
Гремел приказ из командирской вышки:
«Костры поразложили, дуй их в пим!
Пусть, язви их, не спят, коль мы не спим!»
У командира молодецкий вид.
Фуражка набок, расхлебаснут ворот.
Смекалист, бесшабашен, норовист —
Он чертом прет на обреченный город.
Любил когда-то Блока капитан,
А нынче верит в пушку и наган.
Из двадцати трех — отданы войне
Четыре громыхающие года…
В земле, в теплушке, в тифе и в огне
(Не мутит зной, так треплет непогода!),
Всегда готов убить и умереть,
Такому ли над Блоками корпеть!
Но бесшабашное «не повезло!»
Становится стремительным откатом,
Когда все лица перекосит злость
И губы изуродованы матом:
Лихие пушки, броневик, твои
Крепят ариергардные бои!
У отступающих неверен глаз,
У отступающих нетверды руки,
Ведь колет сердце ржавая игла
Ленивой безнадежности и скуки,
И слышен в четкой тукоте колес
Крик красных партизанов: «Под откос!»
Ты отползал, как разяренный краб,
Ты пятился, подняв клешни орудий,
Но, жаждой мести сердце обокрав,
И ты рванулся к плачущей запруде
Людей бегущих. Мрачен и жесток,
Давя своих, ты вышел на восток…
Граничный столб. Китайский офицер
С раскосыми веселыми глазами,
С ленивою усмешкой на лице
Тебя встречал и пожимал плечами.
Твой командир — едва ль не генерал —
Ему почтительно откозырял.
И командиру вежливо: «Прошу!»
Его команде лающее: «Цубо!»
Надменный, как откормленный буржуй,
Харбин вас встретил холодно и грубо:
«Коль вы, шпана, не добыли Москвы,
На что же, голоштанные, мне вы?»
И чтоб его сильней не прогневить —
Еще вчера стремительный и зоркий,
Уполз покорно серый броневик
За станцию, на затхлые задворки.
И девять лет на рельсах тупика
Ржавеет рыжий труп броневика.
И рядом с ним — ирония судьбы,
Ее громокипящие законы —
Подняв молотосерпные гербы,
Встают на отдых красные вагоны…
Что может быть мучительней и горше
Для мертвых дней твоих, бесклювый коршун!