Мой старый друг, мой верный Дьявол,
Пропел мне песенку одну:
— Всю ночь моряк в пучине плавал,
А на заре пошёл ко дну.
Кругом вставали волны-стены,
Спадали, вспенивались вновь,
Пред ним неслась, белее пены,
Его великая любовь.
Он слышал зов, когда он плавал:
«О, верь мне, я не обману»…
Но помни, — молвил умный Дьявол, —
Он на заре пошёл ко дну. —
Ты умный человек, об этом нет и спора!
Ничто не скроется от опытного взора,
И все, чем оптика вооружила глаз,
Тебе известно, и ты смотришь в нас.
Профессор! Ты постиг все мудрости Европы, —
Вот оттого-то здесь, наморщив гладкий лоб,
Ты так мучительно уткнулся в микроскоп, —
А надобно бы лезть глядеть под телескопы…
5
Умный слушал терпеливо
Излиянья дурака:
«Не затем ли жизнь тосклива,
И бесцветна, и дика,
Что вокруг, в конце концов,
Слишком много дураков?»
Но, скрывая желчный смех,
Умный думал, свирепея:
«Он считает только тех,
Кто его еще глупее, —
„Слишком много“ для него…
Ну а мне-то каково?»
В жизни с дурами я опасался сходится,
Думал — толку от дур невозможно добиться:
Но когда обратился я к умным — оне
Больше глупых беды понаделали мне.
Чересчур уж умны эти умные были —
Их вопросы меня из себя выводили;
А как спросишь самих про важнейший предмет,
Засмеются — на том и покончен ответ.
Жила-была мышка Мауси
И вдруг увидала Котауси.
У Котауси злые глазауси
И злые-презлые зубауси.
Подбежала Котауси к Мауси
И замахала хвостауси:
«Ах, Мауси, Мауси, Мауси,
Подойди ко мне, милая Мауси!
Я спою тебе песенку, Мауси,
Чудесную песенку, Мауси!»
Но ответила умная Мауси:
«Ты меня не обманешь, Котауси!
Вижу злые твои глазауси
И злые-презлые зубауси!»
Так ответила умная Мауси —
И скорее бегом от Котауси.
Нынче в классе
Спросили у Васи:
— Как делают, Вася, стекло?
Сказал он: — Бывает,
Окно разбивают,
Потом
Под разбитым окном
Собирают
Осколков большое число.
— Послушай, Василий,
Представь, что купили
Варенья один килограмм.
Дели его с Настей
На равные части.
По скольку достанется вам?
Ответил Василий:
— Уж если купили
Варенья один килограмм, —
Зачем
Нам деленье?
Поем
Я варенье,
А Насте
И части
Не дам!
Перевод Наума Гребнева
Ты среди умных женщин всех умнее,
Среди красавиц — чудо красоты.
Погибли те, кто был меня сильнее,
И я б давно пропал, когда б не ты.
Махмуд не пал бы много лет назад,
Когда Марьям сдержала б слово честно,
Не дали бы Эльдарилаву яд,
Когда б верна была его невеста.
Лишь женщина в любые времена
Спасала и губила нас, я знаю,
Вот и меня спасала ты одна,
Когда я столько раз стоял у края.
Неверному, ты мне была верна,
Своею верностью меня спасая.
Не всякий цветок
Спасется от ног, —
И редкий останется целым:
Все ходят полями
И мнут сапогами
Головки и робким и смелым.
Хоть жемчуг целей
В пучине морей,
Но мы и его добываем:
Сверлим его зерна
И после позорно
На шелковый шнур их вздеваем.
Как звезды умны!
Мы им не страшны:
Чуждаясь земного предела,
Они средь эфира,
Как светочи мира,
Стоят невредимо и цело.
В степях Аризоны, в горячей ночи,
Гремят карабины и свищут бичи.
Большая охота, большая страда:
Несутся на Запад,
Несутся на Запад
Несутся на Запад бизоньи стада.
Несутся на Запад бизоньи стада.
Брезгливо зрачками кося из-под век,
Их предал лукавый, изменчивый век.
Они же простили его, подлеца,
Как умные дети,
Как умные дети,
Как умные дети дурного отца.
Как умные дети дурного отца.
Их гнали, их били, их мучили всласть,
Но ненависть к веку им не привилась.
Хоть спины их в мыле и ноги в крови,
Глаза их все так же,
Глаза их все та кже,
Глаза их все так же темны от любви.
Глаза их все так же темны от любви.
Какое же нужно испробовать зло,
Чтоб их отрезвило, чтоб их проняло,
Чтоб поняли, черти, у смертной черты
Что веку неловко,
Что веку неловко,
Что веку неловко от их доброты.
Что веку неловко от их доброты.
В степях Аризоны, в горячей ночи,
Гремят карабины и свищут бичи.
Большая охота, большая беда:
Несутся на Запад,
Несутся на Запад
Несутся на Запад бизоньи стада.
Несутся на Запад бизоньи стада.
Цветы мы и любим —
И мы же их губим.
В том сами они виноваты:
Растут у дороги,
Суются под ноги —
За то и бывают измяты.
В глубоком просторе
Индейского моря
Немало жемчужин таится;
Зарыты далеко, —
Все ж зоркое око
Людское не даст им укрыться.
Их сетью поймают,
Им сердце пронзают
И вяжут их нитью шелковой.
Томиться в неволе —
Их горькая доля:
Хоть нити, а те же оковы!
Всех звезды умнее:
Вверху пламенея,
На землю глядят без тревоги.
Лампады вселенной,
В красе неизменной
Блаженны и вечны, как боги.
11 сентября 1878
Иные люди с умным чванством,
от высоты навеселе,
считают чуть ли не мещанством
мою привязанность к земле.Но погоди, научный автор,
ученый юноша, постой!
Я уважаю космонавтов
ничуть не меньше, чем другой.Я им обоим благодарен,
пред ними кепку снять готов.
Пусть вечно славится Гагарин
и вечно славится Титов! Пусть в неизвестности державной,
умнее бога самого,
свой труд ведет конструктор Главный
и все помощники его.Я б сам по заданной программе,
хотя мой шанс ничтожно мал,
в ту беспредельность, что над нами,
с восторгом юности слетал.Но у меня желанья нету,
нет нетерпенья, так сказать,
всю эту старую планету
на астероиды менять.От этих сосен и акаций,
из этой вьюги и жары
я не хочу переселяться
в иные, чуждые миры.Не оттого, что в наших кружках
нет слез тщеты и нищеты
и сами прыгают галушки
во все разинутые рты.Не потому, чтоб здесь спокойно
жизнь человечества текла:
потерян счет боям и войнам
и нет трагедиям числа.Терпенье нужно, и геройство,
и даже гибель, может быть,
чтоб всей земли переустройство,
как подобает, завершить.И все же мне родней и ближе
загадок Марса и Луны
судьба Рязани и Парижа
и той испанской стороны.
Был дождик, слякоть, мокрота,
Вдруг около ворот
Нашла вожатая крота:
— Какой красивый крот!
Немножко он подслеповат,
Но в этом он не виноват.
Все голосуют за крота:
— Он оказался неспроста
У лагерных ворот!
Пусть в лагере живет!
А для живого уголка
Он настоящий клад:
Там нету жителей пока,
Хотя висит плакат
На стенке около дверей:
«Не забывай кормить зверей!»
И вот мальчишки для крота
Несут червей из-под куста.
Он открывает рот —
Он очень умный крот.
С утра девчонки на посту,
Приносят гусениц кроту,
Он открывает рот —
Он очень умный крот.
Но разнеслась однажды весть —
Крот ничего не хочет есть!
Съедал жука в один присест
И вдруг теперь не пьет, не ест.
Дневник вожатая вела
Про все отрядные дела
И написала и о том,
Что были трудности с кротом:
В отряде сорок октябрят,
И все кормить его хотят,
А он один всего!
Ему-то каково?
Бедняга крот! Он жив пока,
Но для живого уголка
Придется нам скорей
Искать других зверей.
Жил-был отец,
И были у него два сына:
Один сын был умен, другой сын был глупец.
Отцова настает кончина,
И видя свой конец,
Отец
Тревожится, скучает,
Что сына умного на свете покидает.
И говорит ему: ах, сын любезной мой!
С какой
Тоской
Я расстаюсь с тобой,
Что умным я тебя на свете покидаю,
И как ты проживешь не знаю.
Послушай, продолжал: тебя я одного
Наследником всего
Именья оставляю,
А брата твоего
Я от наследства отрешаю:
Оно не нужно для него.
Сын усумнился и не знает
Как речь отцову рассудить.
Но наконец отцу о брате представляет:
А брату чем же жить,
Когда мне одному в наследство
С ево обидою именье получить?
О брате нечево, сказал отец: тужить;
Дурак уж верно сыщет средство
Счастливым в свете быть.
Был отец,
И были у него два сына:
Один сын был умен, другой сын был глупец.
Отцова настает кончина;
И, видя свой конец,
Отец
Тревожится, скучает,
Что сына умного на свете покидает,
А будущей его судьбы не знает,
И говорит ему: «Ах! сын любезный мой,
С какой
Тоской
Я расстаюсь с тобой,
Что умным я тебя на свете покидаю!
И как ты проживешь, не знаю.
Послушай, — продолжал, — тебя я одного
Наследником всего именья оставляю,
А брата твоего
Я от наследства отрешаю:
Оно не нужно для него».
Сын усумнился и не знает,
Как речь отцову рассудить;
Но наконец отцу о брате представляет:
«А брату чем же жить,
Когда мне одному в наследство,
С его обидою, именье получить?»
— «О брате нечего, — сказал отец, — тужить:
Дурак уж верно сыщет средство
Счастливым в свете быть».
Медведя по дворам цыган водил плясать.
В деревне русскую медведь увидев пляску,
Сам захотел ее, затейник, перенять.
Медведи, нечего сказать,
Ловки перенимать.
Вот раз, как днем цыган на солнце спал врастяжку,
Мой Мишенька поднялся на дыбки,
Платок хозяйский взял он в лапу,
Из-под цыгана вынул шляпу,
Набросил набекрень, как хваты-ямщики,
И, топнувши ногой, медведь плясать пустился.
«А, каково?» — Барбосу он сказал.
Барбос вблизи на этот раз случился;
Собака — умный зверь, и пляски он видал.
«Да плохо!» — пес Барбос медведю отвечал.
«Ты судишь строго, брат!» — собаке молвил Мишка.—
Я чем не молодцом пляшу?
Чем хуже, как вчера плясал ямщик ваш Гришка?
Гляди, как ловко я платком машу,
Как выступаю важно, плавно!..»
«Ай, Миша! славно, славно!
Такого плясуна
Еще не видела вся наша сторона!
Легок ты, как цыпленок!» —
Так крикнул мимо тут бежавший поросенок:
Порода их, известно, как умна!
Но Миша,
Суд поросенка слыша,
Задумался, вздохнул, трудиться перестал
И, с видом скромным, сам с собою бормотал:
«Хулит меня собака, то не чудо;
Успеху сам не очень верил я;
Но если хвалит уж свинья —
Пляшу я, верно, худо!»
Быть может, и людьми за правило взято
Медвежье слово золотое:
Как умный что хулит, наверно худо то;
А хвалит глупый — хуже вдвое!
1
Раз двое третьего рассматривали в лупы
И изрекли: «Он глуп». Весь ужас здесь был в том,
Что тот, кого они признали дураком,
Был умницей, — они же были глупы.
2
«Кто этот, лгущий так туманно,
Неискренно, шаблонно и пространно?»
— «Известный мистик N, большой чудак».
— «Ах, мистик? Так… Я полагал — дурак».
3
Ослу образованье дали.
Он стал умней? Едва ли.
Но раньше, как осел,
Он просто чушь порол,
А нынче — ах злодей —
Он, с важностью педанта,
При каждой глупости своей
Ссылается на Канта.
4
Дурак рассматривал картину:
Лиловый бык лизал моржа.
Дурак пригнулся, сделал мину
И начал: «Живопись свежа…
Идея слишком символична,
Но стилизовано прилично».
(Бедняк скрывал сильней всего,
Что он не понял ничего).
5
Умный слушал терпеливо
Излиянья дурака:
«Не затем ли жизнь тосклива,
И бесцветна, и дика,
Что вокруг, в конце концов,
Слишком много дураков?»
Но, скрывая желчный смех,
Умный думал, свирепея:
«Он считает только тех,
Кто его еще глупее, —
«Слишком много» для него…
Ну, а мне-то каково?»
6
Дурак и мудрецу порою кровный брат:
Дурак вовек не поумнеет,
Но если с ним заспорит хоть Сократ, —
С двух первых слов Сократ глупеет!
7
Пусть свистнет рак,
Пусть рыба запоет,
Пусть манна льет с небес, —
Но пусть дурак
Себя в себе найдет —
Вот чудо из чудес!
Вот сидит пред вами Петя,
Он умнее всех на свете.
Все он знает,
Понимает,
Все другим он объясняет.
Подходили дети к Пете,
Говорили с Петей дети:
— Петя, Петя. Ты ученый —
Говорят они ему:
— Облетает лист зеленый,
Объясни нам, почему?
И ответил
Петя:
— Дети!
Хорошо,
Я объясню.
Лист зеленый облетает
По траве сухой шуршит,
Потому что он плохими
К ветке нитками пришит.
Услыхали это дети
И сказали:
— Что ты, Петя,
Неужели
В самом деле,
В самом деле
Это так?
И опять сказали дети:
— Если ты все знаешь, Петя,
Если ты умнее всех, —
Расскажи-ка нам про снег.
Не поймем — зачем зимою
Снег на улице валит,
И над белою землею
Больше зяблик не летит?
И ответил
Петя:
— Дети!
Ладно, ладно,
Расскажу.
Знаю очень хорошо:
Снег — зубной порошок,
Но особый, интересный,
Не земной, а небесный.
Зяблик больше не летает,
Как известно оттого:
Крылья к туче примерзают,
Примерзают у него.
Услыхали это дети,
Удивились:
— Что ты, Петя,
Неужели
В самом деле,
В самом деле
Оттого?
И тогда сказали дети:
— Хороши ответы эти,
Но ответить на вопросы,
Мы еще тебя попросим:
Видишь, стали дни короче,
И длиннее стали ночи?
Почему, ответь потом,
Вся река покрылась льдом?
И ответил
Петя:
— Дети!
Так и быть уж,
Объясню.
Рыбы в речке строят дом,
Для своих детишек
И покрыли речку льдом —
Он им вроде крыши.
Оттого длиннее ночи,
Оттого короче дни,
Что мы рано стали очень
Зажигать в домах огни.
Услыхали это дети,
Засмеялись:
— Что ты, Петя,
Неужели
В самом деле,
В самом деле
Оттого?
Как вы думаете, дети:
А не врет ли этот Петя?
Иван Иванович Смирнов,
Живущий в доме номер сто
По Ленинградскому шоссе,
Квартира восемьдесят пять,
Однажды утром в выходной
Собрался за город с женой.
Была погода благодать:
Пятнадцать градусов в тени.
Местами дождь, местами снег,
И ветер с севера на юг,
И солнце заливало двор,
Но не об этом разговор.
Иван Иванович хотел
Сегодня дачу навестить,
Помыть полы, проветрить дом
И помидоры посадить.
В руках держал авоську он,
Четыре астры и батон.
Замечу сразу, что Смирнов
Был очень умный человек,
Зарядку делал по утрам.
Любил газеты почитать
И телевизор посмотреть.
И он, конечно, заказал
Такси, чтоб ехать на вокзал.
По телефону два-два-пять,
Ноль-ноль, а также два нуля.
Чтоб на вокзал быстрей попасть
Не следует жалеть рубля.
Шофер такси Васильев А.
Был вечный труженик руля.
Он пассажиров уважал
И планы перевыполнял,
По вечерам ходил в музей,
Имел жену и двух друзей.
И он приехал к дому сто,
Как только получил заказ
(Плюс-минус ровно полчаса),
Там пассажиров посадил
И быстро полетел вперед.
Он мчал всегда что было сил,
Раз пассажир его просил.
А в это время некто Е.,
Точнее, говоря, Петров,
Патлатый и почти босой,
С улыбкой хитрой на губах
Шел в магазин за колбасой.
Себя решил он угостить,
Хотя и не любил платить.
Он был известный разгильдяй.
Зарядку делать не хотел,
В работе счастья не нашел,
И если на завод ходил,
То только из любви к деньгам,
А так бы просто не пошел.
Вокруг — машины, шум и вой,
А он идет по мостовой
И не глядит по сторонам.
На перекрестке красный свет,
Ну, а ему и дела нет.
Он думал, что перебежит,
Но поскользнулся — и лежит.
Горит зеленый светофор,
Васильев мчит во весь опор,
Но вдруг он выпучил глаза
И надавил на тормоза:
Там впереди лежит Петров.
Да, положенье будь здоров!
А дальше было как всегда,
Когда
Случается беда:
Вокруг милиция свистит,
И «Помощь скорая» летит,
А вслед за ней бегут врачи,
Как после трактора грачи.
Иван Иванович Смирнов
На дачу все-таки попал,
Помыл полы, проветрил дом
И помидоры посадил.
И астры вырастил свои,
Такие — глаз не оторвать,
Ну хоть на рынке продавать!
Шофер такси Васильев А.
Свою машину починил
(Он только фару заменил)
И план, как прежде, выполнял,
Лишь осторожнее гонял.
Чего ж добился Е. Петров?
Попал в больницу к докторам,
Его бинтуют по утрам.
Одна нога под потолком,
Другая в гипсе целиком.
Над ухом тормоза визжат,
И зубы в тряпочке лежат.
А колбасы он не купил.
На этом кончу я рассказ
И попрошу, читатель, вас
Не попадаться докторам,
Зарядку делать по утрам,
По вечерам ходить в музей,
Любить и уважать друзей
И помнить: если красный свет,
То умным людям хода нет.
Унесла мышонка кошка
И поет: — Не бойся, крошка.
Поиграем час-другой
В кошки-мышки, дорогой!
Перепуганный спросонок,
Отвечает ей мышонок:
— В кошки-мышки наша мать
Не велела нам играть.
— Мур-мур-мур, — мурлычет кошка,
Поиграй, дружок, немножко.
А мышонок ей в ответ:
— У меня охоты нет.
Поиграл бы я немножко,
Только, пусть, я буду кошкой.
Ты же, кошка, хоть на час
Мышкой будь на этот раз!
Засмеялась кошка Мурка:
— Ах ты, дымчатая шкурка!
Как тебя ни называть,
Мышке кошкой не бывать.
Говорит мышонок Мурке:
— Ну, тогда сыграем в жмурки!
Завяжи глаза платком
И лови меня потом.
Завязала кошка глазки,
Но глядит из-под повязки,
Даст мышонку отбежать
И опять бедняжку — хвать!
Говорит он хитрой кошке:
— У меня устали ножки,
Дай, пожалуйста, чуть-чуть
Мне прилечь и отдохнуть.
— Хорошо, — сказала кошка,
Отдохни, коротконожка,
Поиграем, а затем
Я тебя, голубчик, съем!
Кошке — смех, мышонку — горе…
Но нашел он щель в заборе.
Сам не знает, как пролез.
Был мышонок — да исчез!
Вправо, влево смотрит кошка:
— Мяу-мяу, где ты, крошка?
А мышонок ей в ответ:
— Там, где был, меня уж нет!
Покатился он с пригорка,
Видит: маленькая норка.
В этой норке жил зверек
Длинный, узенький хорек.
Острозубый, остроглазый,
Был он вором и пролазой
И, бывало, каждый день
Крал цыплят из деревень.
Вот пришел хорек с охоты,
Гостя спрашивает: — Кто ты?
Коль попал в мою нору,
Поиграй в мою игру!
— В кошки-мышки или в жмурки?
Говорит мышонок юркий.
— Нет, не в жмурки. Мы, хорьки,
Больше любим «уголки».
— Что ж, сыграем, но сначала
Посчитаемся, пожалуй:
Я — зверек,
И ты — зверек,
Я — мышонок,
Ты — хорек,
Ты хитер,
А я умен,
Кто умен,
Тот вышел вон!
— Стой! — кричит хорек мышонку
И бежит за ним вдогонку,
А мышонок — прямо в лес
И под старый пень залез.
Стали звать мышонка белки:
— Выходи играть в горелки!
— У меня, — он говорит,
Без игры спина горит!
В это время по дорожке
Шел зверек страшнее кошки,
Был на щетку он похож.
Это был, конечно, еж.
А навстречу шла ежиха
Вся в иголках, как портниха.
Закричал мышонку еж:
— От ежей ты не уйдешь!
Вот идет моя хозяйка,
С ней в пятнашки поиграй-ка,
А со мною — в чехарду.
Выходи скорей — я жду!
А мышонок это слышал,
Да подумал и не вышел.
— Не хочу я в чехарду,
На иголки попаду!
Долго ждали еж с ежихой,
А мышонок тихо-тихо
По тропинке меж кустов
Прошмыгнул — и был таков!
Добежал он до опушки.
Слышит — квакают лягушки:
— Караул! Беда! Ква-ква!
К нам сюда летит сова!
Поглядел мышонок: мчится
То ли кошка, то ли птица,
Вся рябая, клюв крючком,
Перья пестрые торчком.
А глаза горят, как плошки,
Вдвое больше, чем у кошки.
У мышонка замер дух.
Он забился под лопух.
А сова — все ближе, ближе,
А сова — все ниже, ниже
И кричит в тиши ночной:
— Поиграй, дружок, со мной!
Пропищал мышонок: — В прятки?
И пустился без оглядки,
Скрылся в скошенной траве.
Не найти его сове.
До утра сова искала.
Утром видеть перестала.
Села, старая, на дуб
И глазами луп да луп.
А мышонок вымыл рыльце
Без водицы и без мыльца
И пошел искать свой дом.
Где остались мать с отцом.
Шел он, шел, взошел на горку
И внизу увидел норку.
То-то рада мышка-мать!
Ну мышонка обнимать!
А сестренки и братишки
С ним играют в мышки-мышки.
Довольно и беглого взгляда:
Воссел — вы узнали без слов —
Средь зелени Летнего Сада
Отлитый из бронзы Крылов,
И, видимо, в думе глубок он,
И чтоб то дума была —
Подслушать навесился локон
На умную складку чела.
Разогнута книга; страницу
Открыл себе дедушка наш,
И ловко на льва и лисицу
Намечен его карандаш.
У ног баснописца во славе
Рассыпан зверей его мир:
Квартет в его полном составе,
Ворона, добывшая сыр,
И львы и болотные твари,
Петух над жемчужным зерном,
Мартышек лукавые хари,
Барашки с пушистым руном.
Не вся ль тут живность предстала
Металлом себя облила
И группами вкруг пьедестала
К ногам чародея легла? Вы помните, люди: меж вами
Жил этот мастистый старик,
Правдивых уроков словами
И жизненным смыслом велик.
Как меткий был взгляд его ясен!
Какие он вам истины он
Развертывал в образах басен,
На притчи творцом умудрен!
Умел же он истины эти
В такие одежды облечь,
Что разом смекали и дети,
О чем ведет дедушка речь.
Представил он матушке-Руси
Рассказ про гусиных детей,
И слушали глупые гуси —
Потомки великих гусей.
При басне его о соседе
Сосед на соседа кивал,
А притчу о Мишке-медведе
С улыбкой сам Мишка читал.
Приятно и всем безобидно
Жил дедушка, правду рубя.
Иной… да ведь это же стыдно
Узнать в побасенке себя!
И кто предъявил бы, что колки
Намеки его на волков,
Тот сам напросился бы в волки,
Признался, что сам он таков.
Он создал особое царство,
Где умного деда перо
Карало и злость и коварство,
Венчая святое добро.
То царство звериного рода:
Все лев иль орел его царь,
Какой-нибудь слон воевода,
Плутовка-лиса — секретарь;
Там жадная щука — исправник,
А с парой поддельных ушей
Всеобщий знакомец — наставник,
И набран совет из мышей.
Ведь, кажется, всё небылицы:
С котлом так дружится горшок,
И сшитый из старой тряпицы
В великом почёте мешок;
Там есть говорящие реки
И в споре с ручьём водопад,
И словно как мы — человеки —
Там камни, пруды говорят.
Кажись баснописец усвоил,
Чего в нашем мире и нет;
Подумаешь — старец построил
Какой фантастический свет,
А после, когда оглядишься,
Захваченной деда стихом,
И в бездну житейского толка
Найдёшь в его складных речах:
Увидишь двуногого волка
с ягнёнком на двух же ногах:
Там в перьях павлиньих по моде
Воронья распущена спесь,
А вот и осёл в огороде:
‘Здорово, приятель, ты здесь? ‘
Увидишь тех в горьких утехах,
А эту в почётной тоске:
Беззубою белку в орехах
И пляшущих рыб на песке,
И взор наблюдателей встретит
Там — рыльце в пушку, там — судью,
Что дел не касаяся, метит
На первое место в раю.
Мы все в этих баснях; нам больно
Признаться, но в хоть взаймы
Крыловскую правду, невольно,
Как вол здесь мычу я: ‘и мы! ‘
Сам грешен я всем возвещаю:
Нередко читая стихи,
Друзей я котлом угощаю,
Демьяновой страшной ухи. Довольно и беглого взгляда:
Воссел — вы узнали без слов —
Средь зелени Летнего Сада
Отлитый из бронзы Крылов, —
И станут мелькать мимоходом
Пред ликом певца своего
С текущим в аллее народом
Ходячие басни его:
Пойдут в человеческих лицах
Козлы, обезьяны в очках;
Подъедут и львы в колесницах
На скачущих бурно конях;
Примчатся в каретах кукушки,
Рогатые звери придут,
На памятник деда лягушки,
Вздуваясь, лорнет наведут, —
И в Клодта живых изваяньях
Увидят подобья свои,
И в сладостных дам замечаньях
Радастся: ‘mais oui, c’est joli’
Порой подойдёт к великану
И серый кафтан с бородой
И скажет другому кафтану:
‘Митюха, сынишко ты мой
Читает про Мишку, мартышку
Давно уж, — понятлив, хоть мал:
На память всю вызубрил книжку,
Что этот старик написал’.
О, если б был в силах нагнуться
Бессмертный народу в привет!
О, если б мог хоть улыбнуться
Задумчивый бронзовый дед!
Нет, — тою ж всё думою полный
Над группой звериных голов
Зрим будет недвижный, безмолвный
Из бронзы отлитый Крылов.
Сон
Положив на лапки рыльце, сладко-сладко спит она,
Но с пискливым мышьим родом и во сне идет война.
Вот за мышкою хвостатой погналась… как наяву
И, догнавши, тотчас в горло ей впилась… как наяву.
Снится ей: сейчас на крыше кошки ловят воробьев
И мурлычут — видно, рады, что у них удачен лов…
Псы не портят настроенья, не видны и не слышны.
Спит она в покое полном, видя радужные сны.
Пробуждение
Встала кисонька, зевнула, широко раскрыла пасть,
Потянулась, облизнулась и опять зевнула всласть.
Вот усами шевельнула, лапкой ухо поскребла,
Спину выгнула дугою, взглядом стены обвела.
И опять глаза закрыла. Тишина стоит кругом.
Неохота разбираться ни в хорошем, ни в плохом.
Вновь потягиваться стала, сонную сгоняя лень, —
Это делают все кошки и все люди каждый день.
Умная задумчивость и удивление
Вот уселася красиво, принимая умный вид,
Призадумалась — и сразу весь огромный мир забыт.
Совершенно невозможно знать теченье дум ее:
То ль прогресс племен кошачьих занимает ум ее,
Или то, что в лапы кошкам мыши сами не идут,
Или то, что зря у птичек крылья быстрые растут,
Или то, что кур и уток трогать ей запрещено,
Молоко лакать из крынки ей в подвале не дано.
То ли думает о пище — той, что съедена вчера,
То ль о том, что пуст желудок, что поесть давно пора.
Только чу! Раздался где-то еле-еле слышный звук —
И развеялись мечтанья, оживилось сердце вдруг.
Что там? Может быть, за печкой мышка хитрая ползет?
Или, может, это крыса доску под полом грызет?
Протянул ли паутину тут поблизости паук?
И, к нему попавши в лапы, муха стонет там от мук?
Что случилось? Неизвестно, — знают кошки лишь одни.
Видно только, как блеснули у нее в глазах огни.
Тонкая наблюдательность
Встала, важное почуяв: не погас природный дар!
Уши тихо шевелятся, каждый глаз как желтый шар.
Тут поблизости для кошки несомненно что-то есть!
Что же, радость или горе? Вот опять забота есть.
Ждет. Огонь уже зажегся, разгоняя в доме мрак.
Перед зеркалом хозяйка поправляет свой калфак.
В этот вечер богачиха в дом один приглашена,
И в гостях, конечно, хочет покрасивей быть она.
Оттого она и кошку не кормила, может быть:
По такой причине важной кошку можно и забыть!
И глядит печально кошка: вновь голодное житье!
Всё готовы продырявить желтые глаза ее.
Надежда и разочарование
Посмотрите-ка! Улыбкой рыльце всё озарено,
Пусть весь мир перевернется, нашей кошке всё равно.
Знает острое словечко хитрый кисонькин язык.
Но до времени скрывает, зря болтать он не привык.
Но прошло одно мгновенье, вновь является она.
Что же с кошечкой случилось? Почему она грустна?
Обмануть людей хотела, улыбаясь без конца,
Всё надеялась — за это ей дадут поесть мясца.
Всё напрасно! Оттого-то у нее печальный вид,
И опять она горюет, вновь душа ее болит.
Страдание и неизвестность
Так никто и не дал пищи! Как ей хочется поесть!
Стонет, жалобно мяучит — этих мук не перенесть.
Сводит голодом желудок. Как приходится страдать!
На лице печаль, унынье: трудно хлеб свой добывать.
Вдруг какой-то звук раздался от нее невдалеке.
Мигом кисонька забыла о печали, о тоске.
Что за шорох? Что там — люди иль возня мышей и крыс?
Сделались глаза большими, уши кверху поднялись.
Неизвестно, неизвестно! Кто там — друг ее иль враг?
Что сулит ей этот шорох — много зла иль много благ?
Притворяется безразличной
Вот поставили ей чашку с теплым сладким молоком,
Но притворщица как будто и не думает о нем.
Хоть и очень кушать хочет, хоть и прыгает душа,
Как суфий к еде подходит, не волнуясь, не спеша.
Показать она желает, что совсем не голодна,
Что обжорством не страдает, что не жадная она.
Из-за жадности побои доставались ей не раз —
У нее от тех побоев сердце ноет и сейчас.
Подготовка к нападению и лень от сытости
Вот она прижала уши и на землю прилегла, —
Что бы ни зашевелилось, прыгнет вмиг из-за угла.
Приготовилась к охоте и с норы не сводит глаз:
Серой мышки тонкий хвостик показался там сейчас.
Или мальчики бумажку тащат, к нитке привязав?
Что-то есть. Не зря притихла — знаем мы кошачий нрав.
Но взгляните — та же кошка, но какой беспечный вид!
Разлеглась она лентяйкой: ведь ее желудок сыт.
Как блаженно отдыхает эта кошка-егоза.
Незаметно закрывает золотистые глаза.
Пусть теперь поспит. Вы кошку не тревожьте, шалуны.
Игры — после, а покуда пусть досматривает сны.
Материнство
Милосердие какое! Умиляется душа!
На семью кошачью с лаской каждый смотрит не дыша.
Моет, лижет мать котенка, балует, дрожит над ним.
«Дитятко, — она мурлычет, — свет очей моих, джаным!»
Из проворной резвой кошки стала матерью она,
И заботы материнской наша кисонька полна!
От раздумья к удовольствию
Вот она вперилась в точку и с нее не сводит глаз.
Над каким она вопросом призадумалась сейчас?
В голове мелькают мысли — нам о них не знать вовек,
Но в глазах ее раздумье замечает человек.
Наконец она устала над вопросом размышлять,
Удовольствию, покою предалась она опять.
Страх — гнев и просто страх
Вот над кошкой и котенком палка злая поднята,
Как известно, бедных кошек не жалеет палка та.
Мать боится и котенок — нрав их трудно изменить,
Но со страхом материнским страх котенка не сравнить.
Кошка-мать готова лапкой палку бить, кусать сапог,
А котенок испугался — и со всех пустился ног.
Наслаждение и злость
Спинку ласково ей гладят, чешут острое ушко,
Ах, теперь-то наслажденье кошки этой велико!
Тихой радости и счастья наша кисонька полна,
Ротик свой полуоткрыла в умилении она.
Голова склонилась набок, слезы искрятся в глазах.
Ах, счастливое мгновенье! Где былая боль и страх!
Удивительно, чудесно жить на свете, говорят,
Так-то так, но в мире этом разве всё идет на лад?
Всё непрочно в этом мире! Так уж, видно, повелось:
Радость с горем под луною никогда не ходят врозь.
Гость какой-то неуклюжий хвост ей больно отдавил
Или зря по спинке тростью изо всех ударил сил.
От обиды этой тяжкой кошка злобою полна,
Каждый зуб и каждый коготь точит на врага она.
Дыбом шерсть на ней, и дышит злостью каждый волосок,
Мщенье страшное готовит гостю каждый волосок.
Всё кончилось!
Вот она, судьбы превратность! Мир наш — суета сует:
Нашей кисоньки веселой в этом мире больше нет!
Эта новость очень быстро разнеслась. И вот теперь
Там, в подполье, верно, праздник, пир горой идет теперь.
Скачут мыши, пляшут крысы: жизнь теперь пойдет на лад!
Угнетательница-кошка спит в могиле, говорят.
Некролог
В мир иной ушла ты, кошка, не познав земных отрад.
Знаю: в святости и вере ты прошла уже Сират.
Лютый враг мышей! Хоть было много зла в твоих делах,
Спи спокойно в лучшем мире! Добр и милостив аллах!
Весь свой век ты охраняла от мышей наш дом, наш хлеб,
И тебе зачтется это в книге праведной судеб.
Как тебя я вспомню, кошка, — жалость за сердце берет.
Даже черви осмелели, а не то что мыший род.
Ты не раз была мне, друг мой, утешеньем в грустный час.
Знал я радостей немало от смешных твоих проказ.
А когда мой дед, бывало, на печи лежал, храпя,
Рядышком и ты дремала, всё мурлыча про себя.
Ты по целым дням, бывало, занята была игрой,
Боли мне не причиняя, ты царапалась порой.
Бялиши крала на кухне, пищу вкусную любя,
И за это беспощадно били палкою тебя.
Я, от жалости рыдая, бегал к матушке своей,
Умолял ее: «Не надо, кошку бедную не бей!»
Жизнь прошла невозвратимо. Не жалеть о ней нельзя.
В этом мире непрестанно разлучаются друзья.
Пусть аллах наш милосердный вечный даст тебе покой!
А коль свидимся на небе, «мяу-мяу» мне пропой!
Уме недозрелый, плод недолгой науки!
Покойся, не понуждай к перу мои руки:
Не писав летящи дни века проводити
Можно, и славу достать, хоть творцом не слыти.
Ведут к ней нетрудные в наш век пути многи,
На которых смелые не запнутся ноги;
Всех неприятнее тот, что босы проклали
Девять сестр. Многи на нем силу потеряли,
Не дошед; нужно на нем потеть и томиться,
И в тех трудах всяк тебя как мору чужится,
Смеется, гнушается. Кто над столом гнется,
Пяля на книгу глаза, больших не добьется
Палат, ни расцвеченна марморами саду;
Овцу не прибавит он к отцовскому стаду.
Правда, в нашем молодом монархе надежда
Всходит музам немала; со стыдом невежда
Бежит его. Аполлин славы в нем защиту
Своей не слабу почул, чтяща свою свиту
Видел его самого, и во всем обильно
Тщится множить жителей парнасских он сильно.
Но та беда: многие в царе похваляют
За страх то, что в подданном дерзко осуждают.
«Расколы и ереси науки суть дети;
Больше врет, кому далось больше разумети;
Приходит в безбожие, кто над книгой тает, —
Критон с четками в руках ворчит и вздыхает,
И просит, свята душа, с горькими слезами
Смотреть, сколь семя наук вредно между нами:
Дети наши, что пред тем, тихи и покорны,
Праотческим шли следом к божией проворны
Службе, с страхом слушая, что сами не знали,
Теперь, к церкви соблазну, библию честь стали;
Толкуют, всему хотят знать повод, причину,
Мало веры подая священному чину;
Потеряли добрый нрав, забыли пить квасу,
Не прибьешь их палкою к соленому мясу;
Уже свечек не кладут, постных дней не знают;
Мирскую в церковных власть руках лишну чают,
Шепча, что тем, что мирской жизни уж отстали,
Поместья и вотчины весьма не пристали».
Силван другую вину наукам находит.
«Учение, — говорит, — нам голод наводит;
Живали мы преж сего, не зная латыне,
Гораздо обильнее, чем мы живем ныне;
Гораздо в невежестве больше хлеба жали;
Переняв чужой язык, свой хлеб потеряли.
Буде речь моя слаба, буде нет в ней чину,
Ни связи, — должно ль о том тужить дворянину?
Довод, порядок в словах — подлых то есть дело,
Знатным полно подтверждать иль отрицать смело.
С ума сошел, кто души силу и пределы
Испытает; кто в поту томится дни целы,
Чтоб строй мира и вещей выведать премену
Иль причину, — глупо он лепит горох в стену.
Прирастет ли мне с того день к жизни, иль в ящик
Хотя грош? могу ль чрез то узнать, что приказчик,
Что дворецкий крадет в год? как прибавить воду
В мой пруд? как бочек число с винного заводу?
Не умнее, кто глаза, полон беспокойства,
Коптит, печась при огне, чтоб вызнать руд свойства,
Ведь не теперь мы твердим, что буки, что веди —
Можно знать различие злата, сребра, меди.
Трав, болезней знание — голы все то враки;
Глава ль болит — тому врач ищет в руке знаки;
Всему в нас виновна кровь, буде ему веру
Дать хочешь. Слабеем ли — кровь тихо чрезмеру
Течет; если спешно — жар в теле; ответ смело
Дает, хотя внутрь никто видел живо тело.
А пока в баснях таких время он проводит,
Лучший сок из нашего мешка в его входит.
К чему звезд течение числить, и ни к делу,
Ни кстати за одним ночь пятном не слать целу,
За любопытством одним лишиться покою,
Ища, солнце ль движется, или мы с землею?
В часовнике можно честь на всякий день года
Число месяца и час солнечного всхода.
Землю в четверти делить без Евклида смыслим,
Сколько копеек в рубле — без алгебры счислим».
Силван одно знание слично людям хвалит:
Что учит множить доход и расходы малит;
Трудиться в том, с чего вдруг карман не толстеет,
Гражданству вредным весьма безумством звать смеет.
Румяный, трожды рыгнув, Лука подпевает:
«Наука содружество людей разрушает;
Люди мы к сообществу божия тварь стали,
Не в нашу пользу одну смысла дар прияли.
Что же пользы иному, когда я запруся
В чулан, для мертвых друзей — живущих лишуся,
Когда все содружество, вся моя ватага
Будет чернило, перо, песок да бумага?
В веселье, в пирах мы жизнь должны провождати:
И так она недолга — на что коротати,
Крушиться над книгою и повреждать очи?
Не лучше ли с кубком дни прогулять и ночи?
Вино — дар божественный, много в нем провору:
Дружит людей, подает повод к разговору,
Веселит, все тяжкие мысли отымает,
Скудость знает облегчать, слабых ободряет,
Жестоких мягчит сердца, угрюмость отводит,
Любовник легче вином в цель свою доходит.
Когда по небу сохой бразды водить станут,
А с поверхности земли звезды уж проглянут,
Когда будут течь к ключам своим быстры реки
И возвратятся назад минувшие веки,
Когда в пост чернец одну есть станет вязигу, —
Тогда, оставя стакан, примуся за книгу».
Медор тужит, что чресчур бумаги исходит
На письмо, на печать книг, а ему приходит,
Что не в чем уж завертеть завитые кудри;
Не сменит на Сенеку он фунт доброй пудры;
Пред Егором двух денег Виргилий не стоит;
Рексу — не Цицерону похвала достоит.
Вот часть речей, что на всяк день звенят мне в уши;
Вот для чего я, уме, немее быть клуши
Советую. Когда нет пользы, ободряет
К трудам хвала, — без того сердце унывает.
Сколько ж больше вместо хвал да хулы терпети!
Трудней то, неж пьянице вина не имети,
Нежли не славить попу святую неделю,
Нежли купцу пиво пить не в три пуда хмелю.
Знаю, что можешь, уме, смело мне представить,
Что трудно злонравному добродетель славить,
Что щеголь, скупец, ханжа и таким подобны
Науку должны хулить, — да речи их злобны
Умным людям не устав, плюнуть на них можно;
Изряден, хвален твой суд; так бы то быть должно,
Да в наш век злобных слова умными владеют.
А к тому ж не только тех науки имеют
Недрузей, которых я, краткости радея,
Исчел иль, правду сказать, мог исчесть смелея.
Полно ль того? Райских врат ключари святые,
И им же Фемис вески вверила златые,
Мало любят, чуть не все, истинну украсу.
Епископом хочешь быть — уберися в рясу,
Сверх той тело с гордостью риза полосата
Пусть прикроет; повесь цепь на шею от злата,
Клобуком покрой главу, брюхо — бородою,
Клюку пышно повели — везти пред тобою;
В карете раздувшися, когда сердце с гневу
Трещит, всех благословлять нудь праву и леву.
Должен архипастырем всяк тя в сих познати
Знаках, благоговейно отцом называти.
Что в науке? что с нее пользы церкви будет?
Иной, пиша проповедь, выпись позабудет,
От чего доходам вред; а в них церкви права
Лучшие основаны, и вся церкви слава.
Хочешь ли судьею стать — вздень перук с узлами,
Брани того, кто просит с пустыми руками,
Твердо сердце бедных пусть слезы презирает,
Спи на стуле, когда дьяк выписку читает.
Если ж кто вспомнит тебе граждански уставы,
Иль естественный закон, иль народны нравы —
Плюнь ему в рожу, скажи, что врет околёсну,
Налагая на судей ту тягость несносну,
Что подьячим должно лезть на бумажны горы,
А судье довольно знать крепить приговоры.
К нам не дошло время то, в коем председала
Над всем мудрость и венцы одна разделяла,
Будучи способ одна к высшему восходу.
Златой век до нашего не дотянул роду;
Гордость, леность, богатство — мудрость одолело,
Науку невежество местом уж посело,
Под митрой гордится то, в шитом платье ходит,
Судит за красным сукном, смело полки водит.
Наука ободрана, в лоскутах обшита,
Изо всех почти домов с ругательством сбита;
Знаться с нею не хотят, бегут ея дружбы,
Как, страдавши на море, корабельной службы.
Все кричат: «Никакой плод не видим с науки,
Ученых хоть голова полна — пусты руки».
Коли кто карты мешать, разных вин вкус знает,
Танцует, на дудочке песни три играет,
Смыслит искусно прибрать в своем платье цветы,
Тому уж и в самые молодые леты
Всякая высша степень — мзда уж невелика,
Семи мудрецов себя достойным мнит лика.
«Нет правды в людях, — кричит безмозглый церковник, —
Еще не епископ я, а знаю часовник,
Псалтырь и послания бегло честь умею,
В Златоусте не запнусь, хоть не разумею».
Воин ропщет, что своим полком не владеет,
Когда уж имя свое подписать умеет.
Писец тужит, за сукном что не сидит красным,
Смысля дело набело списать письмом ясным.
Обидно себе быть, мнит, в незнати старети,
Кому в роде семь бояр случилось имети
И две тысячи дворов за собой считает,
Хотя в прочем ни читать, ни писать не знает.
Таковы слыша слова и примеры видя,
Молчи, уме, не скучай, в незнатности сидя.
Бесстрашно того житье, хоть и тяжко мнится,
Кто в тихом своем углу молчалив таится;
Коли что дала ти знать мудрость всеблагая,
Весели тайно себя, в себе рассуждая
Пользу наук; не ищи, изъясняя тую,
Вместо похвал, что ты ждешь, достать хулу злую.
Сознаться должен я, что наши хрестоматы
Насчет моих стихов не очень тороваты.
Бывал и я в чести; но ныне век другой:
Наш век был детский век, а этот — деловой.
Но что ни говори, а Плаксин и Галахов,
Браковщики живых и судьи славных прахов,
С оглядкою меня выводят напоказ,
Не расточая мне своих хвалебных фраз.
Не мне о том судить. А может быть, и правы
Они. Быть может, я не дослужился славы
(Как самолюбие мое ни тарабарь)
Попасть в капитул их и в адрес-календарь,
В разряд больших чинов и в круг чернильной знати,
Пониже уголок — и тот мне очень кстати;
Лагарпам наших дней, светилам наших школ
Обязан уступить мой личный произвол.
Но не о том здесь речь: их прав я не нарушу;
Здесь исповедью я хочу очистить душу:
При случае хочу — и с позволенья дам —
Я обнажить себя, как праотец Адам.
Я сроду не искал льстецов и челядинцев,
Академических дипломов и гостинцев,
Журнальных милостынь не добивался я;
Мне не был журналист ни власть, ни судия;
Похвалят ли меня? Тем лучше! Не поспорю.
Бранят ли? Так и быть — я не предамся горю;
Хвалам — я верить рад, на брань — я маловер,
А сам? Я грешен был, и грешен вон из мер.
Когда я молод был и кровь кипела в жилах,
Я тот же кипяток любил искать в чернилах.
Журнальных схваток пыл, тревог журнальных шум,
Как хмелем, подстрекал заносчивый мой ум.
В журнальный цирк не раз, задорный литератор,
На драку выходил, как древний гладиатор.
Я русский человек, я отрасль тех бояр,
Которых удальство питало бойкий жар;
Любил я — как сказал певец финляндки Эды —
Кулачные бои, как их любили деды.
В преданиях живет кулачных битв пора;
Боярин-богатырь, оставив блеск двора
И сняв с себя узду приличий и условий,
Кидался сгоряча, почуя запах крови,
В народную толпу, чтоб испытать в бою
Свой жилистый кулак, и прыть, и мощь свою.
Давно минувших лет дела! Сном баснословным
Угасли вы! И нам, потомкам хладнокровным,
Степенным, чопорным, понять вас мудрено.
И я был, сознаюсь, бойцом кулачным. Но,
«Журналов перешед волнуемое поле,
Стал мене пылок я и жалостлив стал боле».
Почтенной публикой (я должен бы сказать:
Почтеннейшей — но в стих не мог ее загнать) —
Почтенной публикой не очень я забочусь,
Когда с пером в руке за рифмами охочусь.
В самой охоте есть и жизнь, и цель своя
(В Аксакове прочти поэтику ружья).
В самом труде сокрыт источник наслаждений;
Источник бьет, кипит — и полон изменений:
Здесь рвется с крутизны потоком, там, в тени,
Едва журча, змеит игривые струи.
Когда ж источник сей, разлитый по кувшинам,
На потребление идет — конец картинам!
Поэзии уж нет; тут проза целиком!
Поэзию люби в источнике самом.
Взять оптом публику — она свой вес имеет.
Сей вес перетянуть один глупец затеет;
Но раздроби ее, вся важность пропадет.
Кто ж эта публика? Вы, я, он, сей и тот.
Здесь Петр Иванович Бобчи́нский с крестным братом,
Который сам глупец, а смотрит меценатом;
Не кончивший наук уездный ученик,
Какой-нибудь NN, оратор у заик;
Другой вам наизусть всего Хвостова скажет,
Граф Нулин никогда без книжки спать не ляжет
И не прочтет двух строк, чтоб тут же не заснуть;
Известный краснобай: язык — живая ртуть,
Но жаль, что ум всегда на точке замерзанья;
«Фрол Силич», календарь Острожского изданья,
Весь мир ему архив и мумий кабинет;
Событий нет ему свежей, как за сто лет,
Не в тексте ум его ищите вы, а в ссылке;
Минувшего циклоп, он с глазом на затылке.
Другой — что под носом, того не разберет
И смотрит в телескоп все за сто лет вперед,
Желудочную желчь и свой недуг печальный
Вменив себе в призыв и в признак гениальный;
Иной на все и всех взирает свысока:
Клеймит и вкривь и вкось задорная рука.
И все, что любим мы, и все, что русским свято,
Пред гением с бельмом черно и виновато.
Там причет критиков, пророков и жрецов
Каких-то — невдомек — сороковых годов,
Родоначальников литературной черни,
Которая везде, всплывая в час вечерний,
Когда светилу дня вослед потьма сойдет,
Себя дает нам знать из плесени болот.
Так далее! Их всех я в стих мой не упрячу.
Кто под руку попал, тех внес я наудачу.
Вот вам и публика, вот ваше большинство.
От них опала вам, от них и торжество.
Все люди с голосом, все рать передовая,
Которая кричит, безгласных увлекая;
Все люди на счету, все общества краса.
В один повальный гул их слившись голоса
Слывут между людьми судом и общим мненьем.
Пред ними рад пребыть я с истинным почтеньем,
Но все ж, когда пишу, скажите, неужель
В Бобчи́нском, например, иметь себе мне цель?
В угоду ли толпе? Из денег ли писать?
Все значит в кабалу свободный ум отдать.
И нет прискорбней, нет постыдней этой доли,
Как мысль свою принесть на прихоть чуждой воли,
Как выражать не то, что чувствует душа,
А то, что принесет побольше барыша.
Писателю грешно идти в гостинодворцы
И продавать лицом товар свой! Стихотворцы,
Прозаики должны не бегать за толпой!
Я публику люблю в театре и на балах;
Но в таинствах души, но в тех живых началах,
Из коих льется мысль и чувства благодать,
Я не могу ее посредницей признать;
Надменность ли моя, смиренье ль мне вожатый —
Не знаю; но молве стоустой и крылатой
Я дани не платил и не был ей жрецом.
И я бы мог сказать, хоть не с таким почетом:
«Из колыбели я уж вышел рифмоплетом».
Безвыходно больной, в безвыходном бреду,
От рифмы к рифме я до старости бреду.
Отец мой, светлый ум вольтеровской эпохи,
Не полагал, что все поэты скоморохи;
Но мало он ценил — сказать им не во гнев —
Уменье чувствовать и мыслить нараспев.
Издетства он меня наукам точным прочил,
Не тайно ль голос в нем родительский пророчил,
Что случай — злой колдун, что случай — пестрый шут
Пегас мой запряжет в финансовый хомут
И что у Канкрина в мудреной колеснице
Не пятой буду я, а разве сотой спицей;
Но не могли меня скроить под свой аршин
Ни умный мой отец, ни умный граф Канкрин;
И как над числами я ни корпел со скукой,
Они остались мне тарабарской наукой…
Я не хочу сказать, что чистых муз поборник
Жить должен взаперти, как схимник иль затворник.
Нет, нужно и ему сочувствие людей.
Член общины, и он во всем участник с ней:
Ее труды и скорбь, заботы, упованья —
С любовью братскою, с желаньем врачеванья
Все на душу свою приемлет верный брат,
Он ношу каждого себе усвоить рад,
И, с сердцем заодно, перо его готово
Всем высказать любви приветливое слово.
И славу любит он, но чуждую сует,
Но славу чистую, в которой пятен нет.
И я желал себе читателей немногих,
И я искал судей сочувственных и строгих;
Пять-шесть их назову — достаточно с меня,
Вот мой ареопаг, вот публика моя.
Житейских радостей я многих не изведал;
Но вместо этих благ, которых Бог мне не дал,
Друзьями щедро он меня вознаградил,
И дружбой избранных я горд и счастлив был.
Иных уж не дочтусь: вождей моих не стало;
Но память их жива: они мое зерцало;
Они в трудах моих вторая совесть мне,
И вопрошать ее люблю наедине.
Их тайный приговор мне служит ободреньем
Иль оставляет стих «под сильным подозреньем».
Доволен я собой, и по сердцу мне труд,
Когда сдается мне, что выдержал бы суд
Жуковского; когда надеяться мне можно,
Что Батюшков, его проверив осторожно,
Ему б на выпуск дал свой ценсорский билет;
Что сам бы на него не положил запрет
Счастливый образец изящности афинской,
Мой зорко-сметливый и строгий Боратынский;
Что Пушкин, наконец, гроза плохих писак,
Пожав бы руку мне, сказал: «Вот это так!»
Но, впрочем, сознаюсь, как детям ни мирволю,
Не часто эти дни мне падают на долю;
И восприемникам большой семьи моей
Не смел бы поднести я многих из детей;
Но муза и теперь моя не на безлюдьи,
Не упразднен мой суд, есть и живые судьи,
Которых признаю законность и права,
Пред коими моя повинна голова.
Не выдам их имен нескромным наговором,
Боюсь, что и на них посыплется с укором
Град перекрестного, журнального огня;
Боюсь, что обвинят их злобно за меня
В пристандержательстве моей опальной музы —
Старушки, связанной в классические узы, —
В смешном потворстве ей, в пристрастии слепом
К тому, что век отпел и схоронил живьем.
В литературе я был вольным казаком, —
Талант, ленивый раб, не приращал трудом,
Писал, когда писать в душе слышна потреба,
Не силясь звезд хватать ни с полу и ни с неба,
И не давал себя расколам в кабалу,
И сам не корчил я вождя в своем углу…