Красиво пишет первый ученик,
А ты предпочитаешь черновик.
Но лучше, если строгая строка
Хранит веселый жар черновика.
Стоял ученик на развилке дорог.
Где право, где лево, понять он не мог.
Но вдруг ученик в голове почесал
Той самой рукою, которой писал.
И мячик кидал, и страницы листал.
И ложку держал, и полы подметал.
«Победа!» — раздался ликующий крик.
Где право, где лево, узнал ученик.
Я сейчас лежу ничком
— Взбешенная! — на постели.
Если бы Вы захотели
Быть моим учеником,
Я бы стала в тот же миг
— Слышите, мой ученик? —
В золоте и в серебре
Саламандра и Ундина.
Мы бы сели на ковре
У горящего камина.
Ночь, огонь и лунный лик…
— Слышите, мой ученик?
И безудержно — мой конь
Любит бешеную скачку! —
Я метала бы в огонь
Прошлое — за пачкой пачку:
Старых роз и старых книг.
— Слышите, мой ученик? —
А когда бы улеглась
Эта пепельная груда, —
Господи, какое чудо
Я бы сделала из Вас!
Юношей воскрес старик!
— Слышите, мой ученик? —
А когда бы Вы опять
Бросились в капкан науки,
Я осталась бы стоять,
Заломив от счастья руки.
Чувствуя, что ты — велик!
— Слышите, мой ученик?
Юноша, жаждущий знаний, однажды пришел к Архимеду.
«О! посвяти меня в тайну науки божественной! — молвил, —
Той, что отчизне столь дивные службы служила —
И охранила от вражьей самбуки родные твердыни!» —
«Ты называешь науку божественной! — мудрый ответил. —
Да, не служа государству, была таковою наука.
Хочешь плодов от нее? Но плодов и от смертной добудешь;
Хочешь богиню святую в ней видеть, — жены не ищи в ней».
Быть мальчиком твоим светлоголовым,
— О, через все века! —
За пыльным пурпуром твоим брести в суровом
Плаще ученика.
Улавливать сквозь всю людскую гущу
Твой вздох животворящ
Душой, дыханием твоим живущей,
Как дуновеньем — плащ.
Победоноснее Царя Давида
Чернь раздвигать плечом.
От всех обид, от всей земной обиды
Служить тебе плащом.
Быть между спящими учениками
Тем, кто во сне — не спит.
При первом чернью занесенном камне
Уже не плащ — а щит!
(О, этот стих не самовольно прерван!
Нож чересчур остер!)
И — вдохновенно улыбнувшись — первым
Взойти на твой костер.
По телефону день-деньской
Нельзя к нам дозвониться!
Живет народ у нас такой —
Ответственные лица:
Живут у нас три школьника
Да первоклассник Коленька.
Придут домой ученики —
И начинаются звонки,
Звонки без передышки.
А кто звонит? Ученики,
Такие же мальчишки.
— Андрей, что задано, скажи?..
Ах, повторяем падежи?
Все снова, по порядку?
Ну ладно, трубку подержи,
Я поищу тетрадку.
— Сережа, вот какой вопрос:
Кто полушария унес?
Я в парте шарил, шарил,
Нет карты полушарий!..
Не замолкают голоса,
Взывает в трубке кто-то:
— А по ботанике леса,
Луга или болото?
Звонят, звонят ученики…
Зачем писать им в дневники,
Какой урок им задан?
Ведь телефон-то рядом!
Звони друг другу на дом!
Звонят, звонят ученики…
У них пустые дневники,
У нас звонки, звонки, звонки…
А первоклассник Колечка
Звонит Смирновой Галочке —
Сказать, что пишет палочки
И не устал нисколечко.
Я жрец Изиды светлокудрой,
Я ученик во храме Фта,
И мне в потомстве имя — Мудрый,
Затем что жизнь моя чиста.
Но на пути годичном в Фивы
На палубе я солнца ждал.
Чуть Нил влачил свои проливы,
Там где-то плакался шакал.
И женщина в покрове белом
Пришла на пристань у кормы,
И стала в трепете несмелом
Перед порогом водной тьмы.
И наш корабль, качаясь мерно,
Чернел громадой перед ней,
А я с молитвой лицемерной
Укрылся в таинстве теней.
И словно чуя, кто-то рядом,
Та, в белом женщина, ждала,
И мглу пронизывала взглядом;
Но дрогнула пред утром мгла.
И было то мгновенье смутно:
Я слышал плеск ночной воды,
Повеял ветерок попутный,
Вдали означились сады.
Зов кормщика раздался явно,
Вознесся якорь с быстротой,
И наш корабль, качаясь, плавно
Пошел — от пристани пустой.
Я жрец Изиды светлокудрой,
Я ученик во храме Фта,
И мне в потомстве имя — Мудрый,
Затем что жизнь моя чиста.
Как железо, скрежещет снег
И, как скрипка, поёт у ног.
На деревьях иней, как мех.
На заборах иней, как мох.
И вздымается дым из труб
Рукавами косматых шуб.
И — внимание ученики! –
Заводские гудят гудки.Детям в школу идти — запрет…
Презираю тепло жилья.
Нынче в школе занятий нет,
Но дежурят учителя,
Занимая учеников,
Забредающих чудаков.Удивительна школа в мороз:
Ни домашних, ни классных работ.
И опрос не похож на допрос,
И диктанта никто не ждёт.
Что нам классный журнал, что дневник!
Никому сейчас не до них.И учительница на нас
Смотрит просто как на детей
И о детстве своём рассказ
Начинает она без затей,
То с улыбкой, а то всерьёз.
Как тепла ты, школа, в мороз! И директор совсем не строг,
Сел, как гость за чайным столом,
И, смеясь, он целый урок
Вспоминал о детстве своём…
Про сраженья, про снежных баб…
«Ну, до завтра! Мороз ослаб!»
В раздумье погружен, стоял недвижно Будда
И молвил ученик: — Любовь свершает чудо.
Освобожденные от вековечной тьмы,
Подобны вольному течению умы!
Леса переходя, переплывая реки, —
Я к отдаленнейшим из мировых племен
Пойду, чтоб возвестить великий твой закон,
И тем утешить их и просветить вовеки.
Но Будда отвечал, ученика любя:
— А если заклеймят проклятием тебя,
Что скажешь ты, о друг?
— Скажу, что люди эти
Не чужды жалости! Взамен мужи и дети
Могли бы закидать каменьями меня. —
— А если их толпа, пророка изгоня,
Поднимет на тебя действительно каменья? —
— Я все же призову на них благословенья.
Не камни и песок, а лезвие меча
Могли они поднять, безжалостно влача
Меня на судьбище и осудив на муки. —
— Но если грозный меч поднимут эти руки? —
— Так я скажу себе: разгневанной толпой
Я мог убитым быть, меж тем я только ранен. —
— А если от меча падешь ты бездыханен? —
— Скажу: блаженны все, обретшие покой. —
— Ступай, — сказал тогда ему великий Будда:
— Учи, освобождай, — тебе возможно чудо! —
Я всюду цепи строф лелеял,
Я ветру вслух твердил стихи,
Чтоб он в степи их, взвив, развеял,
Где спят, снам веря, пастухи;
Просил у эхо рифм ответных,
В ущельях гор, в тиши яйлы;
Искал черед венков сонетных
В прибое, бьющем в мол валы;
Ловил в немолчном шуме моря
Метр тех своих живых баллад,
Где ласку счастья, жгучесть горя
Вложить в античный миф был рад;
В столичном грозном гуле тоже,
Когда, гремя, звеня, стуча,
Играет Город в жизнь, — прохожий,
Я брел, напев стихов шепча;
Гудки авто, звонки трамвая,
Стук, топот, ропот, бег колес, —
В поэмы страсти, в песни мая
Вливали смутный лепет грез.
Все звуки жизни и природы
Я облекать в размер привык:
Плеск речек, гром, свист непогоды,
Треск ружей, баррикадный крик.
Везде я шел, незримо лиру
Держа, и властью струн храним,
Свой новый гимн готовя миру,
Но сам богат и счастлив им.
Орфей, сын бога, мой учитель,
Меж тигров так когда-то пел…
Я с песней в адову обитель,
Как он, сошел бы, горд и смел.
Но диким криком гимн Менады
Покрыли, сбили лавр венца;
Взвив тирсы, рвали без пощады
Грудь в ад сходившего певца.
Так мне ль осилить взвизг трамвайный.
Моторов вопль, рев толп людских?
Жду, на какой строфе случайной
Я, с жизнью, оборву свой стих.
20/7 февраля 1918
Всю жизнь свою придумывал Твардовский
Как ускользнуть от смерти. И нашел.
За несколько годов пред тем, как Дьявол
Его унес,
Он верному велел ученику
Себя рассечь, и рассказал подробно
Как дальше поступать. Разнесся слух,
Что умер чернокнижник. Был Твардовский,
И нет его. А ученик меж тем
Его рассек, и приготовил зелья,
Облил куски вскипевшим соком трав,
И в землю схоронил наоборот их,
И не в ограде, а перед оградой.
Твардовский поручил ему, чтоб он
Не прикасался к тем кускам три года,
Семь месяцев, семь дней и семь часов.
И ученик все в точности исполнил.
Один пришел он, в полночь, в новолунье,
И семь свечей из жира мертвеца
Зажег перед оградой. Сбросил землю,
Прогнившую сорвал он с гроба крышку, —
Какое чудо. Больше нет останков, —
Где саван был, фиалки там цветут,
С пахучею травою богородской.
На этой мураве дитя лежало,
Обятое дремотой, и в чертах
Обличие Твардовского являя.
Он взял ребенка, и принес в свой дом.
За ночь одну возрос он как бы за год,
Семь дней прошло, и он уж обо всем
Так говорил, как говорит Твардовский,
В семь месяцев он юношею стал.
Тогда-то обновившийся Твардовский
В искусстве чернокнижном стал работать.
Он щедро наградил ученика,
Однако же, чтоб тайна возрожденья
Не разгласилась, он его заклял,
И стал тот пауком. Его держал он
В своих покоях, в добром попеченьи.
Когда потом Твардовский из корчмы
Бесами унесен был в вышний воздух,
Паук, что прицепился паутинкой
К его одежде, вместе с ним повис…
Паук ему товарищем остался,
На нити он спускается к земле,
Глядит, что там, взбирается к высотам,
Над ухом у Твардовского присядет,
И говорит, что видел он, что слышал,
Чтобы Твардовский очень не скучал.
Слышишь? веселые клики с фламинской дороги
несутся:
Идут с работы домой в дальнюю землю жнецы.
Кончили жатву для римлян они; не свивает
Сам надменный квирит доброй Церере венка.
Праздников более нет во славу великой богини,
Давшей народу взамен желудя – хлеб золотой.
Мы же с тобою вдвоем отпразднуем радостный
праздник.
Друг для друга теперь двое мы целый народ.
Так – ты слыхала не раз о тайных пирах Элевзиса:
Скоро в отчизну с собой их победитель занес.
Греки ввели тот обряд:и греки, все греки взывали
Даже в римских стенах:«К ночи спешите святой!»
Прочь убегал оглашенный; сгорал ученик ожиданьем,
Юношу белый хитон – знак чистоты – покрывал.
Робко в таинственный круг он входил:стояли рядами
Образы дивные; сам – словно бродил он во сне.
Змеи вились по земле; несли цветущие девы
Ларчик закрытый; на нем пышно качался венок
Спелых колосьев; жрецы торжественно двигались –
пели…
Света – с тревожной тоской, трепетно ждал ученик.
Вот – после долгих и тяжких искусов, – ему открывали
Смысл освященных кругов, дивных обрядов и лиц…
Тайну – но тайну какую? не ту ли, что тесных обятий
Сильного смертного ты, матерь Церера, сама
Раз пожелала, когда свое бессмертное тело
Все – Язиону царю ласково все предала.
Как осчастливлен был Крит! И брачное ложе богини
Так и вскипело зерном, тучной покрылось травой.
Вся ж остальная зачахла земля… забыла богиня
В час упоительных нег свой благодетельный долг.
Так с изумленьем немым рассказу внимал посвященный;
Милой кивал он своей… Друг, о пойми же меня!
Тот развесистый мирт осеняет уютное место…
Наше блаженство земле тяжкой бедой не грозит.
Первый класс!
Первый класс!
Сколько грамотных
У вас?
Тридцать три!
Тридцать три!
Все раскрыли
Буквари!
— Кто из вас,
Кто из вас
Нынче в школе
Первый раз?
— Наши все
Ученики
В первом классе
Новички!
— Кто из вас,
Кто из вас
Опоздал сегодня
В класс?
— Тридцать три
Ученика
В класс явились
До звонка!
— Кто из вас,
Кто из вас
Не пришёл
Сегодня в класс?
— Иванов!
Иванов!
Он сегодня
Нездоров!
— Первый класс,
Первый класс!
Есть ли
Лодыри у вас?
— Есть один,
Есть один!
Это — Вася
Чекалдин.
Про него,
Про него —
Про лентяя
Одного —
Вы услышите
Рассказ, —
Только
В следующий раз!
И когда приблизился праздник Пасхи,
В первый день опресноков в час вечерний
Он возлег за трапезу — с ним двенадцать
В горнице чистой.
Хлеб, преломивши, роздал:
«Это тело Мое, сегодня в жертву приносимое.
Так творите».
А когда окончили ужин,
Поднял Он чашу.
«Это кровь Моя, за вас проливаемая.
И рука прольющего между вами».
Спор возник между учениками:
Кто из них больший?
Он же говорит им:
«В этом мире цари первенствуют:
Вы же не так — кто больший, будет как меньший.
Завещаю вам Свое царство.
Сядете судить на двенадцать тронов,
Но одним из вас Я буду предан.
Так предназначено, но предателю горе!»
И в смущеньи ученики шептали: «Не я ли?»
Он же, в соль обмакнув кусок хлеба,
Подал Иуде
И сказал: «Что делаешь — делай».
Тот же, сев кусок, тотчас же вышел:
Дух земли — Сатана — вошел в Иуду —
Вещий и скорбный.
Все двенадцать вина и хлеба вкусили,
Причастившись плоти и крови Христовой,
А один из них земле причастился
Солью и хлебом.
И никто из одиннадцати не понял,
Что сказал Иисус,
Какой Он подвиг возложил на Иуду
Горьким причастием.
Так размышлял однажды некий священник
Ночью в древнем соборе Парижской Богоматери
И воскликнул:
«Боже, верю глубоко,
Что Иуда — Твой самый старший и верный
Ученик, что он на себя принял
Бремя всех грехов и позора мира,
Что, когда Ты вернешься судить землю,
И померкнет солнце от Твоего гнева,
И сорвутся с неба в ужасе звезды,
Встанет он, как дымный уголь, из бездны,
Опаленный всею проказой мира,
И сядет рядом с Тобою!
Дай мне знак, что так будет!»
В то же мгновенье
Сухие и властные пальцы
Легли ему на уста. И в них узнал он
Руку Иуды.
11 ноября 1919
Коктебель
Мерцаньем звезд далеких безразлично
Был поворот дороги озарен.
Дорога шла вокруг горы Масличной,
Внизу под нею протекал Кедрон.
Лужайка обрывалась с половины.
За нею начинался Млечный путь.
Седые серебристые маслины
Пытались вдаль по воздуху шагнуть.
В конце был чей-то сад, надел земельный.
Учеников оставив за стеной,
Он им сказал: «Душа скорбит смертельно,
Побудьте здесь и бодрствуйте со мной».
Он отказался без противоборства,
Как от вещей, полученных взаймы,
От всемогущества и чудотворства,
И был теперь, как смертные, как мы.
Ночная даль теперь казалась краем
Уничтоженья и небытия.
Простор вселенной был необитаем,
И только сад был местом для житья.
И, глядя в эти черные провалы,
Пустые, без начала и конца,
Чтоб эта чаша смерти миновала,
В поту кровавом Он молил Отца.
Смягчив молитвой смертную истому,
Он вышел за ограду. На земле
Ученики, осиленные дремой,
Валялись в придорожном ковыле.
Он разбудил их: «Вас Господь сподобил
Жить в дни мои, вы ж разлеглись, как пласт.
Час Сына Человеческого пробил.
Он в руки грешников себя предаст».
И лишь сказал, неведомо откуда
Толпа рабов и скопище бродяг,
Огни, мечи и впереди — Иуда
С предательским лобзаньем на устах.
Петр дал мечом отпор головорезам
И ухо одному из них отсек.
Но слышит: «Спор нельзя решать железом,
Вложи свой меч на место, человек.
Неужто тьмы крылатых легионов
Отец не снарядил бы мне сюда?
И, волоска тогда на мне не тронув,
Враги рассеялись бы без следа.
Но книга жизни подошла к странице,
Которая дороже всех святынь.
Сейчас должно написанное сбыться,
Пускай же сбудется оно. Аминь.
Ты видишь, ход веков подобен притче
И может загореться на ходу.
Во имя страшного ее величья
Я в добровольных муках в гроб сойду.
Я в гроб сойду и в третий день восстану,
И, как сплавляют по реке плоты,
Ко мне на суд, как баржи каравана,
Столетья поплывут из темноты».
Отец один слыхал
Что за море детей учиться посылают;
И что тово кто за морем бывал
От небывалова и с вида отличают.
Так чтоб от прочих не отстать,
Отец немедленно решился
Детину за море послать,
Чтоб доброму он там понаучился.
Но сын глупяе воротился:
Попался на руки он школьным тем вралям,
Которые с ума не раз людей сводили,
Неистолкуемым давая толк вещам;
И малова не научили,
А навек дураком пустили:
Бывало с глупости он попросту болтал,
Теперь все свысока без толку толковал.
Бывало глупые его не понимали,
А ныне разуметь и умные не стали.
Дом, город и весь свет, враньем ево скучал.
В метафизическом беснуясь размышленьи,
О заданном одном старинном предложеньи:
Сыскать начало всех начал;
Когда за облака он думой возносился,
Дорогой шедши оступился,
И в ров попал.
Отец, которой с ним случился,
Скоряе бросился веревку принести,
Премудрость изорва на свет произвести.
А думной между тем детина
В той яме сидя рассуждал:
Какая быть могла причина,
Что оступился я и в этот ров попал?
Причина, кажется, тому землетрясенье;
А в яму скорое стремленье,
Центральное влеченье,
Воздушное давленье…
Отец с веревкой прибежал;
Вот, говорит: тебе веревка; ухватися,
Я потащу тебя, держися. —
«Нет погоди тащить; скажи мне наперед.»
Понес студент обычной бред:
«Веревка вещь какая?» —
Отец его был неучен,
Но рассудителен, умен;
Вопрос ученый оставляя,
Веревка вещь, ему ответствовал: такая,
Чтоб ею вытащить кто в яму попадет. —
«На этоб выдумать орудие другое.»
Ученый все свое несет:
«А это что такое!…
Веревка! — вервие простое!» —
Да время надобно; отец ему на то:
А это хоть не ново,
Да благо уж готово. —
«Да время что?»….
А время вещь такая,
Которую с глупцом не стану я терять;
Сиди, сказал отец: пока прийду опять.
Что естьли бы вралей и остальных собрать,
И в яму к этому в товарищи послать?…
Да яма надобна большая!
«В час прибоя…»В час прибоя
Голубое
Море станет серым.В час любови
Молодое
Сердце станет верным.Бог, храни в часы прибоя —
Лодку, бедный дом мой!
Охрани от злой любови
Сердце, где я дома!«Сказать: верна…»Сказать: верна,
Прибавить: очень,
А завтра: ты мне не танцор, —
Нет, чем таким цвести цветочком, —
Уж лучше шею под топор! Пускай лесник в рубахе красной
Отделит купол от ствола —
Чтоб мать не мучилась напрасно,
Что не одна в ту ночь спала.Не снился мне сей дивный ужас:
Венчаться перед королем!
Мне женихом — топор послужит,
Помост мне будет — алтарем!«Я пришел к тебе за хлебом…»Я пришел к тебе за хлебом
За святым насущным.
Точно в самое я небо —
Не под кровлю впущен! Только Бог на звездном троне
Так накормит вдоволь!
Бог, храни в своей ладони
Пастыря благого! Не забуду я хлеб-соли,
Как поставлю парус!
Есть на свете три неволи:
Голод — страсть — и старость… От одной меня избавил,
До другой — далёко!
Ничего я не оставил
У голубоокой! Мы, певцы, что мореходы:
Покидаем вскоре!
Есть на свете три свободы:
Песня — хлеб — и море…«Там, на тугом канате…»Там, на тугом канате,
Между картонных скал,
Ты ль это как лунатик
Приступом небо брал? Новых земель вельможа,
Сын неземных широт —
Точно содрали кожу —
Так улыбался рот.Грохнули барабаны.
Ринулась голь и знать
Эту живую рану
Бешеным ртом зажать.Помню сухой и жуткий
Смех — из последних жил!
Только тогда — как будто —
Юбочку ты носил… (Моряки и певец)Среди диких моряков — простых рыбаков
Для шутов и для певцов
Стол всегда готов.Само море нам — хлеб,
Само море нам — соль,
Само море нам — стакан,
Само море нам — вино.Мореходы и певцы — одной материи птенцы,
Никому — не сыны,
Никому — не отцы.Мы — веселая артель!
Само море — нам купель!
Само море нам — качель!
Само море — карусель! А девчонка у нас — заведется в добрый час,
Лишь одна у нас опаска:
Чтоб по швам не разошлась! Бела пена — нам полог,
Бела пена — нам перинка,
Бела пена — нам подушка,
Бела пена — пуховик. (Певец — девушкам)Вам, веселые девицы,
— Не упомнил всех имен —
Вам, веселые девицы,
От певца — земной поклон.Блудного — примите — сына
В круг отверженных овец:
Перед Господом едино:
Что блудница — что певец.Все мы за крещенский крендель
Отдали людской почет:
Ибо: кто себя за деньги,
Кто за душу — продает.В пышущую печь Геенны,
Дьявол, не жалей дровец!
И взойдет в нее смиренно
За блудницею — певец.Что ж что честь с нас пооблезла,
Что ж что совесть в нас смугла, —
Разом побелят железом,
Раскаленным добела! Не в харчевне — в зале тронном
Мы — и нынче Бог-Отец —
Я, коленопреклоненный
Пред блудницею — певец!«Хоровод, хоровод…» — Хоровод, хоровод,
Чего ножки бьешь?
— Мореход, мореход,
Чего вдаль плывешь? Пляшу, — пол горячий!
Боюсь, обожгусь!
— Отчего я не плачу?
Оттого что смеюсь! Наш моряк, моряк —
Морячок морской!
А тоска — червяк,
Червячок простой.Поплыл за удачей,
Привез — нитку бус.
— Отчего я не плачу?
Оттого что смеюсь! Глубоки моря!
Вороч? йся вспять!
Зачем рыбам — зря
Красоту швырять? Бог дал, — я растрачу!
Крест медный — весь груз.
— Отчего я не плачу?
Оттого что смеюсь!
Жрецами Са́иса, в Египте, взят в ученье
Был пылкий юноша, алкавший просвещенья.
Могучей мыслью он быстро обнял круг
Хранимых мудростью таинственных наук;
Но смелый дух его рвался к познаньям новым.
Наставник-жрец вотще старался кротким словом
В душе ученика смирять мятежный пыл.
«Скажи мне, что мое, — пришелец говорил, —
Когда не все мое? Где знанью грань положим?
Иль самой Истиной, как наслажденьем, можем
Лишь в разных степенях и порознь обладать?
Ее ль, единую, дробить и разделять?
Один лишь звук убавь в гармонии чудесной!
Один лишь цвет возьми из радуги небесной!
Что значит звук один и что единый цвет?
Но нет гармонии, и радуги уж нет!»
Однажды, говоря о таинствах вселенной,
Наставник с юношей к ротонде отдаленной
Пришли, где полотном закрытый истукан
До свода высился, как грозный великан.
Дивяся, юноша подходит к изваянью.
«Чей образ кроется под этой плотной тканью?» —
Спросил он. — «Истины под ней таится лик»,
Ответил спутник. — «Как! — воскликнул ученик. —
Лишь Истины ищу, по ней одной тоскую;
А от меня ее сокрыли вы, святую!»
«То воля божества! — промолвил жрец в ответ. —
Завесы не коснись (таков его завет),
Пока с себя само ее не совлеку я!
Кто ж, сокровенное преступно испытуя,
Поднимет мой покров, тому присуждено…» —
«Что?» — «Истину узреть». — «Значенье слов темно;
В них смысл таинственный. Запретного покрова
Не поднимал ты?» — «Нет! и искушенья злого
Не ведал ум». — «Дивлюсь! О, если б, точно, я
Был им лишь отделен от цели бытия —
От Истины!..» — «Мой сын! — прервал его сурово
Наставник, — преступить божественное слово
Нетрудно. Долго ли завесу приподнять?
Но каково душе себя преступной знать?»
Из храма юноша, печальный и угрюмый
Пришел домой. Душа одной тревожной думой
Была полна, и сон от глаз его бежал.
В жару метался он на ложе и стенал.
Уж было за полночь, как шаткими стопами
Пошел ко храму он. Цепляяся руками
За камни, на окно вскарабкался; с окна
Спустился в темный храм, и вот — пред ним она,
Ротонда дивная, где цель его исканья.
Повсюду мертвое, могильное молчанье;
Порой лишь смутный гул из склепов отвечал
На робкие шаги. Повсюду мрак лежал,
И только бледное сребристое мерцанье
Лила из купола луна на изваянье,
В покров одетое… И, словно бог живой,
Казалось, истукан качает головой,
Казалось, движутся края одежды белой.
И к богу юношу приблизил шаг несмелый,
И косная рука уж поднята была,
Но кровь пылала в нем, и капал пот с чела,
И вспять его влекла незримая десница.
«Безумец! что творишь? куда твой дух стремится?
Тебе ли, бренному, бессмертное пытать? —
Взывал глас совести. — Ты хочешь приподнять
Завесу, а забыл завещанное слово:
До срока не коснись запретного покрова!»
Но для чего ж завет божественный гласит:
Кто приподнимет ткань, тот Истину узрит?
«О, что бы ни было, я вскрою покрывало!
Увижу!» — вскрикнул он. — «Увижу!» — прокричало
И эхо громкое из сумрачных углов…
И дерзкою рукой он приподнял покров.
Что ж увидал он там?.. У ног Изиды, в храме,
Поутру, недвижим, он поднят был жрецами.
И что он увидал? и что́ постигнул он?
Вопросы слышались ему со всех сторон.
Угрюмый юноша на них ответа не дал…
Но в жизни счастья он и радости не ведал.
В могилу раннюю тоска его свела,
И к людям речь его прощальная была:
«Кто к Истине идет стезею преступленья,
Тому и в Истине не ведать наслажденья!»
Сиделке доктор что-то прошептал,
Слова к хирургу долетели,
Он побледнел при докторских словах
И задрожал в своей постели.
— Ах, братьев приведите мне моих,—
Хирург заговорил, тоскуя,—
Священника ко мне с гробовщиком
Скорей, пока еще живу я.
Пришел священник, гробовщик пришел,
Чтобы стоять при смертном ложе:
Ученики хирурга им во след
По лестнице поднялись тоже.
И в комнату вошли ученики
Попарно, по трое, в молчаньи,
Вошел с лукавым зубоскальством Джо,
Руководитель их компаньи.
Хирург ругаться начал, видя их,
Страшны ругательства такие.
— Пошлите этих негодяев в ад,
Молю вас, братья дорогие!
От злости пена бьет из губ его,
Бровь черная его трясется.
— Я знаю, Джо привяжется ко мне,
Но к черту, пусть он обойдется.
Вот вывели его учеников,
А он без сил лежать остался
И сумрачно на братьев он смотрел,
И с ними говорить пытался.
— Так много разных трупов я вскрывал,
И приближается расплата.
О, братья, постарайтесь для меня,
Старался я для вас когда-то.
Я свечи жег из жира мертвецов,
И мне могильщики служили,
Клал в спирт я новорожденных, сушил,
Старался я для вас когда-то…
За мной придут мои ученики
И кость отделят мне от кости;
Я, разорявший домы мертвецов,
Не успокоюсь на погосте.
Когда скончаюсь, я в свинцовый гроб,
О, братья, должен быть замкнутым,
И взвесьте гроб мой: делавший его,
Ведь может оказаться плутом:
Пусть будет крепко так запаян он,
О, милые, как только можно,
И в патентованный положен гроб,
Чтоб лег в него я бестревожно.
Раз украдут меня в таком гробу,
Напрасно будет их уменье,
Купите только гроб тот в мастерской
За церковью Преображенья.
И тело в церкви брата моего
Заройте — так всего надежней —
И дверь замкните накрепко, молю,
И ключ храните осторожней.
Велите, чтоб три сильных молодца
Всю ночь у ризницы сидели,
Бочонок джина каждому из них
И каждому бочонок эля.
И дайте порох, пули, мушкетон
Тому из них, кто лучше целит,
И пять гиней прибавьте, если он
Гробокопателя застрелит.
Пускай они в теченье трех недель
Труп охраняют недостойный,
Настолько буду я тогда вонять,
Что отдохну в гробу спокойно.
И доктор уложил его в кровать,
Его глаза застыли в муке,
Вздох стал коротким; смертная борьба
Ужасно искривила руки.
Вложили мертвого в свинцовый гроб,
И гроб был накрепко замкнутым,
И взвешен также: делавший его,
Ведь мог же оказаться плутом.
И крепко, крепко был запаян он,
Запаян так, как только можно.
И в патентованный положен гроб,
Чтоб спать в нем было бестревожно.
Раз тело украдут в таком гробу,
Ворам не хватит их уменья,
Ведь этот гроб был куплен в мастерской
За церковью Преображенья.
И в церкви брата закопали труп —
Так было более надежно.
И дверь замкнув на ключ, пономарю
Ключа не дали осторожно.
Три человека в ризнице сидят
За кружкой джина или эля,
И если кто придет к ним, то они
Гробокопателя застрелят.
В ночь первую при свете фонаря,
Как шли они через аллею,
От мистера Жозефа пономарь
Тайком им показал гинею.
Но это было мало, совесть их
Была надежней крепкой стали,
И вместе с Джо они пономаря,
Как следовало, в ад послали.
Ночь целую они перед огнем
Сидели в ризнице и пили,
Как можно больше пили, и потом
Рассказывали кучу былей.
И во вторую ночь под фонарем,
Когда они брели в аллее,
От мистера Жозефа пономарь
Показывал им две гинеи.
Гинеи блеском привлекали взгляд,
Как новые, они сияли,
Зудели пальцы честных сторожей,
Что делать им, они не знали.
Но совесть колебанья прогнала,
Они продешевить боялись.
Не так решительно, как первый раз,
Но все ж от денег отказались.
Ночь целую они перед огнем
Сидели в ризнице и пили,
Как можно больше пили, и потом
Рассказывали кучу былей.
И в третью ночь под тем же фонарем,
Когда они брели в аллее,
От мистера Жозефа пономарь
Стал предлагать им три гинеи.
Они взглянули, искоса, стыдясь,—
Гинеи искрились коварно,
На золото лукавый пономарь
Направил сразу луч фонарный.
Глядел хитро и подмигнул слегка,
Когда удобно было это,
И слушать было трудно им, как он
Подбрасывал в руке монеты.
Их совесть, что была дотоль чиста,
В минуту стала недостойной,
Ведь помнили они, что ничего
Не может рассказать покойный.
И порох, пули отдали они,
Взамен блестящего металла.
Смеялись весело и пили джин,
Покуда полночь не настала.
Тогда, хотя священник спрятал ключ
От церкви в месте безопасном,
Открылись двери пред пономарем —
Ведь он владел ключом запасным.
И в храм, чтоб труп украсть, за подлым Джо
Вступили негодяи эти.
И выглядел зловеще темный храм
В мигающем фонарном свете.
Меж двух камней вонзился заступ их.
И вот, качнулись камня оба,
Они лопаткой глину огребли
И добрались под ней до гроба.
Гроб патентованный взорвав сперва,
Они свинец стамеской вскрыли
И засмеялись, саван увидав,
В котором мертвый спал в могиле.
И саван отдали пономарю,
И гроб зарыли опустелый,
И после, поперек согнув, в мешок
Засунули хирурга тело.
И сторож неприятный запах мог
Услышать на аршин, примерно,
И проклинал смеющихся воров
За груз, воняющий так скверно.
Так на спине снесли они мешок
И труп разрезали на части,
А что с душой хирурга было, то
Вам рассказать не в нашей власти.
Была пора, когда, гнездо свивая,
Поют в лесах малиновка и дрозд,
Когда собой дубравы оглашая
Несется песнь весенняя из гнезд,
Когда светлей бывает тьма ночная
И ярче блеск золотооких звезд,
Когда весна развертывает смело,
Как ряд знамен, листочки розы белой…
Была пора, когда на дне долины
Едва блестит серебряный ручей,
Иль, с грохотом дробятся меж камней,
Он падает отвесно со стремнины;
Когда поет с зарею каватины
В тени ветвей зеленых соловей,
И каркает ворон голодных стая,
О пропитанье к небесам взывая…
Через пролив, как шумный караван,
Неслися птиц залетных вереницы,
На языке иных, чудесных стран,
Казалося, болтали эти птицы.
Как моряки, которым отпуск дан,
Бродящие по улицам столицы.
Когда народ, глазеющий на них,
Дивят их речь и вся повадка их.
Так в Киллингсворт явилася весна
Лет сто назад до нынешней эпохи,
Вороний крик в такие времена
У фермеров способен вызвать вздохи.
А птицами кишела вся страна,
И, ратуя о хлебе и горохе,
Решило тут собранье мудрецов
Предать на казнь грабителей певцов.
На головы отважных мародеров
Давно в тиши точилися ножи,
И комитет, без дальних разговоров,
Предупредить решился грабежи,
Известен всем лукавый птичий норов
И подвиги в полях овса и ржи…
Не страшен им ряд пугал в огороде,
Где хитрецы пируют на свободе.
Решили так: помещик величавый
С надменною осанкой и лицом,
А с ним — декан всегда и всюду правый,
Среди села слывущий мудрецом.
Он сыздавна такой покрылся славой,
Что улице, где был декана дом,
Со гражданами было в назиданье
По имени его дано названье.
Тут был пастор — испытанный Немврод,
Зверей и птиц великий истребитель,
Пред кем дрожал их беззащитный род.
Здесь также был идеалист — учитель,
Поэт в душе и юных дум властитель,
Прививший им ученья сладкий плод.
В досуга час; настроив робко лиру,
Он воспевал красавицу Эльмиру.
Собрание открыл помещик сам,
(Он избран был главой единогласно),
В молчании оратора словам
Внимали все кругом подобострастно,
И солоно пришлося тут певцам:
Всем им вина такой казалась ясной,
Что оправдать ничто их не могло;
А если так — с корнями рвите зло!
Когда в конце все высказали мненье,
Учитель встал, трепещущий, как лист,
Поколебать решившись обвиненье,
(Недаром он в душе был гуманист);
От помыслов славолюбивых чист,
Эльмирою прекрасной, без сомненья,
На подвиг свой незримо вдохновлен,
Заговорил красноречиво он:
«Платон, боясь найти судью в поэте
И критика, изгнал их из страны,
И вы сейчас решили в комитете
Убить гонцов, предвестников весны.
Певцов полей, крылатых менестрелей,
Что прелестью своих воздушных трелей
Пленяют нас, когда наш дух скорбит,
Как некогда пленял царя Давид.
Их умертвить! За пригоршню пшеницы,
За зернышко овса иль ячменя,
Которое ногами топчут жницы!
Убыток свой безмерно оценя,
Вы уделить жалеете крупицы
От благ своих певцам смиренным дня, —
Но склеванные ягоды не слаще
Мелодий их, звучащих в темной чаще.
Никто из вас не вспоминал о Том,
Кто создал их, кто даром песнопенья
Их одарил, в котором лишь в одном,
Их дум и чувств — живое выраженье!
Забыли вы в минутном ослепленье,
Что гнезда их там в вышине — звеном,
Невидимым, таинственным, чудесным,
Являются меж дольним и небесным!
Без певчих птиц печален каждый сад
И темные древесные вершины,
Где виден гнезд осиротелых ряд:
В больном мозгу, под слоем паутины
Безумия, порой хранятся так,
Собой сгущая наступивший мрак —
Обрывки слов, утративших значенье,
Бессвязных дум тревожное броженье.
Несчастных птиц названиями: — вор,
Клеймите вы: — и хищник и грабитель,
Но как неправ подобный приговор!
Ведь этот вор — он лучший охранитель
Садов и жатв, — лишь он дает отпор
Их недругам, как грозный истребитель
Всех слизняков, улиток и червей.
Губящих цвет и завязи ветвей.
Ка́к проповедь любви и всепрощенья,
Я повторю моим ученикам,
И к жизни им внушу я уваженье,
Что разлита во всем Его творенье,
И как завет Господень передам
О милости к несчастным беднякам,
Когда отцы, упорно негодуя,
Идут вразрез со всем, чему учу я?»
Учитель смолк, и ропот меж собранья
Вмиг пробежал, как легкий шум листвы,
И многие оратора воззванье
Одобрили кивками головы;
Но тех, кто цель всего существованья
Нашел в уходе за скотом — увы!
Нельзя смягчить… Все слушали охотно,
Но был вопрос решен бесповоротно.
Зато успех иного рода в школе
Стяжал себе защитник бедных птиц;
Овации предметом поневоле
Явившийся со стороны девиц
И юношей, он в новом ореоле
Предстал очам одной из учениц —
Красавицы Эльмиры. Так учитель,
Хоть побежден, был все же победитель!
И начались убийства без числа.
Сады, поля желтеющей пшеницы
Окутала пороховая мгла,
И падали от пули вражьей птицы.
Повсюду кровь невинная текла,
Пятнавшая истории страницы.
Везде тоска и ужас без границ:
Варфоломеевская ночь для птиц!
Прошла весна, и наступило лето,
С небес лились палящие лучи,
И ими так земля была нагрета,
Что даже камни были горячи.
На яблонях погибла масса цвета,
И луг исчез под тучей саранчи,
А рой червей в полях и в огороде
Хозяйничал повсюду на свободе.
Как Ирод, ими пожираем был,
Весь городок за то, что избиенью,
Как этот царь, невинных осудил.
Там, где листва своей манила тенью,
Рой гусениц приют надежный свил,
И, к общему испугу и смущенью,
На головы гуляющих с ветвей
Вдруг падал дождь улиток и червей.
Нашествием ужасных насекомых
Испуганный, задумался народ,
И многие сознали сразу промах;
Произошел в умах переворот;
Кто обвинял начальство и знакомых,
А кто искал желаемый исход,
Но каждый был в смущении немалом,
Как ученик, с дурным пришедший баллом.
И осень к ним явилась в том году,
Не золотом одета и багрянцем, —
Листы, кой-где висевшие в саду
И от стыда сгоравшие румянцем,
Спеша опасть, топилися в пруду
И август им казался самозванцем.
А буйный вихрь на сотни голосов
Оплакивал замолкнувших певцов.
Прошла зима, и вот с весною новой
Был поражен спокойный городок,
(Решили все что случая такого
И старожил запомнить бы не мог).
Большой фургон, род ящика простого,
Везжал туда. Он вдоль и поперек
Уставлен был рядами новых клеток,
Где стаи птиц резвились между веток.
Сюда, со всей окрестной стороны
Собрали их. Открылась дверь темницы
Их временной — и отыскать вольны
Пристанище, взвилися к небу птицы;
И по лесам тотчас их вереницы
Рассеялись, как вестники весны,
А песня их, скажу я между нами,
Насмешкою звучала над властями.
Но радостней на следующий день
Неслися их серебряные трели,
Когда вступал с Эльмирою под сень
Церковную — учитель. Звонко пели
Колокола, из дальних деревень
Спешил народ, и наши менестрели,
К безоблачным взвиваясь небесам,
Их песнею благословляли там!