Все стихи про церковь - cтраница 2

Найдено стихов - 71

Наум Коржавин

Церковь Покрова на Нерли

I

Нет, не с тем, чтоб прославить Россию, —
Размышленья в тиши любя,
Грозный князь, унизивший Киев,
Здесь воздвиг ее для себя.
И во снах беспокойных видел
То пожары вдоль всей земли,
То, как детство, — сию обитель
При владенье в Клязьму Нерли.
Он — кто власти над Русью добился.
Кто внушал всем боярам страх —
Здесь с дружиной смиренно молился
О своих кровавых грехах.
Только враг многолик и завистлив.
Пусть он часто ходит в друзьях.
Очень хитрые тайные мысли
Князь читал в боярских глазах…
И измучась душою грубой
От улыбок, что лгут всегда,
Покидал он свой Боголюбов
И скакал на коне сюда:
Здесь он черпал покой и холод.
Только мало осталось дней…
И под лестницей был заколот
Во дворце своем князь Андрей.
От раздоров земля стонала:
Человеку — волк человек,
Ну, а церковь — она стояла,
Отражаясь в воде двух рек.
А потом, забыв помолиться
И не в силах унять свой страх,
Через узкие окна-бойницы
В стан татарский стрелял монах.
И творили суд и расправу,
И терпели стыд и беду.
Здесь ордынец хлестал красавиц
На пути в Золотую Орду.
Каменистыми шли тропами
Мимо церкви к чужим краям
Ноги белые, что ступали
В теремах своих по коврам.
И ходили и сердцем меркли,
Распростившись с родной землей,
И крестились на эту церковь,
На прощальный ее покой.
В том покое была та малость,
Что и надо в дорогу брать:
Все же родина здесь осталась,
Все же есть о чем тосковать.
Эта церковь светила светом
Всех окрестных равнин и сел…

Что за дело, что церковь эту
Некий князь для себя возвел.

II

По какой ты скроена мерке?
Чем твой облик манит вдали?
Чем ты светишься вечно, церковь
Покрова на реке Нерли?
Невысокая, небольшая,
Так подобрана складно ты,
Что во всех навек зароняешь
Ощущение высоты…
Так в округе твой очерк точен,
Так ты здесь для всего нужна,
Будто создана ты не зодчим,
А самой землей рождена.
Среди зелени — белый камень,
Луг, деревья, река, кусты.
Красноватый закатный пламень
Набежал — и зарделась ты.
И глядишь доступно и строго,
И слегка синеешь вдали…
Видно, предки верили в Бога,
Как в простую правду земли.

Владимир Высоцкий

В сон мне, желтые огни

В сон мне — жёлтые огни,
И хриплю во сне я:
«Повремени, повремени —
Утро мудренее!»
Но и утром всё не так —
Нет того веселья:
Или куришь натощак,
Или пьёшь с похмелья.

Эх, раз, да ещё раз,
Да ещё много, много, много, много раз,
Да ещё раз…
Или пьёшь с похмелья.

В кабаках зелёный штоф,
Белые салфетки —
Рай для нищих и шутов,
Мне ж — как птице в клетке.
В церкви — смрад и полумрак,
Дьяки курят ладан…
Нет, и в церкви всё не так,
Всё не так, как надо!

Эх, раз, да ещё раз,
Да ещё много, много, много, много раз,
Да ещё раз…
Всё не так, как надо!

Я — на гору впопыхах,
Чтоб чего не вышло.
А на горе стоит ольха,
А под горою — вишня.
Хоть бы склон увить плющом —
Мне б и то отрада.
Хоть бы что-нибудь ещё…
Всё не так, как надо!

Эх, раз, да ещё раз,
Да ещё много, много, много, много раз,
Да ещё раз…
Всё не так, как надо!

Я тогда — по полю вдоль реки:
Света — тьма, нет Бога!
А в чистом поле — васильки,
И — дальняя дорога.
Вдоль дороги — лес густой
С бабами-ягами,
А в конце дороги той —
Плаха с топорами.

Где-то кони пляшут в такт,
Нехотя и плавно.
Вдоль дороги всё не так,
А в конце — подавно.
И ни церковь, и ни кабак —
Ничего не свято!
Нет, ребята, всё не так!
Всё не так, ребята…

Эх, раз, да ещё раз,
Да ещё много, много, много, много раз,
Да ещё раз…
Всё не так, ребята!

Николай Некрасов

Отрывок

Родился я в губернии
Далекой и степной
И прямо встретил тернии
В юдоли сей земной.
Мне будущность счастливую
Отец приготовлял,
Но жизнь трудолюбивую
Сам в бедности скончал!
Немытый, неприглаженный,
Бежал я босиком,
Как в церковь гроб некрашеный
Везли большим селом;
Я слезы непритворные
Руками утирал,
И волосенки черные
Мне ветер развевал…
Запомнил я сердитую
Улыбку мертвеца
И мать мою, убитую
Кончиною отца.
Я помню, как шепталися,
Как в церковь гроб несли;
Как с мертвым целовалися,
Как бросили земли;
Как сами мы лопатушкой
Сравняли бугорок…
Нам дядя с бедной матушкой
Дал в доме уголок.
К настойке страсть великую
Сей человек питал,
Имел наружность дикую
И мне не потакал…
Он часто, как страшилище,
Пугал меня собой
И порешил в училище
Отправить с рук долой.
Мать плакала, томилася,
Не ела по три дня,
Вздыхала и молилася,
Просила за меня,
Пешком идти до Киева
Хотела, но слегла
И с просьбой: «Не губи его!» —
В могилу перешла.
Мир праху добродетельной!
Старик потосковал,
Но тщетно добродетельной
Я перемены ждал:
Не изменил решение!
Изрядно куликнул,
Дал мне благословение,
Полтинник в руку ткнул;
Влепил с немым рыданием
В уста мне поцелуй:
«Учися с прилежанием,
Не шляйся! не балуй!» —
Сердечно, наставительно
Сказал в последний раз,
Махнул рукой решительно —
И кляча поплелась…

Иван Сергеевич Аксаков

Всенощная в деревне

День вечерел. Косая тень
Ложилась низко и широко…
Заутра праздник, вещий день
Ильи, гремящего пророка…

Приди ты, немощный,
Приди ты, радостный!
Звонят ко всенощной,
К молитве благостной.
И звон смиряющий
Всем в душу просится,
Окрест сзывающий,
В полях разносится!
В Холмах, селе большом,
Есть церковь новая;
Воздвигла божий дом
Сума торговая;
И службы божие
Богато справлены,
Икон подножия
Свечьми уставлены.
И стар и млад войдет —
Сперва помолится,
Поклон земной кладет,
Кругом поклонится;
И стройно клирное
Поется пение,
И дьякон мирное
Твердит глашение:
О благодарственном
Труде молящихся,
О граде царственном,
О всех трудящихся,
О тех, кому в удел
Страданье задано…
А в церкви дым висел,
Густой от ладана,
И заходящими
Лучами сильными
И вкось блестящими
Столбами пыльными —
От солнца — божий храм
Горит и светится;
Стоит Алешка там
И также светится
Довольством, радостью,
Здоровьем в добрый час,
Удачей, младостью
И тем, что в первый раз
На кружку вынул он
Из сумки кожаной
И слышал медный звон
Копейки вложенной,
В труде добытой им…
В окно ж открытое
Несется синий дым
И пенье слитое…

Петр Андреевич Вяземский

Сельская церковь

Люблю проселочной дорогой
В день летний, в праздник храмовой
Попасть на службу в храм убогий,
Почтенной сельской простотой.

Тот храм, построенный из бревен
Когда-то был села красой,
Теперь он ветх, хотя не древен,
И не отмечен был молвой.

И колокол его не звучно,
Разносит благовестный глас,
И самоучка своеручно
Писал его иконостас.

Евангелие позолотой
Не блещет в простоте своей,
И только днями и заботой
Богат смиренный иерей.

Но храм и паперть и ограду
Народ усердно обступил,
И пастырь набожному стаду
Мир благодати возвестил.

Но простодушней, но покорней
Молитвы не услышать вам:
Здесь ей свободней, здесь просторней
Ей воскриляться к небесам.

И стар и млад творя поклоны,
Спешит свечу свою зажечь;
И блещут местные иконы,
Облитые сияньем свеч.

Открыты окна… в окна дышет
Пахучей свежестью дерев,
И пешеход с дороги слышит
Крестясь, молитвенный напев.

В согласьи с бедностью прихода
Ничто не развлекает взгляд:
Кругом и бедная природа
И бедных изб стесненный ряд.

Но все святыней и смиреньем
Здесь успокоивает ум,
И сердце полно умиленьем
И светлых чувств и чистых дум.

Поедешь дальше, — годы минут,
А с ними многое пройдет,
Следы минувшего остынут
И мало что из них всплывет.

Но церковь с низкой колокольней,
Смиренный, набожный народ,
Один другого богомольней,
В глуши затерянный приход,

Две, три березы у кладбища,
Позеленевший тиной пруд,
Селенье, мирные жилища,
Где бодрствует нужда и труд,

Во мне не преданы забвенью:
Их вижу, как в былые дни,
И освежительною тенью
Ложатся на́ душу они.

Николай Гумилев

Фра Беато Анджелико

В стране, где гиппогриф весёлый льва
Крылатого зовёт играть в лазури,
Где выпускает ночь из рукава
Хрустальных нимф и венценосных фурий;

В стране, где тихи гробы мертвецов,
Но где жива их воля, власть и сила,
Средь многих знаменитых мастеров,
Ах, одного лишь сердце полюбило.

Пускай велик небесный Рафаэль,
Любимец бога скал, Буонарроти,
Да Винчи, колдовской вкусивший хмель,
Челлини, давший бронзе тайну плоти.

Но Рафаэль не греет, а слепит,
В Буонарроти страшно совершенство,
И хмель да Винчи душу замутит,
Ту душу, что поверила в блаженство

На Фьезоле, средь тонких тополей,
Когда горят в траве зелёной маки,
И в глубине готических церквей,
Где мученики спят в прохладной раке.

На всём, что сделал мастер мой, печать
Любви земной и простоты смиренной.
О да, не всё умел он рисовать,
Но то, что рисовал он, — совершенно.

Вот скалы, рощи, рыцарь на коне, —
Куда он едет, в церковь иль к невесте?
Горит заря на городской стене,
Идут стада по улицам предместий;

Мария держит Сына своего,
Кудрявого, с румянцем благородным,
Такие дети в ночь под Рождество
Наверно снятся женщинам бесплодным;

И так не страшен связанным святым
Палач, в рубашку синюю одетый,
Им хорошо под нимбом золотым:
И здесь есть свет, и там — иные светы.

А краски, краски — ярки и чисты,
Они родились с ним и с ним погасли.
Преданье есть: он растворял цветы
В епископами освящённом масле.

И есть еще преданье: серафим
Слетал к нему, смеющийся и ясный,
И кисти брал и состязался с ним
В его искусстве дивном… но напрасно.

Есть Бог, есть мир, они живут вовек,
А жизнь людей мгновенна и убога,
Но всё в себе вмещает человек,
Который любит мир и верит в Бога.

Иван Сергеевич Аксаков

Из поэмы «Бродяга»

Приди ты, немощный,
Приди ты, радостный!
Звонят ко всенощной,
К молитве благостной.
И звон смиряющий
Всем в душу просится,
Окрест сзывающий,
В полях разносится!

В Холмах, селе большом
Есть церковь новая;
Воздвигла Божий дом
Сума торговая;
И службы Божии
Богато справлены,
Икон подножия
Свечьми уставлены.
И стар и млад войдет:
Сперва помолится;
Поклон земной кладет,
Кругом поклонится;
И стройно клирное
Поется пение,
И дьякон мирное
Твердит глашение:
О благодарственном
Труде молящихся,
О граде царственном,
О всех трудящихся,
О тех, кому в удел
Страданье задано...
А в церкви дым висел
Густой от ладана,
И заходящими
Лучами сильными,
И вкось блестящими
Столбами пыльными -
От солнца - Божий храм
Горит и светится;
Стоит Алешка там,
И также светится
Довольством, радостью,
Здоровьем в добрый час,
Удачей, младостью
И тем, что в первый раз
На кружку вынул он
Из сумки кожаной
И слышал медный звон
Копейки вложеной,
В труде добытой им...
В окно ж открытое
Несется синий дым,
И пенье слитое...

Звонят ко всенощной,
К молитве благостной...
Приди ты, немощный,
Приди ты, радостный!..
В Хохлове также звон;
В нем также храм стоит;
Бедней убранством он,
Поменьше свеч горит;
Но дружно клирное
Поется пение,
И дьякон мирное
Твердит глашение:
О благодарственном
Труде молящихся,
О граде царственном,
О всех трудящихся,
О тех, кому в удел
Страданье задано...
А в церкви дым висел
Густой от ладана,
Волнами синих туч
Все лица скрадывал,
И солнца слабый луч
Едва проглядывал
В стемневший Божий храм,
Сквозь рощи близкие...
Стоит Параша там,
Поклоны низкие
Перед иконами
Кладет не пo разу,
Вслед за поклонами
И свечку к образу
Усердно вправила:
Ему в спасение,
Ему во здравие,
На возвращение
Домой бродячего...
О ком же молишь так?
Худа ты для чего?
Что очи красны так?
Ты верно плакала,
Иль ночь работала?
Взгрустнув, поплакала,
Но не работала!..

Иосиф Бродский

Остановка в пустыне

Теперь так мало греков в Ленинграде,
что мы сломали Греческую церковь,
дабы построить на свободном месте
концертный зал. В такой архитектуре
есть что-то безнадежное. А впрочем,
концертный зал на тыщу с лишним мест
не так уж безнадежен: это — храм,
и храм искусства. Кто же виноват,
что мастерство вокальное дает
сбор больший, чем знамена веры?
Жаль только, что теперь издалека
мы будем видеть не нормальный купол,
а безобразно плоскую черту.
Но что до безобразия пропорций,
то человек зависит не от них,
а чаще от пропорций безобразья.

Прекрасно помню, как ее ломали.
Была весна, и я как раз тогда
ходил в одно татарское семейство,
неподалеку жившее. Смотрел
в окно и видел Греческую церковь.
Все началось с татарских разговоров;
а после в разговор вмешались звуки,
сливавшиеся с речью поначалу,
но вскоре — заглушившие ее.
В церковный садик въехал экскаватор
с подвешенной к стреле чугунной гирей.
И стены стали тихо поддаваться.
Смешно не поддаваться, если ты
стена, а пред тобою — разрушитель.

К тому же экскаватор мог считать
ее предметом неодушевленным
и, до известной степени, подобным
себе. А в неодушевленном мире
не принято давать друг другу сдачи.
Потом туда согнали самосвалы,
бульдозеры… И как-то в поздний час
сидел я на развалинах абсиды.
В провалах алтаря зияла ночь.
И я — сквозь эти дыры в алтаре —
смотрел на убегавшие трамваи,
на вереницу тусклых фонарей.
И то, чего вообще не встретишь в церкви,
теперь я видел через призму церкви.

Когда-нибудь, когда не станет нас,
точнее — после нас, на нашем месте
возникнет тоже что-нибудь такое,
чему любой, кто знал нас, ужаснется.
Но знавших нас не будет слишком много.
Вот так, по старой памяти, собаки
на прежнем месте задирают лапу.
Ограда снесена давным-давно,
но им, должно быть, грезится ограда.
Их грезы перечеркивают явь.
А может быть, земля хранит тот запах:
асфальту не осилить запах псины.
И что им этот безобразный дом!
Для них тут садик, говорят вам — садик.
А то, что очевидно для людей,
собакам совершенно безразлично.
Вот это и зовут: «собачья верность».
И если довелось мне говорить
всерьез об эстафете поколений,
то верю только в эту эстафету.
Вернее, в тех, кто ощущает запах.

Так мало нынче в Ленинграде греков,
да и вообще — вне Греции — их мало.
По крайней мере, мало для того,
чтоб сохранить сооруженья веры.
А верить в то, что мы сооружаем,
от них никто не требует. Одно,
должно быть, дело нацию крестить,
а крест нести — уже совсем другое.
У них одна обязанность была.
Они ее исполнить не сумели.
Непаханое поле заросло.
«Ты, сеятель, храни свою соху,
а мы решим, когда нам колоситься».
Они свою соху не сохранили.

Сегодня ночью я смотрю в окно
и думаю о том, куда зашли мы?
И от чего мы больше далеки:
от православья или эллинизма?
К чему близки мы? Что там, впереди?
Не ждет ли нас теперь другая эра?
И если так, то в чем наш общий долг?
И что должны мы принести ей в жертву?

Иван Козлов

Ночь родительской субботы

Не чудное и ложное мечтанье
И не молва пустая разнеслась,
Но верное, ужасное преданье
В Украйне есть у нас: Что если кто, откинув все заботы,
С молитвою держа трехдневный пост,
Приходит в ночь родительской субботы
К усопшим на погост, —Там узрит он тех жалобные тени,
Обречено кому уже судьбой
Быть жертвами в тот год подземной сени
И кельи гробовой.Младой Избран с прекрасною Людмилой
И перстнем был и сердцем обручен;
Но думал он, встревожен тайной силой,
Что наша радость — сон.И вещий страх с тоской неотразимой,
Волнуя дух, к нему теснится в грудь,
И в книгу он судьбы непостижимой
Мечтает заглянуть; И, отложив мирские все заботы,
С молитвою держа трехдневный пост,
Идет он в ночь родительской субботы
К усопшим на погост.Повсюду мрак, и ветер выл, и тмилась
Меж дымных туч осенняя луна;
Казалось, ночь сама страшилась,
Ужасных тайн полна.И уж давно Избран под темной ивой
Сидел один на камне гробовом;
Хладела кровь, но взор нетерпеливый
Во мгле бродил кругом.И в полночь вдруг он слышит в церкви стоны,
И настежь дверь, затворами звуча,
И вот летит из церкви от иконы
По воздуху свеча; И свой полет мелькающей струею
К гробам она таинственно стремит,
И мертвецов вожатой роковою
В воздушной тме горит.И мертвые в гробах зашевелились,
Проснулись вновь подземные жильцы,
И свежие могилы расступились —
И встали мертвецы.И видит он тех жалобные тени,
Обречено кому уже судьбой
Быть жертвами в тот год подземной сени
И кельи гробовой; Их мрачен лик, и видно, что с слезами
Смежен их взор навеки смертным сном…
Ужель они увядшими сердцами
Тоскуют о земном? Но в божий храм предтечей роковою
Воздушная свеча уж их ведет,
И в мертвых он под белой пеленою
Невесту узнает; И тень ее, эфирная, младая,
Еще красой и в саване цвела,
И, к жениху печальный взор склоняя,
Вздохнула и прошла.И всё сбылось. Безумец сокрушенный
С того часа лишен душевных сил,
Без чувств, без слез он бродят изумленный,
Как призрак, меж могил, И тихий гроб невесты обнимает
И шепчет ей: «Пойдем, отойдем к венцу…»
И ветр ночной лишь воем отвечает
Живому мертвецу.

Владимир Маяковский

О патриархе Тихоне. Почему суд над милостью ихней?

Раньше

Известно:
     царь, урядник да поп
друзьями были от рожденья по гроб.
Урядник, как известно,
наблюдал за чистотой телесной.
Смотрел, чтоб мужик комолый
с голодухи не занялся крамолой,
чтобы водку дул,
чтобы шапку гнул.
Чуть что:
     — Попрошу-с лечь… —
и пошел сечь!
Крестьянскую спину разукрасили влоск.
Аж в российских лесах не осталось розг.
А поп, как известно (урядник духовный),
наблюдал за крестьянской душой греховной.
Каркали с амвонов попы-во̀роны:
— Расти, мол, народ царелюбивый и покорный! —
Этому же и в школе обучались дети:
«Законом божьим» назывались глупости эти.
Учил поп, чтоб исповедывались часто.
Крестьянин поисповедуется,
а поп —
    в участок.
Закрывшись ряской, уряднику шепчет:
— Иванов накрамолил —
дуй его крепче! —
И шел по деревне гул
от сворачиваемых крестьянских скул.
Приведут деревню в надлежащий вид,
кончат драть ее —
поп опять с амвона голосит:
— Мир вам, братие! —
Даже в царство небесное провожая с воем,
покойничка вели под поповским конвоем.
Радовался царь.
Благодарен очень им —
то орденом пожалует,
то крестом раззолоченным.
Под свист розги,
под поповское пение,
рабом жила российская паства.
Это называлось: единение.
церкви и государства.

Теперь

Царь российский, финляндский, польский,
и прочая, и прочая, и прочая —
лежит где-то в Екатеринбурге или Тобольске:
попал под пули рабочие.
Революция и по урядникам
прошла, как лиса по курятникам.
Только поп
все еще смотрит, чтоб крестили лоб.
На невежестве держалось Николаево царство,
а за нас нечего поклоны класть.
Церковь от государства
отделила рабоче-крестьянская власть.
Что ж,
если есть еще дураки несчастные,
молитесь себе на здоровье!
Ваше дело —
частное.
Говоря короче,
денег не дадим, чтоб люд морочить.
Что ж попы?
Смирились тихо?
Власть, мол, от бога?
Наоборот.

Зовет патриарх Тихон
на власть Советов восстать народ.
За границу Тихон протягивает ручку
зовет назад белогвардейскую кучку.
Его святейшеству надо,
чтоб шли от царя рубли да награда.
Чтоб около помещика-вора
кормилась и поповская свора.
Шалишь, отец патриарше, —
никому не отдадим свободы нашей!
За это
власть Советов,
вами избранные люди,
за это —
патриарха Тихона судят.

Николай Степанович Гумилев

Фра Беато Анджелико

Мучение свв. Космы и Дамиана (1438—40)
В стране, где гиппогриф веселый льва
Крылатого зовет играть в лазури,
Где выпускает ночь из рукава
Хрустальных нимф и венценосных фурий;

В стране, где тихи гробы мертвецов,
Но где жива их воля, власть и сила,
Средь многих знаменитых мастеров,
Ах, одного лишь сердце полюбило.

Пускай велик небесный Рафаэль,
Любимец бога скал, Буонарроти,
Да Винчи, колдовской вкусивший хмель,
Челлини, давший бронзе тайну плоти.

Но Рафаэль не греет, а слепит,
В Буонарроти страшно совершенство,
И хмель да Винчи душу замутит,
Ту душу, что поверила в блаженство

На Фьезоле, средь тонких тополей,
Когда горят в траве зеленой маки,
И в глубине готических церквей,
Где мученики спят в прохладной раке.

На всем, что сделал мастер мой, печать
Любви земной и простоты смиренной.
О да, не все умел он рисовать,
Но то, что рисовал он, — совершенно.

Вот скалы, рощи, рыцарь на коне, —
Куда он едет, в церковь иль к невесте?
Горит заря на городской стене,
Идут стада по улицам предместий;

Мария держит Сына своего,
Кудрявого, с румянцем благородным,
Такие дети в ночь под Рождество
Наверно снятся женщинам бесплодным;

И так не страшен связанным святым
Палач, в рубашку синюю одетый,
Им хорошо под нимбом золотым:
И здесь есть свет, и там — иные светы.

А краски, краски — ярки и чисты,
Они родились с ним и с ним погасли.
Преданье есть: он растворял цветы
В епископами освященном масле.

И есть еще преданье: серафим
Слетал к нему, смеющийся и ясный,
И кисти брал и состязался с ним
В его искусстве дивном… но напрасно.

Есть Бог, есть мир, они живут вовек,
А жизнь людей мгновенна и убога,
Но все в себе вмещает человек,
Который любит мир и верит в Бога.

1912

Алексей Николаевич Апухтин

Проселок

По Руси великой, без конца, без края,
Тянется дорожка, узкая, кривая,
Чрез леса да реки, по лугам, по нивам,
Все бежит куда-то шагом торопливым.
И чудес, хоть мало встретишь той дорогой,
Но мне мил и близок вид ее убогой.
Утро ли займется на́ небе румяном,
Вся она росою блещет под туманом,
Ветерок разносит из поляны сонной
Скошенного сена запах благовонный;
Все молчит, все дремлет, — в утреннем покое
Только ржи мелькает море золотое,
И, куда ни глянешь освеженным взором,
Отовсюду веет тишью да простором.
На гору ль везжаешь — за горой селенье
С церковью зеленой видно в отдаленье.
Ни садов, ни речки; в роще невысокой
Липа да орешник разрослись широко,
А вдали, над прудом, высится плотина…
Бедная картина! Милая картина!..
Вот навстречу бодро мужичок шагает,
С диким воплем стадо путь перебегает.
Жарко… День, краснея, всходит понемногу…
Скоро на большую выедем дорогу.
Там стоят ракиты, по порядку, чинно,
Тянутся обозы вереницей длинной,
Из столиц идет там всякая новинка…
Там ты и заглохнешь, русская тропинка!

По Руси великой, без конца, без края,
Тянется дорожка, узкая, кривая.
На большую сехал — впереди застава,
Сзади — пыль да версты… Смотришь, а направо
Снова вьется путь мой лентою узорной,
Тот же прихотливый, тот же непокорный!

6 июля 1858, <1886>
Павлодар

строка 3:
Чрез леса да реки, по степям, по нивам,

строки 13—14:
Да куда ни глянешь освеженным взором,
Отовсюду веет тишью и простором

строка 16:
С церковью зеленой видно в отдаленьи.

между строк 16 и 17 вставка:
Вот и деревенька, барский дом повыше…
Покосились набок сломанные крыши.

между строк 20 и 21 вставка:
Уж с серпами в поле шумно и́дут жницы,
Между лип немолчно распевают птицы,

строка 21:
За клячонкой жалкой мужичок шагает,

строки 25—27:
Там скрипят обозы, там стоят ракиты.
Из краев заморских к нам тропой пробитой
Там идет крикливо всякая новинка…

Николай Алексеевич Некрасов

Детство

И

В первые годы младенчества
Помню я церковь убогую,
Стены ее деревянные,
Крышу неровную, серую,
Мохом зеленым поросшую.
Помню я горе отцовское:
Толки его с прихожанами,
Что угрожает обрушиться
Старое, ветхое здание.
Часто они совещалися,
Как обновить отслужившую
Бедную церковь приходскую;
Поговорив, расходилися,
Храм окружали подпорками,
И продолжалось служение.
В ветхую церковь бестрепетно
В праздники шли православные,—
Шли старики престарелые,
Шли малолетки беспечные,
Бабы с грудными младенцами.
В ней причащались, венчалися,
В ней отпевали покойников…

Синее небо виднелося
В трещины старого купола,
Дождь иногда в эти трещины
Падал: по лицам молящихся
И по иконам угодников
Крупные капли струилися.
Ими случайно омытые,
Обыкновенно чуть видные,
Темные лики святителей
Вдруг выступали… Боялась я,—
Словно в семью нашу мирную
Люди вошли незнакомые
С мрачными, строгими лицами…

То растворялось нечаянно
Ветром окошко непрочное,
И в заунывно-печальное
Пение гимна церковного
Звонкая песня вторгалася,
Полная горя житейского,—
Песня сурового пахаря!..

Помню я службу последнюю:
Гром загремел неожиданно,
Все сотрясенное здание
Долго дрожало, готовое
Рухнуть: лампады горящие,
Паникадилы качалися,
С звоном упали тяжелые
Ризы с иконы Спасителя,
И растворилась безвременно
Дверь алтаря. Православные
В ужасе ниц преклонилися —
Божьего ждали решения!..

ИИ

Ближе к дороге красивая,
Новая церковь кирпичная
Гордо теперь возвышается
И заслоняет развалины
Старой. Из ветхого здания
Взяли убранство убогое,
Вынесли утварь церковную,
Но до остатков строения
Руки мирян не коснулися.
Словно больной, от которого
Врач отказался, оставлено
Времени старое здание.
Ласточки там поселилися —
То вылетали оттудова,
То возвращались стремительно,
Громко приветствуя птенчиков
Звонким своим щебетанием…

В землю врастая медлительно,
Эти остатки убогие
Преобразились в развалины
Странные, чудно красивые.
Дверь завалилась, обрушился
Купол; оторваны бурею,
Ветхие рамы попадали;
Травами густо проросшие,
В зелени стены терялися,
И простирали в раскрытые
Окна — березы соседние
Ветви свои многолистые…

Их семена, занесенные
Ветром на крышу неровную,
Дали отростки: любила я
Эту березку кудрявую,
Что возвышалась там, стройная,
С бледно-зелеными листьями,
Точно вчера только ставшая
На ноги резвая девочка,
Что уж сегодня вскарабкалась
На высоту,— и бестрепетно
Смотрит оттуда, с смеющимся,
Смелым и ласковым личиком…

Птицы носились там стаями,
Там стрекотали кузнечики,
Да деревенские мальчики
И русокудрые девочки
Живмя там жили: по тропочкам
Между высокими травами
Бегали, звонко аукались,
Пели веселые песенки.
Так мое детство беспечное
Мирно летело… Играла я,
Помню, однажды с подругами
И набежала нечаянно
На полусгнившее дерево.
Пылью обдав меня, дерево
Вдруг подо мною рассыпалось:
Я провалилась в развалины,
Внутрь запустелого здания,
Где не бывала со времени
Службы последней…

Службы последнейОбятая
Трепетом, я огляделася:
Гнездышек ряд под карнизами,
Ласточки смотрят из гнездышек,
Словно кивают головками,
А по стенам молчаливые,
Строгие лица угодников…
Перекрестилась невольно я,—
Жутко мне было! Дрожала я,
А уходить не хотелося.
Чудилось мне: наполняется
Церковь опять прихожанами;
Голос отца престарелого,
Пение гимнов божественных,
Вздохи и шепот молитвенный
Слышались мне,— простояла бы
Долго я тут неподвижная,
Если бы вдруг не услышала
Криков: «Параша! да где же ты ?..»
Я отозвалась; нахлынули
Дети гурьбой,— и наполнились
Звуками жизни развалины,
Где столько лет уж не слышались
Голос и шаг человеческий…

Дмитрий Борисович Кедрин

Зодчие

Как побил государь
Золотую Орду под Казанью,
Указал на подворье свое
Приходить мастерам.
И велел благодетель, —
Гласит летописца сказанье, —
В память оной победы
Да выстроят каменный храм.
И к нему привели
Флорентийцев,
И немцев,
И прочих
Иноземных мужей,
Пивших чару вина в один дых.
И пришли к нему двое
Безвестных владимирских зодчих,
Двое русских строителей,
Статных,
Босых,
Молодых.
Лился свет в слюдяное оконце,
Был дух вельми спертый.
Изразцовая печка.
Божница.
Угар и жара.
И в посконных рубахах
Пред Иоанном Четвертым,
Крепко за руки взявшись,
Стояли сии мастера.
"Смерды!
Можете ль церкву сложить
Иноземных пригожей?
Чтоб была благолепней
Заморских церквей, говорю?"
И, тряхнув волосами,
Ответили зодчие:
"Можем!
Прикажи, государь!"
И ударились в ноги царю.

Государь приказал.
И в субботу на вербной неделе,
Покрестясь на восход,
Ремешками схватив волоса,
Государевы зодчие
Фартуки наспех надели,
На широких плечах
Кирпичи понесли на леса.

Мастера выплетали
Узоры из каменных кружев,
Выводили столбы
И, работой своею горды,
Купол золотом жгли,
Кровли крыли лазурью снаружи
И в свинцовые рамы
Вставляли чешуйки слюды.

И уже потянулись
Стрельчатые башенки кверху.
Переходы,
Балкончики,
Луковки да купола.
И дивились ученые люди,
Зан_е_ эта церковь
Краше вилл италийских
И пагод индийских была!

Был диковинный храм
Богомазами весь размалеван,
В алтаре,
И при входах,
И в царском притворе самом.
Живописной артелью
Монаха Андрея Рублева
Изукрашен зело
Византийским суровым письмом…

А в ногах у постройки
Торговая площадь жужжала,
Торовато кричала купцам:
"Покажи, чем живешь!"
Ночью подлый народ
До креста пропивался в кружалах,
А утрами истошно вопил,
Становясь на правеж.

Тать, засеченный плетью,
У плахи лежал бездыханно,
Прямо в небо уставя
Очесок седой бороды,
И в московской неволе
Томились татарские ханы,
Посланцы Золотой,
Переметчики Черной Орды.

А над всем этим срамом
Та церковь была —
Как невеста!
И с рогожкой своей,
С бирюзовым колечком во рту, —
Непотребная девка
Стояла у Лобного места
И, дивясь,
Как на сказку,
Глядела на ту красоту…

А как храм освятили,
То с посохом,
В шапке монашьей,
Обошел его царь —
От подвалов и служб
До креста.
И, окинувши взором
Его узорчатые башни,
"Лепота!" — молвил царь.
И ответили все: "Лепота!"
И спросил благодетель:
"А можете ль сделать пригожей,
Благолепнее этого храма
Другой, говорю?"
И, тряхнув волосами,
Ответили зодчие:
"Можем!
Прикажи, государь!"
И ударились в ноги царю.

И тогда государь
Повелел ослепить этих зодчих,
Чтоб в земле его
Церковь
Стояла одна такова,
Чтобы в Суздальских землях
И в землях Рязанских
И прочих
Не поставили лучшего храма,
Чем храм Покрова!

Соколиные очи
Кололи им шилом железным,
Дабы белого света
Увидеть они не могли.
Их клеймили клеймом,
Их секли батогами, болезных,
И кидали их,
Темных,
На стылое лоно земли.

И в Обжорном ряду,
Там, где заваль кабацкая пела,
Где сивухой разило,
Где было от пару темно,
Где кричали дьяки:
"Государево слово и дело!" —
Мастера Христа ради
Просили на хлеб и вино.
И стояла их церковь
Такая,
Что словно приснилась.
И звонила она,
Будто их отпевала навзрыд,
И запретную песню

Про страшную царскую милость
Пели в тайных местах
По широкой Руси
Гусляры.

Эдуард Багрицкий

Можайское шоссе (По этому шоссе)

По этому шоссе на восток он шел,
Качались шапок медведи;
Над шапками рвался знаменный шелк,
Над шелком — орлы из меди…
Двадцать языков — тысячи полков,
Набор амуниций странных.
Старая гвардия ледышками штыков
Сверкала на русских курганах.
И русские сосны и русская трава
Слушали вопли:
«Виват! Виват!»
И маршалы скакали, дразня копен:
Даву, Массена, Берпадот, Ней…
И впереди, храпя, как олень,
Целого медведя сбив набекрень,
Этим сияющим соснам рад,
Весь в бакенбардах летел Мюрат…
Москва перед глазами —
Неаполь позади!
Победе виват!
Не изменявшей никогда!
Чудо космографии на его груди:
Южный Крест и Полярная звезда…
А в старом тарантасе,
Который пропах
Цирюльннчьим мылом и потом,
На твердых подушках сидит Бонапарт
И смотрит, как тихо качается пар
Вдали — над шоссе и болотом…
И серый сюртук, и белый жилет
(Скромна полководцев порода),
И круглый живот дрожит, как желе,
И вздрагивает подбородок…
Хозяйственным скрипом скрипит тарантас
И вот над шоссе пропыленном —
Москва, как огромный иконостас,
Встает за горой Поклонной.
Она неприступна:
Приди и возьми
(Он слышит: не кони ль заржали?) —
Булыжником грохнет, укусит дверьми,
Грошовой свечой ужалит.
И сабля вырастет из ветвей
(Он слышит: не ветры ли кличут?),
Недаром ему купола церквей
В глаза кукишами тычут…
Москва придавит периной снегов
Простор, что пушками оран, —
И вместо французских медных орлов
Прокаркает русский ворон!..
И в снежной и в одичалой красе
Снова пустынным станет шоссе…
Мы чествуем нежную почесть травы,
Покрывшую честные гробы.
Гремя по ухабам, на приступ Москвы
Идет покоритель — автобус.
Он ливнем промыт, он ремонтом пропах,
Он движется с ветром вместе:
Ведет он, как некогда вел Бонапарт,
Людей из веселых предместий.
Нас двадцать языков — мы рядом сидим,
За нами лесов зацветающий дым.
Мы знаки окраин приносим в Москву:
На кузове — пыль,
На колесах — траву.
Шипучим ознобом стучит по ногам
Бензин, разогнавший колеса;
Ломятся в окна под грохот и гам
Стада, озера, покосы.
И легкие наши полны до краев
Студеною сыростью лугов…
Пусть рыбы играют в заросших прудах,
Пусть птицы стрекочут на проводах, —
За крышей трактира постылого
Мы видим Дорогомилово…
И щучьим веленьем встают по бокам
Свинец нефтебаков и фабрик бакан…
Нам город готовит добротный уют,
Трамвайных алфавитов пляски,
Распахнуты рынки,
И церкви встают,
Как добрые сырные пасхи…
Бензиновый ветер нас мчит по Москве,
С разлета выносит на площадь,
Где, нашим разведчиком выбежав, сквер
Шумит подмосковною рощей…
И в сброде зеркал и слоновых ниш,
В расхлестнутом масляном студне,
Казарма автобусов, лагерь машин,
Кончает солдатские будни.

Василий Жуковский

Тленность

ВнукПослушай, дедушка, мне каждый раз,
Когда взгляну на этот замок Ретлер,
Приходит в мысль: что, если то ж случится
И с нашей хижинкой?.. Как страшно там!
Ты скажешь: смерть сидит на этих камнях.
А домик наш?.. Взгляни: как будто церковь,
Светлеет на холме, и окна блещут.
Скажи ж, как может быть, чтобы и с ним
Случилось то ж, что с этим старым замком? ДедушкаКак может быть?.. Ах! друг мой, это будет.
Всему черед: за молодостью вслед
Тащится старость: все идет к концу
И ни на миг не постоит. Ты слышишь:
Без умолку шумит вода; ты видишь:
На небесах сияют звезды; можно
Подумать, что они ни с места… нет!
Все движется, приходит и уходит.
Дивись, как хочешь, друг, а это так.
Ты молод; я был также молод прежде;
Теперь уж все иное… старость, старость!
И что ж? Куда бы я ни шел — на пашню,
В деревню, в Базель — все иду к кладбищу!
Я не тужу… и ты, как я, созреешь.
Тогда посмотришь, где я?.. Нет меня!
Уж вкруг моей могилы бродят козы;
А домик между тем дряхлей, дряхлей;
И дождь его сечет, и зной палит,
И тихомолком червь буравит стены,
И в кровлю течь, и в щели свищет ветер…
А там и ты закрыл глаза; детей
Сменили внуки; то чини, другое;
А там и нечего чинить… все сгнило!
А поглядишь: лет тысяча прошло —
Деревня вся в могиле; где стояла
Когда-то церковь, там соха гуляет.ВнукТы шутишь: быть не может! ДедушкаБудет, будет!
Дивись, как хочешь, друг; а это так!
Вот Базель наш… сказать, прекрасный город!
Домов не счесть — иной огромней церкви;
Церквей же боле, чем в иной деревне
Домов; все улицы кипят народом;
И сколько ж добрых там людей!.. Но что же?
Как многих нет, которых я, бывало,
Встречал там… где они? Лежат давно
За церковью и спят глубоким сном.
Но только ль, друг? Ударит час — и Базель
Сойдет в могилу; кое-где, как кости,
Выглядывать здесь будут из земли:
Там башня, там стена, там свод упадший
На них же, по местам, береза, куст,
И мох седой, и в нем на гнездах цапли…
Жаль Базеля! А если люди будут
Все так же глупы и тогда, как нынче,
То заведутся здесь и привиденья,
И черный волк, и огненный медведь,
И мало ли… ВнукНе громко говори;
Дай мост нам перейти; там у дороги,
В кустарнике, прошедшею весной
Похоронен утопленник. Смотри,
Как пятится Гнедко и уши поднял;
Глядит туда, как будто что-то видит.ДедушкаМолчи, глупец; Гнедко пужлив: там куст
Чернеется — оставь в покое мертвых,
Нам их не разбудить; а речь теперь
О Базеле; и он в свой час умрет.
И много, много лет спустя, быть может,
Здесь остановится прохожий: взглянет
Туда, где нынче город… там все чисто.
Лишь солнышко над пустырем играет;
И спутнику он скажет: «В старину
Стоял там Базель; эта груда камней
В то время церковью Петра была…
Жаль Базеля».ВнукКак может это статься? ДедушкаНе верь иль верь, а это не минует.
Придет пора — сгорит и свет. Послушай:
Вдруг о полуночи выходит сторож —
Кто он, не знают — он не здешний; ярче
Звезды блестит он и гласит: Проснитесь!
Проснитесь, скоро день!.. Вдруг небо рдеет
И загорается, и гром сначала
Едва стучит; потом сильней, сильней;
И вдруг отвсюду загремело; страшно
Дрожит земля; колокола гудят
И сами свет сзывают на молитву:
И вдруг… все молится; и всходит день —
Ужасный день: без утра и без солнца;
Все небо в молниях, земля в блистанье;
И мало ль что еще!.. Все, наконец,
Зажглось, горит, горит и прогорает
До дна, и некому тушить, и само
Потухнет… Что ты скажешь? Какова
Покажется тогда земля? ВнукКак страшно.
А что с людьми, когда земля сгорит? ДедушкаС людьми?.. Людей давно уж нет: они…
Но где они?.. Будь добр; смиренным сердцем
Верь Богу; береги в душе невинность —
И все тут!.. Посмотри: там светят звезды;
И что звезда, то ясное селенье;
Над ними ж, слышно, есть прекрасный город;
Он невидим… но будешь добр, и будешь
В одной из звезд, и будет мир с тобою;
А если Бог посудит, то найдешь
Там и своих: отца, и мать, и… деда.
А может быть, когда идти случится
По Млечному Пути в тот тайный город, -
Ты вспомнишь о земле, посмотришь вниз
И что ж внизу увидишь? Замок Ретлер.
Все в уголь сожжено; а наши горы,
Как башни старые, чернеют; вкруг
Зола; в реке воды нет, только дно
Осталося пустое — мертвый след
Давнишнего потока; и все тихо,
Как гроб. Тогда товарищу ты скажешь:
«Смотри: там в старину земля была;
Близ этих гор и я живал в ту пору,
И пас коров, и сеял, и пахал;
Там деда и отца отнес в могилу;
Был сам отцом, и радостного в жизни
Мне было много; и Господь мне дал
Кончину мирную… и здесь мне лучше».

Кирша Данилов

Древние Российские стихотворения, собранные Киршею Даниловым

У Спаса к обедне звонят,
У прихода часы говорят,
По манастырям благовестят.
Теща к обедни спешит,
На мутовке рубашку сушит,
На поваренки — кокошнечки.
А и теща к обедни пошла
Что идет помалешоньку,
Ступает потихошуньку,
С ноги на ногу поступовает,
На бошмачки посматривает,
Чеботы накалачивает.
Все боги теща прошла,
А зашод-та — Николе челом,
А Николе Месницкому.
Все люди теща прошла,
А зашод-та — она зятю челом
Да Денису Борисовичу.
А и зять на нее не гледит,
Господин слово не говорит.
«А и вижу я, вижу сама,
А что есть на нем бешеная,
Бить зятю дочи моя,
Прогневит(ь) сер(д)це материна
И пролить бы горячу кровь.
А и чем будет зятя дарить,
Чем господина дарить?
Есть у мене, у вдовы,
Будет с нево живота.
Пойду млада в торги,
Куплю млада камки,
Сошью ли я зятю кофтан,
Сошью дочери сарафан,
Чтобы зять дочери не бил,
Не гневил сер(д)це материна,
Не проливал бы горячу кровь».
У Спаса к обедни звонят,
У прихода часы говорят,
По манастырям благовестят.
Теща к обедни спешит,
На мутовке рубашку сушит,
На поваренки — кокошнички.
Она, теща, к обедни пошла,
А идет помалешоньку,
Ступает потихошуньку,
С ноги на ногу поступовает,
На бошмачки посматривает,
Чеботы наколачивает.
А все боги теща прошла,
А зашод-та — Николе челом,
А Николе Месницкому.
Все люди теща прошла,
А зашод — она зятю челом
Да Денису Борисовичу.
Зять на нее не гледит,
Господин слово не говорит,
«Вижу я, вижу сама,
А что есть на нем бешеная,
Бить зятю дочерь моя,
Прогневить сер(д)це материна,
Проливать бы горячу кровь.
Чем будет зятя дарить,
Чем господина дарить?
Есть у меня, у вдовы,
Есть у меня, молоды,
А три церкви, три каменны,
А и маковицы серебрены,
Кресты позолочены,
Промежу теми церкви
Протекла быстрая река,
А на той на быстрой на реке
Много гусей-лебедей,
Много серых малых утачек,
А и тем будет зятя дарить,
Мне-ка тем господина дарить
И Дениса Борисовича».
А и зят(ь) на нее погледел,
Господин слово выговорил:
«Теща, ты теща моя,
Богоданная матушка!
Ты поди-тка живи у мене,
А работы не робь на мене,
Только ты баню топи,
Только ты воду носи,
Еще мне робенки кочай!».

Иван Васильевич Киреевский

Погибель сербского царства

ПОГИБЕЛЬ СЕРБСКАГО ЦАРСТВА.
Полетела птица-сокол сизый
От Иерусалима святого;
В когтяг несет ласточку птицу.
А то был не сокол сизый —
Сам Илья пророк, святитель Божий.
Нес Илья пророк не ласточку птицу,
А грамоту от пречистой Девы.
Как принес на Косово поле
Опустил к царю на колени.
А грамота вымолвила слово:
«Честное ты племя, царь Лазарь!
Какого ты хочешь себе царства?
Хочешь ли небеснаго царства,
Или хочешь царства земного?
Коли хочешь царства земного —
Седлай коня, надевай доспехи,
Опояшься богатырской саблей;
Бей врагов турок без пощады —
И все вражье войско погибнет;
А хочешь небеснаго царства —
На Косовом поле строй церковь,
Выводи не мраморныя стены,
А чистаго бархату и шелку,
И дай всему войску приобщиться:
Все твой воины погибнут,
А с ними и ты, царь Лазарь.»
Выслушал царь Лазарь речи,
Стал про себя царь думать:
«Боже ты мой, Боже милосердый!
Какое мне выбрать царство?
Выбрать ли небесное царство,
Или выбрать царство земное?
Если я выберу царство,
Временное царство земное:
То земное царство не на долго,
А царство небесное на веки.»
И выбрал царь царство неземное,
Вечное небесное царство.
На Косове поле создал церковь,
Вывел не мраморныя стены,
А чистаго бархату и шолку;
Сербскаго призвал патриарха,
Двенадцать владык великих,
И войску святое дал причастье.
Сам князь урядил свое войско;
А турок на Косово ударил.
Войско вел старый Богдан-Юг,
А с ним сынов Юговичей девять,
Словно девять обколов сизых,
У каждаго девять тысяч войска,
У Юга двенадцать тысячь.
С турками бились, рубились,
Семь нашей турецких убили;
А как стали бить осьмого,
Пал сам Богдан-Юг старый;
С ним погибли Юговичей девять,
Словно девять соколов сизых,
И войско их все погибло.
Вышли три Марлявчевича с войском
Бан Углеша с Гонком воеводой,
И сам Вукашин король с ними;
У каждаго тридцать тысячь войска.
С турками бились, рубились,
Восемь нашей убили,
Только стали биться с девятым,
Двое Марлявчевигчей пали,
Бан Углеша с Гойком воеводой.
Храбраго краля Вукашнна
Турки конями притоптали,
С ними войско их погибло.
Вышел Стефан герцог с войском
Много у герцога силы:
Целых шестьдесят тысяч войска.
С турками бились, рубились,
Девять нашей убили,
Только стали биться с десятым,
Как герцог Стефан был изрублен,
Q все его войско погибло.
Вышел с войском Лазарь, царь Сербский,
Много было с Лазарем сербов:
Было с ним семьдесят семь тысяч;
Разбили, погнали по Косову турок,
Туркам не дадут и оглянуться,
Не только что туркам с ними биться.
Тут и одолел бы царь Лазарь,
Да Бог судья Бранковичу Вуку,
Что выдал на Косове тестя:
Лазаря турки одолели,
И пал тогда Сербский царь Лазарь,
А с ним и все его войско —
Семьдесят семь тысяч войска.
Оно было честно и свято
И к Господу Богу прибежно.
П. Киреевской.

Симеон Полоцкий

Рифмотворная Псалтирь

БЛАГОЧЕСТИВЕЙШЕМУ, ТИШАЙШЕМУ,
САМОДЕРЖАВНЕЙШЕМУ ВЕЛИКОМУ ГОСУДАРЮ
ЦАРЮ И ВЕЛИКОМУ КНЯЗЮ ФЕОДОРУ
АЛЕКСИЕВИЧУ, ВСЕЯ ВЕЛИКИЯ И МАЛЫЯ И БЕЛЫЯ
РОССИИ САМОДЕРЖЦУ, ЗДРАВИЯ, ДОЛГОДЕНСТВИЯ,
ПОБЕДЫ НА ВРАГИ И ВО ВСЕХ БЛАГОНАЧИНАНИИХ
БЛАГОСЛОВЕНИЯ БОЖИЯ И ДОБРОСОВЕРШЕНИЯ
СМИРЕННЫЙ РИФМОТВОРЕЦ ВСЕДУШНО ЖЕЛАЕТ

Псалми святии царя велика суть дело,
паче духа святаго повествую смело, —
Ибо егда Давид я усты провещаше,
иже на Израилско царство избран бяше,
Самем Господем Богом бысть он умудренны,
пророчествия даром дивне исполненны
От Духа Пресвятаго, иже наставляше
его на глаголы си, он же я пояше;
Орудие словесно бе Духу Святому, —
бяше бо муж по сердцу Богу истинному.
Царь небесный земнаго на то умудрил есть,
тайны сокровенныя чрез него явил есть:
Ибо книга си Псалтир теми исполненна,
честна, мудра и свята, вся есть божественна.
Толико же полезна церкви сотворися,
даже нужднша от солнца быти известися;
Иоанн Златоустый елма прошен бяше:
«Егда Псалтир престати чести подобаше?» —
Рече: «Уне есть солнцу в течении стати,
нежели псалмов святых верным не читати».
Темже я церковь мати по вся дни читает,
во всяких си пениих их употребляет.
Полезно же и в домех оны честно пети, —
но без глас подложенных трудно то умети.
И разум сокровенный спону содезает, —
чтый бо ли поющ псалмы со трудом той знает.
Тем во инех языцех в метры преведени,
разумети и пети удобь устроени.
Им же аз поревновах, тщахся тож творити,
в славенском диалекте в меру устроити,
Да ся от чтущих удобь уразумевают
и в подложенных гласех сладце воспевают.
И помощию Бога дело совершися, —
се бо Псалтир метрами ново преложися.
Неции прежде мене негли начинаху,
но за трудности многи от дела престаху;
Аз, Богом наставляем, потщахся начати,
Бог же даде и концем дело увенчати.
Еже яко первое в метры преложенно,
подобаше да будет первому врученно
В православных ти сущу, пресветлейший царю,
ты даждь место у тебе сему нову дару:
Прежде царем Давидом от духа строенну,
днесь рабом ти в славенский рифмы преведенну.
Под трудами Давида мой аз полагаю,
мой Давидовых ради труд прийми желаю.
Он, царь, о тебе, царе, молит Бога в небе,
аз, раб царя сил и твой, зде молю о тебе:
Да многая ти лета изволит подати,
здравие, мудрость, славу враги иобеждати.
Юн Давид Голиафа силнаго преможе,
даждь ти, юну, силнаго турка збити, Боже, —
Сего ти, богомолец твой, верно желаю,
милости царстей труд сей и сам ся вручаю.

Твоего пресветлаго царскаго величества
раб смиреннейший и присный богомолец
Симеон Полоцкий иеромонах недостойный.

Максимилиан Александрович Волошин

Китеж

Вся Русь — костер. Неугасимый пламень
Из края в край, из века в век
Гудит, ревет… И трескается камень.
И каждый факел — человек.
Не сами ль мы, подобно нашим предкам,
Пустили пал? А ураган
Раздул его, и тонут в дыме едком
Леса и села огнищан.
Ни Сергиев, ни Оптина, ни Саров —
Народный не уймут костер:
Они уйдут, спасаясь от пожаров,
На дно серебряных озер.
Так, отданная на поток татарам,
Святая Киевская Русь
Ушла с земли, прикрывшись Светлояром…
Но от огня не отрекусь!
Я сам — огонь. Мятеж в моей природе,
Но цепь и грань нужны ему.
Не в первый раз, мечтая о свободе,
Мы строим новую тюрьму.
Да, вне Москвы — вне нашей душной плоти,
Вне воли медного Петра —
Нам нет дорог: нас водит на болоте
Огней бесовская игра.
Святая Русь покрыта Русью грешной,
И нет в тот град путей,
Куда зовет призывный и нездешний
Подводный благовест церквей.

Усобицы кромсали Русь ножами.
Скупые дети Калиты
Неправдами, насильем, грабежами
Ее сбирали лоскуты.
В тиши ночей, звездяных и морозных,
Как лютый крестовик-паук,
Москва пряла при Темных и при Грозных
Свой тесный, безысходный круг.
Здесь правил всем изветчик и наушник,
И был свиреп и строг
Московский князь — «постельничий и клюшник
У Господа», — помилуй Бог!
Гнездо бояр, юродивых, смиренниц —
Дворец, тюрьма и монастырь,
Где двадцать лет зарезанный младенец
Чертил круги, как нетопырь.
Ломая кость, вытягивая жилы,
Московский строился престол,
Когда отродье Кошки и Кобылы
Пожарский царствовать привел.
Антихрист-Петр распаренную глыбу
Собрал, стянул и раскачал,
Остриг, обрил и, вздернувши на дыбу,
Наукам книжным обучал.
Империя, оставив нору кротью,
Высиживалась из яиц
Под жаркой коронованною плотью
Своих пяти императриц.
И стала Русь немецкой, чинной, мерзкой.
Штыков сияньем озарен,
В смеси кровей Голштинской с Вюртембергской
Отстаивался русский трон.
И вырвались со свистом из-под трона
Клубящиеся пламена —
На свет из тьмы, на волю из полона —
Стихии, страсти, племена.
Анафем церкви одолев оковы,
Повоскресали из гробов
Мазепы, Разины и Пугачевы —
Страшилища иных веков.
Но и теперь, как в дни былых падений,
Вся омраченная, в крови,
Осталась ты землею исступлений —
Землей, взыскующей любви.

Они пройдут — расплавленные годы
Народных бурь и мятежей:
Вчерашний раб, усталый от свободы,
Возропщет, требуя цепей.
Построит вновь казармы и остроги,
Воздвигнет сломанный престол,
А сам уйдет молчать в свои берлоги,
Работать на полях, как вол.
И, отрезвясь от крови и угара,
Цареву радуясь бичу,
От угольев погасшего пожара
Затеплит ярую свечу.
Молитесь же, терпите же, примите ж
На плечи крест, на выю трон.
На дне души гудит подводный Китеж —
Наш неосуществимый сон!

Кирша Данилов

Древние Российские стихотворения, собранные Киршею Даниловым

Да много было в Киеве божьих церквей,
А больше того почес(т)ных монастырей;
А и не было чуднея Благовещения Христова.
А у всякай церкви по два попа,
Кабы по два попа, по два дьякона
И по малому певчему, по дьячку;
А у нашева Христова Благовещенья чес(т)нова
А был у нас-де Иван понамарь,
А гораз(д)-де Иванушка он к заутрени звонить.
Как бы русая лиса голову клонила,
Пошла-та Чурилья к заутрени:
Будто галицы летят, за ней старицы идут,
По правую руку идут сорок девиц,
Да по левую руку друга сорок,
Позади ее девиц и сметы нет.
Девицы становилися по крылосам,
Честна Чурилья в олтарь пошла.
Запевали тут девицы четью петь,
Запевали тут девицы стихи верхния,
А поют оне на крылосах, мешаются,
Не по-старому поют, усмехаются.
Проговорит Чурилья-игуменья:
«А и Федор-дьяк, девей староста!
А скоро походи ты по крылосам,
Ты спроси, что поют девицы, мешаются,
А мешаются девицы, усмехаются».
А и Федор-дьяк стал их спрашивать:
«А и старицы-черницы, души красныя девицы!
А что вы поете, сами мешаетесь,
Промежу собой девицы усмехаетесь?».
Ответ держут черницы, души красныя девицы:
«А и Федор-дьяк, девей староста!
А сором сказать, грех утаить,
А и то поем, девицы, мешаемся,
Промежу собой, девицы, усмехаемся:
У нас нету дьяка-запевальшика,
А и молоды Стафиды Давыдовны,
А Иванушки понамаря зде же нет».
А сказал он, девей староста,
А сказал Чурилье-игуменье:
«То девицы поют, мешаются,
Промежу собой девицы усмехаются:
Нет у них дьяка-запевальшика,
Стафиды Давыдьевны, понамаря Иванушки».
И сказала Чурилья-игуменья:
«А ты, Федор-дьяк, девей староста!
А скоро ты побеги по манастырю,
Скоро обойди триста келей,
Поищи ты Стафиды Давыдьевны.
Али Стафиды ей мало можется,
Али стоит она перед богом молится?».
А Федор-дьяк заскакал-забежал,
А скоро побежал по манастырю,
А скоро обходил триста келей,
Дошел до Стафидины келейки:
Под окошечком огонек горит,
Огонек горит, караул стоит.
А Федор-дьяк караул скрал,
Караулы скрал, он в келью зашел,
Он двери отворил и в келью зашел:
«А и гой еси ты, Стафида Давыдьевна,
А и царская ты богомольщица,
А и ты же княженецка племянница!
Не твое-то дело тонцы водить,
А твое бо дело богу молитися,
К заутрени итти!».
Бросалася Стафида Давыдьевна,
Наливала стакан винца-водки добрыя,
И другой — медку сладкова,
И пали ему, старосте, во резвы ноги:
«Выпей стакан зелена вина,
Другой — меду сладкова
И скажи Чурилье-игуменье,
Что мало Стафиде можется,
Едва душа в теле полуднует».
А и тот-та Федор-девей староста
Он скоро пошел ко заутрени
И сказал Чурилье-игуменье,
Что той-де старицы, Стафиды Давыдьевны,
Мало можется, едва ее душа полуднует.
А и та-та Чурилья-игуменья,
Отпевши заутрени,
Скоро поезжала по манастырю,
Испроехала триста келей
И доехала ко Стафиды кельицы,
И взяла с собою питья добрыя,
И стала ее лечить-поить.

Федор Достоевский

На европейские события в 1854 году

С чего взялась всесветная беда?
Кто виноват, кто первый начинает?
Народ вы умный, всякой это знает,
Да славушка пошла об вас худа!
Уж лучше бы в покое дома жить
Да справиться с домашними делами!
Ведь, кажется, нам нечего делить
И места много всем под небесами.
К тому ж и то, коль всё уж поминать:
Смешно французом русского пугать! Знакома Русь со всякою бедой!
Случалось ей, что не бывало с вами.
Давил ее татарин под пятой,
А очутился он же под ногами.
Но далеко она с тех пор ушла!
Не в мерку ей стать вровень даже с вами;
Заморский рост она переросла,
Тянуться ль вам в одно с богатырями!
Попробуйте на нас теперь взглянуть,
Коль не боитесь голову свихнуть! Страдала Русь в боях междоусобных,
По капле кровью чуть не изошла,
Томясь в борьбе своих единокровных;
Но живуча святая Русь была!
Умнее вы, — зато вам книги в руки!
Правее вы, — то знает ваша честь!
Но знайте же, что и в последней муке
Нам будет чем страданье перенесть!
Прошедшее стоит ответом вам, —
И ваш союз давно не страшен нам! Спасемся мы в годину наваждений,
Спасут нас крест, святыня, вера, трон!
У нас в душе сложился сей закон,
Как знаменье побед и избавлений!
Мы веры нашей, спроста, не теряли
(Как был какой-то западный народ);
Мы верою из мертвых воскресали,
И верою живет славянский род.
Мы веруем, что бог над нами может,
Что Русь жива и умереть не может! Писали вы, что начал ссору русской,
Что как-то мы ведем себя не так,
Что честью мы не дорожим французской,
Что стыдно вам за ваш союзный флаг,
Что жаль вам очень Порты златорогой,
Что хочется завоеваний нам,
Что-то да се… Ответ вам дали строгой,
Как школьникам, крикливым шалунам.
Не нравится, — на то пеняйте сами,
Не шапку же ломать нам перед вами! Не вам судьбы России разбирать!
Неясны вам ее предназначенья!
Восток — ее! К ней руки простирать
Не устают мильоны поколений.И властвуя над Азией глубокой,
Она всему младую жизнь дает,
И возрожденье древнего Востока
(Так бог велел!) Россией настает.
То внове Русь, то подданство царя,
Грядущего роскошная заря! Не опиум, растливший поколенье,
Что варварством зовем мы без прикрас,
Народы ваши двинет к возрожденью
И вознесет униженных до вас!
То Альбион, с насилием безумным
(Миссионер Христовых кротких братств!),
Разлил недуг в народе полуумном,
В мерзительном алкании богатств!
Иль не для вас всходил на крест господь
И дал на смерть свою святую плоть? Смотрите все — он распят и поныне,
И вновь течет его святая кровь!
Но где же жид, Христа распявший ныне,
Продавший вновь Предвечную Любовь?
Вновь язвен он, вновь принял скорбь и муки,
Вновь плачут очи тяжкою слезой,
Вновь распростерты божеские руки
И тмится небо страшною грозой!
То муки братии нам единоверных
И стон церквей в гоненьях беспримерных! Он телом божьим их велел назвать,
Он сам, глава всей веры православной!
С неверными на церковь воевать,
То подвиг темный, грешный и бесславный!
Христианин за турка на Христа!
Христианин — защитник Магомета!
Позор на вас, отступники креста,
Гасители божественного света!
Но с нами бог! Ура! Наш подвиг свят,
И за Христа кто жизнь отдать не рад! Меч Гедеонов в помощь угнетенным,
И в Израили сильный Судия!
То царь, тобой, всевышний, сохраненный,
Помазанник десницы твоея!
Где два иль три для господа готовы,
Господь меж них, как сам нам обещал.
Нас миллионы ждут царева слова,
И наконец твой час, господь, настал!
Звучит труба, шумит орел двуглавый
И на Царьград несется величаво!

Иосиф Бродский

Осенний крик ястреба

Северозападный ветер его поднимает над
сизой, лиловой, пунцовой, алой
долиной Коннектикута. Он уже
не видит лакомый променад
курицы по двору обветшалой
фермы, суслика на меже.

На воздушном потоке распластанный, одинок,
все, что он видит — гряду покатых
холмов и серебро реки,
вьющейся точно живой клинок,
сталь в зазубринах перекатов,
схожие с бисером городки

Новой Англии. Упавшие до нуля
термометры — словно лары в нише;
стынут, обуздывая пожар
листьев, шпили церквей. Но для
ястреба, это не церкви. Выше
лучших помыслов прихожан,

он парит в голубом океане, сомкнувши клюв,
с прижатою к животу плюсною
— когти в кулак, точно пальцы рук —
чуя каждым пером поддув
снизу, сверкая в ответ глазною
ягодою, держа на Юг,

к Рио-Гранде, в дельту, в распаренную толпу
буков, прячущих в мощной пене
травы, чьи лезвия остры,
гнездо, разбитую скорлупу
в алую крапинку, запах, тени
брата или сестры.

Сердце, обросшее плотью, пухом, пером, крылом,
бьющееся с частотою дрожи,
точно ножницами сечет,
собственным движимое теплом,
осеннюю синеву, ее же
увеличивая за счет

еле видного глазу коричневого пятна,
точки, скользящей поверх вершины
ели; за счет пустоты в лице
ребенка, замершего у окна,
пары, вышедшей из машины,
женщины на крыльце.

Но восходящий поток его поднимает вверх
выше и выше. В подбрюшных перьях
щиплет холодом. Глядя вниз,
он видит, что горизонт померк,
он видит как бы тринадцать первых
штатов, он видит: из

труб поднимается дым. Но как раз число
труб подсказывает одинокой
птице, как поднялась она.
Эк куда меня занесло!
Он чувствует смешанную с тревогой
гордость. Перевернувшись на

крыло, он падает вниз. Но упругий слой
воздуха его возвращает в небо,
в бесцветную ледяную гладь.
В желтом зрачке возникает злой
блеск. То есть, помесь гнева
с ужасом. Он опять

низвергается. Но как стенка — мяч,
как падение грешника — снова в веру,
его выталкивает назад.
Его, который еще горяч!
В черт-те что. Все выше. В ионосферу.
В астрономически объективный ад

птиц, где отсутствует кислород,
где вместо проса — крупа далеких
звезд. Что для двуногих высь,
то для пернатых наоборот.
Не мозжечком, но в мешочках легких
он догадывается: не спастись.

И тогда он кричит. Из согнутого, как крюк,
клюва, похожий на визг эриний,
вырывается и летит вовне
механический, нестерпимый звук,
звук стали, впившейся в алюминий;
механический, ибо не

предназначенный ни для чьих ушей:
людских, срывающейся с березы
белки, тявкающей лисы,
маленьких полевых мышей;
так отливаться не могут слезы
никому. Только псы

задирают морды. Пронзительный, резкий крик
страшней, кошмарнее ре-диеза
алмаза, режущего стекло,
пересекает небо. И мир на миг
как бы вздрагивает от пореза.
Ибо там, наверху, тепло

обжигает пространство, как здесь, внизу,
обжигает черной оградой руку
без перчатки. Мы, восклицая «вон,
там!» видим вверху слезу
ястреба, плюс паутину, звуку
присущую, мелких волн,

разбегающихся по небосводу, где
нет эха, где пахнет апофеозом
звука, особенно в октябре.
И в кружеве этом, сродни звезде,
сверкая, скованная морозом,
инеем, в серебре,

опушившем перья, птица плывет в зенит,
в ультрамарин. Мы видим в бинокль отсюда
перл, сверкающую деталь.
Мы слышим: что-то вверху звенит,
как разбивающаяся посуда,
как фамильный хрусталь,

чьи осколки, однако, не ранят, но
тают в ладони. И на мгновенье
вновь различаешь кружки, глазки,
веер, радужное пятно,
многоточия, скобки, звенья,
колоски, волоски —

бывший привольный узор пера,
карту, ставшую горстью юрких
хлопьев, летящих на склон холма.
И, ловя их пальцами, детвора
выбегает на улицу в пестрых куртках
и кричит по-английски «Зима, зима!»

Роберт Саути

Предостережение хирурга

Сиделке доктор что-то прошептал,
Слова к хирургу долетели,
Он побледнел при докторских словах
И задрожал в своей постели.

— Ах, братьев приведите мне моих,—
Хирург заговорил, тоскуя,—
Священника ко мне с гробовщиком
Скорей, пока еще живу я.

Пришел священник, гробовщик пришел,
Чтобы стоять при смертном ложе:
Ученики хирурга им во след
По лестнице поднялись тоже.

И в комнату вошли ученики
Попарно, по трое, в молчаньи,
Вошел с лукавым зубоскальством Джо,
Руководитель их компаньи.

Хирург ругаться начал, видя их,
Страшны ругательства такие.
— Пошлите этих негодяев в ад,
Молю вас, братья дорогие!

От злости пена бьет из губ его,
Бровь черная его трясется.
— Я знаю, Джо привяжется ко мне,
Но к черту, пусть он обойдется.

Вот вывели его учеников,
А он без сил лежать остался
И сумрачно на братьев он смотрел,
И с ними говорить пытался.

— Так много разных трупов я вскрывал,
И приближается расплата.
О, братья, постарайтесь для меня,
Старался я для вас когда-то.

Я свечи жег из жира мертвецов,
И мне могильщики служили,
Клал в спирт я новорожденных, сушил,
Старался я для вас когда-то…

За мной придут мои ученики
И кость отделят мне от кости;
Я, разорявший домы мертвецов,
Не успокоюсь на погосте.

Когда скончаюсь, я в свинцовый гроб,
О, братья, должен быть замкнутым,
И взвесьте гроб мой: делавший его,
Ведь может оказаться плутом:

Пусть будет крепко так запаян он,
О, милые, как только можно,
И в патентованный положен гроб,
Чтоб лег в него я бестревожно.

Раз украдут меня в таком гробу,
Напрасно будет их уменье,
Купите только гроб тот в мастерской
За церковью Преображенья.

И тело в церкви брата моего
Заройте — так всего надежней —
И дверь замкните накрепко, молю,
И ключ храните осторожней.

Велите, чтоб три сильных молодца
Всю ночь у ризницы сидели,
Бочонок джина каждому из них
И каждому бочонок эля.

И дайте порох, пули, мушкетон
Тому из них, кто лучше целит,
И пять гиней прибавьте, если он
Гробокопателя застрелит.

Пускай они в теченье трех недель
Труп охраняют недостойный,
Настолько буду я тогда вонять,
Что отдохну в гробу спокойно.

И доктор уложил его в кровать,
Его глаза застыли в муке,
Вздох стал коротким; смертная борьба
Ужасно искривила руки.

Вложили мертвого в свинцовый гроб,
И гроб был накрепко замкнутым,
И взвешен также: делавший его,
Ведь мог же оказаться плутом.

И крепко, крепко был запаян он,
Запаян так, как только можно.
И в патентованный положен гроб,
Чтоб спать в нем было бестревожно.

Раз тело украдут в таком гробу,
Ворам не хватит их уменья,
Ведь этот гроб был куплен в мастерской
За церковью Преображенья.

И в церкви брата закопали труп —
Так было более надежно.
И дверь замкнув на ключ, пономарю
Ключа не дали осторожно.

Три человека в ризнице сидят
За кружкой джина или эля,
И если кто придет к ним, то они
Гробокопателя застрелят.

В ночь первую при свете фонаря,
Как шли они через аллею,
От мистера Жозефа пономарь
Тайком им показал гинею.

Но это было мало, совесть их
Была надежней крепкой стали,
И вместе с Джо они пономаря,
Как следовало, в ад послали.

Ночь целую они перед огнем
Сидели в ризнице и пили,
Как можно больше пили, и потом
Рассказывали кучу былей.

И во вторую ночь под фонарем,
Когда они брели в аллее,
От мистера Жозефа пономарь
Показывал им две гинеи.

Гинеи блеском привлекали взгляд,
Как новые, они сияли,
Зудели пальцы честных сторожей,
Что делать им, они не знали.

Но совесть колебанья прогнала,
Они продешевить боялись.
Не так решительно, как первый раз,
Но все ж от денег отказались.

Ночь целую они перед огнем
Сидели в ризнице и пили,
Как можно больше пили, и потом
Рассказывали кучу былей.

И в третью ночь под тем же фонарем,
Когда они брели в аллее,
От мистера Жозефа пономарь
Стал предлагать им три гинеи.

Они взглянули, искоса, стыдясь,—
Гинеи искрились коварно,
На золото лукавый пономарь
Направил сразу луч фонарный.

Глядел хитро и подмигнул слегка,
Когда удобно было это,
И слушать было трудно им, как он
Подбрасывал в руке монеты.

Их совесть, что была дотоль чиста,
В минуту стала недостойной,
Ведь помнили они, что ничего
Не может рассказать покойный.

И порох, пули отдали они,
Взамен блестящего металла.
Смеялись весело и пили джин,
Покуда полночь не настала.

Тогда, хотя священник спрятал ключ
От церкви в месте безопасном,
Открылись двери пред пономарем —
Ведь он владел ключом запасным.

И в храм, чтоб труп украсть, за подлым Джо
Вступили негодяи эти.
И выглядел зловеще темный храм
В мигающем фонарном свете.

Меж двух камней вонзился заступ их.
И вот, качнулись камня оба,
Они лопаткой глину огребли
И добрались под ней до гроба.

Гроб патентованный взорвав сперва,
Они свинец стамеской вскрыли
И засмеялись, саван увидав,
В котором мертвый спал в могиле.

И саван отдали пономарю,
И гроб зарыли опустелый,
И после, поперек согнув, в мешок
Засунули хирурга тело.

И сторож неприятный запах мог
Услышать на аршин, примерно,
И проклинал смеющихся воров
За груз, воняющий так скверно.

Так на спине снесли они мешок
И труп разрезали на части,
А что с душой хирурга было, то
Вам рассказать не в нашей власти.

Иосиф Бродский

Холмы

Вместе они любили
сидеть на склоне холма.
Оттуда видны им были
церковь, сады, тюрьма.
Оттуда они видали
заросший травой водоем.
Сбросив в песок сандалии,
сидели они вдвоем.

Руками обняв колени,
смотрели они в облака.
Внизу у кино калеки
ждали грузовика.
Мерцала на склоне банка
возле кустов кирпича.
Над розовым шпилем банка
ворона вилась, крича.

Машины ехали в центре
к бане по трем мостам.
Колокол звякал в церкви:
электрик венчался там.
А здесь на холме было тихо,
ветер их освежал.
Кругом ни свистка, ни крика.
Только комар жужжал.

Трава была там примята,
где сидели они всегда.
Повсюду черные пятна —
оставила их еда.
Коровы всегда это место
вытирали своим языком.
Всем это было известно,
но они не знали о том.

Окурки, спичка и вилка
прикрыты были песком.
Чернела вдали бутылка,
отброшенная носком.
Заслышав едва мычанье,
они спускались к кустам
и расходились в молчаньи —
как и сидели там.

***

По разным склонам спускались,
случалось боком ступать.
Кусты перед ними смыкались
и расступались опять.
Скользили в траве ботинки,
меж камней блестела вода.
Один достигал тропинки,
другой в тот же миг пруда.

Был вечер нескольких свадеб
(кажется, было две).
Десяток рубах и платьев
маячил внизу в траве.
Уже закат унимался
и тучи к себе манил.
Пар от земли поднимался,
а колокол все звонил.

Один, кряхтя, спотыкаясь,
другой, сигаретой дымя —
в тот вечер они спускались
по разным склонам холма.
Спускались по разным склонам,
пространство росло меж них.
Но страшный, одновременно
воздух потряс их крик.

Внезапно кусты распахнулись,
кусты распахнулись вдруг.
Как будто они проснулись,
а сон их был полон мук.
Кусты распахнулись с воем,
как будто раскрылась земля.
Пред каждым возникли двое,
железом в руках шевеля.

Один топором был встречен,
и кровь потекла по часам,
другой от разрыва сердца
умер мгновенно сам.
Убийцы тащили их в рощу
(по рукам их струилась кровь)
и бросили в пруд заросший.
И там они встретились вновь.

***

Еще пробирались на ощупь
к местам за столом женихи,
а страшную весть на площадь
уже принесли пастухи.
Вечерней зарей сияли
стада густых облаков.
Коровы в кустах стояли
и жадно лизали кровь.

Электрик бежал по склону
и шурин за ним в кустах.
Невеста внизу обозленно
стояла одна в цветах.
Старуха, укрытая пледом,
крутила пред ней тесьму,
а пьяная свадьба следом
за ними неслась к холму.

Сучья под ними трещали,
они неслись, как в бреду.
Коровы в кустах мычали
и быстро спускались к пруду.
И вдруг все увидели ясно
(царила вокруг жара):
чернела в зеленой ряске,
как дверь в темноту, дыра.

***

Кто их оттуда поднимет,
достанет со дна пруда?
Смерть, как вода над ними,
в желудках у них вода.
Смерть уже в каждом слове,
в стебле, обвившем жердь.
Смерть в зализанной крови,
в каждой корове смерть.

Смерть в погоне напрасной
(будто ищут воров).
Будет отныне красным
млеко этих коров.
В красном, красном вагоне
с красных, красных путей,
в красном, красном бидоне —
красных поить детей.

Смерть в голосах и взорах.
Смертью полн воротник. —
Так им заплатит город:
смерть тяжела для них.
Нужно поднять их, поднять бы.
Но как превозмочь тоску:
если убийство в день свадьбы,
красным быть молоку.

***

Смерть — не скелет кошмарный
с длинной косой в росе.
Смерть — это тот кустарник,
в котором стоим мы все.
Это не плач похоронный,
а также не черный бант.
Смерть — это крик вороний,
черный — на красный банк.

Смерть — это все машины,
это тюрьма и сад.
Смерть — это все мужчины,
галстуки их висят.
Смерть — это стекла в бане,
в церкви, в домах — подряд!
Смерть — это все, что с нами —
ибо они — не узрят.

Смерть — это наши силы,
это наш труд и пот.
Смерть — это наши жилы,
наша душа и плоть.
Мы больше на холм не выйдем,
в наших домах огни.
Это не мы их не видим —
нас не видят они.

***

Розы, герань, гиацинты,
пионы, сирень, ирис —
на страшный их гроб из цинка —
розы, герань, нарцисс,
лилии, словно из басмы,
запах их прян и дик,
левкой, орхидеи, астры,
розы и сноп гвоздик.

Прошу отнести их к брегу,
вверить их небесам.
В реку их бросить, в реку,
она понесет к лесам.
К черным лесным протокам,
к темным лесным домам,
к мертвым полесским топям,
вдаль — к балтийским холмам.

***

Холмы — это наша юность,
гоним ее, не узнав.
Холмы — это сотни улиц,
холмы — это сонм канав.
Холмы — это боль и гордость.
Холмы — это край земли.
Чем выше на них восходишь,
тем больше их видишь вдали.

Холмы — это наши страданья.
Холмы — это наша любовь.
Холмы — это крик, рыданье,
уходят, приходят вновь.
Свет и безмерность боли,
наша тоска и страх,
наши мечты и горе,
все это — в их кустах.

Холмы — это вечная слава.
Ставят всегда напоказ
на наши страданья право.
Холмы — это выше нас.
Всегда видны их вершины,
видны средь кромешной тьмы.
Присно, вчера и ныне
по склону движемся мы.
Смерть — это только равнины.
Жизнь — холмы, холмы.

Иван Бунин

Венеция

Восемь лет в Венеции я не был…
Всякий раз, когда вокзал минуешь
И на пристань выйдешь, удивляет
Тишина Венеции, пьянеешь
От морского воздуха каналов.
Эти лодки, барки, маслянистый
Блеск воды, огнями озарённой,
А за нею низкий ряд фасадов
Как бы из слоновой грязной кости,
А над ними синий южный вечер,
Мокрый и ненастный, но налитый
Синевою мягкою, лиловой, —
Радостно всё это было видеть!

Восемь лет… Я спал в давно знакомой
Низкой, старой комнате, под белым
Потолком, расписанным цветами.
Утром слышу, — колокол: и звонко
И певуче, но не к нам взывает
Этот чистый одинокий голос,
Голос давней жизни, от которой
Только красота одна осталась!
Утром косо розовое солнце
Заглянуло в узкий переулок,
Озаряя отблеском от дома,
От стены напротив — и опять я
Радостную близость моря, воли
Ощутил, увидевши над крышей,
Над бельём, что по ветру трепалось,
Облаков сиреневые клочья
В жидком, влажно-бирюзовом небе.
А потом на крышу прибежала
И бельё снимала, напевая,
Девушка с раскрытой головою,
Стройная и тонкая… Я вспомнил
Капри, Грациэллу Ламартина…
Восемь лет назад я был моложе,
Но не сердцем, нет, совсем не сердцем!

В полдень, возле Марка, что казался
Патриархом Сирии и Смирны,
Солнце, улыбаясь в светлой дымке,
Перламутром розовым слепило.
Солнце пригревало стены Дожей,
Площадь и воркующих, кипящих
Сизых голубей, клевавших зёрна
Под ногами щедрых форестьеров.
Всё блестело — шляпы, обувь, трости,
Щурились глаза, сверкали зубы,
Женщины, весну напоминая
Светлыми нарядами, раскрыли
Шёлковые зонтики, чтоб шёлком
Озаряло лица… В галерее
Я сидел, спросил газету, кофе
И о чём-то думал… Тот, кто молод,
Знает, что он любит. Мы не знаем —
Целый мир мы любим… И далёко,
За каналы, за лежавший плоско
И сиявший в тусклом блеске город,
За лагуны Адрии зелёной,
В голубой простор глядел крылатый
Лев с колонны. В ясную погоду
Он на юге видит Апеннины,
А на сизом севере — тройные
Волны Альп, мерцающих над синью
Платиной горбов своих ледяных…

Вечером — туман, молочно-серый,
Дымный, непроглядный. И пушисто
Зеленеют в нём огни, столбами
Фонари отбрасывают тени.
Траурно Большой канал чернеет
В россыпи огней, туманно-красных,
Марк тяжёл и древен. В переулках —
Слякоть, грязь. Идут посередине, —
В опере как будто. Сладко пахнут
Крепкие сигары. И уютно
В светлых галереях — ярко блещут
Их кафе, витрины. Англичане
Покупают кружево и книжки
С толстыми шершавыми листами,
В переплётах с золочёной вязью,
С грубыми застёжками… За мною
Девочка пристряла — всё касалась
До плеча рукою, улыбаясь
Жалостно и робко: «Mi d’un soldo!»
Долго я сидел потом в таверне,
Долго вспоминал её прелестный
Жаркий взгляд, лучистые ресницы
И лохмотья… Может быть, арабка?

Ночью, в час, я вышел. Очень сыро,
Но тепло и мягко. На пьяцетте
Камни мокры. Нежно пахнет морем,
Холодно и сыро — вонью скользких
Тёмных переулков, от канала —
Свежестью арбуза. В светлом небе
Над пьяцеттой, против папских статуй
На фасаде церкви — бледный месяц:
То сияет, то за дымом тает,
За осенней мглой, бегущей с моря.
«Не заснул, Энрико?» — Он беззвучно,
Медленно на лунный свет выводит
Длинный чёрный катафалк гондолы,
Чуть склоняет стан — и вырастает,
Стоя на корме её… Мы долго
Плыли в узких коридорах улиц,
Между стен высоких и тяжёлых…

В этих коридорах — баржи с лесом,
Барки с солью: стали и ночуют.
Под стенами — сваи и ступени,
В плесени и слизи. Сверху — небо,
Лента неба в мелких бледных звёздах…
В полночь спит Венеция, — быть может,
Лишь в притонах для воров и пьяниц,
За вокзалом, светят щели в ставнях,
И за ними глухо слышны крики,
Буйный хохот, споры и удары
По столам и столикам, залитым
Марсалой и вермутом… Есть прелесть
В этой поздней, в этой чадной жизни
Пьяниц, проституток и матросов!
«Но amato, amo, Desdemona», —
Говорит Энрико, напевая,
И, быть может, слышит эту песню
Кто-нибудь вот в этом тёмном доме —
Та душа, что любит… За оградой
Вижу садик; в чистом небосклоне —
Голые, прозрачные деревья,
И стеклом блестят они, и пахнет
Сад вином и мёдом… Этот винный
Запах листьев тоньше, чем весенний!
Молодость груба, жадна, ревнива,
Молодость не знает счастья — видеть
Слёзы на ресницах Дездемоны,
Любящей другого…

Вот и светлый
Выход в небо, в лунный блеск и воды!
Здравствуй, небо, здравствуй, ясный месяц,
Перелив зеркальных вод и тонкий
Голубой туман, в котором сказкой
Кажутся вдали дома и церкви!
Здравствуйте, полночные просторы
Золотого млеющего взморья
И огни чуть видного экспресса,
Золотой бегущие цепочкой
По лагунам к югу!

Иван Андреевич Хворостинин

О гонении на святую церковь

Каин со Авелем две церкви знаменуют,
Но из Адама два естества именуют,
Яже Богу всесожженную жертву принесли,
За нь же молитвы свои к тому вознесли.
Яко Каин грешный Богу не угоди
И лукавым сердцем к нему приходи,
Веселый Авель от Бога милость принял,
А его же Господь дары и всесожжение внял.
Но внегда молитвы Авель Богу воздал,
А Каин его тщателно убити помышлял.
Но потом брата оного умертвив
И тьщаньми своими себе окаянный показнив
И жертвы оного омерзив,
Мерзостным убийством сам ся погубив.
Родоначалие убийством первие погубися,
Иже кровь праведнаго, яко вода, пролися.
Иже таковы Каиновы внуки,
Выникше во останошныя веки,
Иже снопы злобы на жертву возлагают,
Часто души неправедно погубляют.
И похвалою людское себе улучили.
Христово величество имя себе улучили,
Злыя далеко суть от святаго пути,
От беззаконник навыки пребыти.
Радостную славу на земле коренят,
О божественной славе радети не хотят.
Собою нарекли на земле славы имяна,
Та и память им смертная не может быти имена.
И грады и села тысящми собрали,
За Христовы рабы дерзостна себе нарицали,
И хотением болшую земную славу наследили,
Но во дни и в нощи мамону стяжали.
И люди божиа от них, яко класы, ся пожинали.
Иже своя враги во веки погубили,
И от нас любят приняти частую оферу
И повелевают держати свою веру,
Без ереси и греха ему являти
И послушанием оного почитати.
За послушание царство нам даруют,
За преслушание ж муки уготовуют,
Яко Авель терпит от убийцы брата,
И будет молитва наша пред Вышним прията,
Да лубомудрия держит с Каином Рим,
И будут оне яко скоро шедший дым.
Авеля восточную благую церковь именуем,
Каина ж губителную западную церковь нарекуем.
Да того ради нас за Христа избивают,
Против закона и канона писание издавают.
Сего их учения прекословна отвращаемся,
Во благочестивой вере утверждаемся.
Слышите сия, боголюбивыя народы,
Не приимаите словес еретических в своя роды.
Ложь бо человечья с Богом не царствует,
И леность неправедных скоро погибает.
Кто любит Христа, на прелесть не ходит
И терпение свое к нему принудит.
Но в остатний век спасайся,
И к папьскому собору не прилучайся,
И страхом уловляемь не буди,
И доброту Христову в сердцы своем нуди.
Веси, кто тя кровию свое откупил,
Да бых к противному от него не отступил.
Цену крови свей истинно за тя дал
И за избавление наше и душу свою отдал.
Аще и от единых святых соборов прияша,
Но много благолепия благословнаго отяша.
Онаго ж Бога чтут и в него веруют,
Но не подобна Бога в Троицы разумеют.
Поминай милость твоего гроба,
В нем же изтлевает твоя земная оздоба.
Украшенных бо словес не приимай в слухи,
Да не бы твое врази не имели утехи.
И красная сего мира мудрость Богу неприятна,
Но истинно зело злостию превратна,
Ее же латинския учители имеют,
Злокознием души наши ловитвою веют.
Изволим, братие, держати святую простоту,
Восточныя церкви божественную доброту.
Аще богословнейшии житие преходят,
Но по воле Его умы своя водят,
А человеча мудрость Богу противна,
Превратна течением и злолстивна.
Но святый Павел, буйством ея нарекше,
Косну и всестрастну ея в делесах обретше,
За нею же жидовское и агарянское племя ходит,
Яко жено в безумие их множицею приводит.
Латина ею всех прелщают,
А от Божией мудрости всех обольщают.
Но, любимии друзи, все благоверныя,
Аще и творят вам многия пакости зловерныя,
Не напивайтеся от горькаго студенца,
Хвалите Бога даже и до конца,
Восточныя церкви разуму учитеся,
От тоя же любви благоразумия научитеся
Рачители вы есте сего мира света,
Отрицайтеся папежскаго злокозненаго навета,
Сих же училища ересь разсевают,
Тако благочестив еретичеством насевают.
Избави нас, Господи, и не дай во многия беды, в напасти,
И сокруши римскиа гордыя власти.
Аще и согрешившаго спасл еси Лота,
Изсуши праведным солнцем греховныя болота.
Умиление же есть божественное писание,
Поздно любомудрецем прочитание.
Писмо богодухновенно,
И любящим его благо и спасенно.
Книги духовныя - разумныя цветы,
Научают воздати Христовы обеты.
Книги, аки солнцем, душевныя мысли освещают,
Чистое писание грехов темности убеляют.
Книги юных премудроствено творят,
Простых в страх божий приводят.
Ни Платон , ни Пифагор , ниже Аристотель -
Не обретается из них духовный сказатель,
Ис которых латини хвалению поучают
И безумную ересь в себе полагают.
Христа ради, молю вас, на прелесть не ходите,
А ни чада своя зло не водите.
О господе братиа, христианския чада,
Избавите себе от темнаго ада!
Не в научениах латинских веру разумевайте,
Их вредами от православия не отступайте,
Не погубите святую боголепную веру,
Не приимайте латинскую сугубую меру.
Много злата на прелесть давают
И душевное благоразумие муками растерзают.
Егда вознесеся Бог на небеса,
И тогда яви нам многия чюдеса.
3 горы масличныя ко Отцу взыде,
Тако же с плотию судити нас прииде.
Тогда ученицы во вселенную проповедаша,
Народом и царем о сем возвестиша.
И в страны мира слово пронесеся,
И от лести к Богу народное множество обратися.
Всю землю на части себе пределиша
И Евангелием людей осветиша
В них же бысть святый Андрей Первозванный,
От числа полка ученик Христовых избранный.
Из Иерусалима в Византию дойде
И оттуду паки в Россию прииде.
Таже в град Киев по Днепру ходяше
И посреде поган крест знаменоваше.
На горах Киивских молитву сотворил,
Дабы там Господь благодатию одарил,
Дабы было в России имя его величано,
Христианьство им живущим даровано,
Иже в идолех были упражнены
И во зловерии бесовском ослеплены,
Дабы бездушным престали служити,
Но в православии благолепно сподобимся жити.
Вострубив начало, проповедь святую,
И проповеда в России святыню благую.
Честныя быстрины Христова учения на полунощь принесе
И имя Христово пред всеми ясно изнесе.
И ныне хвалится полунощная страна,
Понеже их беззаконная вера предрана
Христом, избавителем нашим,
Уже конец приведшим бывшим,
Яко красуешся святыми церквами,
И Богови служиши чистыми жертвами.
Поминайте жертвы апостол славных
Просвещенны от веков давных:
Святое начало от них нам явлено,
Яко от самого Бога поведено.
Честный граде Киев! в тебе вера возсия,
В тебе же и богомудрыя зело просия.
Возлюбим непревратное благоразумие
И отринем от себя суетное суеумие.
И будем просто работати,
Ни лохматы вечныя от себе отринути.
Не наши суть пастыри западныя отцы,
Но римския святители быша волцы.
Не мы быхом отметницы святыя веры,
Но еретицы творят присныя Богу оферы.
Не наши пастыри церковныя сопостаты,
Иже прелазят, а не входят истинными враты.
Не таков бысть Господь, иже наш Спаситель,
И Андрей апостол, российский учитель.
Не таковы римския учители,
Но всему миру великия мучители,
Несть бо их дух з Богом над земными,
Начало з богоненавистными убийцами.
Мы же возлюбим Христу угождати
И святое имя его величати,
И сохраним твердо гонимую веру,
И отмещем мерзкую оферу.
И беды и страхи их скоро минуют,
Которыя ныне на нас возставают.
Ибо Господь наш много за нас пострадал
И нам терпения свой образ предал.
Таже святый Андрей крестную смерть приял,
В Патрех Ахайских за Христа пострадал,
Благих всемирный ловец,
Неложный пастырь Христовых овец.
Не бы в нем гордости, ниже златолюбьства.
И научив бо всех братолюбства.
Всему христианьству и Кииву граду,
Богом избранному верному стаду,
На вечныя лета церковь стоит
И добрым утвержением всех боголюбивых учит.
Бог бо нас к себе благоверием приближит
И милость паче первородных к нам умножит
И мужи и дети и жены и старцы,
Все православныя братолюбцы,
Лукавых лихоимцев сих зрите
И в пути их тщателно не грядите.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Химеры

Высо́ко на парижской Notrе Damе
Красуются жестокие химеры.
Они умно́ уселись по местам.

В беспутстве соблюдая чувство меры,
И гнусность доведя до красоты,
Они могли бы нам являть примеры.

Лазурный фон небесной пустоты
Обогащен красою их несходства,
Господством в каждой — собственной черты.

Святых легко смешаешь, а уродство
Всегда фигурно, личность в нем видна,
В чем явное пороков превосходство.

Но общность между ними есть одна:
Как крючья вопросительного знака,
У всех химер изогнута спина.

Скептически произрастенья мрака,
Шпионски выжидательны они,
Как мародеры возле бивуа́ка.

Не получив ответа искони́ ,
И чуждые голубоглазья веры,
Сидят архитектурные слепни, —

Односторонне зрячие химеры,
Задумались над крышами домов,
Как на́ море уродливые шхеры.

Вкруг Церкви, этой высшей из основ,
Враждебным станом выстроились зданья,
Берлоги тьмы, уют распутных снов, —

И Церковь, осудивши те мечтанья
Сердец, обросших грубой тканью мха,
Развратный хаос в мире созиданья, —

Где дышит ядом каждая кроха, —
Воздвигла слепок мерзости звериной,
Зеркальный лик поклонников греха.

Но меж людей, быть может, я единый
В глубокий смысл чудовищ тех проник,
Всегда иное чуя за картиной.

Привет тебе, отшедший мой двойник,
Создатель этих двойственных видений,
Я в стих влагаю твой скульптурный крик,

Привет вам сонмы страшных заблуждений!
Ты — гений сводни, дух единорог,
Сподручник жадный ведьмовских радений.

Гермафродит, глядящий на порок,
Ты жабу давишь в пытке дум бессонных,
Весь мир ты развратил бы, если б мог.

Концы ушей, продленно-заостренных,
Стоят, как бы заслышавши вдали
Протяжный гул тобою соблазненных.

Колдуний новых жабы привели.
Но ты уж слышишь ропот осужденья,
Для вас костры свирепые зажгли.

И ты, заклятый враг деторожденья,
Колдунья с птицей, демоны-враги,
Препоны для простого наслажденья!

Твое лицо — зловещий лик Яги,
Нагие десны алчны и беззубы,
Твоя рука имеет вид ноги, —

Твои черты безжалостные грубы,
Застыли пряди каменных волос,
Не знали поцелуев эти губы, —

Не ведали глаза химеры слез,
И шерстью, точно сорною травою,
Твой хищный стан уродливо оброс.

Как вестник твой, крича, перед тобою
Стервятник омерзительный сидит,
Покрытый вместо перьев чешуею.

В его когтях какой-то зверь хрустит,
Но как ни гнусен вестник твой ужасный,
Ты более чудовищна на вид.

И оба вы судьбе своей подвластны,
Одна мечта на вас наводит лоск,
Единый гений, жесткий и бесстрастный.

Как сжат печатью вдавленною воск,
Так лоб у вас, наклонно убегая,
К убийству дух направил, сжавши мозг.

И ты еще, уродина другая,
Орангутанг и жалкий идиот,
Ты скорчился, в тоске изнемогая.

Убогий демон, выродок и скот,
Герой мечты безумного Эдга́ра,
Зачатой в этом мире в черный год.

В тебе инстинкт горел огнем пожара,
И ты двух женщин подло умертвил,
Но в цвете крови странная есть чара.

Тебя нежданый ужас подавил,
И ты бежал на этот Дом Видений,
Беспомощный палач, лишенный сил.

Вы, дьяволы любовных наслаждений,
Как много в вас отверженной мечты.
Один как ангел, с крыльями… О, гений!

Зачем в беспутном пире срамоты,
Для сладости обманчивого часа,
Принизился до мелких тварей ты!

Твое лицо — бесстыдная гримаса,
Ты нагло манишь, высунув язык, —
Усталых ласк приправа и прикраса.

Ты знаешь, как продлить тягучий миг,
Ты, с хо́леными женскими руками,
Любовь умом обманывать привык.

Другой наглец, с кошачьими зрачками,
Над Городом Безумия склонясь,
Всем обликом хохочет над врагами.

Он гибок, сладострастен, и как раз
В обятьи насмерть с хохотом удавит,
Как змей вкруг тела нежного виясь.

Еще другой, всего превыше ставит
Блаженство в щель чужую заглянуть,
Глядит, дрожит, и грязный рот слюнявит.

Еще, с лицом козла, ввалилась грудь,
Глаза глубоко всажены в орбиты,
Сумел он весь в распутстве потонуть.

Вы разны все, и все вы стройно слиты,
Вы все незримой сетью сплетены,
Равно́ в семье единой имениты.

Но всех прекрасней в свите Сатаны,
Слияние ума и лицемерья,
Волшебный образ некоей жены.

Она венец и вместе с тем преддверье,
Карикатура ей изжитых дум,
Крылатый коршун, выщипавший перья.

Взамену чувств у ней остался ум,
Она ханжа в отшельнической рясе,
Иссохший монастырский толстосум.

Застывши в иронической гримасе,
Она как бы блюдет их всех кругом.
Ирония прилична в свинопасе.

И все они венчают Божий Дом!

Петр Ершов

Песня казачки

Полетай, мой голубочек,
Полетай, мой сизокрылый,
Через степи, через горы,
Через темные дубровы! Отыщи, мой голубочек,
Отыщи, мой сизокрылый,
Мою душу, мое сердце,
Моего мил_о_ва друга! Опустись, мой голубочек,
Опустись, мой сизокрылый,
Легким перышком ко другу,
На его правую руку! Проворкуй, мой голубочек,
Проворкуй, мой сизокрылый,
Моему милому другу
О моей тоске-кручине! Ты лети, мой голубочек,
От восхода до заката,
Отдыхай, мой сизокрылый,
Ты во время темной ночи! Если на небо порою
Набежит налётна тучка,
Ты сокройся, голубочек,
Под кусток частой, под ветку! Если коршун — хищна птица —
Над тобой распустит когти,
Ты запрячься, сизокрылый,
Под навес крутой, под кровлю! Ты скажи мне, голубочек,
Что увидел мое сердце!
Ты поведай, сизокрылый,
Что здоров мой ненаглядный! Я за весточку любую
Накормлю тебя пшеничкой, Я за радостну такую
Напою сытой медвяной.Я прижму к ретиву сердцу,
Сладко, сладко поцелую,
Обвяжу твою головку
Дорогою алой лентой.Вдруг песок полетел,
Ясный день потемнел
И гроза поднялась от восхода…
Гром — от громких речей!
Молнья — с светлых мечей!
То казаки летят из похода.Пламень грозный в очах,
Клик победный в устах,
За спиной понавешаны вьюки.
На коне боевом
Впереди молодцом
Выезжает удача Безрукий.И широкой копной
Вьет песок конь степной,
Рвет узду, и храпит, и бодрится.
Есаулы за ним
Пред отрядом своим,
Грозны их загорелые лица.«Гей! мои трубачи!
Опустите мечи,
Заиграйте в трубы боевые!
С хлебом, с солью скорей
Пусть встречают гостей
И отворят врата крепостные!»И, не медля, зараз
Атаманский приказ
Трубачи-усачи выполняют:
Боевой меч — в ножны,
И трубу со спины,
И походную песню играют.«Гей, скорей на редут!
Наши, наши идут!» —
Закричал часовой. И в минуту —
«Наши, наши идут!» —
Крича, люди бегут
Отовсюду толпами к редуту.Грянул в пушку пушкарь,
Зазвонил пономарь,
И широки врата заскрипели.
Из отверстых ворот
Хлынул с шумом народ
И казаки орлом налетели.«К церкви, храбрый отряд! —
Есаулы кричат, —
Исполняйте отцовский обычай,
И к иконе святой
Вы усердной рукой
Приносите дары из добычи».Казаки с коней в ряд,
В божью церковь спешат, —
Им навстречу причет со крестами:
Под хоругвью святой
В ризах пастырь седой
Их встречает святыми словами.ПастырьС нами бог! С нами бог!
Он возвысил наш рог!
Укрепил он во брани десницы! КлирС нами бог! С нами бог!
Супостат изнемог,
Мы крепки: покоряйтесь, языцы! ПастырьМышцей сильной своей
Укротил он зверей,
Он низвергнул коней, колесницы! КлирС нами бог! С нами бог!
Супостат изнемог,
Мы крепки: покоряйтесь, языцы! ПастырьОн услышал наш глас,
Он стал крепко за нас,
Он явился во блеске денницы! КлирС нами бог! С нами бог!
Супостат изнемог,
Мы крепки: покоряйтесь, языцы! ПастырьОн щиты их сломил,
Ярый огнь воздымил,
И вихрь бурный пожрал их станицы! КлирС нами бог! С нами бог!
Супостат изнемог,
Мы крепки: покоряйтесь, языцы! Старец кончил. За ним,
За начальством своим
Казаки в божью церковь вступили,
И с молитвой в устах
При святых образах
Они часть из добычи сложили.И, под гром пушкарей,
Петь владыке царей
Благодарственный гимн за спасенных;
И, под медленный звон,
Похоронный канон
Возгласили за прах убиенных.Служба кончена. Тут
Все на площадь бегут:
Их родные, друзья ожидают.
Сын к отцу, к брату брат
С полным сердцем летят
И с слезами на грудь упадают.Что ж казачка? Она,
Вещей грусти полна,
Ищет друга мил_о_ва очами:
Вся на площади рать,
Но его не видать,
Не видать казака меж рядами! Не во храме ли он?
Божий храм затворен —
Вот ограду ключарь запирает!
Что ж он к ней не спешит?
Сердце рвется спросить —
Но вопрос на устах замирает.Вдруг урядник седой
Подошел к молодой
И взглянул на нее со слезами;
Ей кольцо подает:
«Он окончил поход!» —
И поспешными скрылся шагами.И, бледней полотна,
С тихим стоном она
Недвижима, безгласна упала.
Свет померкнул в очах,
Смерть на бледных устах,
Тихо полная грудь трепетала.Вот с угрюмым челом
Ночь свинцовым крылом
Облекла и поля, и дубравы,
И с далеких небес
Сыплет искрами звезд,
И катит в облаках шар кровавый.И на ложе крутом
Спит болезненным сном
Молодая казачка. Прохладой
Над ее головой
Веет ветер ночной
И дымится струей над лампадой.Кровь горит. Грудь в огне,
И в мучительном сне
Страшный призрак, как червь, сердце гложет.
Темнота. Тишина.
И зловещего сна
Ни один звук живой не тревожит.Вдруг она поднялась!..
Чья-то тень пронеслась
Мимо окон и в мраке сокрылась.
Вот — храпенье коня!
Вот, кольцом не звеня,
Дверь тяжелая вдруг отворилась! Он вошел. Страшный вид!
Весь он кровью покрыт,
Страшно впали померкшие очи;
Кости в кожу вдались,
И уста запеклись.
Мрачен взор: он мрачней темной ночи! Он близ ложа стоит,
Он ей в очи глядит,
Он манит посинелой рукою.
То казак молодой!
Он пришел в тьме ночной
Свой исполнить обет пред женою.И она узнает,
Тихо с ложа встает
И выходит за ним молчаливо.
У ворот черный конь
Бьет копытом огонь
И трясет серебристою гривой.Вмиг казак — в стремена.
Молодая жена
С ним, дрожа и бледнея, садится.
Закусив, удила,
Как свинец, как стрела,
Конь ретивый дорогою мчится.Вот гора. На лету
Он сравнял высоту
И несется широкой долиной!
Вот река. Чрез реку!
На могучем скаку
Он сплотил берега над пучиной.Скачут день. Скачут два.
Ни жива ни мертва
И не смеет взглянуть на милова.
Куда путь их лежит,
Она хочет спросить,
Но боится. Казак — ни полслова.Наконец в день шестой,
Как ковер золотой,
Развернулися степи пред ними.
И кругом пустота!
Лишь вдали три креста
Возвышались в безбрежной пустыне.«Вот наш кров! Вот наш дом
Под лазурным шатром! —
Вдруг промолвил казак. — Посмотри же,
Как хорош он на взгляд!
Что за звезды горят!
Что за блеск! То вдали, что же ближе? Нас тут сто казаков,
Все лихих молодцов.
Мы привольно живем, не стареем.
Ни печаль, ни болезнь
Нам неведомы здесь,
И житейских забот не имеем.Мы и утром, и днем
Спим в земле крепким сном
До явленья вечерней зарницы;
Но зато при звездах
Мы гарцуем в степях
До восхода румяной денницы».Тут казак замолчал.
Конь заржал, запрядал…
И казачка глядит в изумленье.
Степь! Средь белого дня
Ни его, ни коня;
Только что-то гудит в отдаленье.И в степи! И одна!
Будто пытка, страшна
Одинокая смерть! Озирая
На холме насыпном
Степь горящу кругом,
Ищет тени казачка младая.Но кругом степь пуста!
Ни травы, ни куста,
Ни оттенка в сини отдаленной.
Кругом небо горит,
Воздух душен — томит —
Что за зной на степи раскаленной! И на жгучий песок,
Как увядший цветок,
Задыхаясь, она упадает.
И в томленье немом,
Сжавши руки крестом,
Безнадежно в степи погибает.

Владимир Маяковский

Пьеска про попов, кои не понимают, праздник что такое

ДЕЙСТВУЮТ:
1.
Отец Свинуил.
2.
Мать Фекла.
3.
Комиссар.
4.
Дьякон.
5.
Театр Сатиры.
6.
И прочие — рабочие.Первое действие
Комната в образах. Дверь. Окно. Кровать с миллионом перин. Сидит мать Фекла — вся в грустях.Мать ФеклаИ пришел ко мне отец Свинуил,
и сел это он около
и говорит он:
«Матушка, говорит,
Фекла,
сиди, говорит, здесь,
ежели ты дура.
А я, говорит,
не могу,
вот она у меня, говорит, где
эта самая, говорит,
пролетарская диктатура».
И осталась я одинешенька.
День-деньской плачу,
ничего не делая.
Похудела — похудела я.
Со щек с одних спустила по пуду, —
скоро совсем
как спичка буду.С треском распахивается окно.Караул!
Воры! Свинуил (закутан во что-то для неузнаваемости)Дура!
Тише! ФеклаОтец Свинуил!
О господи!
Через окно…
Да что это за занятие светское! Свинуил (с трудом влезший)Цыц, товарищ Фекла!
Да здравствует власть советская!
Ничего не попишешь —
зря
Деникина
святой водой кропили-с.
Что́ Антанта, —
товарищ Мартов
и то
большевиков признал.
Укрепились.ФеклаОтец Свинуил!
От вас ли слышу?
Да ведь вы же ж так ненавидели… СвинуилА что мне?
На Принцевы острова ехать,
что ли?
Там только меня не видели!
Не то что в пароход,
ни в одну эскадру
такому не уместиться пузу.
Попробовал в трюм лезть, —
куда! —
все равно что
слона запихивать в бильярдную лузу.ФеклаЧто же нам делать?
Что же нам делать?
Господи!
Хочешь,
в столб телеграфный,
ей-богу,
в столб телеграфный поставлю свечку,
только спаси,
только помилуй
твою разнесчастную овечку.СвинуилЧего хнычешь,
ничего не понимая!
Какой завтра день? ФеклаДень?
Первое мая.СвинуилПервое мая!
Первое мая!
Что первое мая?
Посмотри на календарь,
число-то какое?
Красное? ФеклаКрасное.СвинуилЗначит, праздник.
Дело ясное? ФеклаЯсное.СвинуилЗначит, народ без дела шляться будет? ФеклаНу, будет.СвинуилТак вот
я
и возопию к нему:
«Слушайте,
православные люди!
Праздник празднуете,
а праздновать без попа-то как?»
И разольюсь
и размажусь,
аки патока.
Это, мол,
не ладно,
что праздник, а без ладана.
Без попов, мол,
праздник
не обходится и в Европе ведь.
Праздник и не в праздник,
если не елейная проповедь.
Покажут, мол, вам, товарищи, праздник,
когда попадете на́ небо.
Несли бы вы, товарищи, лучше подаяние бы…
И жизнь, ой, пойдет, —
не жизнь, а манная.
От всех этих похорон
растопырю карманы я.ВместеУслышь же молитвы наши,
господь вседержитель! Театр СатирыУслышит, —
шире карманы держите! Второе действие
Угол церкви. Паперть. Пролет домов. В него вольется первомайское шествие. У церкви Свинуил и дьякон. Разглядывают.СвинуилНароду-то!
Народищу!
Никогда еще
народа стоко
и в пасху не ходило. (К дьякону.)Чего глазеешь,
черт кудластый?
Раздувай,
раздувай кадило!
А ну-ка,
рассмотрим,
взлезем на паперть. (Рассмотрел и после паузы в досаде.)Как же ж это можно
в праздник
и без попа переть? ДьяконДа што без попа-то, —
без хоругвей прут,
и у каждого лопата! СвинуилВывози, пречистая!
Дай обобрать ее.ДьяконТише!
Идут.СвинуилБратие! Не слушают, идут.Братие! Не слушают, идут.Братие!
Да что вы,
черт вас дери,
отец я ваш духовный или нет? Первый рабочийТоварищи,
обождите минутку.
Тут какой-то человек орет, —
братьев потерял.
Может, кто знает?
Товарищ,
как ваших братьев фамилия? ВторойВаши братья что?
Работники?
Они, может, уже
на субботнике.СвинуилДа што вы, —
ах! —
я вовсе не про то.
Совершенно не в тех смыслах.
Я не про правдашних братьев,
а про братьев, которые по Христу… Несколько рабочихТу, ту, ту, ту, ту! ПервыйДа ты, я вижу, свой,
товарищ, социалист.
Этак действительно
все мы тут братцы! ТретийА ну,
братец,
попробуй.
За лопату
ты умеешь браться? СвинуилДа што вы, —
за лопату!
Как вам не стыдно,
ах!
Я не про такое равноправие.
Я про которое на небесах.ЧетвертыйНа небесах?
Да разве
с такой обузой
взлезешь на небо,
черт толстопузый? ДьяконГоспода,
да што вы!
Священное лицо!
Можно этак чертом попа ли? Первый (разводя руками)Откуда вы такие взялись?
Что вы
в РСФСР
с луны попали? КомиссарА ну-ка
скажи,
человек милейший,
есть ли у тебя документик
насчет исполнения в пролетарский день работы
какой-нибудь,
хотя бы самой малейшей? СвинуилЧто вы,
помилуйте!
Да разве я против работы?
Хотите, —
хоругви спереди понесу.
Прикажите вынести.Несколько голосовДа что разговаривать!
Какие там еще хоругви!
Вот тебе лопата.
Марш —
для несения трудовой повинности.СвинуилТоварищи,
пощадите звание.ВсеЛадно, ладно.
Марш на работу!
А на небо
как-нибудь
устроимся сами.Третье действие
Комната первого действия. Та же Фекла — вся в ожидании.ФеклаЧто это он
запропастился?
Ушел как в гроб.
Должно быть, уж миллион николаевками нагреб.
Идет.
Ну что, была треба? Вваливается усталый в грязи Свинуил.Отец Свинуил!
Что с тобой?
Из каких ты мест? Свинуил (доставая кусок хлеба — весело)С требы.
А вот и полфунта хлеба. (Отстраняет ухватившуюся было за кусок Феклу и сам впивается в него зубами.)Отцепись, матушка.
Сама заработай.
Не трудящийся не ест.Театр Сатиры спешит занавесить занавес. В это время опять врывается поп и бешено начинает трясти руку Театра Сатиры.СвинуилПростите великодушно.
С этого
с самого
с субботника.
Голоден, как собака, был.
Чуть достоуважаемый Театр Сатиры
поблагодарить не забыл.
Благодарю вас,
благодарю душевно-с,
что и я
в театр, наконец, попал.
А то совсем
в театрах
забыли про несчастного попа.
И светские
и военные выводились лица.
А нам
всего и удовольствия,
что молиться.
Передайте наше нижайшее
рабоче-крестьянскому правительству,
товарищу Луначарскому,
товарищу Маяковскому,
товарищу Зонову,
товарищу Малютину
и всей остальной массе.
Скажите:
благодарят, мол, вас
духовные отцы,
отцы монаси.Театр СатирыПередам, передам.
Уходите, ладно.
Все-таки поп
не может без ладана.

Иван Саввич Никитин

Упрямый отец

«Ты хоть плачь, хоть не плачь — быть по-моему!
Я сказал тебе: не послушаю!
Молода еще, рано умничать!
«Мой жених-де вот и буян и мот,
Он в могилу свел жену первую…»
Ты скажи прямей: мне, мол, батюшка,
Полюбился сын Кузьмы-мельника.
Так сули ты мне горы золота —
Не владеть тобой сыну знахаря.
Он добро скопил, — пусть им хвалится,
Наживи же он имя честное!
Я с сумой пойду, умру с голода,
Не отдам себя на посмешище, —
Не хочу я быть родней знахаря!
Колдунов у нас в роду не было.
А ты этим-то мне, бесстыдница,
За мою хлеб-соль платить вздумала,
Женихов своих пересуживать!
Да ты знаешь ли власть отцовскую?
С пастухом, велю, под венец пойдешь!
Не учи, скажу: так мне хочется!»
Захватило дух в груди дочери.
Полотна белей лицо сделалось,
И, дрожа как лист, с мольбой горькою
К старику она в ноги бросилась:
«Пожалей меня, милый батюшка!
Не сведи меня во гроб заживо!
Аль в избе твоей я уж лишняя,
У тебя в дому не работница?..
Ты, кормилец мой, сам говаривал!
Что не выдашь дочь за немилого.
Не губи же ты мою молодость;

Лучше в девках я буду стариться,
День и ночь сидеть за работою!
Откажи, родной, свахе засланной».
— «Хороша твоя речь, разумница;

Только где ты ей научилася?
Понимаю я, что ты думаешь:
Мой отец, мол, стар, — ему белый гроб,
Красной девице своя волюшка…

Али, может быть, тебе не любо,
Что отец в почет по селу пойдет,
Что богатый зять тестю бедному
При нужде порой будет помочью?

Так ступай же ты с моего двора,
Чтоб ноги твоей в доме не было!»
— «Не гони меня, сжалься, батюшка,
Ради горьких слез моей матушки!

Ведь она тебя Богом, при смерти,
Умоляла быть мне защитою…
Не гони, родной: я ведь кровь твоя!»
— «Знаю я твои бабьи присказки!

Что, по мертвому, что ль, расплакалась?
Да хоть встань твоя мать-покойница,
Я и ей скажу: «Быть по-моему!»
Прокляну, коли не послушаешь!..»

Протекло семь дней: дело сладилось.
Отец празднует свадьбу дочери.
За столом шумят гости званые;
Под хмельком старик пляшет с радости.

Зятем, дочерью выхваляется.
Зять сидит в углу, гладит бороду,
На плечах его кафтан новенький,
Сапоги с гвоздьми, с медной прошвою,

Подпоясан он красным поясом.
Молодая с ним сидит об руку;
Сарафан на ней с рядом пуговок,
Кичка с бисерным подзатыльником, —

Но лицо белей снега чистого:
Верно, много слез красной девицей
До венца в семь дней было пролито.
Вот окончился деревенский пир.

Проводил старик с двора детище.
Только пыль пошла вдоль по улице,
Когда зять, надев шляпу на ухо,
Во весь дух пустил тройку дружную,

И без умолку под дугой большой
Залилися два колокольчика.
Замолчало все в селе к полночи,
Не спалось только сыну мельника;

Он сидел и пел на завалине:
То души тоска в песне слышалась,
То разгул, будто воля гордая
На борьбу звала судьбу горькую.

Стал один старик жить хозяином,
Молодую взял в дом работницу…
Выпал первый снег. Зиму-матушку
Деревенский люд встретил весело;

Мужички в извоз отправляются,
На гумнах везде молотьба идет,
А старик почти с утра до ночи
В кабаке сидит пригорюнившись.

«Что, старинушка, чай, богатый зять
Хорошо живет с твоей дочерью?..» —
Под хмельком ему иной вымолвит;
Вмиг сожмет Пахом брови с проседью

И, потупив взор, скажет нехотя:
«У себя в дому за женой смотри,
А в чужую клеть не заглядывай!» —
«За женой-то мне глядеть нечего;

Лучше ты своим зятем радуйся:
Вон теперь в грязи он на улице».
Минул свадьбе год. Настал праздничек,
Разбудил село колокольный звон.

Мужички идут в церковь весело;
На крещеный люд смотрит солнышко.
В церкви Божией белый гроб стоит,
По бокам его два подсвечника;

В головах один, в зипуне худом,
Сирота-Пахом думу думает
И не сводит глаз с мертвой дочери…

Вот окончилась служба долгая,
Мужички снесли гроб на кладбище;
Приняла земля дочь покорную.
Обернулся зять к тестю бледному

И сказал, заткнув руки за пояс;
«Не пришлось пожить с твоей дочерью!
И хлеб-соль была, кажись, вольная,
А все как-то ей нездоровилось…»

А старик стоял над могилою,
Опустив в тоске на грудь голову…
И когда на гроб земля черная
С шумом глыбами вдруг посыпалась —
Пробежал мороз по костям его
И ручьем из глав слезы брызнули…
И не раз с тех пор в ночь бессонную
Этот шум ему дома слышался.

Яков Петрович Полонский

На каланче

И.
Вот, глаза протер пожарный,
В фонаре зажег свечу,
И на смену, в ночь глухую,
Лезет вверх на каланчу:
Смотрит,— города не видно,—
Влажный стелется туман,—
Непроглядного тумана
Необятный океан…
Тонут в нем верхушки зданий,
Тонут куполы церквей
И, теряя блеск свой, тонут
Огоньки от фонарей.
Ничего вдали не видно,—
В этой серой темноте
Он один стоит и дрогнет

На холодной высоте…
Он один, никем не зримый,
Озирается кругом…
Вдруг, он видит, край тумана
Алым светится пятном.

Не начало ли пожара
Так обманывает взор?
Или это за рекою
Рыбаки зажгли костер?—
Или, попросту, на свадьбе
Где-нибудь, за слободой,
Гости пьяные бочонок
Запалили смоляной?
Если ж это близко где-то
Разгорается пожар,—
Не слыхать ли где набата?
Не проснулся ли базар!?

И колеблется пожарный,
И не знает, что начать:
Подавать сигнал к тревоге
Иль,— верней,— не подавать?
Разбудить звонком команду

Или дать уж ей покой?..
Так в туман глядит и трусит
Подневольный часовой.

ИИ.
Давно пожарный смены ждет;
Мороз знобит его и жжет;
Прижавшись к стенке, недвижим,
Он на ветру стоит; пред ним
Снежинки пляшут; с высоты
По временам он в ночь глядит,—
Туда, где город глухо спит,
И словно теплятся кресты
Кой-где белеющих церквей
В сияньи месячных лучей.
И хоть закутана в башлык
Его больная голова,
Озяб он, сежился, поник,
Забиты руки в рукава,
Не видит он, как млечный путь
Мерцает пылью звездной;— грудь
Его чуть дышит; до бровей
Пар вьется из его ноздрей,

И, старческих седин белей,
Заиндевели волоса…
И вдруг, сквозь этот зимний пар,
Он слушает,— поет комар
Над ухом… Что за чудеса!!
Июльский день,— июльский жар…
Он и устал, и возбужден
Дыханьем юга…— Перед ним
Степной простор — и, как сквозь дым,
Синеет знойный небосклон;
И облака с родных полей,
Как клочья пряди золотой,
Летят разорванной каймой;
И ходят полосы теней
Над пышной нивой, волны ржи
Плывут, шуршат, и вдоль межи
Идет он, радостный; знаком
Ему и лес тот, за холмом,
И даже эти васильки,
Которых синие глазки
Ему мигают…
Боже мой!
Как рад он, что идет домой!—
Что он в живых застанет мать,—
Что вместе с Дуней собирать

Грибы пойдет он в темный лес,—
Туда, где их попутал бес,
Где их венчала темнота
Вокруг ракитова куста.
Лес тонет в утренней росе,
Листок прильнул к ее косе,
А к обнаженному плечу
Прижался папоротник… Чу!
Встречая розовый восход,
В кустах малиновка поет…
И слышится, как бы сквозь сон,
К нему несется с ветерком
К заутрени далекий звон,
И этот звон ему знаком…
И он проснуться хочет; но
Глаза слипаются.— Давно
По ней тоскует он…
и вот,
В лучах зари, она идет,
Под коромыслом избочась,
И всю, от головы до ног,
Ее теребит ветерок,
Должно быть вышла в добрый час…
Посмеиваясь, босиком
К воде идет она леском,

Сухие листья шелестят,
В траве кузнечики трещат.
И вот, уже в струях ручья
Колышется ее бадья,—
И льются светлые струи
На дно опущенной бадьи…
А там, костер и котелок
И уж проносится дымок
Из-за ветлы, где бережок,
Где сено, свежесть и покой.

Домой, домой, скорей домой!..
И тихо догорает в нем
Пожар души его; он спит
И уж не видит, что кругом
Его творится: с вышины
Морозной не увидит он
Пожара.— В непробудный сон
Слились мечты его и сны…
Бедняга!— в смерть свою влюблен!

ИИИ.
В пыли, гремя по мостовой,
Несутся бочки за водой,

Народ шумит, народ бежит,—
А он, солдат сторожевой,
На каланче своей стоит:
Он первый увидал пожар,
Он выкинул сигнальный шар,
И видит, как пылает дом,
Где он видается тайком
С той молодицей, что пришла
К нему из дальнего села
С истомой бледной на щеках,
С грудным младенцем на руках.
Там, за постелью, на полу,
Есть сундучок один в углу,
Железом он обит кругом,
Висячим заперт он замком;
В том сундучке схоронена
Его грошовая казна
И все, что было ей не лень
Скопить себе на черный день…
Погибло все — иль спасено?
И вот, уж в нижнее окно
Проникло пламя,— валит дым,—
А он глядит, тоской томим,
И легче быть ему в огне,
Иль, жертвуя собой, спасать,

Чем так — стоять, стоять, стоять
На безопасной вышине.

За своевременный сигнал,
(Хотя бы город ты спасал),
Никто тебя благодарить
Не станет — даже, может быть,
Тебя и не заметят, брат;
И тут никто не виноват:—
И чернь слепа, и высока
Та вышка, где тебя судьба
Поставила… И не легка
Твоя задача,— та борьба,
Страстей и долга… Но пока
Тебя не сменит кто-нибудь,
На высоте своей побудь…

Антиох Кантемир

Сатира 1

Уме недозрелый, плод недолгой науки!
Покойся, не понуждай к перу мои руки:
Не писав летящи дни века проводити
Можно, и славу достать, хоть творцом не слыти.
Ведут к ней нетрудные в наш век пути многи,
На которых смелые не запнутся ноги;
Всех неприятнее тот, что босы проклали
Девять сестр. Многи на нем силу потеряли,
Не дошед; нужно на нем потеть и томиться,
И в тех трудах всяк тебя как мору чужится,
Смеется, гнушается. Кто над столом гнется,
Пяля на книгу глаза, больших не добьется
Палат, ни расцвеченна марморами саду;
Овцу не прибавит он к отцовскому стаду.

Правда, в нашем молодом монархе надежда
Всходит музам немала; со стыдом невежда
Бежит его. Аполлин славы в нем защиту
Своей не слабу почул, чтяща свою свиту
Видел его самого, и во всем обильно
Тщится множить жителей парнасских он сильно.
Но та беда: многие в царе похваляют
За страх то, что в подданном дерзко осуждают.

«Расколы и ереси науки суть дети;
Больше врет, кому далось больше разумети;
Приходит в безбожие, кто над книгой тает, —
Критон с четками в руках ворчит и вздыхает,
И просит, свята душа, с горькими слезами
Смотреть, сколь семя наук вредно между нами:
Дети наши, что пред тем, тихи и покорны,
Праотческим шли следом к божией проворны
Службе, с страхом слушая, что сами не знали,
Теперь, к церкви соблазну, библию честь стали;
Толкуют, всему хотят знать повод, причину,
Мало веры подая священному чину;
Потеряли добрый нрав, забыли пить квасу,
Не прибьешь их палкою к соленому мясу;
Уже свечек не кладут, постных дней не знают;
Мирскую в церковных власть руках лишну чают,
Шепча, что тем, что мирской жизни уж отстали,
Поместья и вотчины весьма не пристали».

Силван другую вину наукам находит.
«Учение, — говорит, — нам голод наводит;
Живали мы преж сего, не зная латыне,
Гораздо обильнее, чем мы живем ныне;
Гораздо в невежестве больше хлеба жали;
Переняв чужой язык, свой хлеб потеряли.
Буде речь моя слаба, буде нет в ней чину,
Ни связи, — должно ль о том тужить дворянину?
Довод, порядок в словах — подлых то есть дело,
Знатным полно подтверждать иль отрицать смело.
С ума сошел, кто души силу и пределы
Испытает; кто в поту томится дни целы,
Чтоб строй мира и вещей выведать премену
Иль причину, — глупо он лепит горох в стену.
Прирастет ли мне с того день к жизни, иль в ящик
Хотя грош? могу ль чрез то узнать, что приказчик,
Что дворецкий крадет в год? как прибавить воду
В мой пруд? как бочек число с винного заводу?
Не умнее, кто глаза, полон беспокойства,
Коптит, печась при огне, чтоб вызнать руд свойства,
Ведь не теперь мы твердим, что буки, что веди —
Можно знать различие злата, сребра, меди.
Трав, болезней знание — голы все то враки;
Глава ль болит — тому врач ищет в руке знаки;
Всему в нас виновна кровь, буде ему веру
Дать хочешь. Слабеем ли — кровь тихо чрезмеру
Течет; если спешно — жар в теле; ответ смело
Дает, хотя внутрь никто видел живо тело.
А пока в баснях таких время он проводит,
Лучший сок из нашего мешка в его входит.
К чему звезд течение числить, и ни к делу,
Ни кстати за одним ночь пятном не слать целу,
За любопытством одним лишиться покою,
Ища, солнце ль движется, или мы с землею?
В часовнике можно честь на всякий день года
Число месяца и час солнечного всхода.
Землю в четверти делить без Евклида смыслим,
Сколько копеек в рубле — без алгебры счислим».
Силван одно знание слично людям хвалит:
Что учит множить доход и расходы малит;
Трудиться в том, с чего вдруг карман не толстеет,
Гражданству вредным весьма безумством звать смеет.

Румяный, трожды рыгнув, Лука подпевает:
«Наука содружество людей разрушает;
Люди мы к сообществу божия тварь стали,
Не в нашу пользу одну смысла дар прияли.
Что же пользы иному, когда я запруся
В чулан, для мертвых друзей — живущих лишуся,
Когда все содружество, вся моя ватага
Будет чернило, перо, песок да бумага?
В веселье, в пирах мы жизнь должны провождати:
И так она недолга — на что коротати,
Крушиться над книгою и повреждать очи?
Не лучше ли с кубком дни прогулять и ночи?
Вино — дар божественный, много в нем провору:
Дружит людей, подает повод к разговору,
Веселит, все тяжкие мысли отымает,
Скудость знает облегчать, слабых ободряет,
Жестоких мягчит сердца, угрюмость отводит,
Любовник легче вином в цель свою доходит.
Когда по небу сохой бразды водить станут,
А с поверхности земли звезды уж проглянут,
Когда будут течь к ключам своим быстры реки
И возвратятся назад минувшие веки,
Когда в пост чернец одну есть станет вязигу, —
Тогда, оставя стакан, примуся за книгу».

Медор тужит, что чресчур бумаги исходит
На письмо, на печать книг, а ему приходит,
Что не в чем уж завертеть завитые кудри;
Не сменит на Сенеку он фунт доброй пудры;
Пред Егором двух денег Виргилий не стоит;
Рексу — не Цицерону похвала достоит.
Вот часть речей, что на всяк день звенят мне в уши;
Вот для чего я, уме, немее быть клуши
Советую. Когда нет пользы, ободряет
К трудам хвала, — без того сердце унывает.
Сколько ж больше вместо хвал да хулы терпети!
Трудней то, неж пьянице вина не имети,
Нежли не славить попу святую неделю,

Нежли купцу пиво пить не в три пуда хмелю.
Знаю, что можешь, уме, смело мне представить,
Что трудно злонравному добродетель славить,
Что щеголь, скупец, ханжа и таким подобны
Науку должны хулить, — да речи их злобны
Умным людям не устав, плюнуть на них можно;
Изряден, хвален твой суд; так бы то быть должно,
Да в наш век злобных слова умными владеют.
А к тому ж не только тех науки имеют
Недрузей, которых я, краткости радея,
Исчел иль, правду сказать, мог исчесть смелея.
Полно ль того? Райских врат ключари святые,
И им же Фемис вески вверила златые,
Мало любят, чуть не все, истинну украсу.

Епископом хочешь быть — уберися в рясу,
Сверх той тело с гордостью риза полосата
Пусть прикроет; повесь цепь на шею от злата,
Клобуком покрой главу, брюхо — бородою,
Клюку пышно повели — везти пред тобою;
В карете раздувшися, когда сердце с гневу
Трещит, всех благословлять нудь праву и леву.
Должен архипастырем всяк тя в сих познати
Знаках, благоговейно отцом называти.
Что в науке? что с нее пользы церкви будет?
Иной, пиша проповедь, выпись позабудет,
От чего доходам вред; а в них церкви права
Лучшие основаны, и вся церкви слава.

Хочешь ли судьею стать — вздень перук с узлами,
Брани того, кто просит с пустыми руками,
Твердо сердце бедных пусть слезы презирает,
Спи на стуле, когда дьяк выписку читает.
Если ж кто вспомнит тебе граждански уставы,
Иль естественный закон, иль народны нравы —
Плюнь ему в рожу, скажи, что врет околёсну,
Налагая на судей ту тягость несносну,
Что подьячим должно лезть на бумажны горы,
А судье довольно знать крепить приговоры.

К нам не дошло время то, в коем председала
Над всем мудрость и венцы одна разделяла,
Будучи способ одна к высшему восходу.
Златой век до нашего не дотянул роду;
Гордость, леность, богатство — мудрость одолело,
Науку невежество местом уж посело,
Под митрой гордится то, в шитом платье ходит,
Судит за красным сукном, смело полки водит.
Наука ободрана, в лоскутах обшита,
Изо всех почти домов с ругательством сбита;
Знаться с нею не хотят, бегут ея дружбы,
Как, страдавши на море, корабельной службы.
Все кричат: «Никакой плод не видим с науки,
Ученых хоть голова полна — пусты руки».

Коли кто карты мешать, разных вин вкус знает,
Танцует, на дудочке песни три играет,
Смыслит искусно прибрать в своем платье цветы,
Тому уж и в самые молодые леты
Всякая высша степень — мзда уж невелика,
Семи мудрецов себя достойным мнит лика.
«Нет правды в людях, — кричит безмозглый церковник, —
Еще не епископ я, а знаю часовник,
Псалтырь и послания бегло честь умею,
В Златоусте не запнусь, хоть не разумею».
Воин ропщет, что своим полком не владеет,
Когда уж имя свое подписать умеет.
Писец тужит, за сукном что не сидит красным,
Смысля дело набело списать письмом ясным.
Обидно себе быть, мнит, в незнати старети,
Кому в роде семь бояр случилось имети
И две тысячи дворов за собой считает,
Хотя в прочем ни читать, ни писать не знает.

Таковы слыша слова и примеры видя,
Молчи, уме, не скучай, в незнатности сидя.
Бесстрашно того житье, хоть и тяжко мнится,
Кто в тихом своем углу молчалив таится;
Коли что дала ти знать мудрость всеблагая,
Весели тайно себя, в себе рассуждая
Пользу наук; не ищи, изъясняя тую,
Вместо похвал, что ты ждешь, достать хулу злую.

Кирша Данилов

Древние Российские стихотворения, собранные Киршею Даниловым

Во стольном городе во Киеве,
У ласкова князя Владимера
Было пирование-почестной пир
На три братца названыя,
Светорусские могучие богатыри:
А на первова братца названова —
Светорусскова могучева богатыря,
На Потока Михайла Ивановича,
На другова братца названова,
На молода Добрыню Никитича,
На третьева братца названова,
Что на молода Алешу Поповича.
Что взговорит тут Владимер-князь:
«Ай ты гой еси, Поток Михайла Иванович!
Сослужи мне службу заочную:
Сезди ты ко морю синему,
На теплыя тихи заводи,
Настреляй мне гусей, белых лебедей,
Перелетных малых утачак
К моему столу княженецкому,
До́ люби я молодца пожалую».
Поток Михайла Иванович
Не пьет он, молодец, ни пива и вина,
Богу помолясь, сам и вон пошел.
А скоро-де садился на добра́ коня,
И только ево увидели,
Как молодец за ворота выехал:
В чистом поле лишь дым столбом.
Он будет у моря синева,
По ево по щаски великия,
Привалила птица к круту берегу,
Настрелял он гусей, белых лебедей
И перелетных малых утачак.
Хочет ехать от моря синева,
Посмотрить на тихия заводи,
И увидел белую лебедушку:
Она через перо была вся золота,
А головушка у ней увивана красным золотом
И скатным земчугом усажена.
Вынимает он, Поток,
Из налушна свой тугой лук,
Из колчана вынимал калену стрелу,
И берет он тугой лук в руку левую,
Калену стрелу — в правую,
Накладыват на титивочку шелковую,
Потянул он тугой лук за́ ухо,
Калену стрелу семи четвертей,
Заскрыпели полосы булатныя,
И завыли рога у туга лука.
А и чуть боло спустить калену стрелу,
Провещится ему лебедь белая,
Авдотьюшка Леховидьевна:
«А и ты, Поток Михайла Иванович!
Не стреляй ты мене, лебедь белую,
Не́ в кое время пригожуся тебе!».
Выходила она на крутой бережок,
Обвернулася душой красной девицой.
А и Поток Михайла Иванович
Воткнет копье во сыру землю,
Привезал он коня за востро копье,
Сохватал девицу за белы ручки
И целует ее во уста сахарныя.
Авдотьюшка Леховидьевна
Втапоры больно ево уговаривала:
«А ты, Поток Михайла Иванович,
Хотя ты на мне и женишься,
И кто из нас прежде умрет,
Второму за ним живому во гроб идти».
Втапоры Поток Михайла Иванович
Садился на своего добра коня,
Говорил таково слово:
«Ай ты гой еси, Авдотья Леховидьевна!
Будем в городе Киеве,
В соборе ударят к вечерне в колокол,
И ты втапоры будь готовая,
Приходи к церкви соборныя —
Тут примим с тобою обрученье свое».
И скоро он поехал к городу Киеву
От моря синева.
Авдотьюшка Леховидьевна полетела она
Белой лебедушкай в Киев-град
Ко своей сударыне-матушке,
К матушке и к батюшке.
Поток Михайла Иванович
Нигде не мешкал, не стоял;
Авдотьюшка Леховидьевна
Перво ево в свой дом ускорить могла,
И сидит она под окошечком косящетым, сама усмехается,
А Поток Михайла Иванович едет, сам дивуется:
«А негде́ я не мешкал, не стоял,
А она перво меня в доме появилася».
И приехал он на княженецкой двор,
Приворотники доложили стольникам,
А стольники князю Владимеру,
Что приехал Поток Михайла Иванович,
И велел ему князь ко крылечку ехать.
Скоро Поток скочил со добра коня,
Поставил ко крылечку красному,
Походит во гредню светлую,
Он молится Спасову образу,
Поклонился князю со княгинею
И на все четыре стороны:
«Здравствуй ты, ласковой сударь Владимер-князь!
Куда ты мене послал, то сослужил:
Настрелял я гусей, белых лебедей,
Перелетных малых утачак.
И сам сговорил себе красну девицу,
Авдотьюшку Леховидьевну,
К вечерне быть в соборе
И с ней обрученье принять.
Гой еси, ласковой сударь Владимер-князь!
Хотел боло сделать пир простой
На три брата названыя,
А ныне для меня одново
Доспей свадбенной пир веселой,
Для Потока Михайла Ивановича!».
А и тут в соборе к вечерне в колокол ударили,
Поток Михайла Иванович к вечерне пошел,
С другу сторону — Авдотьюшка Леховидьевна,
Скоро втапоры нарежалася и убиралася,
Убравши, к вечерне пошла.
Ту вечерню отслушали,
А и Поток Михайла Иванович
Соборным попам покланяется,
Чтоб с Авдотьюшкой обрученье принять.
Эти попы соборныя,
Тому они делу радошны,
Скоро обрученье сделали,
Тут обвенчали их
И привели к присяге такой:
Кто перво умрет,
Второму за ним живому в гроб идти.
И походит он, По́так Михайла Иванович,
Из церкви вон со своею молодою женою,
С Авдотьюшкой Леховидьевной,
На тот широкой двор ко князю Владимеру.
Приходит во светлы гридни,
И тут им князь стал весел-радошен,
Сажал их за убраны столы.
Втапоры для Потока Михайла Ивановича
Стол пошел, —
Повары были догадливы:
Носили ества сахарныя
И питья медяные,
А и тут пили-ели-прохлажалися,
Пред князем похвалялися.
И не мало время замешкавши,
День к вечеру вечеряется,
Красное со(л)нцо закатается,
Поток Михайла Иванович
Спать во подкле(т) убирается,
Свели ево во гридню спальную.
Все тут князи и бояра разехалися,
Разехались и пешком разбрелись.
А у Потока Михайла Ивановича
Со молодой женой Авдотьей Леховидьевной
Немного житья было — полтора года:
Захворала Авдотьюшка Леховидьевна,
С вечера она расхворается,
Ко полуночи разболелася,
Ко утру и преставилася.
Мудрости искала над мужем своим,
Над молодом Потоком Михайлою Ивановичем.
Рано зазвонили к заутрени,
Он пошел, Поток, соборным попам весть подавать,
Что умерла ево молода жена.
Приказали ему попы соборныя
Тотчас на санях привезти
Ко тоя церкви соборныя,
Поставить тело на паперти.
А и тут стали магилу капа́ть,
Выкопали магилу глубокую и великую,
Глубиною-шириною по двадцати сажен,
Сбиралися тут попы со дьяконами
И со всем церковным причетом,
Погребали тело Авдотьино,
И тут Поток Михайла Иванович
С конем и сбруею ратною
Опустился в тое ж магилу глубокаю.
И заворочали потолоком дубовыем,
И засыпали песками желтыми,
А над могилаю поставили деревянной крест,
Только место [о]ставили веревке одной,
Которая была привязана к колоколу соборному.
И стоял он, Поток Михайла Иванович,
В могиле с добрым конем
С полудни до полуночи,
И для страху, дабыв огня,
Зажигал свечи воску ярова.
И как пришла пора полуночная,
Собиралися к нему все гады змеиныя,
А потом пришел большой змей,
Он жжет и палит пламем огне(н)ным,
А Поток Михайла Иванович
На то-то не ро́бак был,
Вынимал саблю вострую,
Убивает змея лютова,
Иссекает ему голову,
И тою головою змеиною
Учал тело Авдотьино мазати.
Втапоры она, еретница, из мертвых пробужалася.
И он за тое веревку ударил в колокол,
И услышал трапезник,
Бежит тут к магиле Авдотьеной,
Ажно тут веревка из могилы к колоколу торгается.
И собираются тут православной народ,
Все тому дивуются,
А Поток Михайла Иванович
В могиле ревет зычным голосом.
И разрывали тое могилу наскоро,
Опускали лес(т)ницы долгия,
Вынимали Потока и с добрым конем,
И со ево молодой женой,
И обявили князю Валадимеру
И тем попам соборныем,
Поновили их святой водой,
Приказали им жить по-старому.
И как Поток живучи состарелся,
Состарелся и переставелся,
Тогда попы церковныя
По прежнему их обещанию
Ево Потока, похоронили,
А ево молоду жену Авдотью Леховидьевну
С ним же живую зарыли во сыру землю.
И тут им стала быть память вечная.
То старина, то и деянье.

Иосиф Бродский

Римские элегии

Бенедетте Кравиери

I

Пленное красное дерево частной квартиры в Риме.
Под потолком — пыльный хрустальный остров.
Жалюзи в час заката подобны рыбе,
перепутавшей чешую и остов.
Ставя босую ногу на красный мрамор,
тело делает шаг в будущее — одеться.
Крикни сейчас «замри» — я бы тотчас замер,
как этот город сделал от счастья в детстве.
Мир состоит из наготы и складок.
В этих последних больше любви, чем в лицах.
Как и тенор в опере тем и сладок,
что исчезает навек в кулисах.
На ночь глядя, синий зрачок полощет
свой хрусталик слезой, доводя его до сверканья.
И луна в головах, точно пустая площадь:
без фонтана. Но из того же камня.

II

Месяц замерших маятников (в августе расторопна
только муха в гортани высохшего графина).
Цифры на циферблатах скрещиваются, подобно
прожекторам ПВО в поисках серафима.
Месяц спущенных штор и зачехленных стульев,
потного двойника в зеркале над комодом,
пчел, позабывших расположенье ульев
и улетевших к морю покрыться медом.
Хлопочи же, струя, над белоснежной, дряблой
мышцей, играй куделью седых подпалин.
Для бездомного торса и праздных граблей
ничего нет ближе, чем вид развалин.
Да и они в ломаном «р» еврея
узнают себя тоже; только слюнным раствором
и скрепляешь осколки, покамест Время
варварским взглядом обводит форум.

III

Черепица холмов, раскаленная летним полднем.
Облака вроде ангелов — в силу летучей тени.
Так счастливый булыжник грешит с голубым исподним
длинноногой подруги. Я, певец дребедени,
лишних мыслей, ломаных линий, прячусь
в недрах вечного города от светила,
навязавшего цезарям их незрячесть
(этих лучей за глаза б хватило
на вторую вселенную). Желтая площадь; одурь
полдня. Владелец «веспы» мучает передачу.
Я, хватаясь рукою за грудь, поодаль
считаю с прожитой жизни сдачу.
И как книга, раскрытая сразу на всех страницах,
лавр шелестит на выжженной балюстраде.
И Колизей — точно череп Аргуса, в чьих глазницах
облака проплывают как память о бывшем стаде.

IV

Две молодых брюнетки в библиотеке мужа
той из них, что прекрасней. Два молодых овала
сталкиваются над книгой в сумерках, точно Муза
объясняет Судьбе то, что надиктовала.
Шорох старой бумаги, красного крепдешина,
воздух пропитан лавандой и цикламеном.
Перемена прически; и локоть — на миг — вершина,
привыкшая к ветреным переменам.
О, коричневый глаз впитывает без усилий
мебель того же цвета, штору, плоды граната.
Он и зорче, он и нежней, чем синий.
Но синему — ничего не надо!
Синий всегда готов отличить владельца
от товаров, брошенных вперемежку
(т. е. время — от жизни), дабы в него вглядеться.
Так орел стремится вглядеться в решку.

V

Звуки рояля в часы обеденного перерыва.
Тишина уснувшего переулка
обрастает бемолью, как чешуею рыба,
и коричневая штукатурка
дышит, хлопая жаброй, прелым
воздухом августа, и в горячей
полости горла холодным перлом
перекатывается Гораций.
Я не воздвиг уходящей к тучам
каменной вещи для их острастки.
О своем — и о любом — грядущем
я узнал у буквы, у черной краски.
Так задремывают в обнимку
с «лейкой», чтоб, преломляя в линзе
сны, себя опознать по снимку,
очнувшись в более длинной жизни.

VI

Обними чистый воздух, а ля ветви местных пиний:
в пальцах — не больше, чем на стекле, на тюле.
Но и птичка из туч вниз не вернется синей,
да и сами мы вряд ли боги в миниатюре.
Оттого мы и счастливы, что мы ничтожны. Дали,
выси и проч. брезгают гладью кожи.
Тело обратно пространству, как ни крути педали.
И несчастны мы, видимо, оттого же.
Привались лучше к портику, скинь бахилы,
сквозь рубашку стена холодит предплечье;
и смотри, как солнце садится в сады и виллы,
как вода, наставница красноречья,
льется из ржавых скважин, не повторяя
ничего, кроме нимфы, дующей в окарину,
кроме того, что она — сырая
и превращает лицо в руину.

VII

В этих узких улицах, где громоздка
даже мысль о себе, в этом клубке извилин
прекратившего думать о мире мозга,
где-то взвинчен, то обессилен,
переставляешь на площадях ботинки
от фонтана к фонтану, от церкви к церкви
— так иголка шаркает по пластинке,
забывая остановиться в центре, —
можно смириться с невзрачной дробью
остающейся жизни, с влеченьем прошлой
жизни к законченности, к подобью
целого. Звук, из земли подошвой
извлекаемый — ария их союза,
серенада, которую время о’но
напевает грядущему. Это и есть Карузо
для собаки, сбежавшей от граммофона.

VIII

Бейся, свечной язычок, над пустой страницей,
трепещи, пригинаем выдохом углекислым,
следуй — не приближаясь! — за вереницей
литер, стоящих в очередях за смыслом.
Ты озаряешь шкаф, стенку, сатира в нише
— большую площадь, чем покрывает почерк!
Да и копоть твоя воспаряет выше
помыслов автора этих строчек.
Впрочем, в ихнем ряду ты обретаешь имя;
вечным пером, в память твоих субтильных
запятых, на исходе тысячелетья в Риме
я вывожу слова «факел», «фитиль», «светильник»,
а не точку — и комната выглядит как в начале.
(Сочиняя, перо мало что сочинило).
О, сколько света дают ночами
сливающиеся с темнотой чернила!

IX

Скорлупа куполов, позвоночники колоколен.
Колоннады, раскинувшей члены, покой и нега.
Ястреб над головой, как квадратный корень
из бездонного, как до молитвы, неба.
Свет пожинает больше, чем он посеял:
тело способно скрыться, но тень не спрячешь.
В этих широтах все окна глядят на Север,
где пьешь тем больше, чем меньше значишь.
Север! в огромный айсберг вмерзшее пианино,
мелкая оспа кварца в гранитной вазе,
не способная взгляда остановить равнина,
десять бегущих пальцев милого Ашкенази.
Больше туда не выдвигать кордона.
Только буквы в когорты строит перо на Юге.
И золотистая бровь, как закат на карнизе дома,
поднимается вверх, и темнеют глаза подруги.

X

Частная жизнь. Рваные мысли, страхи.
Ватное одеяло бесформенней, чем Европа.
С помощью мятой куртки и голубой рубахи
что-то еще отражается в зеркале гардероба.
Выпьем чаю, лицо, чтобы раздвинуть губы.
Воздух обложен комнатой, как оброком.
Сойки, вспорхнув, покидают купы
пиний — от брошенного ненароком
взгляда в окно. Рим, человек, бумага;
хвост дописанной буквы — точно мелькнула крыса.
Так уменьшаются вещи в их перспективе, благо
тут она безупречна. Так на льду Танаиса
пропадая из виду, дрожа всем телом,
высохшим лавром прикрывши темя,
бредут в лежащее за пределом
всякой великой державы время.

XI

Лесбия, Юлия, Цинтия, Ливия, Микелина.
Бюст, причинное место, бедра, колечки ворса.
Обожженная небом, мягкая в пальцах глина —
плоть, принявшая вечность как анонимность торса.
Вы — источник бессмертья: знавшие вас нагими
сами стали катуллом, статуями, траяном,
августом и другими. Временные богини!
Вам приятнее верить, нежели постоянным.
Славься, круглый живот, лядвие с нежной кожей!
Белый на белом, как мечта Казимира,
летним вечером я, самый смертный прохожий,
среди развалин, торчащих как ребра мира,
нетерпеливым ртом пью вино из ключицы;
небо бледней щеки с золотистой мушкой.
И купола смотрят вверх, как сосцы волчицы,
накормившей Рема и Ромула и уснувшей.

XII

Наклонись, я шепну Тебе на ухо что-то: я
благодарен за все; за куриный хрящик
и за стрекот ножниц, уже кроящих
мне пустоту, раз она — Твоя.
Ничего, что черна. Ничего, что в ней
ни руки, ни лица, ни его овала.
Чем незримей вещь, тем оно верней,
что она когда-то существовала
на земле, и тем больше она — везде.
Ты был первым, с кем это случилось, правда?
Только то и держится на гвозде,
что не делится без остатка на два.
Я был в Риме. Был залит светом. Так,
как только может мечтать обломок!
На сетчатке моей — золотой пятак.
Хватит на всю длину потемок.