У каждого трамвая
Две пары глаз-огней
И впереди площадка,
Нельзя стоять на ней.
Он завтракает вилкой
На улицах больших.
Закусывает искрой
Из проволок прямых.
Я сонный, красноглазый,
Как кролик молодой,
Я спать хочу, вожатый:
Веди меня домой.
Блестит шоссе весенним сором,
Из стекол солнце бьет в глаза.
И по широким косогорам
Визжат и ноют тормоза.Люблю звенящий лет вагона,
Бурьян глухого пустыря
И тяжесть солнечного звона
У белых стен монастыря.
Ругаются кто и как попало:
«Нет трамваев!
Трамваев мало!»
Отчего же трамваев мало?
Оттого, что публика трамваи поломала.
Ни стали не выдержать, ни железу,
если на него без конца
лезут и лезут.
Каждый трамваю подгадить рад:
лезут на буфер,
висят как виноград.
Месяц, другой полазят, и вот
трамвай не трамвай — сломанный урод.
Товарищи, берегите свое же достояние!
Нетрудная вещь минуты стояния.
Постоял в очереди — и место есть,
и зря с кулаками не приходится лезть.
Трамвай цел, ездишь и ездишь.
Товарищи, зря на трамвай не лезьте ж!
Там где девушки сидели
Сели стройные мужчины
Там где звонко ране пели
Сохнут вянут от кручины
Щёки где так сочно рдели
Скрыв округло жемчуга
Седины взвились метели
Бровь нахмуренно строга.
Однажды утром сел в трамвай
Первоступенник-мальчик.
Он хорошо умел считать
До десяти и дальше.
И вынул настоящий
Он гривенник блестящий.
Кондукторши, кондуктора,
Профессора и доктора
Решают все задачу,
Как мальчику дать сдачу.
А мальчик сам,
А мальчик всем
Сказал, что десять минус семь
Всегда выходит три.
И все сказали: повтори!
Трамвай поехал дальше,
И в нем поехал мальчик.
Красноглазой сонной стаей
Едут вечером трамваи,
С ними мальчик едет тот,
Что запомнил твердо счет;
И портниха: с ней иголка;
У нее в руках кошелка;
Мальчик с баночкой чернил —
Перья новые купил;
Едет чистильщик с скамейкой,
Полотер с мастикой клейкой;
Едет муха налегке,
Выкупавшись в молоке;
С ними едут и другие,
Незнакомые, чужие.
Лишь настройщик опоздал:
На рояли он играл.
Нас в набитых трамваях болтает,
Нас мотает одна маета,
Нас метро то и дело глотает,
Выпуская из дымного рта. В светлых улицах, в белом порханьи,
Люди, ходим мы рядом с людьми,
Перепутаны наши дыханья,
Перемешаны наши следы. Из карманов мы курево тянем,
Популярные песни мычим,
Задевая друг друга локтями,
Извиняемся или молчим. По Садовым, Лебяжьим и Трубным,
Каждый вроде отдельным путем,
Мы, не узнанные друг другом,
Задевая друг друга, идем,
Задевая друг друга, идем.
Много было всего, музыки было много,
а в кинокассах билеты были почти всегда.
В красном трамвае хулиган с недотрогой
ехали в никуда.
Музыки стало мало
и пассажиров, ибо трамвай — в депо.
Вот мы и вышли в осень из кинозала
и зашагали по
длинной аллее жизни. Оно про лето
было кино, про счастье, не про беду.
В последнем ряду — пиво и сигарета.
Я никогда не сяду в первом ряду.
Восьмидесятые, усатые,
хвостатые и полосатые.
Трамваи дребезжат бесплатные.
Летят снежинки аккуратные.
Фигово жили, словно не были.
Пожалуй так оно, однако
гляди сюда, какими лейблами
расписана моя телага.
На спину «Levi’s» пришпандорено,
«West Island» на рукав пришпилено.
И трехрублевка, что надорвана,
изъята у Серёги Жилина.
13 лет. Стою на ринге.
Загар бронёю на узбеке.
Я проиграю в поединке,
но выиграю в дискотеке.
Пойду в общагу ПТУ,
гусар, повеса из повес.
Меня обуют на мосту
три ухаря из ППС.
И я услышу поутру,
очнувшись головой на свае:
трамваи едут по нутру,
под мостом дребезжат трамваи.
Трамваи дребезжат бесплатные.
Летят снежинки аккуратные…
В армейской шинели,
В армейской ушанке,
Вагона он ждет
На трамвайной стоянке.
Он входит с передней
Площадки трамвая,
На правую ногу
Немного хромая.
Таких пассажиров
В трамвае не много,
И люди ему
Уступают дорогу.
Таким пассажирам,
В таком положенье,
Повсюду вниманье,
Везде уваженье!
Он орден имеет
Под серой шинелью,
Он ранен под Вязьмой
Немецкой шрапнелью.
Бесстрашный участник
Большого сраженья,
Он вывел товарищей
Из окруженья.
Боец-пулеметчик
Стрелкового взвода,
Большое спасибо
Тебе от народа!
Москва все строится, торопится.
И выкатив свои глаза,
трамваи красные сторонятся,
как лошади — когда гроза.
Они сдают свой мир без жалобы.
А просто: будьте так добры!
И сходят с рельс.
И, словно жаворонки,
влетают в старые дворы.
И, пряча что-то дилижансовое,
сворачивают у моста,
как с папиросы
искры сбрасывая,
туда, где старая Москва,
откуда им уже не вылезти,
не выползти на белый свет,
где старые грохочут вывески,
как полоумные, им вслед.
В те переулочки заученные,
где рыжая по крышам жесть,
в которых что-то есть задумчивое
и что-то крендельное есть.
«Граждане! Зачем толкаетесь,
На скандал и ссору нарываетесь —
Сесть хотите? дальняя дорога?..
Я вам уступлю, ради бога!
Граждане, даже пьяные,
Все мы — пассажиры постоянные:
Все живём, билеты отрываем,
Все по жизни едем трамваем…
Тесно вам? И зря ругаетесь —
Почему вперёд не продвигаетесь?
Каши с вами, видимо, не сваришь…» —
«Никакой я вам не товарищ!»
«Ноги все прокопытили…»
«Вон уже дыра на вашем кителе».
«Разбудите этого мужчину —
Он во сне поёт матерщину».
«Граждане! Жизнь кончается —
Третий круг сойти не получается!»
«С вас, товарищ, штраф — рассчитайтесь!..
Нет? Тогда — ещё покатайтесь…»
Ру-ру, ру-ру, трах, рк-ру-ру…
По вечерам, как поутру,
Трамвай гремит, дзинь-дзинь звонит…
И стук колес, и скок копыт,
И взвизги шин, взносящих пыль,
И-и гудит автомобиль.
Трамвай гремит: ру-ру, ру-ру…
По вечерам, как поутру.
Сквозь гул толпы — торговцев зов,
Мальчишек крик и шум шагов,
И говор, говор, говор, гул…
Но ветерок дохнул, подул…
Трамвай гремит: ру-ру, ру-ру…
По вечерам, как поутру.
Вон с высоты, как дальний всплеск,
Пропеллера жужжащий треск,
Но скок копыт, но стук колес,
Но гул толпы все <смял>, унес.
Ру-ру, ру-ру, трах, ру-ру-ру…
Трамвай гремит, как поутру.
И, гордым вздохом вознесен,
Над городом восходит звон:
Дон-дон, дон-дон, весь небосклон
Разносит зов иных времен!
3–4 января 1918
Если в прошлое, лучше трамваем
со звоночком, поддатым соседом,
грязным школьником, тётей с приветом,
чтоб листва тополиная следом.
Через пять или шесть остановок
въедем в восьмидесятые годы:
слева — фабрики, справа — заводы,
не тушуйся, закуривай, что ты.
Что ты мямлишь скептически, типа
это всё из набоковской прозы, —
он барчук, мы с тобою отбросы,
улыбнись, на лице твоём слёзы.
Это наша с тобой остановка:
там — плакаты, а там — транспаранты,
небо синее, красные банты,
чьи-то похороны, музыканты.
Подыграй на зубах этим дядям
и отчаль под красивые звуки,
куртка кожаная, руки в брюки,
да по улочке вечной разлуки.
Да по улице вечной печали
в дом родимый, сливаясь с закатом,
одиночеством, сном, листопадом,
возвращайся убитым солдатом.
Словно тихий ребенок, обласканный тьмой,
С бесконечным томленьем в блуждающем взоре,
Ты застыл у окна. В коридоре
Чей-то шаг торопливый — не мой!
Дверь открылась… Морозного ветра струя…
Запах свежести, счастья… Забыты тревоги…
Миг молчанья, и вот на пороге
Кто-то слабо смеется — не я!
Тень трамваев, как прежде, бежит по стене,
Шум оркестра внизу осторожней и глуше…
— «Пусть сольются без слов наши души!»
Ты взволнованно шепчешь — не мне!
— «Сколько книг!.. Мне казалось… Не надо огня:
Так уютней… Забыла сейчас все слова я»…
Видят беглые тени трамвая
На диване с тобой — не меня!
Ну, погладь по голове,
Намекни еще о счастье.
Это в городе Москве
Наблюдается все чаще.
Пусть замрет рука в руке…
Посмотри, моя родная:
Протекают по реке
Разноцветные трамваи.
По бортам — вода каймой,
Винт работает все чаще,
И клокочет под кормой
Молодое наше счастье!
Скоро
Гладкой, как слюда,
Станет кипень волновая.
Не останется следа
От любви
И от трамвая.
Этой ласковой рукой
Будет найдена — другая…
Но об этом пусть другой
И напишет, дорогая!
Помнишь дождь на улице Титова,
что прошел немного погодя
после слёз и сказанного слова?
Ты не помнишь этого дождя!
Помнишь, под озябшими кустами
мы с тобою простояли час,
и трамваи сонными глазами
нехотя оглядывали нас?
Озирались сонные трамваи,
и вода по мордам их текла.
Что ещё, Иринушка, не знаю,
но, наверно, музыка была.
Скрипки ли невидимые пели,
или что иное, если взять
двух влюблённых на пустой аллее,
музыка не может не играть.
Постою немного на пороге,
а потом отчалю навсегда
без музыки, но по той дороге,
по которой мы пришли сюда.
И поскольку сердце не забыло
взор твой, надо тоже не забыть
поблагодарить за все, что было,
потому что не за что простить.
Годы приоткрытия вселенной.
Годы ухудшения погоды.
Годы переездов и вселений.
Вот какие были эти годы.Примесь кукурузы в хлебе.
И еще чего-то. И — гороха.
В то же время — космонавты в небе.
Странная была эпоха.Смешанная. Емкая. В трамвае
Тоже сорок мест по нормировке.
А вместит, боков не разрывая,
Зло, добро, достоинства, пороки
Ста, ста десяти и больше граждан.
Мы — в трамвае. Празднуем и страждем.Но дома — росли. И в каждом доме —
Ванная с клозетом. Все удобства.
Книг на полках тоже было вдосталь:
Том на томе.Было много книг и много зрелищ.
Много было деятелей зрелых.
Много — перезрелых и зеленых.
Много было шуточек соленых.Пафос — был. Инерция — имелась.
Было все, что нужно для эпохи,
И в особенности — смелость
Не услышать охи или вздохи.
Кто в трамвае, как акула,
Отвратительно зевает?
То зевает друг-читатель
Над скучнейшею газетой.Он жует ее в трамвае,
Дома, в бане и на службе,
В ресторанах и в экспрессе,
И в отдельном кабинете.Каждый день с утра он знает,
С кем обедал Франц-Иосиф
И какую глупость в Думе
Толстый Бобринский сморозил… Каждый день, впиваясь в строчки,
Он глупеет и умнеет:
Если автор глуп — глупеет,
Если умница — умнеет.Но порою друг-читатель
Головой мотает злобно
И ругает, как извозчик,
Современные газеты.«К черту! То ли дело Запад
И испанские газеты…»
(Кстати — он силен в испанском,
Как испанская корова).Друг-читатель! Не ругайся,
Вынь-ка зеркальце складное.
Видишь — в нем зловеще меркнет
Кто-то хмурый и безликий? Кто-то хмурый и безликий,
Не испанец, о, нисколько,
Но скорее бык испанский,
Обреченный на закланье.Прочитай: в глазах-гляделках
Много ль мыслей, смеха, сердца?
Не брани же, друг-читатель,
Современные газеты…
Зеленый луг — всему начало,
он — всех, кто есть, и все ж — ничей.
И, музыку обозначая,
растет цветок-виолончель.Смотрите, глаз не отрывая!
Трамвай — по лугу? Вздор какой!
Наверно, слышит звон трамвая
Художник, спящий в мастерской? Все это — не на самом деле.
У сновидений свой закон.
Но по проспекту Руставели
Вам этот человек знаком.Зачем он здесь — для нас загадка.
Мы разгадаем этот кадр.
Нет музыки без музыканта
и, значит, это — музыкант.Пусть он не видит в этом смысла.
Он странен и чудаковат.
Он так Художнику приснился
и в этом он не виноват.Художник то стоит, то ходит,
коль он не хочет рисовать,
а музыкант играть не хочет,
я перестану рифмовать.Но в чем же смысл, и выход где же?
Не верьте! Это пустяки.
Рука поэтов пишет реже,
чем их душа творит стихи.Порой искусство-это доблесть
до времени не взять смычка
иль ждать, пока созреет образ,
сокрытый в глубине зрачка.
Два сердитые субъекта расставались на Расстанной,
Потому что уходила их любови полоса.
Был один субъект — девица, а другой был непрестанно
Всем своим лицом приятным от серженья полосат.Почему же он сердился, коль в душе его потухли
Искры страсти незабвенной или как их там еще?
Я бы там на его месте перестал бы дуть на угли,
Попрощался бы учтиво, приподняв свое плечо.Но мужчина тот холерик был, должно быть, по натуре,
А девица — меланхолик, потому что не орет.
И лицо его большое стало темным от натуги,
Меланхолик же в испуге стыдно смотрит на народ.В чем же дело в этом деле? Что за дьявольская сила
Их клещами захватила? Почему нейдут домой?
На трамвай пятиалтынный, попрощавшись, попросил он,
Но монеты больше нету, лишь последняя — самой! И решили эти люди, чтобы им идти не скучно,
Ночевать у сей красотки, и обоим — чтоб пешком.
И кончается довольно примитивно этот случай,
И идут к ней на квартиру, в переулок, на Мошков.Ну, а нам с тобой, поссорясь… нам похожими вещами
Заниматься не придется — мы с тобою мудрецы:
Если мы да при прощаньи на трамвай да не достанем,
То пешком пойдем до дому. Но — в различные концы.
А. Рутштейну
Как вагоны раскачиваются,
направо и налево,
как
кинолента рассвета
раскручивается неторопливо,
как пригородные трамваи
возникают из-за деревьев
в горизонтальном пейзаже
предместия и залива, —
я всё это видел,
я посейчас
всё это вижу:
их движенье то же,
остановки их — точно те же,
ниже воды и пыльной
травы повыше,
о, как они катятся
по заболоченному побережью
в маленький сон
в маленький свет
природы,
из короткой перспективы
увеличиваясь, возникая,
витиеватые автострады
с грузовиками, с грузовиками, с грузовиками.
Ты плыви, мой трамвай,
ты кораблик, кораблик утлый,
никогда да не будет
с тобою кораблекрушенья.
Пассажиры твои —
обобщённые образы утра
в современной песенке
общественных отношений.
Ты плыви. Ты раскачивай
фонарики угнетенья
в бесконечное утро
и короткие жизни,
к озарённой патрицианскими
светильниками
метрополитена
реальной улыбке
человеческого автоматизма.
Увози их маленьких,
их неправедных, их справедливых.
Пусть останутся краски
лишь коричневая да голубая.
Соскочить с трамвая
и бежать к заливу,
бежать к заливу,
в горизонтальном пейзаже
падая, утопая.
Жили в парке два трамвая:
Клик и Трам.
Выходили они вместе
По утрам.
Улица-красавица, всем трамваям мать,
Любит электричеством весело моргать.
Улица-красавица, всем трамваям мать,
Выслала метельщиков рельсы подметать.
От стука и звона у каждого стыка
На рельсах болела площадка у Клика.
Под вечер слипались его фонари:
Забыл он свой номер — не пятый, не третий…
Смеются над Кликом извозчик и дети:
— Вот сонный трамвай, посмотри!
— Скажи мне, кондуктор, скажи мне, вожатый,
Где брат мой двоюродный Трам?
Его я всегда узнаю по глазам,
По красной площадке и спинке горбатой.
Начиналась улица у пяти углов,
А кончалась улица у больших садов.
Вся она истоптана крепко лошадьми,
Вся она исхожена дочерна людьми.
Рельсы серебристые выслала вперед.
Клика долго не было: что он не идет?
Кто там смотрит фонарями в темноту?
Это Клик остановился на мосту,
И слезятся разноцветные огни:
— Эй, вожатый, я устал, домой гони!
А Трам швырк-шварк —
Рассыпает фейерверк;
А Трам не хочет в парк,
Громыхает громче всех.
На вокзальной башне светят
Круглолицые часы,
Ходят стрелки по тарелке,
Словно черные усы.
Здесь трамваи словно гуси
Поворачиваются.
Трам с товарищами вместе
Околачивается.
— Вот летит автомобиль-грузовик —
Мне не страшно. Я трамвай. Я привык.
Но скажите, где мой брат, где мой Клик?
— Мы не знаем ничего,
Не видали мы его.
— Я спрошу у лошадей, лошадей,
Проходил ли здесь трамвай-ротозей,
Сразу видно — молодой, всех глупей.
— Мы не знаем ничего,
Не видали мы его.
— Ты скажи, семиэтажный
Каменный глазастый дом,
Всеми окнами ты видишь
На три улицы кругом,
Не слыхал ли ты о Клике,
О трамвае молодом?
Дом ответил очень зло:
— Много здесь таких прошло.
— Вы, друзья-автомобили,
Очень вежливый народ
И всегда-всегда трамваи
Пропускаете вперед,
Расскажите мне о Клике,
О трамвае-горемыке,
О двоюродном моем
С бледно-розовым огнем.
— Видели, видели и не обидели.
Стоит на площади — и всех глупей:
Один глаз розовый, другой темней.
— Возьми мою руку, вожатый, возьми,
Поедем к нему поскорее;
С чужими он там говорит лошадьми,
Моложе он всех и глупее.
Поедем к нему и найдем его там.
И Клика находит на площади Трам.
И сказал трамвай трамваю:
— По тебе я, Клик, скучаю,
Я услышать очень рад,
Как звонки твои звенят.
Где же розовый твой глаз? Он ослеп.
Я возьму тебя сейчас на прицеп:
Ты моложе — так ступай на прицеп!
Товарищи,
Маяковский
на радость всем нам
написал частушки
о трамвае подземном.
Что такое! Елки-палки!
По Москве — землечерпалки.
Это улиц потроха
вырывает МКХ.
Припев: Это, то и то, и это
все идет от Моссовета.
От Москвы на целый свет
раструбим про Моссовет.
МКХ тебе не тень
навело на майский день.
Через год без всякой тени
прите в метрополитене.
(Припев)
Верьте мне или не верьте,
в преисподней взвыли черти.
С коммунистом сладу нет —
прет под землю Моссовет.
(Припев)
Под Москвой товарищ крот
до ушей разинул рот.
Электричество гудет,
под землей трамвай идет.
(Припев)
Я кататься не хочу,
я не верю лихачу.
Я с миленком Сёмкою
прокачусь подзёмкою.
(Припев)
Буржуёв замашки были —
покатать в автомобиле.
Я полезу с Танею
в метрополитанию.
(Припев)
Это нонеча не в плане
в тучи лезть на ероплане.
Я с милёнком Трошкою
прокачусь метрошкою.
(Припев)
Во Москве-реке карась
смотрит в дырочку сквозь грязь —
под землей быстрей налима
поезда шныряют мимо.
(Припев)
У милёнка чин огромный —
он в милиции подзёмной.
В новой службе подвизается,
под землею ловит зайцев.
Отчего-то мне
Весь год
Не везет и не везет!
Не везет мне на футболе:
Как ударишь — нет стекла!
Дома не везет,
А в школе…
В школе — жуткие дела!
Хоть на той контрольной, скажем,
Я
Вполне
Четверки ждал:
Петька — с ним контакт налажен —
Мне шпаргалку передал.
Ну, как будто все в порядке!
…Возвращают нам тетрадки.
Мы глядим.
И что же в них?
В них — четверка…
На двоих!
Петька смотрит виновато…
Я не бил его, ребята.
Он же это не назло.
Просто
Мне не повезло!
Уж такой я невезучий,
Незадачливый такой!
Взять, к примеру, этот случай:
Я,
На все махнув рукой,
Взял
Уроки сделал честно,
Сделал, не жалея сил!
Ну и что же?
Бесполезно!
Так никто и не спросил!
А обычно нет и дня,
Чтоб не вызвали меня.
Хоть под парту лезь — и тут
Обязательно найдут!
Никакого нет спасенья
От такого невезенья!
И всего обидней что?
Не сочувствует никто!..
Рано утром было это.
Сел в трамвай я на ходу.
Я решил не брать билета —
Скоро, думаю, сойду.
Ну откуда в эту пору
Было взяться контролеру?
Он
Остановил вагон,
И меня выводят вон!
Я сказал, понятно, сразу:
— Не везет, как по заказу! —
А кругом как захохочут!
— Верно, — говорит народ, —
Раз трамвай везти не хочет,
Тут уж ясно —
Не везет!
Сон приходит втихомолку,
Пробирается сквозь щелку.
Он для каждого из нас
Сны счастливые припас.
Он показывает сказки,
Да не всем они видны.
Вот закрой покрепче глазки
И тогда увидишь сны!
А кого унять не может
Младший брат — спокойный сон,
Старший брат в постель уложит
Тихий, строгий Угомон.
Спи, мой мальчик, не шуми.
Угомон тебя возьми!
Опустела мостовая.
По дороге с двух сторон
Все троллейбусы, трамваи
Гонит в парки Угомон.
Говорит он: — Спать пора.
Завтра выйдете с утра!
И троллейбусы, трамваи
На ночлег спешат, зевая…
Там, где гомон, там и он
Тихий, строгий Угомон.
Всех, кто ночью гомонит,
Угомон угомонит.
Он людей зовет на отдых
В деревнях и городах,
На высоких пароходах,
В длинных скорых поездах.
Ночью в сумраке вагона
Вы найдете Угомона.
Унимает он ребят,
Что улечься не хотят.
Ходит он по всем квартирам.
А подчас летит над миром
В самолете Угомон:
И воздушным пассажирам
Тоже ночью нужен сон.
Под спокойный гул моторов,
В синем свете ночника
Люди спят среди просторов,
Пробивая облака.
Поздней ночью
Угомону
Говорят по телефону:
— Приходи к нам, Угомон.
Есть у нас на Малой Бронной
Паренек неугомонный,
А зовут его Антон.
По ночам он спать не хочет,
Не ложится на кровать,
А хохочет
И грохочет
И другим мешает спать.
Люди просят: — Не шуми,
Угомон тебя возьми!
Говорит неугомонный:
— Не боюсь я Угомона.
Посмотрю я, кто кого:
Он меня иль я его!
Спать ложатся все на свете.
Спят и взрослые и дети,
Спит и ласточка и слон,
Но не спит один Антон.
До утра не спит и слышит,
Как во сне другие дышат,
Тихо тикают часы,
За окошком лают псы.
Стал он песни петь от скуки,
Взял от скуки книгу в руки.
Но раздался громкий стук
Книга выпала из рук.
Да и как читать в постели:
Лампа светит еле-еле…
Начал пальцы он считать:
— Раз-два-три-четыре-пять,
Но сбивается со счета
Не дает считать дремота…
Вдруг он слышит: — Дили-дон!
Появился Угомон.
Проскользнул он в дом украдкой,
Наклонился над кроваткой,
А на нитке над собой
Держит шарик голубой.
Да как будто и не шарик,
А светящийся фонарик.
Синим светом он горит,
Тихо-тихо говорит:
— Раз. Два.
Три. Четыре.
Кто не спит у вас в квартире?
Всем на свете нужен сон.
Кто не спит, тот выйди вон!
Перестал фонарь светиться,
А из всех его дверей
Разом выпорхнули птицы
Стая быстрых снегирей.
Шу! Над мальчиком в постели
Шумно крылья просвистели.
Просит шепотом Антон:
— Дай мне птичку, Угомон!
— Нет, мой мальчик, эта птица
Нам с тобою только снится.
Ты давно уж крепко спишь…
Сладких снов тебе, малыш!
В лес, луною озаренный,
Угомон тропой идет.
Есть и там неугомонный,
Непоседливый народ.
Где листвою шелестящий
Лес в дремоту погружен,
Там прошел лесною чащей
Седобровый Угомон.
Он грозит синичке юной,
Говорит птенцам дрозда,
Чтоб не смели ночью лунной
Отлучаться из гнезда.
Так легко попасть скворчатам,
Что выходят по ночам,
В плен к разбойникам крылатым
Совам, филинам, сычам…
С Угомоном ночью дружен
Младший брат — спокойный сон.
Но и днем бывает нужен
Тихий, строгий Угомон.
Что случилось нынче в школе?
Нет учительницы, что ли?
Расшумелся первый класс
И бушует целый час.
Поднял шум дежурный Миша.
Он сказал: — Ребята, тише!
— Тише! — крикнули в ответ
Юра, Шура и Ахмет.
— Тише, тише! — закричали
Коля, Оля, Галя, Валя.
— Тише-тише-тишина!
Крикнул Игорь у окна.
— Тише, тише! Не шумите!
Заорали Витя, Митя.
— Замолчите! — на весь класс
Басом выкрикнул Тарас.
Тут учительница пенья
Просто вышла из терпенья,
Убежать хотела вон…
Вдруг явился Угомон.
Оглядел он всех сурово
И сказал ученикам:
— Не учи
Молчать
Другого,
А молчи
Побольше
Сам!
Улица —
меж домами
как будто ров.
Тротуары
пешеходов
расплескивают на асфальт.
Пешеходы ругают
шоферов, кондукторов.
Толкнут,
наступят,
отдавят,
свалят!
По Петровке —
ходят яро
пары,
сжаты по-сардиньи.
Легкомысленная пара,
спрыгнув с разных тротуаров,
снюхалась посередине.
Он подымает кончик кепки,
она
опускает бровки…
От их
рукопожатий крепких —
плотина
поперек Петровки.
Сирене
хвост
нажал шофер,
визжит
сирен
железный хор.
Во-всю
автобусы ревут.
Напрасен вой.
Напрасен гуд.
Хоть разверзайся преисподняя,
а простоят
до воскресения,
вспоминая
прошлогоднее
крымское землетрясение.
Охотный ряд.
Вторая сценка.
Снимают
дряхленькую церковь.
Плетенка из каких-то вех.
Задрав седобородье вверх,
стоят,
недвижно, как свеча,
два довоенных москвича
Разлив автомобильных лав,
таких спугнуть
никак не суйся
Стоят,
глядят, носы задрав,
и шепчут:
«Господи Исусе…»
Картина третья.
Бытовая.
Развертывается у трамвая.
Обгоняя
ждущих —
рысью,
рвясь,
как грешник рвется в рай,
некто
воет кондуктриссе:
«Черт…
Пусти! —
Пустой трамвай…»
Протолкавшись между тетей,
обернулся,
крыть готов…
«Граждане!
Куда ж вы прете?
Говорят вам —
нет местов!»
Поэтому
у меня,
у старой газетной крысы,
и язык не поворачивается
обвинять:
ни шофера,
ни кондуктриссу.
Уважаемые
дяди и тети!
Скажите,
сделайте одолжение:
Чего вы
нос
под автобус суете?!
Чего вы
прете
против движения?!
Рязанец прорвется:
«А ну, давай!»
И снова
Ни форм,
Ни лиц.
И рельсы
Бросаются под трамвай
С настойчивостью
Самоубийц.
И снова
Диктаторскою рукой
Паккарды, Рено, людей
Проводит,
Ведет конвейер Тверской
К побоищам площадей.
Попробуй прорвать
Этот чертов мост,
Встать ему поперек!
И черная дума,
Как черный пес,
Путается у ног…
«.. Наивен лирический
Твой шалаш
Среди небоскребов,
Поэт.
Напишешь фруктовую песню,
Продашь:
Прорвался — и снова нет.
И глупо.
Не стоит писать.
Для чего
Расходовать кипы сил?
Чтоб люди сказали:
„Да, ничего…“
А девушка:
„Ах, как мил!“
Эпохе сподручней
Огонь, и желчь,
И мужество до конца,
Чтоб жечь, понимаешь,
Глаголом жечь,
Как Пушкин сказал, сердца!.»
На Староваганьковском —
Русский сад…
На липах под медь — броня,
Над садом крикливо
Лоскутья висят
Московского воронья.
Среди индустрии:
«Вороний грай»,
И «Машенька»,
И фасад.
И вот он —
Гремит гумилевский трамвай
В Зоологический сад.
Но я не хочу
Экзотических стран,
Жирафов и чудных трав!
Эпоха права:
И подемный кран —
Огромный чугунный жираф.
Эпоха права!
И мне хочется встать
Эпохе во фланг
И рост…
Для этого стоит
И жить,
И писать…
И нянчить туберкулез.
Шёл я по улице незнакомой
И вдруг услышал вороний грай,
И звоны лютни, и дальние громы,
Передо мною летел трамвай.
Как я вскочил на его подножку,
Было загадкою для меня,
В воздухе огненную дорожку
Он оставлял и при свете дня.
Мчался он бурей тёмной, крылатой,
Он заблудился в бездне времён…
Остановите, вагоновожатый,
Остановите сейчас вагон!
Поздно. Уж мы обогнули стену,
Мы проскочили сквозь рощу пальм,
Через Неву, через Нил и Сену
Мы прогремели по трём мостам.
И, промелькнув у оконной рамы,
Бросил нам вслед пытливый взгляд
Нищий старик, — конечно, тот самый,
Что умер в Бейруте год назад.
Где я? Так томно и так тревожно
Сердце моё стучит в ответ:
«Видишь вокзал, на котором можно
В Индию Духа купить билет?»
Вывеска… кровью налитые буквы
Гласят — зеленная, — знаю, тут
Вместо капусты и вместо брюквы
Мёртвые головы продают.
В красной рубашке с лицом, как вымя,
Голову срезал палач и мне,
Она лежала вместе с другими
Здесь в ящике скользком, на самом дне.
А в переулке забор дощатый,
Дом в три окна и серый газон…
Остановите, вагоновожатый,
Остановите сейчас вагон!
Машенька, ты здесь жила и пела,
Мне, жениху, ковёр ткала,
Где же теперь твой голос и тело,
Может ли быть, что ты умерла?
Как ты стонала в своей светлице,
Я же с напудренною косой
Шёл представляться Императрице
И не увиделся вновь с тобой.
Понял теперь я: наша свобода
Только оттуда бьющий свет,
Люди и тени стоят у входа
В зоологический сад планет.
И сразу ветер знакомый и сладкий
И за мостом летит на меня,
Всадника длань в железной перчатке
И два копыта его коня.
Верной твердынею православья
Врезан Исакий в вышине,
Там отслужу молебен о здравьи
Машеньки и панихиду по мне.
И всё ж навеки сердце угрюмо,
И трудно дышать, и больно жить…
Машенька, я никогда не думал,
Что можно так любить и грустить!
Жил человек рассеянный
На улице Бассейной.
Сел он утром на кровать,
Стал рубашку надевать,
В рукава просунул руки —
Оказалось, это брюки.
Вот какой рассеянный
С улицы Бассейной!
Надевать он стал пальто —
Говорят ему: «Не то!»
Стал натягивать гамаши —
Говорят ему: «Не ваши!»
Вот какой рассеянный
С улицы Бассейной!
Вместо шапки на ходу
Он надел сковороду.
Вместо валенок перчатки
Натянул себе на пятки.
Вот какой рассеянный
С улицы Бассейной!
Однажды на трамвае
Он ехал на вокзал
И, двери открывая,
Вожатому сказал:
«Глубокоуважаемый
Вагоноуважатый!
Вагоноуважаемый
Глубокоуважатый!
Во что бы то ни стало
Мне надо выходить.
Нельзя ли у трамвала
Вокзай остановить?»
Вожатый удивился —
Трамвай остановился.
Вот какой рассеянный
С улицы Бассейной!
Он отправился в буфет
Покупать себе билет.
А потом помчался в кассу
Покупать бутылку квасу.
Вот какой рассеянный
С улицы Бассейной!
Побежал он на перрон,
Влез в отцепленный вагон,
Внес узлы и чемоданы,
Рассовал их под диваны,
Сел в углу перед окном
И заснул спокойным сном.
«Это что за полустанок?» —
Закричал он спозаранок.
А с платформы говорят:
«Это город Ленинград».
Он опять поспал немножко
И опять взглянул в окошко,
Увидал большой вокзал,
Почесался и сказал:
«Это что за остановка —
Бологое иль Поповка?»
А с платформы говорят:
«Это город Ленинград».
Он опять поспал немножко
И опять взглянул в окошко,
Увидал большой вокзал,
Потянулся и сказал:
«Что за станция такая —
Дибуны или Ямская?»
А с платформы говорят:
«Это город Ленинград».
Закричал он: «Что за шутки!
Еду я вторые сутки,
А приехал я назад,
А приехал в Ленинград!»
Вот какой рассеянный
С улицы Бассейной!
Я пепел посетил. Ну да, чужой.
Но родственное что-то в нем маячит,
хоть мы разделены такой межой…
Нет, никаких алмазов он не прячет.
Лишь сумерки ползли со всех сторон.
Гремел трамвай. А снег блестел в полете.
Но, падая на пепел, таял он,
как таял бы, моей коснувшись плоти.
Неужто что-то тлело там, внизу,
хотя дожди и ветер все сметали.
Но пепел замирает на весу,
но слишком далеко не улетает.
Ну да, в нем есть не то что связь, но нить,
какое-то неясное старанье
уже не суть, но признак сохранить.
И слышно то же самое желанье
в том крике инвалида «Эй, сынок». —
Среди развалин требуется помощь
увлекшемуся поисками ног,
не видящему снега. Полночь, полночь.
Вся эта масса, ночь — теперь вдвойне
почувствовать, поверить заставляют:
иные не горят на том огне,
который от других не оставляет
не только половины существа,
другую подвергая страшным мукам,
но иногда со смертью естества
разделаться надеется и с духом.
Иные же сгорают. И в аду,
оставшемся с оставленною властью,
весь век сопротивляются дождю,
который все их смешивает с грязью.
Но пепел с пеплом многое роднит.
Роднит бугры блестящий снег над ними.
Увековечат мрамор и гранит
заметившего разницу меж ними.
Но правда в том, что если дождь идет,
нисходит ночь, потом заря бледнеет,
и свет дневной в развалинах встает,
а на бугре ничто не зеленеет,
— то как же не подумать вдруг о том,
подумать вдруг, что если умирает,
подумать вдруг, что если гибнет дом,
вернее — если человек сгорает,
и все уже пропало: грезы, сны,
и только на трамвайном повороте
стоит бугор — и нет на нем весны —
то пепел возвышается до плоти.
Я пепел посетил. Бугор тепла
безжизненный. Иначе бы — возникла…
Трамвай прогрохотал из-за угла.
Мелькнул огонь. И снова все затихло.
Да, здесь сгорело тело, существо.
Но только ночь угрюмо шепчет в ухо,
что этот пепел спрятал дух его,
а этот ужас — форма жизни духа.
Как приехал к нам англичанин-гость,
По Гостиному по Двору разгуливает,
В пустые окна заглядывает.
Он хотел бы купить — да нечего.
Денег много — а что толку с того?
Вот идёт англичанин завтракать,
Приходит он в Европейскую гостиницу,
А её, сердечную, и узнать нельзя.
Точно двор извозчичий заплевана,
Засорена окурками да бумажками.
Три года скреби — не выскребешь,
Не выскребешь, не выметешь.
Ни тебе обеда, ни ужина,
Только шмыгают туда-сюда
Ловкачи — комиссары бритые.
Удивился гость, покачал головой
И пошел на Садовую улицу
Ждать трамвая номер тринадцатый.
Ждет он час, ждет другой, — не идёт трамвай.
А прохожие только посмеиваются:
«Ишь нашёлся какой избалованный.
Что ж, пожди, потерпи, коли время есть,
Долго ли до второго пришествия?»
И прождал бы он так до вечера,
Да терпение аглицкое лопнуло.
И побрёл он пешком к Покрову, домой.
Наплывали сумерки осенние,
Фонарей не видать, не светятся,
Ни души кругом, тишина да мгла,
Только слышно: журчит где-то около
Ручеек, по камушкам прыгая,
Да скрипит-шуршит, мягко стелется
Под ногою трава забвения.
Вот пришел он домой измученный,
Не горит камин, темно-холодно,
Керосину в лампе ни капельки,
Хлеба ни крошки, ни корочки,
Трубы лопнули — не идёт вода,
Не идёт, только сверху капает,
С потолка на голую лысину.
Покорился гость, делать нечего.
Доплёлся до кровати ощупью
И улёгся спать, не поужинав.
Как заснул он — выползла из щелочки
Ядовитая вошь тифозная.
Поглядела, воздуха понюхала,
Очень запах ей аглицкий понравился,
Подползла она тихонько, на цыпочках,
И… кусь! англичанина в самый пуп.
Пролежал англичанин в сыпном тифу,
Пролежал полтора он месяца.
А как выздоровел, сложил чемодан
И удрал, не теряя времени,
Прямо в Лондон через Финляндию.
Вот приехал к себе он на родину,
Обо всем Ллойд Джоржу докладывает:
«Ваше, говорит, Превосходительство,
Был я в русской советской республике,
Еле ноги унёс, еле душу спас.
Никого там нет, ничего там нет,
Только белая вошь да голый шиш,
С кем торговлю вести, мир заключать,
Не со вшой ли сыпнотифозною?»
А Ллойд Джорж сидит, усмехается,
Пузом своим потряхивает,
На соседнюю дверь подмигивает:
«Обману, говорит, я обманщиков,
Самого товарища Красина.
Штуку выкину, только дайте срок.
Время терпит, а дело трудное»._____________________Врет, иль правду говорит?
Спорить неуместно.
Кто кого перехитрит,
Ой, неизвестно.
Стихи и картинки эти вот про стрелочников и лесопильный завод (коллективное)Теперь проедем
в дождь трамваем…
Народ у трамвая
дождем омываем.
Стрелочник всегда
торчит на посту.
Дождь ли,
мороз ли —
стой! не бастуй!
И если случается
хоть малюсенький дождь —
вымачивает стрелочника
вдрызг
и в дрожь.
В дождь не поможет
ни молитва, ни плач;
лучшая помощь —
брезентовый плащ!
Какой же может быть
вывод из этого?
Выдать
стрелочникам
плащи брезентовые!
Казалось бы — просто!
Но хозяйственники-разини
взяли и выдали
плащи на резине.
Плащ не пропускает
водицы дождевой.
Но стрелочник,
избавясь от внешних купаний,
стоит
и исходит, еле живой,
паром,
как в страшно распаренной бане.
Преет и мается,
шапку насупив,
и мокнет,
и мокнет,
как клецка в супе.
В чем же дело?
В чем же загвоздка?
Резиновый плащ
не пропускает воздуха,
и пот
до того возмутительно прет,
что шуба дымится,
как горячий пирог.
А шубе стоит по́том упиться,
и через год —
не шуба — тряпица.
А шуба —
тоже казенная,
кстати…
Как же
хозяйственников
не упрекнуть в растрате,
когда из-за этого
тыщи четыре
улетучатся запахом нашаты́ря!
Хозяйственник!
Не гляди на рабочих Кащеем,
выдай немедленно
брезентовых плащей им.
Вреден
для республики
пальцев разжим
в деле —
над рабочими — заботы и опеки.
Товарищи!
Уничтожьте
бессмысленный режим,
режим экономии на рабочей копейке.* * *По шоссе Ленинградскому,
грязному,
пыльному,
подъедем теперь к заводу лесопильному.
На 11-ой версте —
завод «Братуево».
А ну, «Рабочая Москва»,
ату его!
Хозяйственники
для этого завода несчастного
старый двигатель
купили у «частного».
Работающие
над починкой двигателя
глаза от удивления выкатили:
двигатель внутри, как гнилой орех —
и смех
и грех!
И зря
рабочее время соря,
над этим двигателем
потели слесаря.
Хозяйственники
ходят с экономной рожей,
а двигатель
выходит
нового дороже.
И на заводе, где пилят бревна,
тоже не всё гладко и ровно.
Напилят доски,
свезут на склад
и скажут,
бросив на доски взгляд:
— Не годятся,
очень узки́,
вези обратно,
пили бруски…
А результат простой:
где 3-х,
где 4-х-часовый простой.
Решенье огульное:
штрафовать рабочих
за часы прогульные.
И выгнали…
Безработный голодает и воет,
а на заводе —
простоев вдвое.
И выходит —
не рабочие,
а хозяйственники виноваты…
Очевидно, уши у них длинноваты.
Весеннее солнце дробится в глазах,
В канавы ныряет и зайчиком пляшет.
На Трубную выйдешь — и громом в ушах
Огонь соловьиный тебя ошарашит…
Куда как приятны прогулки весной:
Бредешь по садам, пробегаешь базаром!..
Два солнца навстречу: одно над землей,
Другое — расчищенным вдрызг самоваром.
И птица поет. В коленкоровой мгле
Скрывается гром соловьиного лада…
Под клеткою солнце кипит на столе —
Меж чашек и острых кусков рафинада…
Любовь к соловьям — специальность моя,
В различных коленах я толк понимаю:
За лешевой дудкой — вразброд стукотня,
Кукушкина песня и дробь рассыпная…
Ко мне продавец:
«Покупаете? Вот.
Как птица моя на базаре поет!
Червонец — не деньги! Берите! И дома,
В покое, засвищет она по-иному…»
От солнца, от света звенит голова…
Я с клеткой в руках дожидаюсь трамвая.
Крестами и звездами тлеет Москва,
Церквами и флагами окружает!
Нас двое!
Бродяга и ты — соловей,
Глазастая птица, предвестница лета,
С тобою купил я за десять рублей —
Черемуху, полночь и лирику Фета!
Весеннее солнце дробится в глазах.
По стеклам течет и в канавы ныряет.
Нас двое.
Кругом в зеркалах и звонках
На гору с горы пролетают трамваи.
Нас двое…
А нашего номера нет…
Земля рассолодела. Полдень допет.
Зеленою смушкой покрылся кустарник.
Нас двое…
Нам некуда нынче пойти;
Трава горячее, и воздух угарней —
Весеннее солнце стоит на пути.
Куда нам пойти? Наша воля горька!
Где ты запоешь?
Где я рифмой раскинусь?
Наш рокот, наш посвист
Распродан с лотка...
Как хочешь —
Распивочно или на вынос?
Мы пойманы оба,
Мы оба — в сетях!
Твой свист подмосковный не грянет в кустах,
Не дрогнут от грома холмы и озера…
Ты выслушан,
Взвешен,
Расценен в рублях…
Греми же в зеленых кусках коленкора,
Как я громыхаю в газетных листах!..
Теперь проедем
в дождь трамваем…
Народ у трамвая
дождем омываем.
Стрелочник всегда
торчит на посту.
Дождь ли,
мороз ли —
стой! не бастуй!
И если случается
хоть малюсенький дождь —
вымачивает стрелочника
вдрызг
и в дрожь.
В дождь не поможет
ни молитва, ни плач;
лучшая помощь —
брезентовый плащ!
Какой же может быть
вывод из этого?
Выдать
стрелочникам
плащи брезентовые!
Казалось бы — просто!
Но хозяйственники-разини
взяли и выдали
плащи на резине.
Плащ не пропускает
водицы дождевой.
Но стрелочник,
избавясь от внешних купаний,
стоит
и исходит, еле живой,
паром,
как в страшно распаренной бане.
Преет и мается,
шапку насупив,
и мокнет,
и мокнет,
как клецка в супе.
В чем же дело?
В чем же загвоздка?
Резиновый плащ
не пропускает воздуха,
и пот
до того возмутительно прет,
что шуба дымится,
как горячий пирог.
А шубе стоит по́том упиться,
и через год —
не шуба — тряпица.
А шуба —
тоже казенная,
кстати…
Как же
хозяйственников
не упрекнуть в растрате,
когда из-за этого
тыщи четыре
улетучатся запахом нашаты́ря!
Хозяйственник!
Не гляди на рабочих Кащеем,
выдай немедленно
брезентовых плащей им.
Вреден
для республики
пальцев разжим
в деле —
над рабочими — заботы и опеки.
Товарищи!
Уничтожьте
бессмысленный режим,
режим экономии на рабочей копейке.* * *По шоссе Ленинградскому,
грязному,
пыльному,
подъедем теперь к заводу лесопильному.
На 11-ой версте —
завод «Братуево».
А ну, «Рабочая Москва»,
ату его!
Хозяйственники
для этого завода несчастного
старый двигатель
купили у «частного».
Работающие
над починкой двигателя
глаза от удивления выкатили:
двигатель внутри, как гнилой орех —
и смех
и грех!
И зря
рабочее время соря,
над этим двигателем
потели слесаря.
Хозяйственники
ходят с экономной рожей,
а двигатель
выходит
нового дороже.
И на заводе, где пилят бревна,
тоже не всё гладко и ровно.
Напилят доски,
свезут на склад
и скажут,
бросив на доски взгляд:
— Не годятся,
очень узки́,
вези обратно,
пили бруски…
А результат простой:
где 3-х,
где 4-х-часовый простой.
Решенье огульное:
штрафовать рабочих
за часы прогульные.
И выгнали…
Безработный голодает и воет,
а на заводе —
простоев вдвое.
И выходит —
не рабочие,
а хозяйственники виноваты…
Очевидно, уши у них длинноваты.
1926 г.