… И теми стихами весь мир озарен
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
А вдруг это только священных имен
Надгробное в ночи сиянье?..
Не с теми я, кто бросил землю
На растерзание врагам.
Их грубой лести я не внемлю,
Им песен я своих не дам.
Но вечно жалок мне изгнанник,
Как заключенный, как больной.
Темна твоя дорога, странник,
Полынью пахнет хлеб чужой.
А здесь, в глухом чаду пожара
Остаток юности губя,
Мы ни единого удара
Не отклонили от себя.
И знаем, что в оценке поздней
Оправдан будет каждый час…
Но в мире нет людей бесслезней,
Надменнее и проще нас.
Не с теми я, кто жизнь встречает,
Как равную своей мечте,
Кто в достиженьях замедляет
Разбег к заоблачной черте, Кто видит в мире только вещи,
Кто не провидит через них
Предчувствий тягостных своих
Смысл и печальный, и зловещий.Но чужды мне и те, кто в мире
Как стран заоблачных гонцы.
Мне не по силам их венцы
И золото на их порфире.Иду одна по бездорожью,
Томясь, предчувствуя, грустя.
Иду, бреду в Селенье Божье,
Его заблудшее дитя…
Как светотени мученик Рембрандт,
Я глубоко ушел в немеющее время,
И резкость моего горящего ребра
Не охраняется ни сторожами теми,
Ни этим воином, что под грозою спят.
Простишь ли ты меня, великолепный брат
И мастер и отец черно-зеленой теми, —
Но око соколиного пера
И жаркие ларцы у полночи в гареме
Смущают не к добру, смущают без добра
Мехами сумрака взволнованное племя.
Не за теми дальними морями,
Не за той туманною волной
Наша доля ходит вместе с нами
По советской, по стране родной.Мы ее трудом завоевали,
За нее с врагами бой вели.
Землю мы счастливую искали,
Землю мы счастливую нашли.Мы хлеба в степных просторах сеем,
Мы сады разводим и леса
Никакие в мире суховеи
Не засушат русские сердца.И земля становится все краше,
И душа все радостней поет.
Нам навстречу будущее наше
Словно солнце вешнее встает.Словно солнце вешнее восходит
Чтоб весь мир согреть и обласкать.
Наше счастье рядом с нами ходит
Нам его не надобно искать.
И ночи темь. Как ночи темь взошла,
Так ночи темь свой кубок пролила, —
Свой кубок, кубок кружевом златым,
Свой кубок, звезды сеющий, как дым,
Как млечный дым, как млечный дымный путь,
Как вечный путь: звала к себе — прильнуть.
Прильни, прильни же! Слушай глубину:
В родимую ты кинешься волну,
Что берег дней смывает искони…
Волна бежит: хлебни ее, хлебни.
И темный, темный, темный ток окрест
Омоет грудь, вскипая пеной звезд.
То млечный дым; то млечный дымный путь,
То вечный путь зовет к себе… уснуть.
Не много мудрецов рождается на свет;
Не всякий и мудрец без горести взирает
На бренну нашу жизнь, цепь вечных зол и бед;
Но в том уверен я, что мудрый умирает
Без страха и забот, и не желает знать,
Правдиво ль то иль ложь, что он имеет волю
Своею волею в сей жизни управлять;
И мысля тай, не чтет блаженством смертных долю.
Земля, он мертв. Себе его возьми.
Тебе одной принадлежит он ныне.
Как сеятели горестной весны,
хлопочут о цветах его родные.Чем обернется мертвость мертвеца?
Цветком? Виденьем? Холодком по коже?
Живых людей усталые сердца
чего-то ждут от мертвых. Но чего же? Какая связь меж теми, кто сейчас
лежит во тьме, насыщенной веками,
и теми, кто заплаканностью глаз
вникает в надпись на могильном камне?
________________Что толку в наших помыслах умнейших?
Взывает к нам: — Не забывайте нас! —
бессмертное тщеславие умерших.
Тщетно свет всегда .... возносит,
Тщетно славит ..... красоту:
В ней мы видим лишь .... мечту;
Смерть иль старость ону .... скосит,
Время прелести ....... ее
Обратит ...... в небытие.
Если мы рассмотрим ..... ясно,
Что красы ..... произвели,
Узрим брани ..... на земли
И отмщение ..... ужасно;
Узрим тысячи там ..... бед,
Где мы их увидим ..... след.
Тщетно чаем ..... наслаждаться
Лестным ядом сих ..... минут,
Кои скоро ..... протекут
И принудят нас ..... терзаться
В долгие потом ..... часы
Исчезающей ..... красы.
Здравствуйте, товарищи участники!
Ветер мнёт палаток паруса.
Горы, накрахмаленные тщательно,
Гордо подпирают небеса.
Радостным пусть будет расставание,
Наши огорчения не в счёт.
Горы — это вечное свидание
С теми, кто ушёл и кто придёт.
Ах, зачем вам эти приключения?
Можно жить, ребята, не спеша.
Но исполнен важного значения
Каждый высоту дающий шаг.
За горою вечер догорающий.
Путь наш и не лёгок, и не скор.
И живут в сердцах у нас товарищи,
Те, кто больше не увидит гор.
Но потом, вернувшись с восхождения,
Чаю мы напьёмся от души,
И горит в глазах до изумления
Солнце, принесённое с вершин.
Радостным пусть будет расставание,
Наши огорчения не в счет.
Горы — это вечное свидание
С теми, кто ушёл и кто придёт.
Я ни с этим и ни с теми,
Одинаково в стороне,
Потому что такое время,
Когда не с кем быть вместе мне…
Люди жалки: они враждою
Им положенный полувек
Отравляют, и Бог с тобою,
Надоедливый человек!
Неужели завоеванья,
Изобретенья все твои,
Все открытья и все познанья —
Для изнедриванья Любви?
В лихорадке вооруженья
Тот, кто юн, как и тот, кто сед,
Ищет повода для сраженья
И соседу грозит сосед.
Просветительная наука,
Поощряющая войну,
Вырвет, думается, у внука
Фразу горькую не одну.
А холопское равнодушье
К победительному стиху,
Увлеченье махровой чушью,
И моленье на чепуху?
Мечтоморчатые поганки,
Шепелявые сосуны, —
В скобку стрижены мальчуганки
И стреножены плясуны.
Ложный свет увлекает в темень.
Муза распята на кресте.
Я ни с этими и ни с теми,
Потому что как эти — те!
Я ни с этими и ни с теми,
Одинаково в стороне,
Потому что такое время,
Когда не с кем быть вместе мне...
Люди жалки: они враждою
Им положенный полувек
Отравляют, и Бог с тобою,
Надоедливый человек!
Неужели завоеванья,
Изобре́тенья все твои,
Все открытья и все познанья -
Для изнедриванья Любви?
В лихорадке вооруженья
Тот, кто юн, как и тот, кто сед,
Ищет повода для сраженья
И соседу грозит сосед.
Просветительная наука,
Поощряющая войну,
Вырвет, думается, у внука
Фразу горькую не одну.
А холопское равнодушье
К победительному стиху,
Увлеченье махровой чушью
И моленье на чепуху?
Мечтоморчатые поганки,
Шепелявые сосуны, -
В скобку стрижены мальчуганки
И стреножены плясуны.
Ложный свет увлекает в темень.
Муза распята на кресте.
Я ни с этими и ни с теми,
Потому что как эти - те!
«Мы род избра́нный, — говорили
Сиона дети в старину. —
Нам Божьи громы осушили
Морей волнистых глубину.
Для нас Синай оделся в пламя,
Дрожала гор кремнистых грудь,
И дым и огнь, как Божье знамя,
В пустынях нам казали путь.
Нам камень лил воды потоки,
Дождили манной небеса,
Для нас закон, у нас пророки,
В нас Божьей силы чудеса».
Не терпит Бог людской гордыни,
Не с теми Он, кто говорит:
Мы соль земли, мы столп святыни,
Мы Божий меч, мы Божий щит!
Не с теми Он, кто звуки слова
Лепечет рабским языком,
И, ме́ртвенный сосуд живого,
Душою ме́ртв, и спит умом.
Но с теми Бог, в ком Божья сила,
Животворящая струя,
Живую душу пробудила
Во всех изгибах бытия.
Он с тем, кто гордости лукавой
В слова смиренья не рядил,
Людскою не хвалился славой,
Себя кумиром не творил.
Он с тем, кто духа и свободы
Ему возносит фимиам,
Он с тем, кто все́ зовет народы
В духовный мир, — в Господень храм!
(Отрывок). . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . .
Вечера настали мглистые —
Отсырели камни мшистые;
И не цветиками розовыми,
Не листочками березовыми,
Не черемухой в ночном пару,
Пахнет, веет во сыром бору —
Веет тучами сгустившимися,
Пахнет липами — свалившимися,
Или мокрых листьев ворохом;
Тишина пугает шорохом…
Только там, за речкой тинистою,
Что-то злое и порывистое
С гулом по лесу промчалося,
Словно смерти испугалося…
Что со мной!.. Чего спасительного
Или хоть бы утешительного
Ожидать от лесу темного,
В сон и холод погруженного?
Пусть другой тут с горя топится!.
Сердце жить еще торопится…
Чувство тайное, весеннее.
Будь смелей и откровеннее —
Выручай свою возлюбленную,
Злыми сплетнями погубленную!
Пусть ее — мою красавицу,
Сироту и бесприданницу —
Силой выдали за пьяницу…
Знаю я тебя, пиявицу,
Моего лихого ворога!
Ты купил ее недорого, —
Только я возьму недешево —
Ничего не жди хорошего!..
И сеет перлы хладная роса.
В аллее темной — слушай! — голоса:
«Да, сударь мой: так дней недели семь
Я погружен в беззвездной ночи темь!
Вы правь! : мне едва осьмнадцать лет,
И говорят — я недурной поэт.
Но стыдно мне, с рожденья горбуну,
Над ней вздыхать и плакать на луну…
Нет, сударь мой: иных я мыслей полн…»
Овеян сад плесканьем темных волн;
Сухих акаций щелкают стручки.
«Вот вам пример: на нос надев очки.
Сжимаю жадно желтый фолиант.
Строка несет и в берег бросит: Кант.
Пусть я паук в пыли библиотек:
Я просвещенный, книжный человек,
Людей, как мух, в сплетенья слов ловлю:
Встаю чуть свет: читаю, ем и сплю…
Да, сударь мой: так дней недели семь
Я погружен в беззвездной ночи темь.
Я не монах: как шум пойдет с реки,
Не раз — не раз, на нос надев очки
И затая нескромную мечту,
Младых Харит младую наготу,
К окну припав, рассматриваю я,
Рассеянно стаканом мух давя:
Иль крадусь в сад к развесистой ольхе…»
И крикнет гость, и подмигнет: «Хе-хе…»
Молчит. И ночь. Шлют шелест тростники.
Сухих акаций щелкают стручки.
Огнистый след прочертит неба склон.
Слетит алмаз в беззвездный бездны сон.
М. Б.
Одним огнем порождены
две длинных тени.
Две области поражены
тенями теми.
Одна — она бежит отсель
сквозь бездорожье
за жизнь мою, за колыбель,
за царство Божье.
Другая — поспешает вдаль,
летит за тучей
за жизнь твою, за календарь,
за мир грядущий.
Да, этот язычок огня, —
он род причала:
конец дороги для меня,
твоей — начало.
Да, станция. Но погляди
(мне лестно):
не будь ее, моей ладьи,
твоя б — ни с места.
Тебя он за грядою туч
найдет, окликнет.
Чем дальше ты, тем дальше луч
и тень — проникнет.
Тебя, пусть впереди темно,
пусть ты незрима,
пусть слабо он осветит, но
неповторимо.
Так, шествуя отсюда в темь,
но без тревоги,
ты свет мой превращаешь в тень
на полдороге.
В отместку потрясти дозволь
твой мир — полярный —
лицом во тьме и тенью столь,
столь лучезарной.
Огонь, предпочитая сам
смерть — запустенью,
все чаще шарит по лесам
моею тенью.
Все шарит он, и, что ни день,
доступней взгляду,
как мечется не мозг, а тень
от рая к аду.
Открыт в библиотеке
Больничный книжный зал.
Какие тут калеки!..
Ах, кто бы только знал!
Лежат они, бедняги,
На полках вдоль стены,
И в шелесте бумаги
Их жалобы слышны:
— Вчера мои страницы
Листал один студент:
Мне вырезал таблицы
Какой-то инструмент!
Была я четверть века
Читателям верна,
А без таблиц — калека,
Кому теперь нужна?!
— Я жертва аспиранта! —
Печальный слышен стон, —
В науку без таланта
Решил прорваться он;
Сначала он по строчкам
Меня переписал,
Потом, поставив точку,
Вдруг взял и искромсал!
Немало диссертаций,
Что у меня в долгу….
Но жить без иллюстраций
Я просто не смогу…
— А мне как быть, соседка?
Вздохнул тяжелый Том. —
Я выдавался редко,
Да и не всем притом!
Недавно в зал читальный
Пришел один доцент.
Он предъявил нахально
Чужой абонемент!
Я выдан был нахалу —
Он взял меня, как зверь…
А что со мною стало,
Вы видите теперь…
Раскрылся Том старинный
(Он, к счастью, был спасен!).
И страшною картиной
Был каждый потрясен:
Под стать татуировке,
С полей его страниц
Глядели зарисовки:
И женские головки,
И клювы разных птиц…
Стоят в библиотеке
На полках вдоль стены
Те книги, что навеки
Людьми оскорблены.
Не теми, что над книгой
Задумчиво сидят,
А теми, что на книгу
Как хищники глядят.
Ни должностью, ни званьем
Ни тем и ни другим
Ни на одном собранье
Не оправдаться им!
Гроза фиолетовым языком
Лижет с шипеньем мокрые тучи.
И кулаком стопудовым гром
Струи, звенящие серебром,
Вбивает в газоны, сады и кручи.
И в шуме пенистой кутерьмы
С крыш, словно с гор, тугие потоки
Смывают в звонкие водостоки
Остатки холода и зимы.
Но ветер уж вбил упругие клинья
В сплетения туч. И усталый гром
С ворчаньем прячется под мостом,
А небо смеется умытой синью.
В лужах здания колыхаются,
Смешные, раскосые, как японцы.
Падают капли. И каждая кажется
Крохотным, с неба летящим солнцем.
Рухлядь выносится с чердаков,
Забор покрывается свежей краской,
Вскрываются окна, летит замазка.
Пыль выбивается из ковров.
Весна даже с душ шелуху снимает
И горечь, и злость, что темны, как ночь,
Мир будто кожу сейчас меняет.
В нем все хорошее прорастает,
А все, что не нужно, долой и прочь!
И в этой солнечной карусели
Ветер мне крикнул, замедлив бег:
— Что же ты, что же ты в самом деле,
В щебете птичьем, в звоне капели
О чем пригорюнился, человек?!
О чем? И действительно, я ли это?
Так ли я в прошлые зимы жил?
С теми ли спорил порой до рассвета?
С теми ли сердце свое делил?
А радость-то — вот она — рядом носится,
Скворцом заливается на окне.
Она одобряет, смеется, просится:
— Брось ерунду и шагни ко мне!
И я (наплевать, если будет странным)
Почти по-мальчишески хохочу.
Я верю! И жить в холодах туманных,
Средь дел нелепых и слов обманных.
Хоть режьте, не буду и не хочу!
Ты слышишь, весна? С непогодой — точка!
А вот будто кто-то разбил ледок, —
Это в душе моей лопнула почка,
И к солнцу выпрямился росток.
Весна! Горделивые свечи сирени,
Солнечный сноп посреди двора,
Пора пробуждений и обновлений —
Великолепнейшая пора!
Стоящие возле,
идущие рядом
плечом
к моему плечу,
сносимые этим
огромным снарядом,
с которым и я лечу!
Давайте отметим
и местность и скорость
среди ледяных широт,
и общую горечь,
и общую корысть,
и общий порыв вперед.
Пора,
разложивши по полкам вещи,
взглянуть в пролет,
за стекло,
увидеть,
как пенится, свищет и блещет
то время,
что нас обтекло.
Смотрите,
как этот крутой отрезок
нас выкрутил
в высоту!
Следите,
как ветер —
и свеж и резок —
от севера
в тыл задул!
Ты, холод,
сильней семилетьем
шурши нам:
поднявшиеся на локтях,
сегодня
мы вновь
огибаем вершину,
названье которой —
Октябрь!
Суровое время!
Любимое время!
Тебе не страшна вражда.
Горой ты встаешь
за тех из-за теми,
кто новое звал и ждал.
Ты помнишь,
как страшно,
мертво и тупо
бульвар грохотал листвой?!
Ты помнишь,
как сумрачно из-за уступа
нагретый мотался ствол?!
Озлобленно-зорко
мы брали на мушку —
кто не был
по-нашему рад,
и ночи не спали,
и хлеба осьмушку
ценили в алмазный карат.
Семь лет
провело не одну морщину,
немало
сломало чувств,
и юношу
превращало в мужчину,
как поросль
в ветвистый куст.
Семь лет
не одни подогнуло колени
За эти
семь лет —
качнуло Японию,
умер Ленин,
Марс подходил к Земле.
Он вновь поднялся,
Октябрем разбитый,
копейками дней звеня…
(Товарищ критик,
не я против быта,
а быт —
против меня!)
Но нас
Октября приучили были —
бои у Никитских ворот,
прильнувши
к подножкам автомобилей,
сквозь быт
продираться вперед.
Суровое время!
Огромное время!
Тебе не страшна вражда.
Горой ты встаешь
за тех из-за теми,
кто выучил твой масштаб.
Ты, холод,
сильней семилетьем
шурши нам:
поднявшиеся на локтях,
сегодня
мы снова
увидим вершину,
названье которой —
Октябрь!
По небу
По небу тучи бегают,
дождями
дождями сумрак сжат,
под старою
под старою телегою
рабочие лежат.
И слышит
И слышит шепот гордый
вода
вода и под
вода и под и над:
«Через четыре
«Через четыре года
здесь
здесь будет
здесь будет город-сад!»
Темно свинцовоночие,
и дождик
и дождик толст, как жгут,
сидят
сидят в грязи
сидят в грязи рабочие,
сидят,
сидят, лучину жгут.
Сливеют
Сливеют губы
Сливеют губы с холода,
но губы
но губы шепчут в лад:
«Через четыре
«Через четыре года
здесь
здесь будет
здесь будет город-сад!»
Свела
Свела промозглость
Свела промозглость корчею —
неважный
неважный мокр
неважный мокр уют,
сидят
сидят впотьмах
сидят впотьмах рабочие,
подмокший
подмокший хлеб
подмокший хлеб жуют.
Но шепот
Но шепот громче голода —
он кроет
он кроет капель
он кроет капель спад:
«Через четыре
«Через четыре года
здесь
здесь будет
здесь будет город-сад!»
Здесь
Здесь взрывы закудахтают
в разгон
в разгон медвежьих банд,
и взроет
и взроет недра
и взроет недра шахтою
стоугольный
стоугольный «Гигант».
Здесь
Здесь встанут
Здесь встанут стройки
Здесь встанут стройки стенами.
Гудками,
Гудками, пар,
Гудками, пар, сипи.
Мы
Мы в сотню солнц
Мы в сотню солнц мартенами
воспламеним
воспламеним Сибирь.
Здесь дом
Здесь дом дадут
Здесь дом дадут хороший нам
и ситный
и ситный без пайка,
аж за Байкал
аж за Байкал отброшенная
попятится тайга».
Рос
Рос шепоток рабочего
над темью
над темью тучных стад,
а дальше
а дальше неразборчиво,
лишь слышно —
лишь слышно — «город-сад».
Я знаю —
Я знаю — город
Я знаю — город будет,
я знаю —
я знаю — саду
я знаю — саду цвесть,
когда
когда такие люди
в стране
в стране в советской
в стране в советской есть!
В тот день, когда окончилась война
И все стволы палили в счет салюта,
В тот час на торжестве была одна
Особая для наших душ минута.
В конце пути, в далекой стороне,
Под гром пальбы прощались мы впервые
Со всеми, что погибли на войне,
Как с мертвыми прощаются живые.
До той поры в душевной глубине
Мы не прощались так бесповоротно.
Мы были с ними как бы наравне,
И разделял нас только лист учетный.
Мы с ними шли дорогою войны
В едином братстве воинском до срока,
Суровой славой их озарены,
От их судьбы всегда неподалеку.
И только здесь, в особый этот миг,
Исполненный величья и печали,
Мы отделялись навсегда от них:
Нас эти залпы с ними разлучали.
Внушала нам стволов ревущих сталь,
Что нам уже не числиться в потерях.
И, кроясь дымкой, он уходит вдаль,
Заполненный товарищами берег.
И, чуя там сквозь толщу дней и лет,
Как нас уносят этих залпов волны,
Они рукой махнуть не смеют вслед,
Не смеют слова вымолвить. Безмолвны.
Вот так, судьбой своею смущены,
Прощались мы на празднике с друзьями.
И с теми, что в последний день войны
Еще в строю стояли вместе с нами;
И с теми, что ее великий путь
Пройти смогли едва наполовину;
И с теми, чьи могилы где-нибудь
Еще у Волги обтекали глиной;
И с теми, что под самою Москвой
В снегах глубоких заняли постели,
В ее предместьях на передовой
Зимою сорок первого;
и с теми,
Что, умирая, даже не могли
Рассчитывать на святость их покоя
Последнего, под холмиком земли,
Насыпанном нечуждою рукою.
Со всеми — пусть не равен их удел, -
Кто перед смертью вышел в генералы,
А кто в сержанты выйти не успел -
Такой был срок ему отпущен малый.
Со всеми, отошедшими от нас,
Причастными одной великой сени
Знамен, склоненных, как велит приказ, -
Со всеми, до единого со всеми.
Простились мы.
И смолкнул гул пальбы,
И время шло. И с той поры над ними
Березы, вербы, клены и дубы
В который раз листву свою сменили.
Но вновь и вновь появится листва,
И наши дети вырастут и внуки,
А гром пальбы в любые торжества
Напомнит нам о той большой разлуке.
И не за тем, что уговор храним,
Что память полагается такая,
И не за тем, нет, не за тем одним,
Что ветры войн шумят не утихая.
И нам уроки мужества даны
В бессмертье тех, что стали горсткой пыли.
Нет, даже если б жертвы той войны
Последними на этом свете были, -
Смогли б ли мы, оставив их вдали,
Прожить без них в своем отдельном счастье,
Глазами их не видеть их земли
И слухом их не слышать мир отчасти?
И, жизнь пройдя по выпавшей тропе,
В конце концов у смертного порога,
В себе самих не угадать себе
Их одобренья или их упрека!
Что ж, мы трава? Что ж, и они трава?
Нет. Не избыть нам связи обоюдной.
Не мертвых власть, а власть того родства,
Что даже смерти стало неподсудно.
К вам, павшие в той битве мировой
За наше счастье на земле суровой,
К вам, наравне с живыми, голос свой
Я обращаю в каждой песне новой.
Вам не услышать их и не прочесть.
Строка в строку они лежат немыми.
Но вы — мои, вы были с нами здесь,
Вы слышали меня и знали имя.
В безгласный край, в глухой покой земли,
Откуда нет пришедших из разведки,
Вы часть меня с собою унесли
С листка армейской маленькой газетки.
Я ваш, друзья, — и я у вас в долгу,
Как у живых, — я так же вам обязан.
И если я, по слабости, солгу,
Вступлю в тот след, который мне заказан,
Скажу слова, что нету веры в них,
То, не успев их выдать повсеместно,
Еще не зная отклика живых, -
Я ваш укор услышу бессловесный.
Суда живых — не меньше павших суд.
И пусть в душе до дней моих скончанья
Живет, гремит торжественный салют
Победы и великого прощанья.
(Мотив из признаний Адды Кристен)
Пусть по воле судеб я рассталась с тобой,—
Пусть другой обладает моей красотой!
Из обятий его, из ночной духоты
Уношусь я далеко на крыльях мечты.
Вижу снова наш старый, запущенный сад:
Отраженный в пруде потухает закат,
Пахнет липовым цветом в прохладе аллей;
За прудом, где-то в роще, урчит соловей…
Я стеклянную дверь отворила,— дрожу,—
Я из мрака в таинственный сумрак гляжу…—
Чу! там хрустнула ветка,— не ты ли шагнул?!
Встрепенулася птичка,— не ты ли спугнул?!
Я прислушиваюсь, я мучительно жду,
Я на шелест шагов твоих тихо иду,—
Холодит мои члены то страсть, то испуг…—
Это ты меня за руку взял, милый друг!?
Это ты осторожно так обнял меня!
Это твой поцелуй,— поцелуй без огня!
С болью в трепетном сердце, с волненьем в крови,
Ты не смеешь отдаться безумствам любви,—
И, внимая речам благородным твоим,
Я не смею дать волю влеченьям своим,
И дрожу, и шепчу тебе: милый ты мой!
Пусть владеет он жалкой моей красотой!—
Из обятий его, из ночной духоты
Я опять улетаю на крыльях мечты
В этот сад, в эту темь, вот на эту скамью,
Где впервые подслушал ты душу мою…
Я душою сливаюсь с твоею душой,—
Пусть владеет он жалкой моей красотой!
(Мотив из признаний Адды Кристен)
Пусть по воле судеб я рассталась с тобой,—
Пусть другой обладает моей красотой!
Из обятий его, из ночной духоты
Уношусь я далеко на крыльях мечты.
Вижу снова наш старый, запущенный сад:
Отраженный в пруде потухает закат,
Пахнет липовым цветом в прохладе аллей;
За прудом, где-то в роще, урчит соловей…
Я стеклянную дверь отворила,— дрожу,—
Я из мрака в таинственный сумрак гляжу…—
Чу! там хрустнула ветка,— не ты ли шагнул?!
Встрепенулася птичка,— не ты ли спугнул?!
Я прислушиваюсь, я мучительно жду,
Я на шелест шагов твоих тихо иду,—
Холодит мои члены то страсть, то испуг…—
Это ты меня за руку взял, милый друг!?
Это ты осторожно так обнял меня!
Это твой поцелуй,— поцелуй без огня!
С болью в трепетном сердце, с волненьем в крови,
Ты не смеешь отдаться безумствам любви,—
И, внимая речам благородным твоим,
Я не смею дать волю влеченьям своим,
И дрожу, и шепчу тебе: милый ты мой!
Пусть владеет он жалкой моей красотой!—
Из обятий его, из ночной духоты
Я опять улетаю на крыльях мечты
В этот сад, в эту темь, вот на эту скамью,
Где впервые подслушал ты душу мою…
Я душою сливаюсь с твоею душой,—
Пусть владеет он жалкой моей красотой!
I
Путешествуя в Азии, ночуя в чужих домах,
в избах, банях, лабазах — в бревенчатых теремах,
чьи копченые стекла держат простор в узде,
укрывайся тулупом и норови везде
лечь головою в угол, ибо в углу трудней
взмахнуть — притом в темноте — топором над ней,
отяжелевшей от давеча выпитого, и аккурат
зарубить тебя насмерть. Вписывай круг в квадрат.
II
Бойся широкой скулы, включая луну, рябой
кожи щеки; предпочитай карему голубой
глаз — особенно если дорога заводит в лес,
в чащу. Вообще в глазах главное — их разрез,
так как в последний миг лучше увидеть то,
что — хотя холодней — прозрачнее, чем пальто,
ибо лед может треснуть, и в полынье
лучше барахтаться, чем в вязком, как мед, вранье.
III
Всегда выбирай избу, где во дворе висят
пеленки. Якшайся лишь с теми, которым под пятьдесят.
Мужик в этом возрасте знает достаточно о судьбе,
чтоб приписать за твой счет что-то еще себе;
то же самое — баба. Прячь деньги в воротнике
шубы; а если ты странствуешь налегке —
в брючине ниже колена, но не в сапог: найдут.
В Азии сапоги — первое, что крадут.
IV
В горах продвигайся медленно; нужно ползти — ползи.
Величественные издалека, бессмысленные вблизи,
горы есть форма поверхности, поставленной на попа,
и кажущаяся горизонтальной вьющаяся тропа
в сущности вертикальна. Лежа в горах — стоишь,
стоя — лежишь, доказывая, что, лишь
падая, ты независим. Так побеждают страх,
головокруженье над пропастью либо восторг в горах.
V
Не откликайся на «Эй, паря!» Будь глух и нем.
Даже зная язык, не говори на нем.
Старайся не выделяться — в профиль, анфас; порой
просто не мой лица. И когда пилой
режут горло собаке, не морщься. Куря, гаси
папиросу в плевке. Что до вещей, носи
серое, цвета земли; в особенности — белье,
чтоб уменьшить соблазн тебя закопать в нее.
VI
Остановившись в пустыне, складывай из камней
стрелу, чтоб, внезапно проснувшись, тотчас узнать по ней,
в каком направленьи двигаться. Демоны по ночам
в пустыне терзают путника. Внемлющий их речам
может легко заблудиться: шаг в сторону — и кранты.
Призраки, духи, демоны — до’ма в пустыне. Ты
сам убедишься в этом, песком шурша,
когда от тебя останется тоже одна душа.
VII
Никто никогда ничего не знает наверняка.
Глядя в широкую, плотную спину проводника,
думай, что смотришь в будущее, и держись
от него по возможности на расстояньи. Жизнь
в сущности есть расстояние — между сегодня и
завтра, иначе — будущим. И убыстрять свои
шаги стоит, только ежели кто гонится по тропе
сзади: убийца, грабители, прошлое и т. п.
VIII
В кислом духе тряпья, в запахе кизяка
цени равнодушье вещи к взгляду издалека
и сам теряй очертанья, недосягаем для
бинокля, воспоминаний, жандарма или рубля.
Кашляя в пыльном облаке, чавкая по грязи,
какая разница, чем окажешься ты вблизи?
Даже еще и лучше, что человек с ножом
о тебе не успеет подумать как о чужом.
IX
Реки в Азии выглядят длинней, чем в других частях
света, богаче аллювием, то есть — мутней; в горстях,
когда из них зачерпнешь, остается ил,
и пьющий из них сокрушается после о том, что пил.
Не доверяй отраженью. Переплывай на ту
сторону только на сбитом тобою самим плоту.
Знай, что отблеск костра ночью на берегу,
вниз по реке скользя, выдаст тебя врагу.
X
В письмах из этих мест не сообщай о том,
с чем столкнулся в пути. Но, шелестя листом,
повествуй о себе, о чувствах и проч. — письмо
могут перехватить. И вообще само
перемещенье пера вдоль по бумаге есть
увеличенье разрыва с теми, с кем больше сесть
или лечь не удастся, с кем — вопреки письму —
ты уже не увидишься. Все равно, почему.
XI
Когда ты стоишь один на пустом плоскогорьи, под
бездонным куполом Азии, в чьей синеве пилот
или ангел разводит изредка свой крахмал;
когда ты невольно вздрагиваешь, чувствуя, как ты мал,
помни: пространство, которому, кажется, ничего
не нужно, на самом деле нуждается сильно во
взгляде со стороны, в критерии пустоты.
И сослужить эту службу способен только ты.
Россия — все:
Россия — все: и коммуна,
Россия — все: и коммуна, и волки,
и давка столиц,
и давка столиц, и пустырьная ширь,
стоводная удаль безудержной Волги,
обдорская темь
обдорская темь и сиянье Кашир.
Лед за пристанью за ближней,
оковала Волга рот,
это красный,
это красный, это Нижний,
это зимний Новгород.
По первой реке в российском сторечьи
скользим...
скользим... цепенеем...
скользим... цепенеем... зацапаны ветром...
А за волжским доисторичьем
кресты да тресты,
кресты да тресты, да разные "центро".
Сумятица торга кипит и клокочет,
клочки разговоров
клочки разговоров и дымные клочья,
а к ночи
не бросится говор,
не бросится говор, не скрипнут полозья,
столетняя зелень зигзагов Кремля,
да под луной,
да под луной, разметавшей волосья,
замерзающая земля.
Огромная площадь;
Огромная площадь; прорезав вкривь ее,
неслышную поступь дикарских лап
сквозь северную Скифию
я направляю
я направляю в местный ВАПП.
За версты,
За версты, за сотни,
За версты, за сотни, за тыщи,
За версты, за сотни, за тыщи, за массу
за это время заедешь, мчась,
а мы
а мы ползли и ползли к Арзамасу
со скоростью верст четырнадцать в час.
Напротив
Напротив сели два мужичины:
красные бороды,
красные бороды, серые рожи.
Презрительно буркнул торговый мужчина:
— Сережи! —
Один из Сережей
Один из Сережей полез в карман,
достал пироги,
достал пироги, запахнул одежду
и всю дорогу жевал корма,
ленивые фразы цедя промежду.
— Конешно...
— Конешно... и к Петрову́...
— Конешно... и к Петрову́... и в Покров...
за то и за это пожалте про́цент...
а толку нет...
а толку нет... не дорога, а кровь...
с телегой тони, как ведро в колодце...
На што мой конь — крепыш,
На што мой конь — крепыш, аж и он
сломал по яме ногу...
сломал по яме ногу... Раз ты
правительство,
правительство, ты и должон
чинить на всех дорогах мосты. —
Тогда
Тогда на него
Тогда на него второй из Сереж
прищурил глаз, в морщины оправленный.
— Налог-то ругашь,
— Налог-то ругашь, а пирог-то жрешь... —
И первый Сережа ответил:
И первый Сережа ответил: — Правильно!
Получше двадцатого,
Получше двадцатого, что толковать,
не голодаем,
не голодаем, едим пироги.
Мука, дай бог...
Мука, дай бог... хороша такова...
Но што насчет лошажьей ноги...
взыскали процент,
взыскали процент, а мост не проложать... —
Баючит езда дребезжаньем звонким.
Сквозь дрему
Сквозь дрему все время
Сквозь дрему все время про мост и про лошадь
до станции с названьем "Зименки".
На каждом доме
На каждом доме советский вензель
зовет,
зовет, сияет,
зовет, сияет, режет глаза.
А под вензелями
А под вензелями в старенькой Пензе
старушьим шепотом дышит базар.
Перед нэпачкой баба седа
отторговывает копеек тридцать.
— Купите платочек!
— Купите платочек! У нас
— Купите платочек! У нас завсегда
заказывала
заказывала сама царица... —
Морозным днем отмелькала Самара,
за ней
за ней начались азиаты.
Верблюдина
Верблюдина сено
Верблюдина сено провозит, замаран,
в упряжку лошажью взятый.
Университет —
Университет — горделивость Казани,
и стены его
и стены его и доныне
хранят
хранят любовнейшее воспоминание
о великом своем гражданине.
Далеко
Далеко за годы
Далеко за годы мысль катя,
за лекции университета,
он думал про битвы
он думал про битвы и красный Октябрь,
идя по лестнице этой.
Смотрю в затихший и замерший зал:
здесь
здесь каждые десять на́ сто
его повадкой щурят глаза
и так же, как он,
и так же, как он, скуласты.
И смерти
И смерти коснуться его
И смерти коснуться его не посметь,
стоит
стоит у грядущего в смете!
Внимают
Внимают юноши
Внимают юноши строфам про смерть,
а сердцем слышат:
а сердцем слышат: бессмертье.
Вчерашний день
Вчерашний день убог и низмен,
старья
старья премного осталось,
но сердце класса
но сердце класса горит в коммунизме,
и класса грудь
и класса грудь не разбить о старость.
1927
По славной матушке Волге-реке
А гулял Садко молодец тут двенадцать лет,
Никакой над собой притки и скорби
Садко не видовал,
А все молодец во здоровье пребывал,
Захотелось молодцу побывать во Нове-городе,
Отрезал хлеба великой сукрой,
А и солью насолил,
Ево в Волгу опустил:
«А спасиба тебе, матушка Волга-река!
А гулял я по тебе двенадцать лет,
Никакой я прытки-скорби не видавал над собой
И в добром здоровье от тебе отошел,
А иду я, молодец, во Нов-город побывать».
Проговорит ему матка Волга-река:
«А и гой еси, удалой доброй молодец!
Когда придешь ты во Нов-город,
А стань ты под башню проезжую,
Поклонися от меня брату моему,
А славному озеру Ильменю».
Втапоры Садко-молодец, отошед, поклонился.
Подошел ко Нову-городу
И будет у тоя башни проезжия,
Подле славнова озера Ильменя,
Правит челобитья великое
От тоя-та матки Волги-реки,
Говорит таково слово:
«А и гой еси, славной Ильмень-озеро!
Сестра тебе, Волга, челобитья посылает».
Двою говорил сам и кланелся.
Малое время замешкавши,
Приходил тут от Ильмень-озера
Удалой доброй молодец,
Поклонился ему добру молодцу:
«Гой еси, с Волги удал молодец!
Как ты-де Волгу, сестру, знаешь мою?».
А и тот молодец Садко ответ держит:
«Что-де я гулял по Волге двенадцать лет,
Со вершины знаю и до ус(т)ья ее,
А и нижнея царства Астраханскова».
А стал тот молодец наказовати,
Которой послан от Ильмень-озера:
«Гой еси ты, с Волги удал молодец!
Проси бошлыков во Нове-городе
Их со тремя неводами
И с теми людьми со работными,
И заметовай ты неводы во Ильмень-озера,
Что будет тебе божья милость».
Походил он, молодец,
К тем бошлыкам новогородскием,
И пришел он, сам кланеится,
Сам говорит таково слово:
«Гой вы еси, башлыки, добры молодцы!
А и дайте мне те три невода
Со теми людьми со работными
Рыбы половити во Ильмени-озере,
Я вам, молодцам, за труды заплачу».
А и втапоры ему бошлыки не отказовалися,
Сами пошли, бошлыки, со работными людьми
И закинули три невода во Ильмень-озеро.
Первой невод к берегу пришел —
И тут в нем рыба белая,
Белая ведь рыба мелкая;
И другой-та ведь невод к берегу пришел —
В том-та рыба красная;
А и третей невод к берегу пришел —
А в том-та ведь рыба белая,
Белая рыба в три четверти.
Перевозился Садко-молодец на гостиной двор
Со тою рыбою ловленою,
А и первую рыбу перевозили,
Всю клали оне рыбу в погребы;
Из другова же невода он в погреб же возил,
Та была рыба вся красная;
Из третьева невода возили оне
В те же погребы глубокия,
Запирали оне погребы накрепко,
Ставили караулы на гостином на дворе,
А и отдал тут молодец тем бошлыкам
За их за труды сто рублев.
А не ходит Садко на тот на гостиной двор по три дни,
На четвертой день погулять захотелось,
А и первой в погреб заглянет он,
А насилу Садко тута двери отворил:
Котора была рыба мелкая,
Те-та ведь стали деньги дробныя,
И скора Садко опять запирает;
А в другом погребу заглянул он:
Где была рыба красная,
Очутилась у Садка червонцы лежат;
В третьем погребу загленул Садко:
Где была рыба белая,
А и тут у Садка все монеты лежат.
Втапоры Садко-купец, богатой гость,
Сходил Садко на Ильмень-озеро,
А бьет челом-поклоняется:
«Батюшко мой, Ильмень-озеро!
Поучи мене жить во Нове-граде!».
А и тут ему говорил Ильмень-озеро:
«А и гой еси, удалой доброй молодец!
Поводись ты со людьми со таможенными,
А и только про их ты обед доспей,
Позови молодцов, посадских людей,
А станут те знать и ведати».
Тут молодец догадается,
Сделал обед про томожных людей,
А стал он водиться со посадскими людьми.
И будет во Нове-граде
У тово ли Николы Можайскова,
Те мужики новогородские
Соходилися на братшину Никольшину,
Начинают пить канун, пива яшныя,
И пришел тут к нам удалой доброй молодец,
Удалой молодец был вол(ж)ской сур,
Бьет челом-поклоняется:
«А и гой вы еси, мужики новогородские!
Примите меня во братшину Никольшину,
А и я вам сыпь плачу немалую».
А и те мужики новогородские
Примали ево во братшину Никольшину,
Дал молодец им пятьдесят рублев,
А и за́чили пить пива яшныя.
Напивались молодцы уже допьяна,
А и с хмелю тут Садко захвастался:
«А и гой еси вы, молодцы славны купцы!
Припасите вы мне товаров во Нове-городе
По три дня и по три у́повода,
Я выкуплю те товары
По три дни по три уповода,
Не оставлю товаров не на денежку,
Ни на малу разну полушечку,
А то коли я тавары не выкуплю,
Заплачу казны вам сто тысячей».
А и тут мужики новогородские
Те-та-де речи ево записавали,
А и выпили канун, пива яшные,
И заставили Садко ходить по Нову-городу,
Закупати товары во Нове-городе
Тою ли ценою повольною.
А и ходит Садко по Нову-городу,
Закупает он товары повольной ценою,
Выкупил товары во Нове-городе,
Не оставил товару не на денежку,
Ни на малу разну полушечку.
Влажи́л бог желанье в ретиво сер(д)це:
А и шод Садко, божей храм сорудил
А и во имя Стефана-архидьякона,
Кресты, маковицы золотом золотил,
Он местны иконы изукрашевал,
Изукрашевал иконы, чистым земчугом усадил,
Царские двери вызолочевал.
А и ходит Садко по второй день по Нову-городу, —
Во Нове-граде товару больше старова.
Он выкупил товары и по второй день,
Не оставил товару не на денежку,
Ни на малу разну полушечку.
И влаживал ему бог желанье в ретиво сер(д)це:
Шед Садко, божей храм сорудил
А и во имя Сафе́и Премудрыя,
Кресты, маковицы золотом золотил,
Местны иконы изукрашевал,
Изукрашевал иконы, чистым земчугом усадил,
Царские двери вызолачевал.
А и ходит Садко по третей день,
По третей день по Нову-городу, —
Во Нове-городе товару больше старова,
Всяких товаров заморскиех.
Он выкупил товары в половина дня,
Не оставил товару не на денежку,
Ни на малу разну полушечку.
Много у Садка казны осталося,
Вложил бог желанье в ретиво сер(д)це:
Шед Садко, божей храм сорудил
Во имя Николая Можайскова,
Кресты, маковицы золотом золотил,
Местны иконы вызукрашевал,
Изукрашевал иконы, чистым земчугом усадил,
Царские двери вызолочевал.
А и ходит Садко по четвертой день,
Ходил Садко по Нову-городу
А и целой день он до вечера,
Не нашел он товаров во Нове-городе
Ни на денежку, ни на малу разну полушечку,
Зайдет Садко он во темной ряд —
И стоят тут черепаны-гнилые горшки,
А все горшки уже битыя,
Он сам Садко усмехается,
Дает деньги за те горшки,
Сам говорит таково слово:
«Пригодятся ребятам черепками играть,
Поминать Садко-гостя богатова,
Что не я Садко богат,
Богат Нов-город всякими товарами заморскими
И теми черепанами-гнилыми горшки».
Во славном понизовом городе Астрахане,
Против пристани матки Волги-реки,
Соходилися тут удалы добры молодцы,
Донския славны атаманы казачия:
Ермак Тимофеевич, Самбур Андреевич
И Анофрей Степанович.
И стали оне во единой круг
Как думати думушку за единое
Со крепка ума, с полна разума.
Атаман говорил донским казакам,
По именю Ермак Тимофеевич:
«Ай вы гой еси, братцы, атаманы казачия!
Некорыстна у нас шу(т)ка зашучена:
Гуляли мы по морю синему
И стояли на протоке на Ахтубе,
Убили мы посла персидскова
Со всеми ево салдатами и матрозами
И всем животом его покорыстовались.
И как нам на то будет ответствовать?
В Астрахане жить нельзя,
На Волге жить — ворами слыть,
На Яик идти — переход велик,
В Казань идти — грозен царь стоит,
Грозен царь, асударь Иван Васильевич,
В Москву идти — перехватаным быть,
По разным городам разосланым
И по темным тюрьмам рассаженым.
Пойдемтя мы в Усолья ко Строгоновым,
Ко тому Григорью Григорьевичу,
К тем господам к Вороновым,
Возьмем мы много свинцу-пороху
И запасу хлебнова».
И будут оне в Усолье у Строгонова,
Взяли запасы хлебныя, много свинцу-пороху
И пошли вверх по Чусовой реке,
Где бы Ермаку зима зимовать.
И нашли оне печеру каменну на той Чусовой реке,
На висячем большом каменю,
И зашли оне сверх того каменю,
Опущалися в ту пещеру казаки,
Много не мало — двесте человек;
А которые остались люди похужея,
На другой стороне в такую ж оне печеру убиралися,
И тут им было хорошо зима зимовать.
Та зима проходит, весна настает,
Где Ермаку путя искать?
Путя ему искать по Серебренной реке.
Стал Ермак убиратися со своими товарыщами, —
По Серебренной пошли, до Жаравля дошли.
Оставили оне тут лодки-коломенки,
На той Баранченской переволоке,
Одну тащили, да надселися, там ее и покинули. И в то время увидели
Баранчу-реку, обрадовались, поделали баты сосновыя и лодки-набойницы;
поплыли по той Баранче-реке, и скоро оне выплыли на Тагиль-реку;
у тово Медведя-камня, у Магницкова горы становилися. А на другой
стороне была у них пло(т)бища: делали большия коломенки, чтобы можно
им со всем убратися. Жили оне тут, казаки, с весны до Троицова дни,
и были у них промыслы рыбныя, тем оне и кормилися. И как им путь
надлежал, со всем в коломенки убиралися. И поплыли по Тагиль-реке,
а и выплыли на Туру-реку, и поплыли по той Туре-реке в Епанчу-реку;
и тут оне жили до Петрова дни. Еще оне тут управлялися: поделали
людей соломенных и нашили на них платье цветное; было у Ермака дружины
три ста́ человек, а стало уже со теми больше тысячи. Поплыли
по Тоболь-реку, в Мяденски юрты приплыли, тут оне князька полонили
небольшева, дабы показал им путь по Тоболь-реке. Во тех ус(т)ьях
тобольскиех на изголове становилися, и собиралися во единой круг,
и думали думушку крепку заедино, как бы им приплыть к горе Тобольской
той. Сам он, Ермак, пошел ус(т)ьем верхнием, Самбур Андреевич —
ус(т)ьем среднием, Анофрей Степанович — ус(т)ьем нижнием, которая
ус(т)ья впала против самой горы Тобольския. И выплыли два атамана
казачия Самбур Андревич и Анофрей Степанович со своими товарыщами
на Иртыш-реку под саму высоку гору Тобольскую. И тут у них
стала баталия великая со теми татары котовскими. Татара в них бьют
со крутой горы, стрелы летят, как часты дожди, а казакам взять не можно
их. И была баталия целой день, прибили казаки тех татар немало
число, и тому татары дивовалися: каковы русски люди крепкия, что
ни едино убить не могут их, каленых стрел в них, как в снопики, налеплено,
только казаки все невредимы стоят, и тому татара дивуются ноипаче
того.
В то же время пришел атаман Ермак Тимофеевич со своею дружиной
тою лукою Соуксанскую. Дошел до ус(т)ья Сибирки-реки и в то время
полонил Кучума — царя татарскова, а первова князька поиманова отпустил
со известием ко тем татарам котовскием, чтобы оне в драке с казаками
помирилися: уж-де царя вашего во полон взяли тем атаманом
Ермаком Тимофеевым. И таковы слова услыша, татара сокротилися
и пошли к нему, Ермаку, с подарачками: понесли казну соболиную и бурых
лисиц сибирскиех. И принимал Ермак у них не отсылаючи, а на место
Кучума-царя утвердил Сабанака-татарина и дал ему полномочие владеть
ими. И жил там Ермак с Покрова до зимнява Николина дня. Втапоры
Ермак шил шубы соболиныя, нахтармами вместе сшивал, а теплыя мехи наверх обоих сторон; таковым манером и шапки шил. И убравши Ермак
со всемя казаки отезжал к каменну Москву, ко грозному царю Ивану
Васильевичу. И как будет Ермак в каменной Москве, на канун праздника
Христова дня, втапоры подкупил в Москве большова боярина Никиту
Романовича, чтобы доложил об нем царю грозному. На самой праздник
Христов день, как изволил царь-государь идти от заутрени, втапоры
доложил об них Никита Романович, что-де атаманы казачия, Ермак
Тимофеев с товарыщи, к твоему царскому величеству с повинностью
пришли и стоят на Красной площади. И тогда царь-государь тотчас велел
пред себя привести тово атамана Ермака Тимофеева со темя ево товарыщи.
Татчас их ко царю представили в тех шубах соболиныех. И тому царь
удивляется и не стал больше спрашивати, велел их разослать по фатерам
до тово часу, когда спросятся. Втапоры царю праздник радошен был,
и было пирование почестное на великих на радостях, что полонил Ермак
Кучума — царя татарскова, и вся сила покорилася тому царю грозному,
царю Ивану Васильевичу. И по прошествии того праздника приказал
царь-государь тово Ермака пред себя привести. Тотчас их сабрали и
ко царю представили, вопрошает тут их царь-государь: «Гой ты еси, Ермак
Тимофеев сын, где ты бывал? сколько по воли гулял и напрасных душ
губил? И каким случаем татарскова Кучума-царя полонил? И всю ево
татарскую силу под мою власть покорил?». Втапоры Ермак пред грозным
царем на колени пал, и письменное известие обо всем своем похождении
подавал, и притом говорил таковыя слова: «Гой еси, вольной царь, царь
Иван Васильевич! Приношу тебе, асударь, повинность свою: гуляли мы,
казаки, по морю синему и стояли на протоке на Ахтубе, и в то время годилося
мимо идти послу персидскому Коромышеву Семену Костянтиновичу
со своими салдаты и матрозами; и оне напали на нас своею волею
и хотели от нас поживитися, — казаки наши были пьяныя, а салдаты
упрямыя — и тут персидскова посла устукали со теми ево салдаты и матрозами».
И на то царь-государь не прогневался, ноипаче умилосердился,
приказал Ермака пожаловати. И посылал ево в ту сторону сибирскую,
ко тем татарам котовскием брать с них дани-выходы в казну государеву.
И по тому приказу государеву поехал Ермак Тимофеевич со своими казаками
в ту сторону сибирскую. И будет он у тех татар котовскиех, стал
он их наибольше под власть государеву покоряти, дани-выходы без апущения
выбирати. И год-другой тому времени поизойдучи, те татара
[в]збу[н]товалися, на Ермака Тимофеева напущалися на той большой
Енисее-реке. Втапоры у Ермака были казаки разосланы по разным дальным
странам, а при нем только было казаков на дву коломенках, и билися-
дралися с татарами время немалое. И для помощи своих товарыщев
он, Ермак, похотел перескочити на другую свою коломенку и ступил
на переходню обманчивую, правою ногою поскользнулся он, — и та переходня с конца верхнева подымалася и на ево опущалася, росшибла
ему буйну голову и бросила ево в тое Енисею-быстру реку. Тут Ермаку
такова смерть случилась.