Еще над степью не иссяк
Закат. Все тише ветра взмахи.
Под казанком трещит кизяк.
Вокруг огня сидят казахи.Угрюмо тлеет свет зари.
Века проходят за веками.
И блещут воды Сыр-Дарьи,
Как меч, засыпанный песками.
Покуда не был я женат,
Я был так одинок
И прятал сыр и ветчину
На полке в уголок.Но так как мыши грызли сыр
И ели ветчину,
Поехать в Лондон я решил
И взять себе жену.Широких улиц там не счесть,
А в переулках тесно.
Не мог проехать я с женой
В карете многоместной.Жену я в тачку погрузил
И сам её повёз,
Но скоро тачка и жена
Свалились под откос.
Еще и холоден и сыр
Февральский воздух, но над садом
Уж смотрит небо ясным взглядом,
И молодеет Божий мир.
Прозрачно-бледный, как весной,
Слезится снег недавней стужи,
А с неба на кусты и лужи
Ложится отблеск голубой.
Не налюбуюсь, как сквозят
Деревья в лоне небосклона,
И сладко слушать у балкона,
Как снегири в кустах звенят.
Нет, не пейзаж влечет меня,
Не краски жадный взор подметит,
А то, что в этих красках светит:
Любовь и радость бытия.
притча
Однажды после пира
Ворона унесла остаток малый сыра,
С добычею в губах не медля на кусток
Ореховый присела.
Лисица к сыру подоспела
И лесть, как водится, запела
(Насильно взять нельзя): «Я чаю, голосок
Приятен у тебя и нежен и высок».
Ворона глупая от радости мечтала,
Что Каталани стала,
И пасть разинула — упал кусок,
Который подхватя, коварная лисица
Сказала напрямки: «Не верь хвале, сестрица
Ворону хвалит мир,
Когда у ней случится сыр».
Еврейская птица ворона,
зачем тебе сыра кусок?
Чтоб каркать во время урона,
терзая продрогший лесок?
Нет! Чуждый ольхе или вербе,
чье главное свойство — длина,
сыр с месяцем схож на ущербе.
Я в профиль его влюблена.
Точней, ты скорее астроном,
ворона, чем жертва лисы.
Но профиль, присущий воронам,
пожалуй не меньшей красы.
Я просто мечтала о браке,
пока не столкнулась с лисой,
пытаясь помножить во мраке
свой профиль на сыр со слезой.
Корабль в густом, сыром тумане
Как бы затерянный стоит…
Недавней бурей в океане,
Компас изломанный молчит,
И цепи якорей порвались…
Теченье ж все несет, несет…
Бросают поминутно лот,
Уже на камни натыкались…
Друг друга — подле не видать.
Ужель, о Боже, погибать! —
И в экипаже — ужас дикий…
А мгла густей и все густей,
И глухо раздаются в ней
Пловцов взывания и клики…
Спаси их, Господи, спаси!
Пошли Ты им в сей час великий
Хоть луч единый с небеси!
В сыром ночном тумане
Всё лес, да лес, да лес…
В глухом сыром бурьяне
Огонь блеснул — исчез…
Опять блеснул в тумане,
И показалось мне:
Изба, окно, герани
Алеют на окне…
В сыром ночном тумане
На красный блеск огня,
На алые герани
Направил я коня…
И вижу: в свете красном
Изба в бурьян вросла,
Неведомо несчастным
Быльём поросла…
И сладко в очи глянул
Неведомый огонь,
И над бурьяном прянул
Испуганный мой конь…
«О, друг, здесь цел не будешь,
Скорей отсюда прочь!
Доедешь — всё забудешь,
Забудешь — канешь в ночь!
В тумане да в бурьяне,
Гляди, — продашь Христа
За жадные герани,
За алые уста!»Декабрь 1912
Пою, когда гортань сыра, душа — суха,
И в меру влажен взор, и не хитрит сознанье:
Здорово ли вино? Здоровы ли меха?
Здорово ли в крови Колхиды колыханье?
И грудь стесняется, — без языка — тиха:
Уже я не пою — поет мое дыханье —
И в горных ножнах слух, и голова глуха…
Песнь бескорыстная — сама себе хвала:
Утеха для друзей и для врагов — смола.
Песнь одноглазая, растущая из мха, —
Одноголосый дар охотничьего быта, —
Которую поют верхом и на верхах,
Держа дыханье вольно и открыто,
Заботясь лишь о том, чтоб честно и сердито
На свадьбу молодых доставить без греха.
Загорается сыр-бор
не от засухи — от слова.
Веселый разговор
в полуночи выходит снова: «Ты скажи, скажи, скажи,
не переламывая рук:
с кем ты поделила жизнь
полукруг на полукруг?»«Ты ответь, ответь, ответь,
голосу не изменя:
с кем ты повстречаешь смерть
без любимой — без меня?»Сыру-бору нет конца,
горечь поплыла к заре,
и вот уж нет у нас лица,
друг другу не во что смотреть.Надо, надо, надо знать:
нас не двое на земле —
нам со всеми умирать
и со всеми веселеть… Холодеет горький бор
не от ливня, но ответа.
Веселый разговор
исходит до рассвета.
Кто счастлив лестью, что в обманчивых словах, —
Потерпит кару он в раскаянии позднем.
Однажды ворон своровал с окошка сыр
И сесть сбирался, на высокий севши сук.
Лисица видит — и такую речь ведет:
«О, как прекрасен, ворон, перьев блеск твоих,
В лице и теле, ворон, сколько красоты.
Имел бы голос — лучше птицы б не найти».
А глупый ворон, голос высказать спеша,
Свой сыр роняет изо рта… Поспешно тут
Хитрец лисица жадно в губы сыр берет.
И стонет глупый, что поддался на обман.
Я пришел к тебе, сыр-дремучий бор,
Из-за быстрых рек, из-за дальних гор,
Чтоб у ног твоих, витязь-схимнище,
Подышать лесной древней силищей! Ты прости, отец, сына нищего,
Песню-золото расточившего,
Не кудрявичем под гуслярный звон
В зелен терем твой постучался он! Богатырь душой, певник розмыслом,
Раздружился я с древним обликом,
Променял парчу на сермяжину,
Кудри-вихори на плешь-лысину.Поклонюсь тебе, государь, душой —
Укажи тропу в зелен терем свой!
Там, двенадцать в ряд, братовья сидят —
Самоцветней зорь боевой наряд… Расскажу я им, баснослов-баян,
Что в родных степях поредел туман,
Что сокрылися гады, филины,
Супротивники пересилены, Что крещеный люд на завалинах
Словно вешний цвет на прогалинах…
Ах, не в руку сон! Седовласый бор
Чуда-терема сторожит затвор:
На седых щеках слезовая смоль,
Меж бровей-трущоб вещей думы боль.
Негде Ворону унесть сыра часть случилось;
На дерево с тем взлетел, кое-полюбилось.
Оного Лисице захотелось вот поесть;
Для того, домочься б, вздумала такую лесть:
Воронову красоту, перья цвет почтивши,
И его вещбу еще также похваливши,
«Прямо, — говорила, — птицею почту тебя
Зевсовою впредки, буде глас твой для себя,
И услышу песнь, доброт всех твоих достойну».
Ворон похвалой надмен, мня себе пристойну,
Начал, сколько можно громче, кракать и кричать,
Чтоб похвал последню получить себе печать;
Но тем самым из его носа растворенна
Выпал на землю тот сыр. Лиска, ободренна
Оною корыстью, говорит тому на смех:
«Всем ты добр, мой Ворон; только ты без сердца мех».
В сыром Петербурге, за чайным столом,
Они размечтались о юге родном.
Она говорила: „последний раз шла я
Одна через Киев; там ночь голубая
Вокруг разстилалась… Как пахли черешни!
Как мягок, как тепел там воздух был вешний
Как ласков луны обольстительный свет.
Все окна, раскрытыя настеж, темнели…
В садах соловьев раздавалися трели
И ярко шиповник алел!..“ Ей в ответ
Сказал он, волнуясь: „там ночью работой
Я также не мог заниматься с охотой:
Бывало под самым окном у меня
В вишневом кусте до лазурнаго дня
Свистал соловей, а в открытыя окна,
Как бабочек стая, как снега волокна,
Влетали вишневых цветов лепестки,
Мой стол усыпая…“ Она головою
Поникла. Замолк он… и, полный тоски,
Вздохнул я, растроганный речью простою.
И птицы держатся людского ремесла.
Ворона сыру кус когда-то унесла
И на дуб села.
Села,
Да только лишь еще ни крошечки не ела.
Увидела Лиса во рту у ней кусок,
И думает она: «Я дам Вороне сок!
Хотя туда не вспряну,
Кусочек этот я достану,
Дуб сколько ни высок».
«Здорово, — говорит Лисица, —
Дружок, Воронушка, названая сестрица!
Прекрасная ты птица!
Какие ноженьки, какой носок,
И можно то сказать тебе без лицемерья,
Что паче всех ты мер, мой светик, хороша!
И попугай ничто перед тобой, душа,
Прекраснее сто крат твои павлиньих перья!»
(Нелестны похвалы приятно нам терпеть).
«О, если бы еще умела ты и петь,
Так не было б тебе подобной птицы в мире!»
Ворона горлышко разинула пошире,
Чтоб быти соловьем,
«А сыру, — думает, — и после я поем.
В сию минуту мне здесь дело не о пире!»
Разинула уста
И дождалась поста.
Чуть видит лишь конец Лисицына хвоста.
Хотела петь, не пела,
Хотела есть, не ела.
Причина та тому, что сыру больше нет.
Сыр выпал из роту, — Лисице на обед.
Уж сколько раз твердили миру,
Что лесть гнусна, вредна; но только все не впрок,
И в сердце льстец всегда отыщет уголок.
Вороне где-то Бог послал кусочек сыру;
На ель Ворона взгромоздясь,
Позавтракать было совсем уж собралась,
Да призадумалась, а сыр во рту держала.
На ту беду Лиса близехонько бежала;
Вдруг сырный дух Лису остановил:
Лисица видит сыр, Лисицу сыр пленил.
Плутовка к дереву на цыпочках подходит;
Верти́т хвостом, с Вороны глаз не сводит
И говорит так сладко, чуть дыша:
«Голубушка, как хороша!
Ну что за шейка, что за глазки!
Рассказывать, так, право, сказки!
Какие перушки! какой носок!
И, верно, ангельский быть должен голосок!
Спой, светик, не стыдись! Что, ежели, сестрица,
При красоте такой и петь ты мастерица, —
Ведь ты б у нас была царь-птица!»
Вещуньина с похвал вскружилась голова,
От радости в зобу дыханье сперло, —
И на приветливы Лисицыны слова
Ворона каркнула во все воронье горло:
Сыр выпал — с ним была плутовка такова.
<1807>
Подражание Тристану Клингсору«Красная шапочка! Красная шапочка!
Девочка, что ты спешишь?
Видишь, порхает за бабочкой бабочка,
Всюду и прелесть и тишь.
Что там уложено в этой корзиночке?»
«Яйца, и сыр, и пирог…
Ах, по росе как промокли ботиночки,
Путь так далек, так далек!»
Девочка дальше бежит все поспешнее,
Волка боится она…
Кто на пригорке сидит? — то нездешние?
Ах, это сам сатана.
В шапку с рогами и в плащ поизношенный
Он, словно нищий, одет.
Вот он навстречу встает и, непрошеный,
Ей говорит свой привет.
«Ах, господин сатана, вот вы видите:
Яйца здесь, сыр и пирог.
Если сегодня меня не обидите,
На небо примет вас бог».
«Ну, покажи мне дорогу, миньоночка!» —
Поднял он руку свою,
Нож засверкал под сиянием солнышка…
Девочка! вот ты в раю.
Красная шапочка! Красная шапочка!
Девочка, что ты спешишь?
Видишь порхает за бабочкой бабочка,
Всюду и прелесть и тишь.
Что там уложено в этой корзиночке?
— Яйца, и сыр, и пирог…
Ах, от росы промокают ботиночки,
Путь так далек, так далек.
Девочка дальше бежит все поспешнее,
Волка боится она…
Кто на пригорке сидит? — то нездешние?
Ах, это сам Сатана.
В шапку с рогами и в плащ поизношенный
Он словно нищий одет.
Вот он навстречу встает и, непрошенный
Ей говорит свой привет.
— «Ах, господин Сатана, вот вы видите:
Яйца здесь, сыр и пирог.
Если сегодня меня не обидите,
На небо примет вас Бог».
— «Ну, покажи мне дорогу, миньоночка»!
Поднял он руку свою,
Нож засверкал под сиянием солнышка…
Девочка! вот ты в раю.
Недавно тост я слышал на пиру,
И вот он здесь записан на бумагу.
«Приснилось мне, — сказал нам тамада,
Что умер я, и все-таки не умер,
Что я не жив, и все-таки лежит
Передо мной последняя дорога.
Я шел по ней без хлеба, без огня,
Кругом качалась белая равнина,
Присевшие на корточки холмы
На согнутых хребтах держали небо.
Я шел по ней, весь день я не видал
Ни дыма, ни жилья, ни перекрестка,
Торчали вместо верстовых столбов
Могильные обломанные плиты —
Я надписи истертые читал,
Здесь были похоронены младенцы,
По две недели от роду, по три,
Умершие, едва успев родиться.
К полуночи я встретил старика,
Седой, как лунь, сидел он у дороги
И пил из рога черное вино,
Пахучим козьим сыром заедая.
«Скажи, отец, — спросил я у него, —
Ты сыр жуешь, ты пьешь вино из рога,
Как дожил ты до старости такой
Здесь, где никто не доживал до года?»
Старик, погладив мокрые усы,
Сказал: «Ты ошибаешься, прохожий,
Здесь до глубокой старости живут,
Здесь сверстники мои лежат в могилах,
Ты надписи неправильно прочел —
У нас другое летоисчисленье:
Мы измеряем, долго ли ты жил,
Не днями жизни, а часами дружбы».
И тамада поднялся над столом:
«Так выпьем же, друзья, за годы дружбы!»
Но мы молчали. Если так считать —
Боюсь, не каждый доживет до года!
Мартышка с кошкою в одних покоях жили,
И одному хозяину служили;
Да просто ни чево, хозяин, не клади;
Когда что стянуто, к соседям не ходи;
Мартышка все припрячет,
А кошка кушанье что ты ни ставь поест;
Не сыщет без замка от них надежных мест.
Частенько кошка к сыру скачет,
И ловит сыр;
Так часто у нее с мышами мир;
Сыр мыши пожирняе.
Так стала кошка по смирняе.
Сидели некогда приборщицы одни:
Увидели они,
Каштаны жарятся в камине.
Мартышка говорит: вот кошка случай ныне;
Тебе своим искуством поблескать,
Помастери каштаны потаскать,
Отважся в уголья ты лапу сунуть,
И по каштанцу клюнуть.
Проворница тотчас золу поразгребла,
И лапу вон; так лапы не ожгла,
Опять в огонь, каштан не много потянула,
И лапу вон опять оттоле отпехнула,
Еще, еще, и раз за разом так опять:
Пришла к концу, каштан усилилась достать:
По том еще каштан, по том и два каштана,
И нацепляла их оттоле с полкармана.
Мартышка держит верный щот
У кошки:
Что кошка вытащит, мартышка его в рот,
Не упуская крошки.
Служанка вдруг вошла: повесили головки:
Каштаны были ловки,
Мартышке сносно то; она сыта была:
А ты мышатница, ни ела, ни пила,
И пользы за свою чужия ты искала;
Каштаны не себе, мартышке ты таскала.
Как да́лече-дале́че во чистом поле,
Что ковыль-трава во чистом в поле шатается, —
А и ездит в поле стар-матер человек,
Старой ли казак Илья Муромец.
А и конь ли под ним кабы лютой зверь,
Он сам на коне, как ясен сокол.
Со старым ведь денег не годилося:
Только червонцов золотых с ним семь тысячей,
Дробных денег сорок тысячей,
Коню ведь под старым цены не было.
Почему-то цены ему не было?
Потому-то коню цены не было, —
За реку-то он броду не спрашивал,
Котора река цела верста,
А скачет он с берегу на берег.
Наехали на старова станишники,
По-нашему, русскому, разбойники,
Кругом ево, старова, облавили,
Хотят ево, старова, ограбити,
С душей, с животом ево разлучить хотят.
Говорит Илья Муромец Иванович:
«А и гой есть вы, братцы станишники!
Убить меня, старова, вам не за что,
А взяти у старова нечево!».
Вы(мал) он из налушна крепкой лук,
Винимал он ведь стрелку каленую,
Он стреляет не по станишникам, —
Стреляет он, старой, по сыру дубу.
А спела титивка у туга лука,
Станишники с коней попадали,
Угодила стрела в сыр кряковистой дуб,
Изломала в черенья в ножевыя дуб.
От тово-та ведь грому богатырскова,
Тово-та станишники испужалися,
А и пять оне часов без ума лежат,
А и будто ото сна сами пробужаются:
А Селма стает, пересемывает,
А Спиря стает, то постыривает,
А все оне, станишники, бьют челом:
«Ты старой казак Илья Муромец!
Возьми ты нас в холопство вековечное!
Дадим рукописанье служить до веку».
Говорит Илья Муромец Иванович:
«А и гой есть вы, братцы станишники!
Поезжайте от меня во чисто поле,
Скажите вы Чурилу сыну Пленковичу
Про старова казака Илью Муромца».
— Скажите,
Кто испортил сыр?
Кто в нем наделал
Столько дыр?
— Во всяком случае,
Не я! —
Поспешно хрюкнула
Свинья.
— Загадочно! —
Воскликнул Гусь. —
А га-гадать
Я не берусь!
Овца сказала, чуть не плача:
— Бе-е-зумно трудная задача!
Все непонятно, все туманно —
Спросите лучше
У Барана!
— Все зло — от кошек! — произнес,
Обнюхав сыр,
Дворовый пес. —
Как дважды два — четыре,
От них и дырки в сыре!
А Кот сердито фыркнул с крыши:
— Кто точит дырки?
Ясно — мыши!
Но тут Ворону бог принес.
— Ура!
Она решит вопрос.
Ведь, как известно,
У нее
На сыр
Особое чутье!
И вот поручено
Вороне
Проверить дело
Всесторонне…
Спеша раскрыть загадку дыр,
Ворона
Углубилась
В сыр.
Вот
Дырки
Шире, шире, шире…
А где же сыр?
Забудь о сыре!
Заголосил весь скотный двор:
— Разбой! Грабеж! Позор!
Взлетела на забор
Ворона
И заявила
Оскорбленно:
— Ну, это, знаете, придирки!
Вас
Интересовали
Дырки?
Так в чем же дело?
Сыр я съела,
А дырки —
Все! —
Остались целы!
На этом был окончен спор,
И потому-то
До сих пор,
Увы,
Никто не знает
В мире,
Откуда все же
Дырки в сыре!
Мне помнится, вороне,
А может, не вороне,
А может быть, корове
Ужасно повезло:
Послал ей кто-то сыра
Грамм, думается, двести,
А может быть, и триста,
А может, полкило.
На ель она взлетела,
А может, не взлетела,
А может быть, на пальму
Ворона взобралась.
И там она позавтракать,
А может, пообедать,
А может, и поужинать
Спокойно собралась.
Но тут лиса бежала,
А может, не бежала,
А может, это страус злой,
А может, и не злой.
А может, это дворник был…
Он шел по сельской местности
К ближайшему орешнику
За новою метлой.
— Послушайте, ворона,
А может быть, собака,
А может быть, корова,
Ну как вы хороша!
У вас такие перья,
У вас глаза такие!
Копыта очень стройные
И нежная душа.
А если вы залаете,
А может, и завоете,
А может, замычите —
Коровы ведь мычат, —
То вам седло большое,
Ковер и телевизор
В подарок сразу врУчат,
А может быть, вручАт.
И глупая ворона,
А может быть, корова
А может быть, собака
Как громко запоет.
И от такого пения,
А может, и не пения
Упал, конечно, в обморок
От смеха весь народ.
А сыр у той вороны,
А может быть, собаки,
А может, и коровы
Немедленно упал.
И прямо на лисицу,
А может быть, на страуса,
А может быть, на дворника
Немедленно попал.
Идею этой сказки,
А может, и не сказки
Поймет не только взрослый,
Но даже карапуз:
Не стойте и не прыгайте,
Не пойте, не пляшите
Там, где идет строительство
Или подвешен груз.
Тобой, красивая рябина,
Тобой, наш русский виноград,
Меня потешила чужбина,
И я землячке милой рад.
Любуюсь встречею случайной;
Ты так свежа и хороша!
И на привет твой думой тайной
Задумалась моя душа.
Меня минувшим освежило,
Его повеяло крыло,
И в душу глубоко и мило
Дней прежних запах нанесло.
Все пережил я пред тобою,
Все перечувствовал я вновь —
И радость пополам с тоскою,
И сердца слезы, и любовь.
Одна в своем убранстве алом,
Средь обезлиственных дерев,
Ты вся обвешана кораллом,
Как шеи черноглазых дев.
Забыв и озера картину,
И снежный пояс темных гор,
В тебя, родную мне рябину,
Впился мой ненасытный взор.
И предо мною — Русь родная,
Знакомый пруд, знакомый дом;
Вот и дорожка столбовая
С своим зажиточным селом.
Красавицы, сцепивши руки,
Кружок веселый заплели,
И хороводной песни звуки
Перекликаются вдали:
«Ты рябинушка, ты кудрявая,
В зеленом саду пред избой цвети,
Ты кудрявая, моложавая,
Белоснежный пух — кудри-цвет твои.
Убери себя алой бусою,
Ярких ягодок загорись красой;
Заплету я их с темно-русою,
С темно-русою заплету косой.
И на улицу на широкую
Выйду радостно на закате дня,
Там мой суженый черноокую,
Черноокую сторожит меня!»
Но песней здесь по околотку
Не распевают в честь твою.
Кто словом ласковым сиротку
Порадует в чужом краю?
Нет, здесь ты пропадаешь даром,
И средь спесивых винных лоз
Не впрок тебя за летним жаром
Прихватит молодой мороз.
Потомка новой Элоизы
В сей романтической земле,
Заботясь о хозяйстве мызы,
Или по-здешнему — шале,
Своим Жан-Жаком как ни бредит,
Свой скотный двор и сыр любя —
Плохая ключница, не цедит
Она наливки из тебя.
В сей стороне неблагодарной,
Где ты растешь особняком,
Рябиновки злато-янтарной
Душистый нектар незнаком.
Никто понятья не имеет,
Как благодетельный твой сок
Крепит желудок, душу греет,
Вдыхая сладостный хмелек.
И слава сахарной Коломны
В глушь эту также не дошла:
Сырам вонючим сбыт огромный,
А неизвестна пастила.
Средь здешних всех великолепий
Ты, в одиночестве своем,
Как роза средь безлюдной степи,
Как светлый перл на дне морском.
Сюда заброшенный случайно,
Я, горемычный как и ты,
Делю один с тобою тайно
Души раздумье и мечты.
Так, я один в чужбине дальной
Тебя приветствую тоской,
Улыбкою полупечальной
И полурадостной слезой.
Как-то раз появилась в центральной газете
Небольшая заметка, а рядом портрет
Старика дагестанца, что прожил на свете
Ровно сто шестьдесят жизнерадостных лет!
А затем в тот заоблачный край поднялся
Из ученых Москвы выездной совет,
Чтобы выяснить, чем этот дед питался,
Сколько спал, как работал и развлекался
И знавал ли какие пороки дед?
Он сидел перед саклей в густом саду,
Черной буркой окутав сухие плечи:
— Да, конечно, я всякую ел еду.
Мясо? Нет! Мясо — несколько раз в году.
Чаще фрукты, лаваш или сыр овечий.
Да, курил. Впрочем, бросил лет сто назад.
Пил? А как же! Иначе бы умер сразу.
Нет, женился не часто… Четыре раза…
Даже сам своей скромности был не рад!
Ну, случались и мелочи иногда…
Был джигитом. А впрочем, не только был. —
Он расправил усы, велики года,
Но джигит и сейчас еще хоть куда,
Не растратил горячих душевных сил.
— Мне таких еще жарких улыбок хочется,
Как мальчишке, которому шестьдесят! —
И при этом так глянул на переводчицу,
Что, смутясь, та на миг отошла назад.
— Жаль, вот внуки немного меня тревожат.
Вон Джафар — молодой, а кряхтит, как дед.
Стыдно молвить, на яблоню влезть не может,
А всего ведь каких-то сто десять лет!
В чем секрет долголетья такого, в чем?
В пище, воздухе или особых генах?
И, вернувшись в Москву, за большим столом,
Долго спорил совет в институтских стенах.
Только как же мне хочется им сказать,
Даже если в том споре паду бесславно я:
— Бросьте, милые, множить и плюсовать,
Ведь не в этом, наверно, сегодня главное!
Это славно: наследственность и лаваш,
Только верно ли мы над проблемой бьемся?
Как он жил, этот дед долголетний ваш?
Вот давайте, товарищи, разберемся.
Год за годом он пас на лугах овец.
Рядом горный родник, тишина, прохлада…
Шесть овчарок хранили надежно стадо.
Впрочем, жил, как и дед его, и отец.
Время замерло. Некуда торопиться.
В небе чертит орел не спеша круги.
Мирно блеют кудрявые «шашлыки»,
Да кричит в можжевельнике чибис-птица.
В доме тихо… Извечный удел жены:
Будь нежна и любимому не перечь
(Хорошо или нет — не об этом речь),
Но в семье никогда никакой войны.
Что там воздух? Да разве же в нем секрет?
Просто нервы не чиркались вроде спичек.
Никакой суеты, нервотрепок, стычек,
Вот и жил человек полтораста лет!
Мы же словно ошпарены навсегда,
Черт ведь знает как сами к себе относимся!
Вечно мчимся куда-то, за чем-то носимся,
И попробуй ответить: зачем, куда?
Вечно встрепаны, вечно во всем правы,
С добродушьем как будто и не знакомы,
На работе, в троллейбусе или дома
Мы же часто буквально рычим, как львы!
Каждый нерв как под током у нас всегда.
Только нам наплевать на такие вещи!
Мы кипим и бурлим, как в котле вода.
И нередко уже в пятьдесят беда:
То инфаркт, то инсульт, то «сюрприз» похлеще.
Но пора уяснить, наконец, одно:
Если нервничать вечно и волноваться,
То откуда же здесь долголетью взяться?!
Говорить-то об этом и то смешно!
И при чем тут кумыс и сыры овечьи!
Для того чтобы жить, не считая лет,
Нам бы надо общаться по-человечьи.
Вот, наверное, в чем основной секрет!
И когда мы научимся постоянно
Наши нервы и радости сберегать,
Вот тогда уже нас прилетят изучать
Представители славного Дагестана!
В лохмотьях нищенских, измучена работой,
С глазами красными, опухшими без сна,
Склонясь сидит швея и все поет она,
И песня та звучит болезненною нотой.
Поет и шьет, поет и шьет,
Поет и шьет она, спины не разгибая,
Рукой усталою едва держа иглу,
В грязи и холоде, в сыром своем углу
Поет и шьет она, спины не разгибая:
«Сиди и шей, шей день и ночь,
Пока петух вдали кричать не станет;
Сиди и шей, шей день и ночь,
Пока хор звезд сквозь крышу не проглянет.
О, лучше б быть рабой у турков мне
И от работы тяжкой задохнуться:
Ведь в их нехристианской стороне
Язычники о душах не пекутся!..
Сиди и шей, шей день и ночь,
Пока твой мозг больной не станет расплываться;
Сиди и шей, шей день и ночь,
Пока глаза твои совсем не помутятся.
Переходи от ластовицы к шву…
Швы, складки, пуговки и строчки…
Работу сон сменил, но словно наяву
Я и в тревожном сне все вижу шов сорочки.
О, вы, которых жизнь тепла так и легка,
Вы, грязной нищеты не ведавшие люди —
Вы не бельем прикрыли ваши груди,
Нет, не бельем, но жизнью бедняка.
Во тьме и холоде, чужая людям, свету,
Сиди и шей с склоненной головой…
Когда-нибудь, как и рубашку эту,
Сошью сама себе я саван гробовой.
Но для чего теперь я вспомнила о смерти?
Она ли устрашит рассудок бедный мой?
Ведь я сама похожа так, — поверьте, —
На этот призрак страшный и немой.
Да, я сама на эту смерть похожа.
Всегда голодная, ведь я едва жива…
Зачем же хлеб так дорог, правый боже,
А кровь людей повсюду дешева?
Работай, нищая, не ведая истомы,
Работай без конца! Твой труд всегда с тобой,
Твой труд вознагражден: кровать есть из соломы,
Лохмотья грязные да черствый хлеб с водой,
Прогнивший, ветхий пол и потолок с дырою,
Разбитый стул, подобие стола,
Да стены голые; казалось мне порою, —
С них даже тень моя свалиться бы могла…
Сиди и шей и спину гни,
С работы не своди взор тусклый, утомленный…
Сиди и шей и спину гни,
Как спину гнет в тюрьме преступник заключенный.
Сиди и шей, — работа нелегка, —
Работай — день, работай — ночь настанет,
Пока разбитый мозг бесчувственным не станет,
Как и моя усталая рука.
Работай в зимний день без солнечного света,
Не покидай иглы, когда настанут дни,
Дни благовонного, ликующего лета…
Сиди и шей и спину гни,
Когда на зелени появятся росинки,
И гнезда ласточки свивают у окна,
И блещут при лучах их радужные спинки,
И в угол твой врывается весна.
О, если б я могла вон там, над головою,
Увидеть небеса без темных облаков,
Увидеть пышный луг с зеленою травою,
Могла упиться запахом цветов —
И белой буквицы и розы белоснежной, —
То этот краткий час я помнила б всегда,
Узнала бы вполне я цену скорби прежней,
Узнала б, как горька бессменная нужда.
За час один, за отдых самый краткий
Неблагодарною остаться я могла ль?
Ведь мне, истерзанной холодной лихорадкой
Понятна лишь одна безмолвная печаль.
Рыданье, говорят, нам сердце облегчает,
Но будьте сухи вы, усталые глаза,
Не проливайте слез: работе помешает
Мной каждая пролитая слеза…»
В лохмотьях нищенских, измучена работой,
С глазами красными, опухшими без сна,
Склонясь сидит швея и все поет она,
И песня та звучит болезненною нотой.
Поет и шьет, поет и шьет,
Поет и шьет она, спины не разгибая,
Рукой усталою едва держа иглу,
В грязи и холоде, в сыром своем углу
Поет и шьет она, спины не разгибая.
Мелибей.
Покояся в тени развесистаго бука,
Пастух не знаешь ты, что горести, что скука,
С свирелью, с Музою спокойствие деля;
А я оставил дом, родительски поля,
Отечества бежал.—Под тению счастливой
Здесь Титир учит лес, и Эхо говорливо
На имя милое ответствовать стократ.—
Титир.
О Мелибей! есть бог, податель сих отрад. —
И будет он мой бог.—Его олтарь священный
Ягненок, с матерью лишь только разлученный,
Омоет кровию своею завсегда. —
Ты видишь: здесь мои веселыя стада.
Здесь я пою, резвлюсь, что в ум придет, играю. —
Ему обязан всем.
Мелибей.
Я зависти не знаю,
Дивлюся более.—Гроза во всех местах,
Смущаются поля!—я сам, при сединах
И дряхл и слаб, влекусь за тощими овцами, —
А эту чуть веду!—-- лишь только за кустами
Бедняжка двух ягнят несчастно родила. —
На них-то вся моя надежда и была!
Как угадать беду?—а молнии не даром
На дубы древние спустилися с пожаром,
И враны вещие кричали надо мной…..
Но, Титир, кто сей бог, благотворитель твой? —
Титир.
Ах! как же я был прост!—послушай для забавы —
Я думал:—город сей, о коем столько славы,
Что Римом все зовут, похож на наш родной,
Куда водили мы ягнят своих весной. —
Так равным матери козленок мне казался,
Так малое с большим сливать я: приучался;
Нет! нет!—сей славный град среди других градов
Есть то? что кипарис, всходящий межь кустов. —
Мелибей.
Чтожь в Рим тебя влекло, поведай: мне!
Титир.
Свобода! —
Хоть поздно, так как Феб в туманные дни года,
Блеснула ласково одна и надо мной! —
Я молод был, ленив—заботы никакой!
Едва вкруг щек моих пушок развился нежной, —
Блеснула наконец—хоть долго ждал, небрежной! —
Забыт неверною, другую полюбя;
Что я искал вдали, нашол подл себя! —
Скажу—доколе я жестокою пленялся,
Ни стадом, ни собой тогда не занимался. —
Хоть часто в город я водил своих ягнят,
Хоть сыром, молоком всегда бывал богат,
Но пользы—……
Мелибей.
Все теперь открылось предо мною,
Кто, Амарилла, был тоски твоей виною,
По ком, печальная, взывала ты в слезах,
Кому ты берегла плоды на деревах!—--
Так? Титир, ты любим!—тебя, пастух счастливый,
И речки ждали здесь, и рощи молчаливы,
И дубы важные склонялись пред тобой! —
Титир.
Что делать?—я стонал в цепях неволи злой. —
И не было богов, страдальцу в утешенье! —
В сем граде, Мелибей,—мой бог, мое спасенье! —
В сем граде видел я того, кому от нас
Курящся олтари в году двенадцать раз.
Со взором кротости он внял мое моленье;
Сказал: не бойтеся!—вот вам мое владенье!
Здесь разводите скот!—пасите здесь стада. —
Мелибей.
И так—твои поля с тобою навсегда!
О счастливый пастух!—и ты богат довольно! —
Когда луга других—смотреть на это больно! —
Болотом сделались, иль камнем поросли —
А ты нашел свое!—и вредной плод земли
Не будет пищею ягнят новорожденных,
Ни язва не придет от стад к ним зараженных; —
Жестокий брани клик не загремит в твой слух,
Не придет злобный враг!—о счастливый пастух! —
На красных берегах спокойных рек, родимых,
При светлых ручейках, в тени дерев любимых
Прохладу ты найдешь.—Шаг ступишь, и --лесок!
Там пчелка реяся с цветочка на цветок,
Шумком своим к тебе сон сладкий призывает; —
Здесь песни нежныя садовник напевает,
И голуби твои, утеха поздних дней —
Воркуют о любви над хижиной твоей!
Титир
И прежде робка лань, забыв долины мирны,
Для паствы возлетит в обители эфирны; —
И море быстрых рыб разсеет по брегам.—
И прежде, изменив родительским полям,
Германцы, странствуя, возлюбят Тигр священный, —
А Парѳяне—Арар;—так, прежде, чем почтенный,
Чем кроткий взор его погаснет в сей груди.
Мелибей.
А нам изгнанникам нет более пути!….
Мы повлечем теперь свои беды и горе
Иль в Либию, иль в Кипр; пройдем пространно море
Туда, где Новый свет—в Бриттанские леса! —
Так! если некогда дозволят Небеса
Еще хоть, раз один увидеть лес знакомой,
И бедну хижину, покрытую соломой; —
Что, что тогда найду на ниве золотой? —
Колосеьев несколько, подавленных травой! —
Как!—лучшия поля, трудов и поту трата,
Должны добычей быть пришельца, супостата?
Добычей варваров и жатва и плоды;! —
Вот, вот что делают гражданския вражды! —
Ах! с тем ли я привык к полям своим так нежно!…..
Теперь-то, Мелибей, разсаживай надежно.
Свой милой виноград, и овощи свои!…
Ступайте козы!… вы, товарищи мои, —
Счастливый прежде скот,—ступайте!—Нет! ужь боле —
Сидя в прохладе древ, в безпечности на воле,
Я не увижу вас, любуясь издали,
Висящих на краю тенистыя скалы! —
Простите радости!—и песенки простите!……
Что, овцы бедныя, что томно вы глядите!
Нет! вы не будете уже в глазах моих
Ощипывать листы кустарников младых! —
Титир.
Постой же, что спешишь!—я всей моей душою
Жалею о тебе.—Переночуй со мною
В зеленой сей тени.—Есть яблоки у нас,
Каштаны, добрый сыр, теперь покоя час! —
Смотри: уже вдали туман стал подниматься,
И тени, с гор склонясь, длиннее становятся! —
А. Мрзлкв.
(*) Октавий Август, отняв у Мантуанских жителей поля, роздал их заслуженным своим воинам. Виргилию, по предстательству Азиния Поллиона и Мецената, отдана обратно часть его. Под именем Титира Поэт разумеет себя самаго, а под именем Мелибея—жителей Мантуи. Ред.
Как из славнова города из Киева
Поезжали два могучие богатыри:
Поезжал Илья Муромец
Со своим братом названыем,
С молодым Добрынею Никитичем.
А и будут оне во чистом поле,
Как бы сверх тое реки Череги,
Как бы будут оне у матушки у Сафат-реки,
Говорит Илья Муромец Иванович:
«Гой еси ты, мой названой брат,
Молоды Добрынюшка Никитич млад!
Поезжай ты за горы высокия,
А и я, дескать, поеду подле Сафат-реки».
И поехал Добрыня на горы высокия,
И наехал он, Добрынюшка Никитич млад, бел шатер,
И начался Добрыня, какой сильной-могуч богатырь.
Из тово бела шатра полотнянова
Выходила тут баба Горынинка,
Заздрорелася баба Горынинка.
Молоды Добрыня Никитич,
Скочил Добрыня со добра коня,
Напущался он на бабу Горынинку —
Учинилася бой-драка великая:
Оне тяжкими палицами ударились —
У них тяжкия палицы разгоралися,
И бросили они палицы тяжкия,
Оне стали уже драться рукопашным боем.
Илья Муромец сын Иванович
А ездил он подле Сафат-реки,
И наехал он тута бродучей след
И поехал и по тому следу бродучему,
А наезжает он богатыря в чистом поле,
Он Збута Бориса-королевича.
А навтапоры Збут-королевич млад
И отвязывал стремя вожья выжлока,
Со руки опускает ясна сокола,
А сам ли-та выжлуку наказывает:
«А теперь мне не до тебе пришло,
А и ты бегай, выжлок, по темным лесам
И корми ты свою буйну голову!».
И ясну соколу он наказыват:
«Полети ты, сокол, на сине море
И корми свою буйну голову,
А мне, молодцу, не до тебе пришло!».
Наезжает Илья Муромец Иванович,
Как два ясна сокола слеталися,
И наехал Збут-королевич млад,
Напущается он на старова,
На стара казака Илью Муромца,
И стреляет Илью во белы груди,
Во белы груди из туга лука.
Угодил Илью он во белу грудь,
Илья Муромец сын Иванович
Не бьет ево палицой тяжкою,
Не вымает из налушна тугой лук,
Из колчана калену стрелу,
Не стреляет он Збута Бориса-королевича, —
Ево только сх(в)атил во белы руки
И бросает выше дерева стоячева.
Не видал он, Збут Борис-королевич,
Что тово ли свету белова
И тое-та матушки сырой земли,
И назад он летит ко сырой земли,
Подх(в)атил Илья Муромец Иванович
На свои он руки богатырския,
Положил ево да на сыру землю,
И стал Илья Муромец спрашивать:
«Ты скажись мне, молодец, свою дядину-вотчину!».
Говорит Збут Борис-королевич млад:
«Кабы у тебя на грудях сидел,
Я спорол бы тебе, старому, груди белыя».
И до тово ево Илья бил, покуда правду сказал.
А и сговорит Збут Борис-королевич млад:
«Я тово короля задонскова».
А втапоры Илья Муромец Иванович,
Гледючи на свое чадо милое,
И заплакал Илья Муромец Иванович:
«Поезжай ты, Збут Борис-королевич млад,
Поезжай ты ко своей, ты ко своей сударыни матушки.
Кабы ты попал на наших русских богатырей,
Не опустили бы тебе оне живова от Киева».
И поехал тут Збут-королевич млад,
И приехал тут Збут-королевич млад
К тому царю задонскому,
Ко своей сударыне-матушке.
Матушке стал свою удачу рассказывать:
«А и гой еси, сударыня-матушка!
Ездил я, Збут-королевич млад,
Ко великому князю Владимеру
На ево потешных лугах,
И наехал я в поле старова,
И стрелял ево во белы груди,
И схватал меня старой в чистом поле,
Меня чуть он не забросил за облако,
И опять подх(в)атил меня на белы груди».
Еще втапоры ево матушка
Тово короля задонскова
Разилася о сыру землю
И не может во слезах слово молвити:
«Гой еси ты, Збут Борис-королевич млад!
Почто ты напущался на старова?
Не надо бы тебе с ним дратися,
Надо бы сехаться в чистом поле
И надо бы тебе ему поклонитися
А праву руку до сырой земли:
Он по роду тебе батюшка!».
Стары казак Илья Муромец сын Иванович
И поехал он на горы высокия
А искати он брата названова,
Молоду Добрынюшку Никитича.
И дерется он с бабой Горынинкой,
Едва душа ево в теле полуднует.
Говорит Илья Муромец сын Иванович:
«Гой еси, мой названой брат,
Молоды Добрынюшка Никитич млад!
Не умеешь ты, Добрыня, с бабой дратися,
А бей ты бабу, ....., по щеке
Пинай растуку мать под гузно,
А женской пол от тово пухол!».
А и втапоры покорилася баба Горынинка,
Говорит она, баба, таковы слова:
«Не ты меня побил, Добрыня Никитич млад,
Побил меня стары казак Илья Муромец
Единым словом».
И скочил ей Добрыня на белы груди
И выдергивал чингалище булатное,
Хочет (в)спороть ей груди белыя.
И молится баба Горынинка:
«Гой еси ты, Илья Муромец Иванович!
Не прикажи ты мне резать груди белыя,
Много у меня в земле останется злата и серебра».
И схватал Илья Добрыню за белы руки,
И повела их баба Горынинка
Ко своему погребцу глубокому,
Где лежит залота казна,
И довела Илью с Добрынею,
И стали они у погреба глубокова.
Оне сами тута, богатыри, дивуются,
Что много злата и серебра,
А цветнова платья все русскова.
Огленулся Илья Муромец Иванович
Во те во раздолья широкия,
Молоды Добрынюшка Никитич млад
Втапоры бабе голову срубил.
То старина, то и деянье.
Во стольном городе во Киеве,
У ласкова князя Владимера
Было пирование-почестной пир
На три братца названыя,
Светорусские могучие богатыри:
А на первова братца названова —
Светорусскова могучева богатыря,
На Потока Михайла Ивановича,
На другова братца названова,
На молода Добрыню Никитича,
На третьева братца названова,
Что на молода Алешу Поповича.
Что взговорит тут Владимер-князь:
«Ай ты гой еси, Поток Михайла Иванович!
Сослужи мне службу заочную:
Сезди ты ко морю синему,
На теплыя тихи заводи,
Настреляй мне гусей, белых лебедей,
Перелетных малых утачак
К моему столу княженецкому,
До́ люби я молодца пожалую».
Поток Михайла Иванович
Не пьет он, молодец, ни пива и вина,
Богу помолясь, сам и вон пошел.
А скоро-де садился на добра́ коня,
И только ево увидели,
Как молодец за ворота выехал:
В чистом поле лишь дым столбом.
Он будет у моря синева,
По ево по щаски великия,
Привалила птица к круту берегу,
Настрелял он гусей, белых лебедей
И перелетных малых утачак.
Хочет ехать от моря синева,
Посмотрить на тихия заводи,
И увидел белую лебедушку:
Она через перо была вся золота,
А головушка у ней увивана красным золотом
И скатным земчугом усажена.
Вынимает он, Поток,
Из налушна свой тугой лук,
Из колчана вынимал калену стрелу,
И берет он тугой лук в руку левую,
Калену стрелу — в правую,
Накладыват на титивочку шелковую,
Потянул он тугой лук за́ ухо,
Калену стрелу семи четвертей,
Заскрыпели полосы булатныя,
И завыли рога у туга лука.
А и чуть боло спустить калену стрелу,
Провещится ему лебедь белая,
Авдотьюшка Леховидьевна:
«А и ты, Поток Михайла Иванович!
Не стреляй ты мене, лебедь белую,
Не́ в кое время пригожуся тебе!».
Выходила она на крутой бережок,
Обвернулася душой красной девицой.
А и Поток Михайла Иванович
Воткнет копье во сыру землю,
Привезал он коня за востро копье,
Сохватал девицу за белы ручки
И целует ее во уста сахарныя.
Авдотьюшка Леховидьевна
Втапоры больно ево уговаривала:
«А ты, Поток Михайла Иванович,
Хотя ты на мне и женишься,
И кто из нас прежде умрет,
Второму за ним живому во гроб идти».
Втапоры Поток Михайла Иванович
Садился на своего добра коня,
Говорил таково слово:
«Ай ты гой еси, Авдотья Леховидьевна!
Будем в городе Киеве,
В соборе ударят к вечерне в колокол,
И ты втапоры будь готовая,
Приходи к церкви соборныя —
Тут примим с тобою обрученье свое».
И скоро он поехал к городу Киеву
От моря синева.
Авдотьюшка Леховидьевна полетела она
Белой лебедушкай в Киев-град
Ко своей сударыне-матушке,
К матушке и к батюшке.
Поток Михайла Иванович
Нигде не мешкал, не стоял;
Авдотьюшка Леховидьевна
Перво ево в свой дом ускорить могла,
И сидит она под окошечком косящетым, сама усмехается,
А Поток Михайла Иванович едет, сам дивуется:
«А негде́ я не мешкал, не стоял,
А она перво меня в доме появилася».
И приехал он на княженецкой двор,
Приворотники доложили стольникам,
А стольники князю Владимеру,
Что приехал Поток Михайла Иванович,
И велел ему князь ко крылечку ехать.
Скоро Поток скочил со добра коня,
Поставил ко крылечку красному,
Походит во гредню светлую,
Он молится Спасову образу,
Поклонился князю со княгинею
И на все четыре стороны:
«Здравствуй ты, ласковой сударь Владимер-князь!
Куда ты мене послал, то сослужил:
Настрелял я гусей, белых лебедей,
Перелетных малых утачак.
И сам сговорил себе красну девицу,
Авдотьюшку Леховидьевну,
К вечерне быть в соборе
И с ней обрученье принять.
Гой еси, ласковой сударь Владимер-князь!
Хотел боло сделать пир простой
На три брата названыя,
А ныне для меня одново
Доспей свадбенной пир веселой,
Для Потока Михайла Ивановича!».
А и тут в соборе к вечерне в колокол ударили,
Поток Михайла Иванович к вечерне пошел,
С другу сторону — Авдотьюшка Леховидьевна,
Скоро втапоры нарежалася и убиралася,
Убравши, к вечерне пошла.
Ту вечерню отслушали,
А и Поток Михайла Иванович
Соборным попам покланяется,
Чтоб с Авдотьюшкой обрученье принять.
Эти попы соборныя,
Тому они делу радошны,
Скоро обрученье сделали,
Тут обвенчали их
И привели к присяге такой:
Кто перво умрет,
Второму за ним живому в гроб идти.
И походит он, По́так Михайла Иванович,
Из церкви вон со своею молодою женою,
С Авдотьюшкой Леховидьевной,
На тот широкой двор ко князю Владимеру.
Приходит во светлы гридни,
И тут им князь стал весел-радошен,
Сажал их за убраны столы.
Втапоры для Потока Михайла Ивановича
Стол пошел, —
Повары были догадливы:
Носили ества сахарныя
И питья медяные,
А и тут пили-ели-прохлажалися,
Пред князем похвалялися.
И не мало время замешкавши,
День к вечеру вечеряется,
Красное со(л)нцо закатается,
Поток Михайла Иванович
Спать во подкле(т) убирается,
Свели ево во гридню спальную.
Все тут князи и бояра разехалися,
Разехались и пешком разбрелись.
А у Потока Михайла Ивановича
Со молодой женой Авдотьей Леховидьевной
Немного житья было — полтора года:
Захворала Авдотьюшка Леховидьевна,
С вечера она расхворается,
Ко полуночи разболелася,
Ко утру и преставилася.
Мудрости искала над мужем своим,
Над молодом Потоком Михайлою Ивановичем.
Рано зазвонили к заутрени,
Он пошел, Поток, соборным попам весть подавать,
Что умерла ево молода жена.
Приказали ему попы соборныя
Тотчас на санях привезти
Ко тоя церкви соборныя,
Поставить тело на паперти.
А и тут стали магилу капа́ть,
Выкопали магилу глубокую и великую,
Глубиною-шириною по двадцати сажен,
Сбиралися тут попы со дьяконами
И со всем церковным причетом,
Погребали тело Авдотьино,
И тут Поток Михайла Иванович
С конем и сбруею ратною
Опустился в тое ж магилу глубокаю.
И заворочали потолоком дубовыем,
И засыпали песками желтыми,
А над могилаю поставили деревянной крест,
Только место [о]ставили веревке одной,
Которая была привязана к колоколу соборному.
И стоял он, Поток Михайла Иванович,
В могиле с добрым конем
С полудни до полуночи,
И для страху, дабыв огня,
Зажигал свечи воску ярова.
И как пришла пора полуночная,
Собиралися к нему все гады змеиныя,
А потом пришел большой змей,
Он жжет и палит пламем огне(н)ным,
А Поток Михайла Иванович
На то-то не ро́бак был,
Вынимал саблю вострую,
Убивает змея лютова,
Иссекает ему голову,
И тою головою змеиною
Учал тело Авдотьино мазати.
Втапоры она, еретница, из мертвых пробужалася.
И он за тое веревку ударил в колокол,
И услышал трапезник,
Бежит тут к магиле Авдотьеной,
Ажно тут веревка из могилы к колоколу торгается.
И собираются тут православной народ,
Все тому дивуются,
А Поток Михайла Иванович
В могиле ревет зычным голосом.
И разрывали тое могилу наскоро,
Опускали лес(т)ницы долгия,
Вынимали Потока и с добрым конем,
И со ево молодой женой,
И обявили князю Валадимеру
И тем попам соборныем,
Поновили их святой водой,
Приказали им жить по-старому.
И как Поток живучи состарелся,
Состарелся и переставелся,
Тогда попы церковныя
По прежнему их обещанию
Ево Потока, похоронили,
А ево молоду жену Авдотью Леховидьевну
С ним же живую зарыли во сыру землю.
И тут им стала быть память вечная.
То старина, то и деянье.