Худой мир лутче доброй ссоры,
Пословица старинна говорит;
И каждой день нам тож примерами твердит:
Как можно не вплетаться в споры;
А естьли и дойдет нечаянно до них,
Не допуская в даль, прервать с начала их;
И лутче до суда хоть кой как помириться,
Чем дело выиграть, и вовсе просудиться;
Иль споря о гроше всем домом раззориться.
На двор чужой свинья к соседу забрела;
А со двора потом и в сад ево зашла.
В саду бед пропасть накутила:
И гряду целую изрыла.
Встревожился весь дом,
И в доме беганье, содом.
Собак, собак, сюда, домашние кричали.
Из изб все люди побежали,
И свинью, ну, травить:
Швырять в нее, гонять и бить;
Со всех сторон на свинью напустили;
Поленьями ее, метлами, кочергой;
Тот шапкою швырком, другой ее ногой.
Обычай на Руси такой. —
Тут лай собак, и визг свиной,
И крик людей, и стук побой,
Такую кашу заварили
Чтоб и хозяин сам бежал с двора долой;
И люди травлю тем решили,
Что свинью наконец убили.
Охотники те люди были!
Соседы в тяжбу меж собой;
Непримиримая между соседов злоба;
Огнем друг на друга соседы дышут оба:
Тот просит на тово за сад изрытой свой,
Другой что свинью затравили,
И первой говорил:
Я жив быть не хочу, чтоб ты не заплатил
Что у меня ты сад изрыл.
Другой же говорил:
Я жив быть не хочу, чтоб ты не заплатил
Что свинью у меня мою ты затравил.
Хоть виноваты оба были,
Но кстати ль чтоб они друг другу уступили;
Нет, мысль их нетуда:
Во чтоб ни стало им, хотят искать суда.
И подлинно суда искали,
Пока все животы судьям перетаскали.
Не стало ни кола у истцов, ни двора;
Тогда судьи им говорили:
Мы дело ваше уж решили;
Для пользы вашей и добра
Мириться вам пора.
Худой мир лучше доброй ссоры,
Пословица старинна говорит;
И каждый день нам тож примерами твердит,
Как можно не вплетаться в споры;
А если и дойдет нечаянно до них,
Не допуская вдаль, прервать с начала их,
И лучше до суда, хотя ни с чем, мириться,
Как дело выиграть и вовсе просудиться
Иль, споря о гроше, всем домом разориться.
На двор чужой свинья к соседу забрела,
А со двора потом и в сад его зашла
И там бед пропасть накутила:
Гряду изрыла.
Встревожился весь дом,
И в доме беганье, содом:
«Собак, собак сюда!» — домашние кричали.
Из изб все люди побежали
И сви́нью ну травить,
Швырять в нее, гонять и бить.
Со всех сторон на сви́нью напустили,
Поленьями ее, метла́ми, кочергой,
Тот шапкою швырком, другой ее ногой
(Обычай на Руси такой).
Тут лай собак, и визг свиной,
И крик людей, и стук побой
Такую кашу заварили,
Что б и хозяин сам бежал с двора долой;
И люди травлю тем решили,
Что сви́нью наконец убили
(Охотники те люди были).
Соседы в тяжбу меж собой;
Непримиримая между соседов злоба;
Огнем друг на́ друга соседы дышат оба:
Тот просит на того за сад изрытый свой,
Другой, что сви́нью затравили;
И первый говорил:
«Я жив быть не хочу, чтоб ты не заплатил,
Что у меня ты сад изрыл».
Другой же говорил:
«Я жив быть не хочу, чтоб ты не заплатил,
Что сви́нью у меня мою ты затравил».
Хоть виноваты оба были,
Но кстати ль, чтоб они друг другу уступили?
Нет, мысль их не туда;
Во что б ни стало им, хотят искать суда.
И подлинно, суда искали,
Пока все животы судьям перетаскали.
Не стало ни кола у и́стцев, ни двора.
Тогда судьи им говорили:
«Мы дело ваше уж решили:
Для пользы вашей и добра
Мириться вам пора».
Сегодня в нашем городе,
Большом столичном городе,
Повсюду разговоры,
И шум, и суета…
Кругом столпотворение,
Поскольку население
Торопится на выставку
Рогатого скота.
Повсюду ходят важные
Приехавшие граждане:
Сеньоры, джентльмены,
Месье, панове, мисс…
И говорят сеньоры:
— На выставке без споров
Корова Жозефина
Получит первый приз.
— Да ни за что на свете!
Сказал директор выставки. —
Да чтобы я такое
Несчастье допустил?
Да я Иван Васильичу
Звоню, Иван Васильичу,
Чтоб он свою Буренушку
Скорее привозил.
И вот уже по улице,
По улице, по улице
Машина запыленная
Трехтонная идет.
А в ней Иван Васильевич,
Смирнов Иван Васильевич,
Коровушку Буренушку
На выставку везет.
Но вот в моторе что-то
Как стукнет обо что-то —
И замерла машина
Почти на полпути.
Так что ж — теперь Буренушку
В родимую сторонушку
Вез всяких без медалей
Обратно увезти?
— Да ни за что на свете! —
Сказал Иван Васильевич. —
Вернуться — это просто,
Уехать — не хитро,
А мы спешим на выставку,
На выставку, на выставку! —
И вот они с коровою
Направились в метро.
— Да чтоб ее, рогатую,
Вести по эскалатору?
Да где же это видано?! —
Дежурная кричит. —
Мы лучший в мире транспорт!
Мы возим иностранцев,
А тут корова ваша
Возьмет и замычит?
— Но, в виде исключения,
По просьбе населения
Пустите вы Буренушку! —
Волнуется народ.
— Ну, в виде исключения,
По просьбе населения
Снимаю возражения.
Пускай она идет!
Но только стойте справа,
А проходите слева.
И в помещенье станции
Прошу вас не мычать.
За каждое мычание
Мне будет замечание.
А мне совсем не хочется
За это отвечать!
И вот она, коровушка,
Рогатая головушка,
Идет по эскалатору,
В стороночке встает.
Стоит и не бодается,
И люди удивляются:
— Ну надо же! Животное,
А как себя ведет!
— Какая, право слово,
Приятная корова! —
Заметил пассажирам
Профессор Иванов. —
Я долго жил в Италии,
Париже и так далее,
Но даже там не видел
Столь вежливых коров!
— Она, конечно, умница!
Сказал Иван Васильевич. —
И я свою Буренушку
За это награжу;
Рога покрою лаком,
Куплю ей булку с маком;
А если будет время,
В кино ее свожу!
А в этот час на выставке,
На выставке, на выставке
Коровы соревнуются
Из самых разных стран:
Италии и Швеции,
Болгарии и Греции
И даже из Америки,
Из штата Мичиган.
Спокойно друг за другом
Идут они по кругу —
И черные и красные
Колышутся бока.
Коров, конечно, много,
И судьи очень строго
Им замеряют вымя,
Копыта и рога.
Корова Жозефина
Из города Турина
Совсем как балерина
По выставке идет.
Высокая, красивая,
С глазами-черносливами,
Она, она, конечно,
Все премии возьмет:
Воз клевера медового
Из урожая нового,
Огромный телевизор,
Материи отрез,
Четыреста пирожных,
На бархате положенных,
А также вазу с надписью
«Да здравствует прогресс!»
Но вот Иван Васильевич,
Идет Иван Васильевич,
Бежит Иван Васильевич,
Буренушку ведет.
И славная Буренушка
Ну просто как лебедушка,
Как древняя боярышня
По воздуху плывет.
И судьи удивились,
И судьи удалились,
И стали думать судьи:
«Ах, как же поступить?»
Полдня проговорили,
Кричали и курили
И приняли решение:
Обеих подоить!
Тотчас выносят ведра,
И две доярки гордо
Выходят в середину
Решенье выполнять.
Садятся на скамеечки,
Выплевывают семечки
И просят кинохронику
Прожекторы унять.
Буренка победила!
Она опередила
Корову Жозефину
На целых полведра.
И сразу же все зрители,
И дети и родители,
И громкоговорители
Как закричат: — Ура!
Давай Иван Васильича!
Хватай Иван Васильича!
Качай Иван Васильича!
Буренушку качай! —
Их целый час качали.
— Да здравствует! — кричали,
Пока Иван Васильевич
Не закричал: — Кончай!
Вот он подходит чинно
К владельцу Жозефины
И говорит: — Пожалуйста,
Мне окажите честь.
Берите Жозефину,
Садитесь на машину —
Поехали в гостиницу
Пирожные есть.
Они в машину сели.
Пирожные ели
И лучшими друзьями
Расстались наконец.
Хозяин Жозефины
Был родом из Турина,
И был он иностранец,
Но был он молодец!
Над всеми глупцами, забитыми явно,
Над всеми, кто явно обижен судьбой,
Смеяться открыто едва ли забавно,
А в бой вызывать их… какой с ними бой?
Им всем откровенно прощаю грехи я
Со всем недочетом убогих идей…
Нет, право, не стра́шны нам люди плохие,
Бояться должны мы «хороших людей».
Хорошие фразы, хорошие книжки
Они постоянно хранят напоказ,
Чтоб после обделывать ловко делишки
При помощи этих и книжек и фраз.
Хорошая мысль стала нынче ловушкой,
Туманом для многих не зорких судей,
Удобным нарядом, доходной гремушкой
В руках одного из «хороших людей».
Один из «хороших людей» рысаками
На улице вас не задавит, — ничуть; —
Подобных нахалов он сам, хоть стихами
Из старой газеты, вам может ругнуть.
Но если, где нужно, готов он из мести
Явиться одной из таких лошадей
И словно рысак вас раздавит на месте
Один из подобных «хороших людей».
Жмут нищему руки «хорошие люди»,
Он им безопасен… Какой же в том труд?
Но тех, кто отпор им дает в дикой причуде,
Они, коль успеют, так просто прижмут.
В семье голосит либералишка узкий,
Что деспот отец в наше время злодей,
Но дочь вышла замуж тихонько, — кутузкой
Грозит ей один из «хороших людей».
Кричит он повсюду, что бедным жить худо,
В их пользу прочтет он, на это горазд,
Хоть «Песнь о рубашке» из Томаса Гуда,
Но только рубашки своей не отдаст.
Карьеру начнет он — по разным вопросам
Статейкой с приправою модных идей,
А кончит карьеру хорошим доносом
Один из подобных «хороших людей».
Сумеет он, балуясь в неге и в холе,
Аттической солью смутить разный сброд,
А дело коснись государственной соли,
Казенную соль он другой предпочтет.
Но к грязным насильям, крикливым дебошам
Прибегнет едва ли такой лиходей:
Привык очень к лоску, к манерам хорошим
Один из подобных «хороших людей».
«Хорошие люди» пронырливы, юрки,
Ползут к нам отвсюду, из-разных щелей;
Как змеи бросают дорогою шкурки
Толпы́ ренегатов, кликуш и вралей.
Мы видим их в каждом журнальном Иуде,
В речах публицистов и старых судей,
И было бы лучше, когда б меж людей
Пореже являлись «хорошие люди».
«Почемому же и учитель еси души моей и
телу моему? Или ты даси ответь за душу
мою в день Страшнаго Суда?»
Из письма Иоанна ИV к кн. Курбскому.
Молчи, холоп!
Я каяться и унижаться властен
Пред кем хочу.
«Смерть Иоанна Грознаго». Гр. А.К.Толстой.
…Во время оно Царь Иван.
Душевной мукой удрученный.
Забыв на время царский сап,
Не раз—коленопреклоненный —
Перед боярами стоял
И, со смирением неложным,
В деяньи каяся безбожном.
Их о прощеньи умолял:
Уничижаясь добровольно,
Искал душе покоя он…
Но если в этот миг, невольно
Тем покаяньем увлечен,
Кто из бояр—льстецов проворных —
Свое участье пред царем,
В словах и льстивых, и притворных,
Решался высказать,—огнем,
Бывало, взор царя зажжется,
Гроза в душе его проснется,
Избороздят морщины лоб, —
Участья речью недоволен,
Царь молвит дерзкому: "Холоп,
"Молчи! Я унижаться волен.
"Я царь! Судья души моей
"Лишь Бог; а ты—возьми терпенье —
"Ни изрекать мне осужденья,
«Ни соболезновать не смей.»
И этот образ величавый,
Покрытый памятью кровавой,
Жестокий, страшный, по—родной,
Из тьмы времен передо мной
Всегда встает живым укором,
Когда я слышу, как, порой,
С пришельцами сливаясь хором,
Мы, русские, клеймим позором
Родную Русь. Мы клеветой
С плеча все русское пятнаем
И, как подачки, ожидаем,
Как псы, обглоданную кость,
От чужеземцев одобренья
Нам за холопье униженье!..
Мне в эти скорбныя мгновенья
Терзает сердце коршун-злость,
Кипит в душе негодованье,
Я не могу тогда молчать,
И, внемля слову порицанья,
Мне братьям хочется сказать:
"Пускай еще мы грубы, дики,
"Пускай отсталый мы народ, —
"Но все же мы народ великий,
"И бодро мы идем вперед!
"Пусть покаянными речами
"Мы меж собой—не пред врагами —
"Больную совесть облегчим
"И зло в себе самих казним;
"ИИ пусть бы в нас навек остался
"Тот дух смиренья буйных сил:
"Сам Царь Иван уничижался,
"Зане—хоть царь—он русский был;
"Но, если чужеземец дерзкий —
"Судья, непрошенный на суд,
"Быть может корень зла и смут —
"Нас оскорбит хулою мерзкой,
"Иль в тайных выгодах своих —
"Пришлец на пажитях чужих —
"Надев участия личину,
"Откроет наших зол пучину
"И с нами вместе, на-показ,
"О нашем горе плакать будет, —
"Пусть гордость наш язык разбудит.
"Пускай у каждаго из нас
"Сорвется вмиг без колебанья
"Достойный русскаго ответ:
"—Пришлец, умолкни! Места нет
"Тебе средь русскаго страданья,
"Средь наших горестей и бед;
"И если слезы покаянья
"Мы льем над родиной своей, —
"Не нужно жалости твоей:
"Ты в эти скорбныя мгновенья
"Ни изрекать ей осужденья,
«Ни соболезновать не смей! --»
Смерть всему конец!—вещали;
Нет за гробом ничего.
Жизни сомкнуты; скрижали.
Век напрасно мы страдали:
Жил наш дух—и нет его.
Слезы радости, печали
Мы напрасно проливали —
Нет за гробом ничего.
Нет поэзии, нет славы:
Безотчетно зло, добро…
Все—пустыя лишь забавы;
Нам надеяться нет права —
Брось, поэт, твое перо.
Сны, мечты твои—отрава.
Случай—жизни всей, держава.
Брось, поэт, твое перо.
Вдохновения порывы,
Сердца жар, восторг души,
Тайных песней переливы!..
Все обманчиво, все лживо —
Лучше вовсе не пиши.
Жить нам нужно торопливо.
Коль за гробом мы, не живы,
Лучше вовсе не пиши.
Добродетели нет цели:
Где же истину найти?
Все идут от колыбели
По истертому пути.
Гроб есть цель—в земле истлели, —
Песнь печальную, пропели!…
Где же истину найти!..
Смерть всему конец—земному;.
Но за гробом—новый мир.
Здесь я беден, слаб и сир;
Но туда, к родному дому,
Я пойду на отчий пир.
Не напрасны слезы, муки:
Дух наш вечен, гений жив;
Будут славить наши внуки
Вдохновения порыв, _
Лиры сладостные звуки,
Светлой; песни перелив…..
Отблеск мира вечной славы,
О Поэзия—ты свет!..
Есть, поверь мне, о Поэт,
Под тенистою дубравой,
Есть отрадный, истый, правый,
Неизгладимый завет,
Есть востока золотистый,
Благотворно теплый луч;
Двери рая, жизни чистой,
Драгоценный он нам ключ.
Есть поверь мне, край незримый,
Есть блаженная страна,…
Где наш дух, неуловимый,
Пробуждается от сна,
Где не знает он преграды,
Где все радость и весна,
Где венец,—венец награды,
Сердцу—мир и тишина.
Там поэт, здесь безнадежный,
Свой откроет идеал.
Мрачный здесь, в тоске мятежной.
Он изгнанником страдал.
Добродетели значенье
Он постигнет в полноте:
Было здесь к добру влеченье,
Там добро—на высоте.
Светозарна в горнем мире
Дивных песней сторона…
Льется там по звучной лире,
Свежей радости полна,
Всей гармонии волна…
Там, в сияющем эфире,
Бедный в хубище—в порфире, —
Справедливость отдана.
Угнетенным есть свобода
И недужному—цвет сил.
Что до знатности? до рода?
До богатства?—Суд решил:
Всех равняет прах могил.
Важно то лишь, кто как жил.
Там любви неодолимой
Пламя чистое горит.
Голос нежный говорит:
"Приходи,, народ любимый,
«Время тяжкое сниму.»
Кроток я, смирен душою,
"Ваши слезы я пойму,
"Вас любовью обойму;
"Иго легкое, благое
«Дам народу моему».
Кто же ты? твой голос мира.
И святой любови полн.
Кто же ты? народов мира
Пред тобой громада волн…
Ты—Судья, равно доступный;
И владыкам, и рабам;
Неизменный, неподкупный,
Ты один—судья всем нам.
Наша жизнь ты—наша слава;
Наш предел ты—наш конец;
Сердца нашего держава,
Духа нашего венец.
Струн коснулся чудный трепет:
Мудрость вечную пою,
Песнь моя—младенца лепет.
Лучше лиру разобью…
Вижу Истину мою.
Ваш Ратник.
Друзья, тот стихотворец — горе,
В ком без похвал восторга нет.
Хотеть, чтоб нас хвалил весь свет,
Не то же ли, что выпить море?
Презренью бросим тот венец,
Который всем дается светом;
Иная слава нам предметом,
Иной награды ждет певец.
Почто на Фебов дар священный
Так безрассудно клеветать?
Могу ль поверить, чтоб страдать
Певец, от Музы вдохновенный,
Был должен боле, чем глупец,
Земли бесчувственный жилец,
С глухой и вялою душою,
Чем добровольной слепотою
Убивший все, чем красен свет,
Завистник гения и славы?
Нет! жалобы твои неправы,
Друг Пушкин, счастлив, кто поэт;
Его блаженство прямо с неба;
Он им не делится с толпой:
Его судьи лишь чада Феба;
Ему ли с пламенной душой
Плоды святого вдохновенья
К ногам холодных повергать
И на коленах ожидать
От недостойных одобренья?
Один, среди песков, Мемнон,
Седя с возвышенной главою,
Молчит — лишь гордою стопою
Касается ко праху он;
Но лишь денницы появленье
Вдали восток воспламенит —
В восторге мрамор песнь гласит.
Таков поэт, друзья; презренье
В пыли таящимся душам!
Оставим их попрать стопам,
А взоры устремим к востоку.
Смотрите: не подвластный року
И находя в себе самом
Покой, и честь, и наслажденья,
Муж праведный прямым путем
Идет — и терпит ли гоненья,
Избавлен ли от них судьбой —
Он сходен там и тут с собой;
Он благ без примеси не просит —
Нет! в лучший мир он переносит
Надежды лучшие свои.
Так и поэт, друзья мои;
Поэзия есть добродетель;
Наш гений лучший нам свидетель.
Здесь славы чистой не найдем —
На что ж искать? Перенесем
Свои надежды в мир потомства…
Увы! «Димитрия» творец
Не отличил простых сердец
От хитрых, полных вероломства.
Зачем он свой сплетать венец
Давал завистникам с друзьями?
Пусть Дружба нежными перстами
Из лавров сей венец свила —
В них Зависть терния вплела;
И торжествует: растерзали
Их иглы славное чело —
Простым сердцам смертельно зло:
Певец угаснул от печали.
Ах! если б мог достигнуть глас
Участия и удивленья
К душе, не снесшей оскорбленья,
И усладить ее на час!
Чувствительность его сразила;
Чувствительность, которой сила
Моины душу создала,
Певцу погибелью была.
Потомство грозное, отмщенья!..
И нам, друзья, из отдаленья
Рассудок опытный велит
Смотреть на сцену, где гремит
Хвала — гул шумный и невнятный;
Подале от толпы судей!
Пока мы не смешались с ней,
Свобода друг нам благодатный;
Мы независимо, в тиши
Уютного уединенья,
Богаты ясностью души,
Поем для муз, для наслажденья,
Для сердца верного друзей;
Для нас все оболыценья славы!
Рука завистников-судей
Душеубийственной отравы
В ее сосуд не подольет,
И злобы крик к нам не дойдет.
Страшись к той славе прикоснуться,
Которою прельщает Свет —
Обвитый розами скелет;
Любуйся издали, поэт,
Чтобы вблизи не ужаснуться.
Внимай избранным судиям:
Их приговор зерцало нам;
Их одобренье нам награда,
А порицание ограда
От убивающий дар
Надменной мысли совершенства.
Хвала воспламеняет жар;
Но нам не в ней искать блаженства —
В труде… О благотворный труд,
Души печальный целитель
И счастия животворитель!
Что пред тобой ничтожный суд
Толпы, в решениях пристрастной,
И ветреной, и разногласной?
И тот же Карамзин, друзья,
Разимый злобой, несраженный
И сладким лишь трудом блаженный,
Для нас пример и судия.
Спросите: для одной ли славы
Он вопрошает у веков,
Как были, как прошли державы,
И чадам подвиги отцов
На прахе древности являет?
Нет! он о славе забывает
В минуту славного труда;
Он беззаботно ждет суда
От современников правдивых,
Не замечая и лица
Завистников несправедливых.
И им не разорвать венца,
Который взяло дарованье;
Их злоба — им одним страданье.
Но пусть и очаруют свет —
Собою счастливый поэт,
Твори, будь тверд; их зданья ломки;
А за тебя дадут ответ
Необольстимые потомки.
шёл по небу человек
быстро шёл шатался
был как статуя одет
шёл и вдруг остался
ночь бежала ручейком
говорили птички
что погода ни о ком
что они отмычки
но навстречу шло дитя
шевелилось праздно
это было год спустя
это было безобразно
все кусты легли на землю
все кусты сказали внемлю
отвечал в тоске ребёнок
чёрен я и величав
будто Бог моя одежда
слышно музыку гребёнок
в балалайку побренчав
мы кричим умри надежда
николаевна мартынова
а твой муж иван степан
в темноте ночей тюльпан
и среди огня гостинного
но чу! слышно музыка гремит
лампа бедствие стремит
человек находит части
он качается от счастья
видит зеркало несут
как же как же говорит
это окружной сосуд
это входит прокурор
кто мажор, а он минор
но однако не забудьте
что кругом был дикий мрак
быстро ехал на минуте
как уж сказано дурак
у него был хвост волос
вдруг создание открылось
всем увидеть довелось
той букашки быстрокрылость
и судейскую немилость
стал убийца перед ними
и стоял он в синем дыме
и стоял он и рыдал
то налево то направо
то луна, а то дубрава
вот как он страдал
он стоял открывши душу
он гремел обнявши тушу
был одет в роскошну шкуру
был подобен он амуру
вот как он рыдал
сон стоял по праву руку
и держал под мышку скуку
эту новую науку
вот как он страдал
тут привстал один судья
как проворная бадья
и сказал ему: убийца
что рыдаешь что грустишь
ты престол и кровопийца
а кругом стояла тишь
обстановка этой ткани
создалась в Тьму-Таракани
дело было так:
в квартире пошлого скворцова
стоял диван по имени сундук
в окно виднелся день дворцовый
а дальше замок виадук
а за домом был пустырь
вот тут-то в бочке и солился богатырь
но ему надоело сидеть в бочке
из червяков плести веночки
и думать что они цветочки
он вдруг затосковал о точке
он вдруг закуковал о Риме
и поглядите стал он зримей
и очутился и возник
он был мечом он стал родник
хорошо сказал им суд
это верно это так
и разбил бы сей сосуд
даже римлянин спартак
но в теченьи дней иных
на морской смотря залив
видя ласточек стальных
стал бы сей спартак соплив
стал бы он соплив от горя
прыгать в бездну прыгать в море
что же этот богатырь
не уселся в монастырь
помилуйте судьи ответил злодей
поднявши меч и всплакнув
помещик, сказал прокурор: владей
собою. Он думал уснув
что это идёт по дороге не тело
ожесточённо теряя сустав
на небе новое двигалось дело
от пупс перепутствий как свечка устав
а дальше обвиняемый
что сделали вы с ним
ведь вы не невменяемый
ведь вы я вижу серафим
как сказал убийца
как вы отгадали
и фанагорийцы
мигом зарыдали
дальше я как полагалось
лёг на печку и ревел
всё живущее шаталось
револьвер в меня смотрел
да однако не забудьте
что кругом шуршали птички
и летали по каюте
две неважные затычки
ну-с пищит иван степан
мы закончим этот день
я опять в ночи тюльпан
я бросаю в поле тень
я давно себя нашёл
суд ушёл
А и деялося в орде,
Передеялось в Большой:
На стуле золоте,
На рытом бархоте,
На чер(в)чатой камке
Сидит тут царь Азвяк,
Азвяк Таврулович;
Суды рассуживает
И ряды разряживает,
Костылем размахивает
По бритым тем усам,
По тотарским тем головам,
По синим плешам.
Шурьев царь дарил,
Азвяк Таврулович,
Городами стольными:
Василья на Плесу,
Гордея к Вологде,
Ахрамея к Костроме,
Одново не пожаловал —
Любимова шурина
Щелкана Дюдентевича.
За что не пожаловал?
И за то он не пожаловал, —
Ево дома не случилося.
Уезжал-та млад Щелкан
В дальную землю Литовскую,
За моря синея;
Брал он, млад Щелкан,
Дани-невыходы,
Царски невыплаты.
С князей брал по сту рублев,
С бояр по пятидесят,
С крестьян по пяти рублев;
У которова денег нет,
У тово дитя возьмет;
У которова дитя нет,
У того жену возьмет;
У котораго жены-та нет,
Тово самово головой возьмет.
Вывез млад Щелкан
Дани-выходы,
Царския невыплаты;
Вывел млад Щелкан
Коня во сто рублев,
Седло во тысячу.
Узде цены ей нет:
Не тем узда дорога,
Что вся узда золота,
Она тем, узда, дорога —
Царская жалованье,
Государево величество,
А нельзя, дескать, тое узды
Не продать, не променять
И друга дарить,
Щелкана Дюдентевича.
Проговорит млад Щелкан,
Млад Дюдентевич:
«Гой еси, царь Азвяк,
Азвяк Таврулович!
Пожаловал ты молодцов,
Любимых шуринов,
Двух удалых Борисовичев,
Василья на Плесу,
Гордея к Вологде,
Ахрамея к Костроме,
Пожалуй ты, царь Азвяк,
Пожалуй ты меня
Тверью старою,
Тверью богатою,
Двомя братцами родимыми,
Дву удалыми Борисовичи».
Проговорит царь Азвяк,
Азвяк Таврулович:
«Гой еси, шурин мой
Щелкан Дюдентевич,
Заколи-тка ты сына своего,
Сына любимова,
Крови ты чашу нацади,
Выпей ты крови тоя,
Крови горячия,
И тогда я тебе пожалою
Тверью старою,
Тверью богатою,
Двомя братцами родимыми,
Дву удалыми Борисовичи!».
Втапоры млад Щелкан
Сына своего заколол,
Чашу крови нацадил,
Крови горячия,
Выпил чашу тоя крови горячия.
А втапоры царь Азвяк
За то ево пожаловал
Тверью старою,
Тверью богатою,
Двомя братцы родимыми,
Два удалыми Борисовичи,
И втепоры млад Щелкан
Он судьею насел
В Тверь-ту старую,
В Тверь-ту богатую.
А немного он судьею сидел:
И вдовы-та бесчестити,
Красны девицы позорити,
Надо всеми наругатися,
Над домами насмехатися.
Мужики-та старыя,
Мужики-та богатыя,
Мужики посадския
Оне жалобу приносили
Двум братцам родимыем,
Двум удалым Борисовичем.
От народа они с поклонами пошли,
С честными подарками,
И понесли оне честныя подарки
Злата-серебра и скатнова земчуга.
Изошли ево в доме у себя,
Щелкана Дюдентевича, —
Подарки принял от них,
Чести не воздал им.
Втапоры млад Щелкан
Зачванелся он, загорденелся,
И оне с ним раздорили,
Один ухватил за волосы,
А другой за ноги,
И тут ево разорвали.
Тут смерть ему случилася,
Ни на ком не сыскалося.
<ОДА ГОСПОДИНА РУССО
Fortune, de qui la main couronne {*},
переведенная г. Сумароковым и г. Ломоносовым.
Любители и знающие словесные науки могут сами,
по разному сих обеих Пиитов свойству,
каждого перевод узнать>
{* Счастье, которое венчает (фр.).}Доколе, счастье, ты венцами
Злодеев будешь украшать?
Доколе ложными лучами
Наш разум хочешь ослеплять?
Доколе, истукан прелестный,
Мы станем жертвой нам бесчестной
Твой тщетный почитать олтарь?
Доколе будем строить храмы,
Твои чтить замыслы упрямы,
Прельщенная словесна тварь? Народ, порабощен обману,
Малейшие твои дела
За ум, за храбрость чтит избранну:
Ты власть, ты честь, ты сил хвала;
В угоду твоему пороку
И добродетель превысоку
Лишает собственных красот.
Его неправедны уставы
На верьх возводят пышной славы
Твоих любимцев злобный род.Но пусть великостию сею
О титлах хвалятся своих;
Поставим разум в том судьею
И добрых дел поищем в них.
Я вижу лишь одну безмерность,
Надменность, слабость и неверность,
Свирепство, бешенство и лесть.
Доброта странная! Откуду
Из злости сложенному чуду
Дается оной должна честь? Ты знай: герои совершенны
Премудростию в свет даны;
Она лишь видит, коль презренны,
Что чрез тебя возведены;
Она ту славу презирает,
Что рок неправедный рождает
В победах слепотой своей;
Пред строгими ея очами
Герой с суровыми делами
Ничто, как счастливый злодей.Почтить ли токи те кровавы,
Что в Риме Сулла проливал?
Достойно ль в Александре славы,
Что в Аттиле всяк злом признал?
За добродетель и геройство
Хвалить ли зверско неспокойство
И власть окровавленных рук?
И принужденными устами
Могу ли возносить хвалами
Начальника толиких мук? Издревле что об вас известно,
О хищники чужих держав?
Желанье в мире всем невместно,
Попрание венчанных глав,
Огня и трупов полны стены,
И вы — в пару кровавой пены,
Народ, пожранный от меча,
И в шуме бледна мать великом
Свою дочь тщится с плачем, с криком
Отнять с насильного плеча.Слепые мы судьи, слепые,
Чудимся таковым делам!
Одне ли приключенья злые
Дают достоинство Царям?
Их славе, бедствами обильной,
Без брани хищной и несильной
Не можно разве устоять?
Не можно божеству земному
Без ударяющего грому
Своим величеством блистать? Но быть должна во время бою
На первенстве прямая честь,
И кто, поправ врага собою,
Победу мог себе причесть?
Издревле воины известны,
Похвальны, знатны, славны, честны
Оплошностью противных сил.
Худым Варроновым призором,
Упрямым и неправым спором
Ганнибал славу получил.Кого же нам почтить Героем
Великим собственной хвалой?
Царя, что правдой и покоем
Себя, народ содержит свой;
Последуя Веспазиану,
Едину радость несказанну
Имеет в счастии людей
Отец отечества без лести
И ставит выше всякой чести
Числом своих щедроты дней.О вы, что в добродетель чтите
Един в войнах геройский шум,
Себе Сократа возразите
За Клитова убивца в ум;
Вам будет Царь в нем несравненный,
Правдивый, кротостью почтенный,
Достойный олтаря вовек.
Тогда страшилище Эвфрата
Против венчанного Сократа
Последний будет человек.Герои люты и кровавы!
Поставьте гордости конец,
Рожденный от воинской славы
Забудьте лавровый венец.
Напрасно Рима повелитель
Октавий, света победитель,
Навел в его пределы страх;
Он Августом бы не нарекся,
Когда бы в кротость не облекся
И страха не скончал в сердцах.О воины великосерды!
Явите ваших луч доброт;
Посмотрим, коль тогда вы тверды,
Как счастье возьмет поворот.
Когда-то к вам великодушно,
Земля и море вам послушно,
И блеск ваш очи всех слепит;
Но только лишь оно отстанет,
Геройска похвала увянет,
И смертный будет всем открыт.Способность средственна довлеет
Завоевателями быть.
Кто счастие преодолеет,
Один великим может слыть.
Хоть помощь от него теряет,
Но с постоянством пребывает,
Для коего от всех почтен;
Всегда не низок и не пышен,
С Тиверием ли он возвышен
Или, как Варус, поражен.Излишню радость не внушает
В недвижности своей предел
И осторожно умеряет
Неистовство успешных дел.
Пусть счастие преобратится,
Недвижна добродетель тщится
Презренный разрушать упор.
Конец имеет благоденство.
Стоит в премудрости блаженство,
Не постоянен рока взор.Вотще готовит гнев Юноны
Е
нею смерть среди валов.
Премудрость! Чрез твои законы
Он выше рока и богов;
Тобою Рим, по злой напасти,
В средине Карфагенской власти,
Своих героев смерть отмстил;
Ходя в твои небесны следы,
Во время слезныя победы
В трофеи гробы превратил.
Д. Во упражнении расхаживая здесь,
Вперил, конечно, ты в трагедию ум весь;
В очах, во всем лице теперь твоем премена.
И ясно, что в сей час с тобою Мельпомена.
П. Обманывался, любезный друг, внемли!
Я так далек от ней, как небо от земли.
Д. Эклогу…
П. Пастухи, луга, цветы, зефиры
Толико ж далеки; хочу писать сатиры;
Мой разум весь туда стремительно течет.
Д. Но что от жалостных тебя днесь драм влечет?
П. В Петрополе они всему народу вкусны,
А здесь и городу и мне подобно гнусны:
Там седутся для них внимати и молчать,
А здесь орехи грызть, шумети и кричать,
Благопристойности не допуская в моду,
Во своевольствие преобратя свободу:
За что ж бы, думают, и деньги с нас сбирать,
Коль было бы нельзя срамиться и орать.
Возможно ль автору смотреть на то спокойно:
Для зрителей таких трудиться недостойно.
Д. Не всех мы зрителей сим должны обвинить,
Безумцев надобно одних за то бранить;
Не должно критики употребляти строго.
П. Но зрителей в Москве таких гораздо много, —
Крикун, как колокол, единый оглушит
И автора всего терпения лишит;
А если закричат пять дюжин велегласно,
Разумных зрителей внимание напрасно.
Д. Сатиры пишучи, ты можешь досадить
И сею сам себя досадой повредить.
На что мне льстить тебе? Я в дружбе не таюся.
П. А я невежества и плутней не боюся,
Против прямых людей почтение храня;
Невежи как хотят пускай бранят меня,
Их тестю никогда в сатиру не закиснет,
А брань ни у кого на вороте не виснет.
Д. Не брань одна вредит; побольше брани есть,
Чем можно учинить своей сатире месть:
Лжец вымыслом тебя в народе обесславит,
Судья соперника неправедно оправит,
Озлобясь, межевщик полполя отрядит,
А лавочник не даст товару на кредит,
Со сезжей поберут людей за мостовую,
Кащей тебе с родней испортит мировую.
П. Когда я истину народу возвещу
И несколько людей сатирой просвещу,
Так люди честные, мою зря миру службу,
Против бездельников ко мне умножат дружбу.
Невежество меня ничем не возмутит,
И росская меня Паллада защитит;
Немалая статья ея бессмертной славы,
Чтоб были чищены ея народа нравы.
Д. Но скажет ли судья, винил неправо он?
Он будет говорить: «Винил тебя закон».
П. Пускай винит меня, и что мне он ни скажет,
Из дела выписки он разве не покажет?
Д. Из дела выписки, во четверти земли,
Подьячий нагрузит врак целы корабли,
И разум в деле том он весь переломает;
Поймешь ли ты, чего он сам не понимает?
Удобней проплясать, коль песенка не в такт,
Как мыслям вообразить подьяческий экстракт.
Экстракт тебя одной замучит долготою,
И спросят: «Выпиской доволен ли ты тою?»
Ты будешь отвечать: «Я дела не пойму».
Так скажут: «Дай вину ты слабому уму,
Которым ты с толпой вралей стихи кропаешь
И деловых людей в бесчестии купаешь».
А я даю совет: ты то предупреди
Или, сатирствуя, ты по миру ходи.
П. Где я ни буду жить — в Москве, в лесу иль поле,
Богат или убог, терпеть не буду боле
Без обличения презрительных вещей.
Пускай злодействует бессмертный мне Кащей,
Пускай Кащеиха совсем меня ограбит,
Мое имение и здравие ослабит,
И крючкотворцы все и мыши из архив
Стремятся на меня, доколе буду жив,
Пускай плуты попрут и правду и законы, —
Мне сыщет истина на помощь обороны;
А если и умру от пагубных сетей,
Монархиня по мне покров моих детей.
Д. Бездельство на тебя отраву усугубит:
Изморщенный Кащей вить зеркала не любит.
Старухе, мнящейся блистати, как луна,
Скажи когда-нибудь: изморщилась она
И что ея краса выходит уж из моды;
Скажи слагателю нестройной самой оды,
Чтоб бросил он ее, не напечатав, в печь, —
Скоряе самого тебя он станет жечь.
Неправедным судьям сказать имей отвагу,
Что рушат дерзостно и честность и присягу,
Скажи откупщику жаднейшему: он плут,
И дастся орденам ему ременный жгут.
Скажи картежнику: он обществу отрава, —
Не плутня-де игра, он скажет, но забава.
Спроси, за что душа приказная дерет, —
Он скажет: то за труд из чести он берет.
За что ханжа на всех проклятие бросает, —
Он скажет: души их проклятием спасает.
Противу логики кто станет отвечать,
Такого никогда нельзя изобличать.
А логики у нас и имя редким вестно;
Так трудно доказать, бесчестно что иль честно.
П. Еще трудняй того бездельство зря терпеть
И, видя ясно все, молчати и кипеть.
Доколе дряхлостью иль смертью не увяну,
Против пороков я писать не перестану.
Был некто Ияким во Вавилоне граде,
Имущий множество и злата и сребра,
Скота во стаде
И в доме всякаго добра.
В жену себе поял девицу он прекрасну,
Богобоязливу, к нему любовью страсну:
Во добродетели отец ея блистал
И в истинном ее законе воспитал,
Страх Божий в ней посея
И научил ее закону Моисея.
Евреев Ияким был в доме видеть рад:
Сходилися они к нему: он был приятен,
Почтен, богат и щедр, и паче всех их знатен.
При доме он имел прекрасный вертоград:
Широкия там ходы,
Не воспрещали зреть очам на небеса,
А там сплетенны древеса,
Не допускали в низ полдневнаго часа.
Играют там ключи: кидая к верьху воды,
Увеселяя слух и взор:
Бегут шумя потоки с гор,
И быстрым шумом утешают:
Пруды лужайки украшают,
И сладким пением с древ птички возглашают,
В пространном цветнике различныя цветы,
Различнаго благоуханья,
Различной красоты,
И нежностью зефирова дыханья,
Сладчайший произносят дух.
Во вертограде сем вкус, зрение и слух,
Со обонянием приятности находят,
И вображение далеко превосходят.
Там разныя плоды на ветвиях висят,
Отягощаются от винограда лозы:
Там спеют персики и зреют априкозы:
Таков прекрасен был Едемский прежде сад.
Сосанна в сем саду купалася и мылась,
Когда от жарких дней томилась,
И удаляяся к закрытым тут местам,
Ни кем не видима была нагая там.
Лишь только там ее, ея служанки зрели.
На тот
Неправедны судьи избранны были год,
И в восхищении к ней страстию горели,
И зря, сходяся в дом, всегда ея красу,
Разгорячалися они с часа к часу.
Ко добродетельной привязаны супруге,
Не ведали они сей страсти друг о друге,
И оба некогда сойдясь они в саду.
В часы, в которы ток красавицу их моет.
Тайну объявив, чем сердце равно ноет,
Меж ветвия древес сокрылися к пруду:
Ея пришествия желают,
Трепещут и пылают.
В намерении сем безумство их крепит,
И совесть их и ум желание слепит.
Тревожится их кровь, багреют лицы:
Приходит и она; но с нею две девицы,
Ко услуженью ей.
Служанки тутъ; противен вид им сей:
Они страдают,
И щастливой себе минуты ожидают.
Прекрасная с себя одежды совлекла,
И девушкам рекла:
Сыщите мне бальсам и мыло,
И возвратясь сюда заприте сад вы мой,
Доколе не пойду помывся здесь домой.
Сосанны слово то злодеям мило;
Касаются они желаннаго часа,
Перед очами их Сосаннина краса,
Повсюду обнаженна;
Злодейская их страсть сим паче разозженна.
Служанки отошли:
Минуту варвары способную нашли:
Выходят из задрев, томясь изнемогают,
Томятся и горят:
Незапностию сей красавицу пугают,
И дерзко говорят:
В тебя влюбились мы; смягчи ты нашу долю,
Исполни нашу волю;
Когдаж не склонишься, подобно нас любя;
Так скажем мы неправду на тебя;
Застали мы, речем, любовника с тобою,
Который видя нас отселе убежал.
Такой наказанны судьбою,
В Сосанне дух дрожал.
Сосанна говорит: нещастна я отвсюду;
Умру, когда я вам сопротивляться буду:
А естьли с вами соглашусь,
К супругу верности лишусь,
И прогневлю тем Бога.
О злая часть моя, колико ты мне строга!
Но лутче умереть, как Бога прогневить
И мужу своему неверности явить,
Попрати добродетель.
Умру за мужню честь и за тебя Содетель!
Я смерть хочу приять,
И стала вопиять.
Варвары в своей отчаянной печали,
И громче воскричали.
Слуги, бегуще в сад, крик худом заключали.
Жезлы и палицы ко месту крика мчали.
Сплетается зла ложь сперва слугам сия,
Которы крыли взор от наготы ея.
Служанки ей одежды подавали,
И обще все почти без чувства пребывали,
Казалось им, что в ней не обитала лесть,
И что бы верности она не погубила,
К супруру, коего толико возлюбила.
Не вероятна им была сплетенна весть.
В последующий день минувту лиш разсвету,
Евреи собрались во Иякимов дом:
В дом молнию несут и преужасный гром.
Ко злочестивому идут они совету:
А лютыя судьи злой яд несут,
Сосанне повелев предстать на ложный суд.
Какая ведомость любезному их другу,
Хотят судить на смерть они ево супругу!
Она ему всево на свете сем миляй;
И может ли что быть сея напасти зляй!
И говорит он так: я вам не лицемерю:
Сию вину,
Взложили вы на верную жену:
Я етому не верю;
Была Сосанна честь Еврейской стороне:
А мне была всево дороже.
О всемогущий Боже!
Когда винна она, когда я толь нещастенъ;
Во казни с нею быть хочу и я участенъ;
Я жити не могу на свете без нея;
Срази обеих насъ! готова грудь моя.
Сосанну перед суд неправедный приводят.
С ней чада, сродники, отец и мать приходят,
Темнеет солнца лучь в Сосанниных глазах:
Родители и весь во горьких дом слезах.
Младенцы вопиют лишенныя надежды,
Хватаясь жалостно за матерни одежды,
Рыдая и глася: растались мы с тобой,
Кто будет нежить нас, кто будет утешати,
И златотканною одеждой украшати?
Отходишь ты во гробъ; возми и нас с собой,
Супруг ея зря час с ней вечныя разлуки,
И посреди неизреченной муки,
Воздев на небо руки:
Создатель мой! одно сие возопиял,
И на ногах едва, Сосанну зря, стоял.
Отец ея немел и крыл от солнца очи,
Желая быть во мгле густейшей самой ночи.
Теряла мать ея и зрение и слух,
И сердце все стеснив в слезах не утопала;
Вскричала только то: прими мой Боже дух,
И пала.
Рыдали все слуги, во злы сии часы,
Служанки рвали вон растрепанны власы,
Евреи плакали, иныя каменели,
Судьи бледнели;
Но лжесвидетельства оставить не могли;
Не истинну они, но вид ея брегли:
И правда на суде неправдой побежденна.
Судьи оправились: Сосанна осужденна.
Ни кто не мог от глаз текущих слез отерть,
Ни воспротивиться предписанну уставу;
Теряет красоту Сосанна жизнь и славу;
Выводится на торжище и смерть;
Ведутъ; весь дом страдает,
И Вавилон рыдает.
Был отрок Даниил: сего Господь воздвиг:
И глас его в толпы достиг:
Он тако вопиял: я громко воззываю:
Что рук в невинной сей крови не омываю!
О соплеменники мои!
Не праведны суды сии;
Судили вы ее безумственно и злобно;
Изследуйте вину ея подробно.
Народ поворотясь назад Сосанну вел,
И отрока просил, чтоб он судити шел,
И Даниил судити сел.
Устами отрока спасает сам Содетель,
И хочет поразить соплетших клевету,
Телесную поправших красоту,
И с ней душевну добродетель.
Сей отрок повелел здодеев развести,
И порознь пред собою улику принести.
Спросил у перваго со гневом:
Под коим ты застал Сосанну древомъ?
Под липой, отвечал.
А отрок рек: другой теперь бы обличал.
Спросил и у того с таким же гневом:
Под коим ты застал Сосанну древомъ?
Под дубом, отвечал.
А отрок рек: вас сам Господь изобличал.
Открылась нагла страсть и лютая их злоба:
И с трепетом стоят пред Даниилом оба.
А седший судиею рек:
Коль истинну судящий разрушает,
Судья презренный человек,
И паче татя он пред Богом согрешает.
А беззаконники сии,
Во собственном своем злочестьи ныне сами,
И лжесвидетели и судии,
Клянущеся землей и небесами,
И клав свой тяжкий грех разинувше уста,
На душу такову, которая чиста,
И кою осквернить стремясь они хотели.
Уставы Моисей давал на суд им те ли!
Призналися они и пали перед ним.
Выводятся на смерть: исчезли яко дым.
Сосанна, Ияким слез токи отирали,
Отец и мать ея,
И благодарный глас на небо простирали:
А сей воздвиженный от Бога судия,
Возвышен домом тем и всенародным кликом.
И у народа стал в почтении великом.
Бедняга и Поэт, и нелюдим несчастный
Дамон, который нас стихами все морил,
Дамон, теперь презрев и славы шум напрасный,
Заимодавцев всех своих предупредил.
Боясь судей, тюрьмы, он в бегство обратился,
Как новый Диоген, надел свой плащ дурной.
Как рыцарь, посохом своим вооружился
И, связку навязав сатир, понес с собой.
Но в тот день, из Москвы как в путь он собирался
Кипя досадою и с гневом на глазах,
Бледнее, чем Глупон который проигрался,
Свой гнев истощевал почти что в сих словах:
«Возможно ль здесь мне жить? Здесь честности не знают!
Проклятая Москва! Проклятый скучный век!
Пороки все тебя лютейши поглощают,
Незнаем и забыт здесь честный человек.
С тобою должно мне навеки распроститься,
Бежать от должников, бежать из всех мне ног
И в тихом уголке надолго притаиться.
Ах! если б поскорей найти сей уголок!..
Забыл бы в нем людей, забыл бы их навеки
Пока дней Парка нить еще моих прядет,
Спокоен я бы был, не лил бы слезны реки.
Пускай за счастием, пускай иной идет,
Пускай найдет его Бурун с кривой душою,
Он пусть живет в Москве, но здесь зачем мне жить?
Я людям ввек не льстил, не хвастал и собою,
Не лгал, не сплетничал, но чтил, что должно чтить
Святая истина в стихах моих блистала
И Музой мне была, но правда глаз нам жжет.
Зато Фортуна мне, к несчастью, не ласкала.
Богаты подлецы, что наполняют свет,
Вооружились все против меня и гнали
За то, что правду я им вечно говорил.
Глупцы не разумом, не честностью блистали,
Но золотом одним. А я чтоб их хвалил!..
Скорее я почту простого селянина,
Который потом хлеб кропит насущный свой,
Чем этого глупца, большого господина,
С презреньем давит что людей на мостовой!
Но кто тебе велит (все скажут мне) браниться?
Не мудрено, что ты в несчастии живешь;
Тебе никак нельзя, поверь, с людьми ужиться:
Ты беден, чином мал — зачем же не ползешь?
Смотри, как Сплетнин здесь тотчас обогатился,
Он князем уж давно… Таков железный век:
Кто прежде был в пыли, тот в знати очутился!
Фортуна ветрена, и этот человек
Который в золотой карете разезжает
Без помощи ее на козлах бы сидел
И правил лошадьми, — теперь повелевает,
Теперь он славен стал и сам в карету сел.
А между тем Честон, который не умеет
Стоять с почтением в лакейской у бояр,
И беден, и презрен, ступить шага не смеет;
В грязи замаран весь он терпит холод, жар.
Бедняга с честностью забыт людьми и светом:
И так, не лучше ли в стихах нам всех хвалить?
Зато богатым быть, в покое жить нагретом.
Чем добродетелью своей себя морить?
То правда государь нам часто помогает
И Музу спящую лишь взглянет — оживит.
Он Феба из тюрьмы нередко извлекает
Чего не может царь!.. Захочет — и творит.
Но Мецената нет, увы! — и Август дремлет.
Притом захочет ли мне кто благотворить?
Кто участь в жалобах несчастного приемлет.
И можно ли толпу просителей пробить,
Толпу несносную сынов несчастных Феба?
За оду просит тот, сей песню сочинил,
А этот — мадригал. Проклятая от неба,
Прямая саранча! Терпеть нет боле сил!..
И лучше во сто раз от них мне удалиться.
К чему прибегнуть мне? Не знаю, что начать?
Судьею разве быть, в приказные пуститься?
Судьею?.. Боже мой! Нет, этому не быть!
Скорее Стукодей бранить всех перестанет,
Скорей любовников Лаиса отошлет
И мужа своего любить как мужа станет,
Скорей Глицера свой, скорей язык уймет,
Чем я пойду в судьи! Не вижу средства боле,
Как прочь отсюдова сейчас же убежать
И в мире тихо жить в моей несчастной доле,
В Москву проклятую опять не заезжать
В ней честность с счастием всегда почти бранится,
Порок здесь царствует, порок здесь властелин,
Он в лентах в орденах повсюду ясно зрится
Забыта честность, но Фортуны милый сын
Хоть плут, глупец, злодей в богатстве утопает.
И даже он везде… Не смею говорить…
Какого стоика сие не раздражает?
Кто может, не браня, здесь целый век прожить?
Без Феба всякий здесь хорошими стихами
Опишет город вам, и в гневе стихотвор
На гору не пойдет Парнас с двумя холмами.
Он правдой удивит без вымыслов убор.
«Потише, — скажут мне, — зачем так горячиться?
Зачем так свысока? Немного удержись!
Ведь в гневе пользы нет: не лучше ли смириться?
А если хочешь врать на кафедру взберись,
Там можно говорить и хорошо, и глупо,
Никто не сердится, спокойно всякий спит.
На правду у людей, поверь мне, ухо тупо».
Пусть светски мудрецы, пусть так все рассуждают!
Противен, знаю, им всегда был правды свет.
Они любезностью пороки закрывают,
Для них священного и в целом мире нет.
Любезно дружество, любезна добродетель,
Невинность чистая, любовь краса сердец,
И совесть самая, всех наших дел свидетель,
Для них — мечта одна! Постой, о лжемудрец!
Куда влечешь меня? Я жить хочу с мечтою.
Постой! Болезнь к тебе, я вижу смерть ведет,
Уж крылия ее простерты над тобою.
Мечта ли то теперь? Увы, к несчастью, нет!
Кого переменю моими я словами?
Я верю, что есть ад, святые, дьявол, рай
Что сам Илья гремит над нашими главами
А здесь в Москве… Итак, прощай, Москва прощай!..»
1804/1805
Примаюсь за перо, рука моя дрожит,
И муза от меня с спокойствием бежит.
Везде места зрю рая.
И рощи, и луга, и нивы здесь, играя,
Стремятся веселить прельщенный ими взгляд,
Но превращаются они всяк час во ад.
Блаженство на крылах зефиров отлетает,
На нивах, на лугах неправда обитает,
И вырвалась тяжба их тягостных оков.
Церера мещет серп и горесть изявляет,
Помона ягоды неспелы оставляет,
И удаляется и Флора от лугов.
Репейник там растет, где было место крина.
О боже, если бы была Екатерина
Всевидица! Так ты где б делся, толк судей,
Гонящих без вины законами людей?
Законы для того ль, чтоб правда процветала
Или чтоб ложь когда святою ложью стала?
Утопли правости в умедленном ответе.
Такая истина бывала ли на свете?
Кричат: «Закон! закон!»
Но исправляется каким порядком он?
Одна хранится форма
Подьячим для прокорма,
И приключается невинным людям стон.
Я прав по совести, и винен я по делу,
Внимать так льзя ль улику замерзелу?
Такую злу мечту, такой несвязный сон?
Закон тот празен,
Который с совестью и с истиною разен.
По окончании суда
Похвален ли судья, коль скажет он тогда:
«Я знаю, что ты прав, и вижу это ясно,
Что мною обвинен и гибнешь ты напрасно,
Но мной учинено то, форму сохраня,
Так ты не обвиняй закона, ни меня!»
Бывает ли кисель в хорошей форме гнусен?
Кисель не формой вкусен.
Я зрю, невозвратим уже златой к нам век.
О небо! На сие ль созижден человек,
Дабы во всякую минуту он крушился
И чтоб терпения и памяти лишился,
Повсюду испуская стон,
И места б не имел убежищем к отраде?
Покоя нет нигде, ни в поле, ни во граде.
Взошло невежество на самый Геликон
И полномочие и тамо изливает.
Храм мудрых муз оно безумством покрывает.
Благополучен там несмысленный творец,
Языка своего и разума борец,
За иппокренскую болотну пьющий воду,
Не чтущий никакой разумной книги сроду.
Пиитов сих ума ничто не помутит,
Безмозгла саранча без разума летит.
Такой пиит не мыслит,
Лишь только слоги числит.
Когда погибла мысль, другую он возьмет.
Ведь разума и в сей, как во погибшей, нет,
И все ему равно прелестно;
Колико б ни была мысль она ни плоха,
Все гадина равна: вошь, клоп или блоха.
Кто, кроме таковых, стихов вовек не видел,
Возможно ли, чтоб он стихов не ненавидел?
И не сказал ли б он: «Словами нас дарят,
Какими никогда нигде не говорят».
О вы, которые сыскать хотите тайну
В словах, услышав речь совсем необычайну,
Надуту пухлостью, пущенну к небесам,
Так знайте, что творец того не знает сам,
А если к нежности он рифмой прилепился,
Конечно, за любовь безмозглый зацепился
И рифмотворцем быть во всю стремится мочь.
Поэзия — любовной страсти дочь
И ею во сердцах горячих укрепилась,
Но ежели осел когда в любви горит,
Горит, но на стихах о том не говорит.
Такому автору на что спокойства боле?
Пригодно все ему Парнас, и град и поле,
Ничто не трогает стремления его.
Причина та, что он не мыслит ничего.
Спокойство разума невежи не умножит,
Меня против тому безделка востревожит,
И мне ль даны во мзду подьячески крючки?
Отпряньте от меня, приказные сверчки!
Не веселят, меня приятности погоды,
Ни реки, ни луга, ни плещущие воды,
Неправда дерзкая эдемский сад
Преобратит во ад.
А ты, Москва! А ты, первопрестольный град,
Жилище благородных чад,
Обширные имущая границы,
Соответствуй благости твоей императрицы,
Развей невежество, как прах бурливый ветр!
Того, на сей земле цветуща паче крина,
Желает мудрая твоя Екатерина,
Того на небеси желает мудрый Петр!
Сожни плоды, его посеянны рукою!
Где нет наук, там нет ни счастья, ни покою.
Не думай ты, что ты сокровище нашла,
И уж на самый верх премудрости взошла!
«Рассудку глаз! другой воображенью!» —
Так пишет мне мой стародавний друг.
По совести, такому наставленью
Последовать я соглашусь не вдруг.
Не славно быть циклопом однооким!
Но почему ж славнее быть косым?
А на земле, где опытом жестоким
Мы учены лишь горестям одним,
Не лучший ли нам друг воображенье?
И не оно ль волшебным фонарем
Являет нам на плате роковом
Блестящее блаженства привиденье?
О друг мой! Ум всех радостей палач!
Лишь горький сок дает сей грубый врач!
Он бытие жестоко анатомит:
Едва пленял мечты наружный свет,
Уже злодей со внутренним знакомит…
Призрак исчез — и грация — скелет.
Оставим тем, кто благами богаты,
Их обнажать, чтоб рок предупредить;
Пускай спешат умом их истребить,
Чтоб не скорбеть от горькой их утраты.
Но у кого они наперечет,
Тому совет: держись воображенья!
Оно всегда в печальный жизни счет
Веселые припишет заблужденья!
А мой султан — султанам образец!
Не все его придворные поэты
Награждены дипломами диеты
Иль вервием… Для многих есть венец.
Удавка тем, кто ищет славы низкой,
Кто без заслуг, бескрылые, ползком,
Вскарабкались к вершине Пинда склизкой —
И давит Феб лавровым их венком.
Пост не беда тому, кто пресыщенья
Не попытал, родяся бедняком;
Он с алчностью желаний незнаком.
В поэте нет к излишнему стремленья!
Он не слуга блистательным мечтам!
Он верный друг одним мечтам счастливым!
Давно сказал мудрец еврейский нам:
Все суета! Урок всем хлопотливым,
И суета, мой друг, за суету —
Я милую печальной предпочту:
Под гибельной Сатурновой косою
Возможно ли нетленного искать?
Оно нас ждет за дверью гробовою;
А на земле всего верней — мечтать!
Пленительно твое изображенье!
Ты мне судьбу завидную сулишь
И скромное мое воображенье
Высокою надеждой пламенишь.
Но жребий сей, прекрасный в отдаленье,
Сравнится ль с тем, что вижу пред собой?
Здесь мирный труд, свобода с тишиной,
Посредственность, и круг друзей священный,
И муза, вождь судьбы моей смиренной!
Я не рожден, мой друг, под той звездой,
Которая влечет во храм Фортуны;
Мне тяжелы Ареевы перуны.
Кого судьба для славы обрекла,
Тому она с отважностью дала
И быстроту, и пламенное рвенье,
И дар: ловить летящее мгновенье,
«Препятствия в удачу обращать
И гибкостью упорство побеждать!»
Ему всегда в надежде исполненье,
Но что же есть подобное во мне?
И тени нет сих редких дарований!
Полжизни я истратил в тишине;
Застенчивость, умеренность желаний,
Привычка жить всегда с одним собой,
Доверчивость с беспечной простотой —
Вот все, мой друг; увы, запас убогий!
Пойду ли с ним той страшною дорогой,
Где гибелью грозит нам каждый шаг?
Кто чужд себе, себе тот первый враг!
Не за своим он счастием помчится,
Но с собственным безумно разлучится.
Нельзя искать с надеждой не обресть.
И неуспех тяжеле неисканья.
А мне на что все счастия даянья?
С кем их делить? Кому их в дар принесть?..
«Полезен будь!» — Так! польза — долг священный!
Но мне твердит мой ум не ослепленный:
Не зная звезд, брегов не покидай!
И с сильным вслед, бессильный, не дерзай!
Им круг большой, ты действуй в малом круге!
Орел летит отважно в горный край!
Пчела свой мед на скромном копит луге!
И, не входя с моей судьбою в спор,
Без ропота иду вослед за нею!
Что отняла, о том не сожалею!
Чужим добром не обольщаю взор.
Богач ищи богатства быть достойным,
Я обращу на пользу дар певца —
Кому дано бряцаньем лиры стройным
Любовь к добру переливать в сердца,
Тот на земле не тщетный обитатель.
Но царь, судья, и воин, и писатель,
Не равные степе́нями, равны
В возвышенном к прекрасному стремленье.
Всем на добро одни права даны!
Мой друг, для всех одно здесь Провиденье!
В очах сего незримого Судьи
Мы можем все быть равных благ достойны;
Среди земных превратностей спокойны
И чистыми сберечь сердца свои!
Я с целью сей, для всех единой в мире,
Соединю мне сродный труд певца;
Любить добро и петь его на лире —
Вот все, мой друг! Да будет власть Творца!
Стонет ветер, воет ветер у меня в окне…
В ветре слышу зов Уилли:—Мать, приди во мне!
— Не могу придти сегодня, сын мой, не могу:
Ночь светла… луны сиянье блещет на снегу…
Нас увидели бы, милый, недругов глаза.
Лучше—мгла безлунной ночи, буря и гроза!
В самый ливень, вся промокнув ночью до костей,
Дотащусь в тебе во мраке я на зов цепей…
Как? Ужели? Быть не может! Кости я взяла,
С места казни окаянной все подобрала!
Что сейчас я говорила?.. Слушают! Шпион?!
Если дуб лесной срубили—уж не встанет он!..
Кто впустил вас? И давно ли вы пришли сюда?
Вы ни слова не сказали… О, простите!.. да,
Узнаю вас… Вы, милэди, вы пришли помочь,
Но и в сердце мне, и в очи уж завралась ночь.
Вы, не знавшая страданий в жизни никогда —
Что вы знаете о бездне ужаса, стыда?..
В час ночной, пока вы спали, я нашла его!
Уходите! Не понять вам горя моего!
Вы добры во мне, милэди. Умоляю вас,
Не браните лишь Уилли в мой предсмертный час.
Я в тюрьме прощалась с сыном… Идя умирать,
Он сказал:—Меня другие подбивали, мать.
Преступление открылось… Я плачусь один.—
И я знаю: не солгал он, не солгал мой сын!
Своевольным да упрямым был он с детских лет,
Подзадорить кто бывало—не удержишь, нет!
Безшабашной головою рос Уилли мой,
Из него солдат бы вышел—молодец лихой.
Но в безпутным негодяям он попал во власть,
Подзадорившим на почту у холмов напасть.
Не убил он и не ранил, взял лишь кошелек,
Да и тот друзьям он бросил, бедный мой сынов!
Я к судье явилась. Правду разсказала я,
И Уилли осудил он… Бог ему судья!
Мой Уилли был повешен, как злодей, как вор!
Незапятнанное имя… О, позор, позор!
Сам Господь велел, чтоб в землю опускали прах,
А Уилли труп качался по ветру в цепях…
Бог помилует убийцу, правый гнев смягча,
Но не судий кровожадных с сердцем палача!
Оттолкнул меня тюремщик резко от дверей;
За дверями лишь раздался жесткий лязг цепей:
Сын хотел сказать мне что-то—но закрылась дверь —
Что такое? мне уж больше не узнать теперь…
С этих пор глухою ночью и при свете дня
Не смолкает крик Уилли, мучает меня!
Стали бить меня за это, стали запирать,
Но немолчно, год за годом, все я слышу:—Мать! —
Наконец, признав безумной, дали волю мне —
Но от трупа оставались кости лишь одне!
Тело сына расклевали вороны кругом!
Я собрала эти кости… Было ль то грехом?
Нет, милэди, я не врала, взяв их у судьи,
Я под сердцем их носила, и оне—мои!
Я омыла их ручьями жарких слез моих,
И в земле святой, у церкви, закопала их.
В страшный день Суда Господня, верю, встанет он,
Только-б люди не узнали, где он схоронен.
Ведь они его откроют и повесят вновь!
Боже, Боже! Ты и к грешным завещал любовь.
Прочитайте из Писанья, как страдал Христос,
Как прощение и милость людям Он принес!
Завещав долготерпенье, Он велел прощать,
А земные судьи смертью вздумали карать.
Но последний будет первым, по Его словам…
Боже мой, и я терпела—это знаешь Сам —
О, как долго! Год за годом, в холод и туман,
Под дождем, во мраке ночи, в снежный ураган!
Он не каялся,—сказали. Но об этом знать,
О раскаянии сына, может только мать…
Вы слыхали бурной ночью дикий ветра стон?
Это плачет мой Уилли, это стонет он!
Суд и милость—в воле Бога. Умирая, жду,
Что увижуся с Уилли, только не в аду.
За него я так молилась, что услышал Бог
И меня с любимым сыном разлучить не мог.
Если-ж он погиб навеки по своей вине —
То не надо о спасенье говорить и мне…
Уходите!.. Бог все видит, Бог меня поймет!
Вы ребенка не носили… Ваше сердце—лед!
О, простите мне, милэди. Но Уилли зов
Мне мешает… Я не слышу звука ваших слов.
Снег блестит и небо ясно… Что же он зовет?
И не с виселицы страшной—из могилы?.. Вот!
Вы слыхали? Ближе… громче… Милый сын! я жду.
Месяц скрылся. Доброй ночи. Он зовет… Иду!
О. М-ва.
И.
ДВЕ СЕСТРЫ.
Баллада.
Из древняго рода мы были с сестрою,
Она затмевала меня красотою.
Как ветер над башней гудит угловой!..
Ее обольстил он. Несчастной паденье
Внушило мне жажду глубокую мщенья.
Граф был красавец собой.
Со смертию душу она загубила
И дом наш старинный позором покрыла.
Как ветер над башней гудит угловой!..
И мыслью с тех пор я жила ежечасно;
Быть графом любимой безумно и страстно.
Граф был красавец собой.
На пир я послала ему приглашенье,
И в сердце его пробудила влеченье.
Как ветер над башней гудит угловой!..
А ночью на ложе заснул он со мною,
Склоняся к плечу моему головою.
Граф был красавец собой.
И страстно в безмолвье и сумраке ночи
Ему целовала уста я и очи.
Как ветер над башней гудит угловой!..
Жестокая злоба мне сердце сдавила,
Но я, ненавидя, безумно любила.
Граф был красавец собой.
В безмолвии ночи неслышно я встала,
Я сталь отточила сама у кинжала.
Как ветер над башней гудит угловой!..
И что-то во сне прошептал он невнятно,
А я поразила его троекратно.
Граф был красавец собой.
Он был так прекрасен! Я кудри с любовью
Ему расчесала, склонясь к изголовью.
Как ветер над башней гудит угловой!..
И матери графа—подарок желанный —
Я труп отослала его бездыханный.
Граф был красавец собой.
ИИ.
ЛЭДИ КЛЭРА ВЕР ДЕ-ВЕР.
О, лэди Клэра Вер-де-Вер,
Для вас немыслима победа!
Явить могущества пример
Хотели вы—завлечь соседа, —
Но я, я увидал силок
И спасся. Мне мила свобода.
Любить вас я желать не мог,
Хоть вы и княжескаго рода.
О, лэди Клэра! Вы своим
Гордитеся происхожденьем,
Но я пренебрегаю им;
За гордость я плачу презреньем.
Для вас я жизнь не разобью
Простого, кроткаго созданья,
Ея любовь я признаю
Важней гербов и состоянья.
О, лэди Клэра, не меня —
Других ищите для забавы!
Будь вы царицей—все же я
В любви такой не вижу славы.
Как велика любовь моя —
.Вы знать хотели из каприза?
Увы, к вам холоднее я,
Чем лев над мрамором карниза.
О, лэди Клэра, с дня того,
Когда похоронил я друга,
Три года минуло всего,
А умер он не от недуга…
Вы вспоминали про него
С печалью кроткой и красивой,
Но рана на груди его
Была весьма красноречивой…
О, лэди Клэра, в страшный час.
Когда за матерью послали,
Какия истины о вас
Мы от несчастной услыхали!
Она изяществом манер
Не отличалась, без сомненья,
Какое носит Вер-де-Вер
Присуще с самаго рожденья.
О, лэди Клэра, верьте мне,
Садовнику с его женою
Не снится даже и во сне,
Что длинной предков чередою
Гордитесь вы. Всего важней
Любви священные законы,
А миру доброта нужней,
Чем все гербы и все короны.
Я, лэди Клэра, знаю вас.
Вас мучит недовольства бремя,
И взор усталый ваших глаз
В тоске немой считает время.
С богатством вашим, с красотой,
Вы все-ж страдаете порою,
И, с этой в сердце пустотой,
Жестокой тешитесь игрою.
О, леди Клэра Вер-де-Вер,
Вам все даровано судьбою
И милосердия пример
Могли бы вы явить собою.
Больных и нищих разве нет,
В тоске напрасно вопиющих?
В сердца пролейте гнанья свет
И приютите неимущих!
О. Михайлова.
Жил в древности один мудрец.
Ему внимая, и глупец
Умом навеки запасался.
«Али-мудрец» он назывался.
О том, что думал он в тиши,
Вещал он громко всем, гроши…
Лишь медные гроши сбирая,
Как редкие дары из рая
За золото своих речей.
Он беден был, но из очей
Его вражда и желчь потоком
Не брызгали и ненароком
Не обливали никого
Отравой злой. Не знал того
Никто, что голодал порою
Мудрец, что часто лишь сырою
Питался жалкой пищей он
И что под небом мирный сон
В пустыне он ловил напрасно.
Али-мудрец на рок ужасный
С обидой горькой не роптал.
Себя он выше не считал
Своей судьбы, не как иные
Разумники, кому земные
Все радости малы всегда;
Иной не стоит иногда
Гроша, себя ж в рубли он ценит
И мысли дерзкой не изменит,
Что так нужны ему: дворец,
И полный золота ларец,
Обед роскошный, вкусный ужин,
Красавиц всяких с десять дюжин…
Мудрец наш лишь свободу чтил.
Свободным жизнь провесть он мнил,
Свободным лечь и встать с зарею,
Расстаться с грешною землею.
Иначе порешил Творец:
Невольно как-то провинился
Пред властелином наш мудрец.
За то свободы он лишился
И скорым, праведным судом
Судим был в тот же день прекрасный.
А судьи были все с умом:
И за проступок столь опасный
Решили: строго наказать
Его на утро смертью лютой.
Тюремщикам же приказать
Из милости к нему: с заботой
Постлать преступнику постель,
Чтоб ночь провел он без тревоги.
Как никогда ему досель
Не доводилось. Да! О, боги!
Чего не делали они,
Чтобы преступнику спалося!
Кругом потушены огни;
Впервые только привелося
Тюремщикам таскать перин
Во множестве таком в темницу.
Подушек, всяких величин,
Простынь тончайших, вереницу
Халатов и рубах ночных,
Повязок, колпаков, покрышек,
Уборов и вещей иных.
Ему был дан всего излишек,
Чтоб свой ночлег он смело мог
По вкусу своему устроить
И знал, что целый ряд тревог
В перинах можно успокоить.
Мудрец такую благодать
Узрев, забыл об утре. «Спать
Теперь мне будет преотлично!» —
Вскричал. Рукою непривычной
Устраивать принялся он
Свою постель, чтоб сладкий сон
Ничем бы не был вдруг нарушен.
Как муж, что разуму послушен,
Али решил, что раньше класть
Перины следует, чтоб всласть
Поспать хоть в жизни раз. И гору
Возвел такую он, что взору
Отрадно было и глядеть!
«Но нет, не ладно так: потеть
Пожалуй очень уж придется
В перинах сих. Ах, мне сдается, —
В постели этой пуховой
Я сон спокойный, сладкий свой
Прерву». Так думал он и снова
Принялся за постель. Без слова
Он перестлал ее совсем,
Всю гору срыл. А между тем,
Халат надев, решил улечься
Заснуть. Но как тут уберечься
От вредной сырости ночной,
От ветра, что в окно порой
Входил непрошенный, незваный,
Огонь светильника туманный
То наклоняя, то вертя.
«В постель зарывшись» не шутя,
Укроюсь я от непогоды,
В ней схороню я все невзгоды,
Найду в ней сон, найду покой
Мудрец подумал, и такой
Опять содом поднял с постелью,
И предался сему безделью
Столь долго, так пуховики
Сбивал, что старики
Тюремщики в тиши дивились.
Шептались все и, как ни бились,
Понять они все не могли:
Зачем на плитняке в пыли
Проводит он часы златые,
Когда бы мог в пуху земные
Забыть все горести, печаль,
Что жалко и чего не жаль.
Али же все мудрил с постелью
То так, то сяк переместит
Сокровища свои, что с целью
Дать выспаться ему синклит
Судей решил великодушно
В обилии в тюрьму послать.
То мягко чересчур и душно,
То холодно и твердо спать,
Казалось все ему. Но тоже
И ропоту есть свой предел!
Вот, наконец, он рад. Но что же?
Готовясь лечь в постель, удел
Земной печальный свой мгновенно
Он вспомнил тут. Он вспоминал,
Как жизнь свою прожил смиренно,
Как часто бедствовал, страдал
И как любил… Как миг блеснуло,
Казалось, счастие ему,
Но вдруг потухло, обмануло,
Исчезло без следа тому
Уж много лет и не вернулось.
И думал: как теперь он сир,
Как одинок. Меж тем проснулось
Светило дня. Проснулся мир,
Порвав оковы долгой ночи.
Час утра роковой забил.
Али, поднявши к небу очи,
Как женщина рыдал, молил…
Когда палач вошел неслышно —
Мудрец, измученный, в слезах
Лежал перед постелью пышной,
Не видев сна в своих глазах…
Как спать мудрец — так жить я все сбиралась,
Но что же оказалось?
Теперь, когда мне жизнь пахнула вдруг в окно
Я вижу — с нею смерть крадется заодно.
Читатель с нас ты не бери примера!
И хлопотне, о верь, должна быть мера.
Как малое дитя,
Всегда живи шутя.
Возьми то благо, что найдется,
За лучшим шибко не беги,
Коли хорошее дается.
Его как око береги…
Коль спать твоя прямая цель,
Коли дана тебе постель —
Ты не мудри
И до зари
Не мучься с ней,
Хватай скорей
Ты в руки первую подушку
Ценой в червонец, в грош, в полушку,
На ней ты голову склони —
Засни!
«Фив и музы! нет вам жестокостью равных
В сонме богов — небесных, земных и подземных.
Все, кроме вас, молельцам благи и щедры:
Хлеб за труды земледельцев рождает Димитра,
Гроздие — Вакх, елей — Афина-Паллада;
Мощная в битвах, она ж превозносит ироев,
Правит Тидида копьем и стрелой Одиссея;
Кинфия славной корыстью радует ловчих;
Красит их рамо кожею льва и медведя;
Странникам путь указует Эрмий вожатый;
Внемлет пловцам Посидон и, смиряющий бурю,
Вводит утлый корабль в безмятежную пристань;
Пылкому юноше верный помощник Киприда:
Всё побеждает любовь, и, счастливей бессмертных,
Нектар он пьет на устах обмирающей девы;
Хрона державная дщерь, владычица Ира,
Брачным дарует детей, да спокоят их старость;
Кто же сочтет щедроты твои, о всесильный
Зевс-Эгиох, податель советов премудрых,
Скорбных и нищих отец, ко всем милосердный!
Боги любят смертных; и Аид незримый
Скипетром кротким пасет бесчисленных мертвых,
К вечному миру отшедших в луга Асфодели.
Музы и Фив! одни вы безжалостно глухи.
Горе безумцу, служащему вам! обольщенный
Призраком славы, тратит он счастье земное;
Хладной толпе в посмеянье, зависти в жертву
Предан несчастный, и в скорбях, как жил, умирает.
Повестью бедствий любимцев ваших, о музы,
Сто гремящих уст молва утомила:
Камни и рощи двигал Орфей песнопеньем,
Строгих Ерева богов подвигнул на жалость;
Люди ж не сжалились: жены певца растерзали,
Члены разметаны в поле, и хладные волны
В море мчат главу, издающую вопли.
Злый Аполлон! на то ли сам ты Омиру
На ухо сладостно пел бессмертные песни,
Дабы скиталец, слепец, без крова и пищи,
Жил он незнаем, родился и умер безвестен?
Всуе прияла ты дар красоты от Киприды,
Сафо-певица! Музы сей дар отравили:
Юноша гордый певицы чудесной не любит,
С девой простой он делит ложе Гимена;
Твой же брачный одр — пучина Левкада.
Бранный Эсхил! напрасно на камне чужбины
Мнишь упокоить главу, обнаженную Хроном:
С смертью в когтях орел над нею кружится.
Старец Софокл! умирай — иль, несчастней Эдипа,
В суд повлечешься детьми, прославлен безумным.
После великих примеров себя ли напомню?
Кроме чести, всем я жертвовал музам;
Что ж мне наградой? — зависть, хула и забвенье.
Тщетно в утеху друзья твердят о потомстве;
Люди те же всегда: срывают охотно
Лавр с недостойной главы, но редко венчают
Терном заросшую мужа благого могилу,
Музы! простите навек; соха Триптолема
Впредь да заменит мне вашу изменницу лиру.
Здесь в пустыне, нет безумцев поэтов;
Здесь безвредно висеть ей можно на дубе,
Чадам Эола служа и вторя их песни».
Сетуя, так вещал Евдор благородный,
Сын Полимаха-вождя и лепой Дориды,
Дщери Порфирия, славного честностью старца.
Предки Евдора издревле в дальнем Епире
Жили, между Додонского вещего леса,
Града Вуфрота, и мертвых вод Ахерузы;
Двое, братья родные, под Трою ходили:
Старший умер от язвы в брани суровой,
С Неоптолемом младший домой возвратился;
Дети и внуки их все были ратные люди.
Власть когда утвердилась владык македонских,
Вождь Полимах царю-полководцу Филиппу,
Сам же Евдор служил царю Александру;
С ним от Пеллы прошел до Индейского моря.
Бился в многих боях; но, духом незлобный,
Лирой в груди заглушал военные крики;
Пел он от сердца, и часто невольные слезы
Тихо лились из очей товарищей ратных,
Молча сидящих вокруг и внемлющих песни.
Сам Александр в Дамаске на пире вечернем
Слушал его и почтил нелестной хвалою;
Верно бы, царь наградил его даром богатым,
Если б Евдор попросил; но просьб он чуждался.
После ж, как славою дел ослепясь, победитель,
Клита убив, за правду казнив Каллисфена,
Сердцем враждуя на верных своих македонян,
Юных лишь персов любя, питомцев послушных,
Первых сподвижников прочь отдалил бесполезных, —
Бедный Евдор укрылся в наследие предков,
Меч свой и щит повесив на гвоздь для покоя;
К сельским трудам не привыкший, лирой любезной
Мнил он наполнить всю жизнь и добыть себе славу.
Льстяся надеждой, предстал он на играх Эллады;
Демон враждебный привел его! правда, с вниманьем
Слушал народ, вполголоса хвальные речи
Тут раздавались и там, и дважды и трижды
Плеск внезапный гремел; но судьи поэтов
Важно кивали главой, пожимали плечами,
Сердца досаду скрывая улыбкой насмешной.
Жестким и грубым казалось им пенье Евдора.
Новых поэтов поклонники судьи те были,
Коими славиться начал град Птолемея.
Юноши те предтечей великих не чтили:
Наг был в глазах их Омир, Эсхил неискусен,
Слаб дарованьем Софокл и разумом — Пиндар;
Друг же друга хваля и до звезд величая,
Юноши (семь их числом) назывались Плеядой,
В них уважал Евдор одного Феокрита
Судьи с обидой ему в венце отказали;
Он, не желая врагов печалию тешить,
Скрылся от них; но в дальнем, диком Епире,
Сидя у брега реки один и прискорбен,
Жалобы вслух воссылал на муз и на Фива.
Ночь расстилала меж тем священные мраки,
Луч вечерней зари на западе меркнул,
В небе безоблачном редкие искрились звезды,
Ветр благовонный дышал из кустов, и порою
Скрытые в гуще ветвей соловьи окликались.
Боги услышали жалобный голос Евдора;
Эрмий над ним повел жезлом благотворным —
Сном отягчилась глава и склонилась на рамо.
Дщерь Мнемозины, богиня тогда Каллиопа
Легким полетом снеслась от высокого Пинда.
Образ приемлет она младой Эгемоны,
Девы прелестной, Евдором страстно любимой
В юные годы; с нею он сладость Гимена
Думал вкусить, но смерти гений суровый
Дхнул на нее — и рано дева угасла,
Скромной подобно лампаде, на ночь зажженной
В хижине честной жены — престарелой вдовицы;
С помощью дщерей она при свете лампады
Шелком и златом спешит дошивать покрывало,
Редкий убор, заказанный царской супругой,
Коего плата зимой их прокормит семейство:
Долго трудятся они; когда ж пред рассветом
Третий петел вспоет, хозяйка опасно
Тушит огонь, и дщери ко сну с ней ложатся,
Радость семейства, юношей свет и желанье,
Так Эгемона, увы! исчезла для друга,
В сердце оставив его незабвенную память.
Часто сражений в пылу об ней он нежданно
Вдруг вспоминал, и сердце в нем билось смелее;
Часто, славя на лире богов и ироев,
Имя ее из уст излетало невольно;
Часто и в снах он видел любимую деву.
В точный образ ее богиня облекшись,
Стала пред спящим в алой, как маки, одежде;
Розы румянцем свежие рделись ланиты;
Светлые кудри вились по плечам обнаженным,
Белым как снег; и небу подобные очи
Взведши к нему, так молвила голосом сладким:
«Милый! не сетуй напрасно; жалобой строгой
Должен ли ты винить богов благодатных —
Фива и чистых сестр, пиерид темновласых?
Их ли вина, что терпишь ты многие скорби?
Властный Хронид по воле своей неиспытной
Благо и зло ив урн роковых изливает.
Втайне ропщешь ли ты на скудость стяжаний?
Лавр Геликона, ты знал, бесплодное древо;
В токе Пермесском не льется злато Пактола.
Злата искать ты мог бы, как ищут другие,
Слепо служа страстям богатых и сильных…
Вижу, ты движешь уста, и гнев благородный
Вспыхнул огнем на челе… о друг, успокойся:
Я не к порочным делам убеждаю Евдора;
Я лишь желаю спросить: отколе возникнул
В сердце твоем сей жар к добродетели строгой,
Ненависть к злу и к низкой лести презренье?
Кто освятил твою душу? — чистые музы.
С детства божественных пчел питаяся медом,
Лепетом отрока вторя высокие песни,
Очи и слух вперив к холмам Аонийским,
Горних благ ища, ты дольние презрел:
Так, если ветр утихнет, в озере светлом
Слягут на дно песок и острые камни,
В зеркале вод играет новое солнце,
Странник любуется им и, зноем томимый,
В чистых струях утоляет палящую жажду,
Кто укреплял тебя в бедствах, в ударах судьбины,
В горькой измене друзей, в утрате любезных?
Кто врачевал твои раны? — девы Парнаса.
Кто в далеких странах во брани плачевной,
Душу мертвящей видом кровей и пожаров,
Ярые чувства кротил и к стону страдальцев
Слух умилял? — они ж, аониды благие,
Печной подобно кормилице, ласковой песнью
Сон наводящей и мир больному младенцу.
Кто же и ныне, о друг, в земле полудикой,
Мглою покрытой, с областью Аида смежной,
Чарой мечты являет очам восхищенным
Роскошь Темпейских лугов и величье Олимпа?
Всем обязан ты им и счастлив лишь ими.
Судьи лишили венца—утешься, любезный:
Мид-судия осудил самого Аполлона.
Иль без венцов их нет награды поэту?
Ах! в таинственный час, как гений незримый
Движется в нем и двоит сердца биенья,
Оком объемля вселенной красу и пространство,
Ухом в себе внимая волшебное пенье,
Жизнию полн, подобной жизни бессмертных,
Счастлив певец, счастливейший всех человеков.
Если Хрон, от власов обнажающий темя,
В сердце еще не убил священных восторгов,
Пой, Евдор, и хвались щедротами Фива.
Или… страшись: беспечных музы не любят.
Горе певцу, от кого отвратятся богини!
Тщетно, раскаясь, захочет призвать их обратно:
К неблагодарным глухи небесные девы».
Смолкла богиня и, белым завесясь покровом,
Скрылась от глаз; Евдор, востревожен виденьем,
Руки к нему простирал и, с усилием тяжким
Сон разогнав, вскочил и кругом озирался.
Робкую шумом с гнезда он спугнул голубицу:
Порхнула вдруг и, сквозь частые ветви спасаясь,
Краем коснулась крыла висящия лиры:
Звон по струнам пробежал, и эхо дубравы
Сребряный звук стенаньем во тьме повторило.
«Боги! — Евдор воскликнул, — сон ли я видел?
Тщетный ли призрак, ночное созданье Морфея,
Или сама явилась мне здесь Эгемона?
Образ я видел ее и запела; но тени
Могут ли вспять приходить от полей Перзефоны?
Разве одна из богинь, несчастным утешных,
В милый мне лик облеклась, харитам подобный?..
Разум колеблется мой, и решить я не смею;
Волю ж ее я должен исполнить святую».
Так он сказал и, лиру отвесив от дуба,
Путь направил в свой дом, молчалив и задумчив.
Уме недозрелый, плод недолгой науки!
Покойся, не понуждай к перу мои руки:
Не писав летящи дни века проводити
Можно, и славу достать, хоть творцом не слыти.
Ведут к ней нетрудные в наш век пути многи,
На которых смелые не запнутся ноги;
Всех неприятнее тот, что босы проклали
Девять сестр. Многи на нем силу потеряли,
Не дошед; нужно на нем потеть и томиться,
И в тех трудах всяк тебя как мору чужится,
Смеется, гнушается. Кто над столом гнется,
Пяля на книгу глаза, больших не добьется
Палат, ни расцвеченна марморами саду;
Овцу не прибавит он к отцовскому стаду.
Правда, в нашем молодом монархе надежда
Всходит музам немала; со стыдом невежда
Бежит его. Аполлин славы в нем защиту
Своей не слабу почул, чтяща свою свиту
Видел его самого, и во всем обильно
Тщится множить жителей парнасских он сильно.
Но та беда: многие в царе похваляют
За страх то, что в подданном дерзко осуждают.
«Расколы и ереси науки суть дети;
Больше врет, кому далось больше разумети;
Приходит в безбожие, кто над книгой тает, —
Критон с четками в руках ворчит и вздыхает,
И просит, свята душа, с горькими слезами
Смотреть, сколь семя наук вредно между нами:
Дети наши, что пред тем, тихи и покорны,
Праотческим шли следом к божией проворны
Службе, с страхом слушая, что сами не знали,
Теперь, к церкви соблазну, библию честь стали;
Толкуют, всему хотят знать повод, причину,
Мало веры подая священному чину;
Потеряли добрый нрав, забыли пить квасу,
Не прибьешь их палкою к соленому мясу;
Уже свечек не кладут, постных дней не знают;
Мирскую в церковных власть руках лишну чают,
Шепча, что тем, что мирской жизни уж отстали,
Поместья и вотчины весьма не пристали».
Силван другую вину наукам находит.
«Учение, — говорит, — нам голод наводит;
Живали мы преж сего, не зная латыне,
Гораздо обильнее, чем мы живем ныне;
Гораздо в невежестве больше хлеба жали;
Переняв чужой язык, свой хлеб потеряли.
Буде речь моя слаба, буде нет в ней чину,
Ни связи, — должно ль о том тужить дворянину?
Довод, порядок в словах — подлых то есть дело,
Знатным полно подтверждать иль отрицать смело.
С ума сошел, кто души силу и пределы
Испытает; кто в поту томится дни целы,
Чтоб строй мира и вещей выведать премену
Иль причину, — глупо он лепит горох в стену.
Прирастет ли мне с того день к жизни, иль в ящик
Хотя грош? могу ль чрез то узнать, что приказчик,
Что дворецкий крадет в год? как прибавить воду
В мой пруд? как бочек число с винного заводу?
Не умнее, кто глаза, полон беспокойства,
Коптит, печась при огне, чтоб вызнать руд свойства,
Ведь не теперь мы твердим, что буки, что веди —
Можно знать различие злата, сребра, меди.
Трав, болезней знание — голы все то враки;
Глава ль болит — тому врач ищет в руке знаки;
Всему в нас виновна кровь, буде ему веру
Дать хочешь. Слабеем ли — кровь тихо чрезмеру
Течет; если спешно — жар в теле; ответ смело
Дает, хотя внутрь никто видел живо тело.
А пока в баснях таких время он проводит,
Лучший сок из нашего мешка в его входит.
К чему звезд течение числить, и ни к делу,
Ни кстати за одним ночь пятном не слать целу,
За любопытством одним лишиться покою,
Ища, солнце ль движется, или мы с землею?
В часовнике можно честь на всякий день года
Число месяца и час солнечного всхода.
Землю в четверти делить без Евклида смыслим,
Сколько копеек в рубле — без алгебры счислим».
Силван одно знание слично людям хвалит:
Что учит множить доход и расходы малит;
Трудиться в том, с чего вдруг карман не толстеет,
Гражданству вредным весьма безумством звать смеет.
Румяный, трожды рыгнув, Лука подпевает:
«Наука содружество людей разрушает;
Люди мы к сообществу божия тварь стали,
Не в нашу пользу одну смысла дар прияли.
Что же пользы иному, когда я запруся
В чулан, для мертвых друзей — живущих лишуся,
Когда все содружество, вся моя ватага
Будет чернило, перо, песок да бумага?
В веселье, в пирах мы жизнь должны провождати:
И так она недолга — на что коротати,
Крушиться над книгою и повреждать очи?
Не лучше ли с кубком дни прогулять и ночи?
Вино — дар божественный, много в нем провору:
Дружит людей, подает повод к разговору,
Веселит, все тяжкие мысли отымает,
Скудость знает облегчать, слабых ободряет,
Жестоких мягчит сердца, угрюмость отводит,
Любовник легче вином в цель свою доходит.
Когда по небу сохой бразды водить станут,
А с поверхности земли звезды уж проглянут,
Когда будут течь к ключам своим быстры реки
И возвратятся назад минувшие веки,
Когда в пост чернец одну есть станет вязигу, —
Тогда, оставя стакан, примуся за книгу».
Медор тужит, что чресчур бумаги исходит
На письмо, на печать книг, а ему приходит,
Что не в чем уж завертеть завитые кудри;
Не сменит на Сенеку он фунт доброй пудры;
Пред Егором двух денег Виргилий не стоит;
Рексу — не Цицерону похвала достоит.
Вот часть речей, что на всяк день звенят мне в уши;
Вот для чего я, уме, немее быть клуши
Советую. Когда нет пользы, ободряет
К трудам хвала, — без того сердце унывает.
Сколько ж больше вместо хвал да хулы терпети!
Трудней то, неж пьянице вина не имети,
Нежли не славить попу святую неделю,
Нежли купцу пиво пить не в три пуда хмелю.
Знаю, что можешь, уме, смело мне представить,
Что трудно злонравному добродетель славить,
Что щеголь, скупец, ханжа и таким подобны
Науку должны хулить, — да речи их злобны
Умным людям не устав, плюнуть на них можно;
Изряден, хвален твой суд; так бы то быть должно,
Да в наш век злобных слова умными владеют.
А к тому ж не только тех науки имеют
Недрузей, которых я, краткости радея,
Исчел иль, правду сказать, мог исчесть смелея.
Полно ль того? Райских врат ключари святые,
И им же Фемис вески вверила златые,
Мало любят, чуть не все, истинну украсу.
Епископом хочешь быть — уберися в рясу,
Сверх той тело с гордостью риза полосата
Пусть прикроет; повесь цепь на шею от злата,
Клобуком покрой главу, брюхо — бородою,
Клюку пышно повели — везти пред тобою;
В карете раздувшися, когда сердце с гневу
Трещит, всех благословлять нудь праву и леву.
Должен архипастырем всяк тя в сих познати
Знаках, благоговейно отцом называти.
Что в науке? что с нее пользы церкви будет?
Иной, пиша проповедь, выпись позабудет,
От чего доходам вред; а в них церкви права
Лучшие основаны, и вся церкви слава.
Хочешь ли судьею стать — вздень перук с узлами,
Брани того, кто просит с пустыми руками,
Твердо сердце бедных пусть слезы презирает,
Спи на стуле, когда дьяк выписку читает.
Если ж кто вспомнит тебе граждански уставы,
Иль естественный закон, иль народны нравы —
Плюнь ему в рожу, скажи, что врет околёсну,
Налагая на судей ту тягость несносну,
Что подьячим должно лезть на бумажны горы,
А судье довольно знать крепить приговоры.
К нам не дошло время то, в коем председала
Над всем мудрость и венцы одна разделяла,
Будучи способ одна к высшему восходу.
Златой век до нашего не дотянул роду;
Гордость, леность, богатство — мудрость одолело,
Науку невежество местом уж посело,
Под митрой гордится то, в шитом платье ходит,
Судит за красным сукном, смело полки водит.
Наука ободрана, в лоскутах обшита,
Изо всех почти домов с ругательством сбита;
Знаться с нею не хотят, бегут ея дружбы,
Как, страдавши на море, корабельной службы.
Все кричат: «Никакой плод не видим с науки,
Ученых хоть голова полна — пусты руки».
Коли кто карты мешать, разных вин вкус знает,
Танцует, на дудочке песни три играет,
Смыслит искусно прибрать в своем платье цветы,
Тому уж и в самые молодые леты
Всякая высша степень — мзда уж невелика,
Семи мудрецов себя достойным мнит лика.
«Нет правды в людях, — кричит безмозглый церковник, —
Еще не епископ я, а знаю часовник,
Псалтырь и послания бегло честь умею,
В Златоусте не запнусь, хоть не разумею».
Воин ропщет, что своим полком не владеет,
Когда уж имя свое подписать умеет.
Писец тужит, за сукном что не сидит красным,
Смысля дело набело списать письмом ясным.
Обидно себе быть, мнит, в незнати старети,
Кому в роде семь бояр случилось имети
И две тысячи дворов за собой считает,
Хотя в прочем ни читать, ни писать не знает.
Таковы слыша слова и примеры видя,
Молчи, уме, не скучай, в незнатности сидя.
Бесстрашно того житье, хоть и тяжко мнится,
Кто в тихом своем углу молчалив таится;
Коли что дала ти знать мудрость всеблагая,
Весели тайно себя, в себе рассуждая
Пользу наук; не ищи, изъясняя тую,
Вместо похвал, что ты ждешь, достать хулу злую.
Сознаться должен я, что наши хрестоматы
Насчет моих стихов не очень тороваты.
Бывал и я в чести; но ныне век другой:
Наш век был детский век, а этот — деловой.
Но что ни говори, а Плаксин и Галахов,
Браковщики живых и судьи славных прахов,
С оглядкою меня выводят напоказ,
Не расточая мне своих хвалебных фраз.
Не мне о том судить. А может быть, и правы
Они. Быть может, я не дослужился славы
(Как самолюбие мое ни тарабарь)
Попасть в капитул их и в адрес-календарь,
В разряд больших чинов и в круг чернильной знати,
Пониже уголок — и тот мне очень кстати;
Лагарпам наших дней, светилам наших школ
Обязан уступить мой личный произвол.
Но не о том здесь речь: их прав я не нарушу;
Здесь исповедью я хочу очистить душу:
При случае хочу — и с позволенья дам —
Я обнажить себя, как праотец Адам.
Я сроду не искал льстецов и челядинцев,
Академических дипломов и гостинцев,
Журнальных милостынь не добивался я;
Мне не был журналист ни власть, ни судия;
Похвалят ли меня? Тем лучше! Не поспорю.
Бранят ли? Так и быть — я не предамся горю;
Хвалам — я верить рад, на брань — я маловер,
А сам? Я грешен был, и грешен вон из мер.
Когда я молод был и кровь кипела в жилах,
Я тот же кипяток любил искать в чернилах.
Журнальных схваток пыл, тревог журнальных шум,
Как хмелем, подстрекал заносчивый мой ум.
В журнальный цирк не раз, задорный литератор,
На драку выходил, как древний гладиатор.
Я русский человек, я отрасль тех бояр,
Которых удальство питало бойкий жар;
Любил я — как сказал певец финляндки Эды —
Кулачные бои, как их любили деды.
В преданиях живет кулачных битв пора;
Боярин-богатырь, оставив блеск двора
И сняв с себя узду приличий и условий,
Кидался сгоряча, почуя запах крови,
В народную толпу, чтоб испытать в бою
Свой жилистый кулак, и прыть, и мощь свою.
Давно минувших лет дела! Сном баснословным
Угасли вы! И нам, потомкам хладнокровным,
Степенным, чопорным, понять вас мудрено.
И я был, сознаюсь, бойцом кулачным. Но,
«Журналов перешед волнуемое поле,
Стал мене пылок я и жалостлив стал боле».
Почтенной публикой (я должен бы сказать:
Почтеннейшей — но в стих не мог ее загнать) —
Почтенной публикой не очень я забочусь,
Когда с пером в руке за рифмами охочусь.
В самой охоте есть и жизнь, и цель своя
(В Аксакове прочти поэтику ружья).
В самом труде сокрыт источник наслаждений;
Источник бьет, кипит — и полон изменений:
Здесь рвется с крутизны потоком, там, в тени,
Едва журча, змеит игривые струи.
Когда ж источник сей, разлитый по кувшинам,
На потребление идет — конец картинам!
Поэзии уж нет; тут проза целиком!
Поэзию люби в источнике самом.
Взять оптом публику — она свой вес имеет.
Сей вес перетянуть один глупец затеет;
Но раздроби ее, вся важность пропадет.
Кто ж эта публика? Вы, я, он, сей и тот.
Здесь Петр Иванович Бобчи́нский с крестным братом,
Который сам глупец, а смотрит меценатом;
Не кончивший наук уездный ученик,
Какой-нибудь NN, оратор у заик;
Другой вам наизусть всего Хвостова скажет,
Граф Нулин никогда без книжки спать не ляжет
И не прочтет двух строк, чтоб тут же не заснуть;
Известный краснобай: язык — живая ртуть,
Но жаль, что ум всегда на точке замерзанья;
«Фрол Силич», календарь Острожского изданья,
Весь мир ему архив и мумий кабинет;
Событий нет ему свежей, как за сто лет,
Не в тексте ум его ищите вы, а в ссылке;
Минувшего циклоп, он с глазом на затылке.
Другой — что под носом, того не разберет
И смотрит в телескоп все за сто лет вперед,
Желудочную желчь и свой недуг печальный
Вменив себе в призыв и в признак гениальный;
Иной на все и всех взирает свысока:
Клеймит и вкривь и вкось задорная рука.
И все, что любим мы, и все, что русским свято,
Пред гением с бельмом черно и виновато.
Там причет критиков, пророков и жрецов
Каких-то — невдомек — сороковых годов,
Родоначальников литературной черни,
Которая везде, всплывая в час вечерний,
Когда светилу дня вослед потьма сойдет,
Себя дает нам знать из плесени болот.
Так далее! Их всех я в стих мой не упрячу.
Кто под руку попал, тех внес я наудачу.
Вот вам и публика, вот ваше большинство.
От них опала вам, от них и торжество.
Все люди с голосом, все рать передовая,
Которая кричит, безгласных увлекая;
Все люди на счету, все общества краса.
В один повальный гул их слившись голоса
Слывут между людьми судом и общим мненьем.
Пред ними рад пребыть я с истинным почтеньем,
Но все ж, когда пишу, скажите, неужель
В Бобчи́нском, например, иметь себе мне цель?
В угоду ли толпе? Из денег ли писать?
Все значит в кабалу свободный ум отдать.
И нет прискорбней, нет постыдней этой доли,
Как мысль свою принесть на прихоть чуждой воли,
Как выражать не то, что чувствует душа,
А то, что принесет побольше барыша.
Писателю грешно идти в гостинодворцы
И продавать лицом товар свой! Стихотворцы,
Прозаики должны не бегать за толпой!
Я публику люблю в театре и на балах;
Но в таинствах души, но в тех живых началах,
Из коих льется мысль и чувства благодать,
Я не могу ее посредницей признать;
Надменность ли моя, смиренье ль мне вожатый —
Не знаю; но молве стоустой и крылатой
Я дани не платил и не был ей жрецом.
И я бы мог сказать, хоть не с таким почетом:
«Из колыбели я уж вышел рифмоплетом».
Безвыходно больной, в безвыходном бреду,
От рифмы к рифме я до старости бреду.
Отец мой, светлый ум вольтеровской эпохи,
Не полагал, что все поэты скоморохи;
Но мало он ценил — сказать им не во гнев —
Уменье чувствовать и мыслить нараспев.
Издетства он меня наукам точным прочил,
Не тайно ль голос в нем родительский пророчил,
Что случай — злой колдун, что случай — пестрый шут
Пегас мой запряжет в финансовый хомут
И что у Канкрина в мудреной колеснице
Не пятой буду я, а разве сотой спицей;
Но не могли меня скроить под свой аршин
Ни умный мой отец, ни умный граф Канкрин;
И как над числами я ни корпел со скукой,
Они остались мне тарабарской наукой…
Я не хочу сказать, что чистых муз поборник
Жить должен взаперти, как схимник иль затворник.
Нет, нужно и ему сочувствие людей.
Член общины, и он во всем участник с ней:
Ее труды и скорбь, заботы, упованья —
С любовью братскою, с желаньем врачеванья
Все на душу свою приемлет верный брат,
Он ношу каждого себе усвоить рад,
И, с сердцем заодно, перо его готово
Всем высказать любви приветливое слово.
И славу любит он, но чуждую сует,
Но славу чистую, в которой пятен нет.
И я желал себе читателей немногих,
И я искал судей сочувственных и строгих;
Пять-шесть их назову — достаточно с меня,
Вот мой ареопаг, вот публика моя.
Житейских радостей я многих не изведал;
Но вместо этих благ, которых Бог мне не дал,
Друзьями щедро он меня вознаградил,
И дружбой избранных я горд и счастлив был.
Иных уж не дочтусь: вождей моих не стало;
Но память их жива: они мое зерцало;
Они в трудах моих вторая совесть мне,
И вопрошать ее люблю наедине.
Их тайный приговор мне служит ободреньем
Иль оставляет стих «под сильным подозреньем».
Доволен я собой, и по сердцу мне труд,
Когда сдается мне, что выдержал бы суд
Жуковского; когда надеяться мне можно,
Что Батюшков, его проверив осторожно,
Ему б на выпуск дал свой ценсорский билет;
Что сам бы на него не положил запрет
Счастливый образец изящности афинской,
Мой зорко-сметливый и строгий Боратынский;
Что Пушкин, наконец, гроза плохих писак,
Пожав бы руку мне, сказал: «Вот это так!»
Но, впрочем, сознаюсь, как детям ни мирволю,
Не часто эти дни мне падают на долю;
И восприемникам большой семьи моей
Не смел бы поднести я многих из детей;
Но муза и теперь моя не на безлюдьи,
Не упразднен мой суд, есть и живые судьи,
Которых признаю законность и права,
Пред коими моя повинна голова.
Не выдам их имен нескромным наговором,
Боюсь, что и на них посыплется с укором
Град перекрестного, журнального огня;
Боюсь, что обвинят их злобно за меня
В пристандержательстве моей опальной музы —
Старушки, связанной в классические узы, —
В смешном потворстве ей, в пристрастии слепом
К тому, что век отпел и схоронил живьем.
В литературе я был вольным казаком, —
Талант, ленивый раб, не приращал трудом,
Писал, когда писать в душе слышна потреба,
Не силясь звезд хватать ни с полу и ни с неба,
И не давал себя расколам в кабалу,
И сам не корчил я вождя в своем углу…