Шла с ученья третья рота
У деревни на виду,
Мимо сада-огорода,
Мимо девушек в саду.Прекратила рота пенье,
Глаз не может оторвать,
Будто был приказ — равненье
Нам на девушек держать.Вдруг одна, в платочке синем,
Говорит: «Чем пыль толочь
На дороге, рты разиня, —
Шли бы девушкам помочь…»Старшина был очень краток —
Выполнять приказ изволь: —
Прополоть полсотни грядок
К восемнадцати ноль-ноль! Этот случай не забылся.
А причина тут одна…
Через месяц вдруг женился
Наш товарищ старшина.
Не вели, старшина, чтоб была тишина.
Старшине не все подчиняется.
Эту грустную песню придумала война…
Через час штыковой начинается.
Земля моя, жизнь моя, свет мой в окне…
На горе врагу улыбнусь я в огне.
Я буду улыбаться, черт меня возьми,
в самом пекле рукопашной возни.
Пусть хоть жизнь свою укорачивая,
я пойду напрямик
в пулеметное поколачиванье,
в предсмертный крик.
А если, на шаг всего опередив,
достанет меня пуля какая-нибудь,
сложите мои кулаки на груди
и улыбку мою положите на грудь.
Чтоб видели враги мои и знали бы впредь,
как счастлив я за землю мою умереть!
…А пока в атаку не сигналила медь,
не мешай, старшина, эту песню допеть.
Пусть хоть что судьбой напророчится:
хоть славная смерть,
хоть геройская смерть -
умирать все равно, брат, не хочется.
Я помню райвоенкомат:
«В десант не годен — так-то, брат.
Таким как ты там невпротык…»
И дальше — смех:
Мол, из тебя какой солдат?
Тебя — хоть сразу в медсанбат!..
А из меня — такой солдат, как изо всех.
А на войне, как на войне,
А мне — и вовсе, мне — вдвойне,
Присохла к телу гимнастёрка на спине.
Я отставал, сбоил в строю,
Но как-то раз в одном бою —
Не знаю чем — я приглянулся старшине.
…Шумит окопная братва:
«Студент, а сколько дважды два?»,
«Эй, холостой, а правда, графом был Толстой?»,
«А кто евонная жена?..»
Но тут встревал мой старшина:
«Иди поспи — ты ж не святой, а утром — бой».
И только раз, когда я встал
Во весь свой рост, он мне сказал:
«Ложись!.. — и дальше пару слов без падежей. —
К чему две дырки в голове!»
И вдруг спросил: «А что в Москве,
Неужто вправду есть дома в пять этажей?..»
Над нами — шквал! Он застонал —
И в нём осколок остывал,
И на вопрос его ответить я не смог:
Он в землю лёг — за пять шагов,
За пять ночей и за пять снов —
Лицом на запад и ногами на восток.
Как я спал на войне,
в трескотне
и в полночной возне,
на войне,
посреди ее грозных
и шумных владений!
Чуть приваливался к сосне —
и проваливался.
Во сне
никаких не видал сновидений.
Впрочем, нет, я видал.
Я, конечно, забыл —
я видал.
Я бросался в траву
между пушками и тягачами,
засыпал,
и во сне я летал над землею,
витал
над усталой землей
фронтовыми ночами.
Это было легко:
взмах рукой,
и другой,
и уже я лечу
(взмах рукой!)
над лугами некошеными,
над болотной кугой
(взмах рукой!),
над речною дугой
тихо-тихо скриплю
сапогами солдатскими
кожаными.
Это было легко.
Вышина мне была не страшна.
Взмах рукой, и другой —
и уже в вышине этой таешь.
А наутро мой сон
растолковывал мне старшина.
— Молодой, — говорил, -
ты растешь, — говорил, -
оттого и летаешь…
Сны сменяются снами,
изменяются с нами.
В белом кресле с откинутой
спинкой,
в мягком кресле с чехлом
я дремлю в самолете,
смущаемый взрослыми снами
об устойчивой, прочной земле
с ежевикой, дождем и щеглом.
С каждым годом
сильнее влечет
все устойчиво прочное.
Так зачем у костра-дымокура,
у лесного огня,
не забытое мною,
но как бы забытое, прошлое
голосами другими
опять окликает меня?
Загорелые парни в ковбойках
и в кепках, упрямо заломленных,
да с глазами,
в которых лесные костры горят,
спят на влажной траве
и на жестких матрацах соломенных,
как убитые спят
и во сне над землею парят.
Как летают они!
Залетают за облако,
тают.
Это очень легко —
вышина им ничуть не страшна.
Ты был прав, старшина:
молодые растут,
оттого и летают.
Лишь теперь мне понятна
вся горечь тех слов,
старшина!
Что ж я в споры вступаю?
Я парням табаку отсыпаю.
Торопливо ломаю сушняк,
у лесного огня хлопочу.
А потом я бросаюсь в траву
и в траве молодой засыпаю.
Взмах рукой, и другой!
Поднимаюсь опять
и лечу.
В один из городов, врагами раззоренных,
На боевом коне, в тени хоругви бранной,
Явилася она —защита угнетенных,
Надежда родины, спасительница-Жанна.
И, вдохновенная всем гражданам вещала:
«За родину, вперед! Идите вслед за мною,
«Вооружайтеся! Отмстить пора настала!»
Поникнув головой, дрожащей и седою,
К ней вышел старшина и выполнил уныло:
— «Кому-жь идти с тобой? Растерзаны, убиты
«Все люди лучшие… Недавно вражья сила
«Здесь тучей пронеслась, и страшное копыто
«Тальботова коня нещадно растоптало
«Всю нашу молодежь. Пролито крови море
«Напрасно. Сыновей-богатырей не стало;
«Лишь слабые одни остались мыкать горе,
«Больные, старики, да вдовы с сиротами,
«А храбрые бойцы лежат в земле могильной,
«На старом кладбище под новыми крестами».
В ответ раздался вновь призывный голос сильный:
«Ну, чтожь, что мало вас? Сбирайтесь остальные!
«Все! дети, старики и женщины толпою
«Беритесь за мечи и бердыши стальные,
«И за хоругвею идите вслед святою!»
— «Оружья нет у нас… Отобраны врагами
«Мечи и бердыши, и меткий лук и стрелы —
Ей старшина сказал и залился слезами.
— «Ножа простого нет —и за святое дело
«Нам не с чем постоять!»
Подвижница в молчаньи,
К лазурным небесам взор ясный обратила;
Горячею мольбой, в сердечном упованьи,
Оружье слабым дать Всевышняго просила
и молвила потом: «Пойдемте на могилы,
«Где граждане лежат сраженные врагами;
«В могилах тех живет таинственная сила,
«На поле смерти том, засеянном крестами,
«Оружье мы пожнем!»
За девой вдохновенной
На кладбище тотчас все хлынули волною,
И за оградою печальной и священной
Остановилися, увидев пред собою
Свершившееся вмиг неслыханное чудо:
Блестящий лес мечей стоял теперь сверкая
На страшном месте том, где над кровавой грудой
Был прежде лес крестов. —
Ко мщенью призывая,
Могила каждая дарила меч желанный.
«Вооружайтеся»! —сказала просто Жанна,
«Вы видите, взросло оружье для народа
«Из крови тех, кто пал за правду и свободу;
«Так верьте-жь, что пройдут дни рабства и мученья!
«К оружью! Настает заря освобожденья!»
Как-то раз я в Саламанке
Утром по саду гулял
И при песнях соловьиных
У Гомера прочитал,
Как в блистательной одежде
Шла Елена по стенам,
И в таком явилась блеске
Илионским старшинам,
Что иной из седовласых
Бормотал там старшина:
«Нет другой тебе подобной,
Богоравная жена!»
Весь я в чтенье погрузился;
Вдруг послышался в кустах
Тихий шепот, чудный голос,
Приводивший сердце в страх.
На соседнем там алтане —
Нет, была то не мечта! —
Как Елена, мне явилась
Неземная красота.
С ней был рядом старикашка
И — клянусь вам — чудака
Я готов был счесть за старца
Из Троянского кружка.
Да и сам я стал Ахейцем,
Подводившим под алтан,
Как под новый город Трои,
Для осады ратный стань.
Молвить проше без метафор, —
С той поры все лета в сад
Каждый вечер с звонкой лютней
Я ходпл для серенад.
Пел на все лады и тоны
Про любовь свою, пока
Мне в окно она головкой
Не кивнула рать слегка.
Так с полгода наши ночи
Проводили мы без сна,
Тешась музыкой, спасибо
Глухоте опекуна.
Хоть ревнивец в час бессонный
И вставал порой с одра,
Но ему была не слышна
Лютни звонкая игра.
Но раз ночью — небо страшно
Облеклось в могильный мрак —
Мне она не отвечала
На условленный наш знак.
Лишь беззубую старуху
Песней поднял я от сна,
Лишь седая баба эхо
Отвечала мне одна.
Так исчезла наша прелесть!
Всюду тишь и пустота!
Запустел и сад цветистый,
И все милые места.
Кто она, откуда родом,
Я, увы, не мог узнать:
Мне об этом запретила
Моя прелесть вопрошать.
С той поры ее ищу я
И брогку по городам;
Бросив в сторону Гомера,
Одиссеем стал я сам.
Взял себе в подруги лютню,
И лишь встречу где алтан,
Иль окно с решеткой, тихо
Я пою про свой роман.
В городах пою и селах,
Как в те летни вечера,
Когда пел я в Саламанке
Милой даме до утра.
Но желанного ответа
Не добьюсь еще никак;
Лишь седая баба эхо
Вторит мне в полночный мрак.
Парень-извозчик в дороге продрог,
Крепко продрог, тяжело занемог.
В грязной избе он на печке лежит,
Горло распухло, чуть-чуть говорит,
Ноет душа от тяжелой тоски:
Пашни родные куда далеки!
Как на чужой стороне умереть!
Хоть бы на мать, на отца поглядеть!..
В горе товарищи держат совет:
«Ну-ка умрет, — попадем мы в ответ!
Из дому паспортов не взяли мы —
Ну-ка умрет, — не уйдем от тюрьмы!»
Дворник встревожен, священника ждет,
Медленным шагом священник идет.
Встали извозчики, встал и больной;
Свечка горит пред иконой святой,
Белая скатерть на стол постлана,
В душной избе тишина, тишина…
Кончил молитву священник седой,
Вышли извозчики за дверь толпой.
Парень шатается, дышит с трудом,
Старец стоит недвижим со крестом.
«Страшен суд Божий! покайся, мой сын!
Бог тебя слышит да я лишь один…»
«Батюшка!.. грешен!..» — больной простонал,
Пал на колени и громко рыдал.
Грешника старец во всем разрешил,
Крови и плоти святой приобщил,
Сел, написал: вот такой приобщен.
Дворнику легче: исполнен закон.
Полночь. Все в доме уснули давно.
В душной избе, как в могиле, темно.
Скупо в углу рукомойник течет,
Капля за каплею звук издает.
Мерно кузнечик кует в тишине,
Кто-то невнятно бормочет во сне.
Ветер печально поет под окном,
Воет-голосит, Господь весть по ком.
Тошно впотьмах одному мужику:
Сны-вещуны навевают тоску.
С жесткой постели в раздумье он встал,
Ощупью печь и лучину сыскал,
Красное пламя из угля добыл,
Ярко больному лицо осветил.
Тих он лежит, на лице доброта,
Впалые щеки белее холста.
Свесились кудри, открыты глаза,
В мертвых глазах не обсохла слеза.
Вздрогнул извозчик. «Ну вот, дождались!»
Дворника будит: «Проснись-подымись!»
— «Что там?» — «Товарищ наш мертвый лежит…»
Дворник вскочил, как безумный глядит…
«Ох, попадете, ребята, в беду!
Вы попадете, и я попаду!
Как это паспортов, как не иметь!
Знаешь, начальство… не станет жалеть!..»
Вдруг у него на душе отлегло.
«Тсс… далеко ли, брат, ваше село?»
— «Верст этак двести… не близко, родной!»
— «Нечего мешкать! ступайте домой!
Мертвого можно одеть-снарядить,
В сани ввалить да веретьем покрыть;
Подле села его выньте на свет:
Умер дорогою — вот и ответ!»
Думает-шепчет проснувшийся люд.
Ехать не радость, не радость и суд.
Помочи, видно, тут нечего ждать…
Быть тому так, что покойника взять.
Белеет снег в степи глухой,
Стоит на ней ковыль сухой;
Ковыль сухой и стар и сед,
Блестит на нем мороза след.
Простор и сон, могильный сон,
Туман, что дым, со всех сторон,
А глубь небес в огнях горит;
Вкруг месяца кольцо лежит;
Звезда звезде приветы шлет,
Холодный свет на землю льет.
В степи глухой обоз скрипит;
Передний конь идет-храпит.
Продрог мужик, глядит на снег,
С ума нейдет в селе ночлег,
В своем селе он сон найдет,
Теперь его все страх берет:
Мертвец за ним в санях лежит,
Живому степь бедой грозит.
Мелькнула тень, зашла вперед,
Растет седой и речь ведет:
«Мертвец в санях! мертвец в санях!..
Вскочил мужик, на сердце страх,
По телу дрожь, тоска в груди…
«Товарищи! сюда иди!
Эй, дядя Петр! мертвец встает!
Мертвец встает, ко мне идет!»
Извозчики на клич бегут,
О чуде речь в степи ведут.
Блестит ковыль, сквозь чуткий сон
Людскую речь подслушал он…
Вот уж покойник в родимом селе.
Убран, лежит на дубовом столе.
Мать к мертвецу припадает на грудь:
«Сокол мой ясный, скажи что-нибудь!
Как без тебя мне свой век коротать,
Горькое горе встречать-провожать!..»
«Полно, старуха! — ей муж говорит, —
Полно, касатка!» — и плачет навзрыд.
Чу! Колокольчик звенит и поет,
Ближе и ближе — и смолк у ворот.
Грозный чиновник в избушку спешит,
Дверь отворил, на пороге кричит:
«Эй, старшина! понятых собери!
Слышишь, каналья? да живо, смотри!..»
Все он проведал, про все разузнал,
Доктора взял и на суд прискакал.
Труп обнажили. И вот, второпях,
В фартуке белом, в зеленых очках,
По локоть доктор рукав завернул,
Острою сталью над трупом сверкнул.
Вскрикнула мать: «Не дадим, не дадим!
Сын это мой! Не ругайся над ним!
Сжалься, родной! Отступись — отойди!
Мать свою вспомни… во грех не входи!..» —
«Вывести бабу!» — чиновник сказал.
Доктор на трупе пятно отыскал.
Бедным извозчикам сделан допрос,
Обнял их ужас — и кто что понес…
Жаль вас, родимые! Жаль, соколы!
«Эй, старшина! Подавай кандалы!»