Это — Коля
С братом
Васей.
Коля — в школе,
В пятом
Классе.
Вася —
В третьем.
Через год
Он в четвертый
Перейдет.
Есть у них
Собака такса,
По прозванью
Вакса-Клякса.
Вакса-Клякса
Носит
Кладь
И умеет
В мяч играть.
Бросишь мяч куда попало,
Глядь, она его поймала!
Каждый день
Уходят братья
Рано утром
На занятья.
А собака
У ворот
Пять часов
Сидит и ждет.
И бросается,
Залаяв,
Целовать
Своих хозяев.
Лижет руки,
Просит дать
Карандаш
Или тетрадь,
Или старую
Калошу —
Все равно какую ношу.
* * *
Были в праздник
Вася с Колей
Вместе с папой
На футболе.
Только вверх
Взметнулся мяч,
Пес за ним
Помчался вскачь,
Гонит прямо через поле —
Получайте, Вася с Колей!
С этих пор на стадион
Вход собакам воспрещен.
* * *
Как-то раз пошли куда-то
Папа, мама и ребята,
Побродили по Москве,
Полежали на траве
И обратно покатили
В легковом автомобиле.
Поглядели: у колес
Рядом с ними мчится пес,
Черно-желтый, кривоногий,
Так и жарит по дороге.
Рысью мчится он один
Меж колоннами машин.
Говорят ребята маме:
— Пусть собака едет с нами!
Сел в машину верный пес,
Будто к месту он прирос.
Он сидит с шофером рядом
И дорогу мерит взглядом,
Хоть не часто на Руси
Ездят таксы на такси.
* * *
Было в доме много крыс.
Вор хвостатый щель прогрыз,
Изорвал обои в клочья,
Побывал в буфете ночью.
Говорят отец и мать:
— Надо нам кота достать!
Вот явился гость заморский,
Величавый кот ангорский.
Мех пушистый, хвост густой, —
Знатный кот, а не простой.
Поглядел он на собаку
И сейчас затеял драку.
Спину выгнул он дугой,
Дунул, плюнул раз-другой,
Замахнулся серой лапой…
Тут вмешались мама с папой
И обиженного пса
Увели на полчаса.
А когда пришел он снова,
Встретил кот его сурово,
Заурчал и прошипел:
— Уходи, покуда цел!
С той минуты в коридоре
Пса держали на запоре.
Вакса-Клякса
Не был плакса.
Но не мог от горьких слез
Удержаться бедный пес.
В коридоре лег он на пол,
Громко плакал, дверь царапал,
Проклиная целый свет,
Где ни капли правды нет!
Дети таксу пожалели,
Оба спрыгнули с постели.
Смотрят: лезет стая крыс
По буфету вверх и вниз.
Передать спешат друг дружке
Яйца, рыбу и ватрушки.
Ну, а кот залез на шкаф.
Сгорбил спину, хвост задрав,
И дрожит, как лист осины,
Наблюдая пир крысиный.
Вдруг, оставив хлеб и рис,
Разбежалась стая крыс.
В дверь вошла собака такса,
По прозванью Вакса-Клякса.
Криволапый, ловкий пес
В щель просунул длинный нос
И поймал большую крысу —
Видно, крысу-директрису.
А потом он, как сапер,
Раскопал одну из нор
И полез к ворам в подполье
Наказать за своеволье.
Говорят, что с этих пор
Стая крыс ушла из нор.
За усердие в награду
Дали таксе рафинаду,
Разрешили подержать
Прошлогоднюю тетрадь.
Кот опять затеял драку,
Но трусишку-забияку,
Разжиревшего кота
Увели за ворота,
А оттуда Коля с Васей
Проводили восвояси.
* * *
Много раз ребята в школе
Говорили Васе с Колей:
— Больно пес у вас хорош!
На скамейку он похож,
И на утку, и на галку.
Ковыляет вперевалку.
Криволап он и носат.
Уши до полу висят!
Отвечают Вася с Колей
Всем товарищам по школе:
— Ничего, что этот пес
Кривоног и длиннонос.
У него кривые ноги,
Чтоб раскапывать берлоги.
Длинный нос его остер,
Чтобы крыс таскать из нор.
Говорят собаководы,
Что чистейшей он породы!
Вероятно, этот спор
Шел бы в классе до сих пор,
Кабы псу на днях не дали
Золотой большой медали.
И тогда простой вопрос —
Безобразен этот пес
Иль по-своему прекрасен —
Сразу стал ребятам ясен.
Но не знал ушастый пес,
Что награду в дом принес.
Не заметил он того,
Что медаль из золота
На ошейнике его
К бантику приколота.
Лициний, зришь ли ты? на быстрой колеснице,
Увенчан лаврами, в блестящей багрянице,
Спесиво развалясь, Ветулий молодой
В толпу народную летит по мостовой.
Смотри, как все пред ним усердно спину клонят,
Как ликторов полки народ несчастный гонят.
Льстецов, сенаторов, прелестниц длинный ряд
С покорностью ему умильный мещут взгляд,
Ждут в тайном трепете улыбку, глаз движенья,
Как будто дивного богов благословенья;
И дети малые, и старцы с сединой
Стремятся все за ним и взором и душой,
И даже след колес, в грязи напечатленный,
Как некий памятник им кажется священный.
О Ромулов народ! пред кем ты пал во прах?
Пред кем восчувствовал в душе столь низкой страх?
Квириты гордые под иго преклонились!...
Кому ж, о небеса! кому поработились?...
Скажу ль — Ветулию! — Отчизне стыд моей,
Развратный юноша воссел в совет мужей,
Любимец деспота Сенатом слабым правит,
На Рим простер ярем, отечество бесславит.
Ветулий, римлян царь!... О срам! о времена!
Или вселенная на гибель предана?
Но кто под портиком, с руками за спиною,
В изорванном плаще и с нищенской клюкою,
Поникнув головой, нахмурившись идет?
Не ошибаюсь я, философ то Дамет.
«Дамет! куда, скажи, в одежде столь убогой
Средь Рима пышного бредешь своей дорогой?»
«Куда? не знаю сам. Пустыни я ищу.
Среди разврата жить уж боле не хочу;
Япетовых детей пороки, злобу вижу,
Навек оставлю Рим: я людства ненавижу».
Лициний, добрый друг! не лучше ли и нам,
Отдав поклон мечте, Фортуне, суетам,
Седого стоика примером научиться?
Не лучше ль поскорей со градом распроститься,
Где все на откупе: законы, правота,
И жены, и мужья, и честь, и красота?
Пускай Глицерия, красавица младая,
Равно всем общая, как чаша круговая,
Других неопытных в любовну ловит сеть;
Нам стыдно слабости с морщинами иметь.
Летит от старика любовь в толпе веселий.
Пускай бесстыдный Клит, вельможей раб Корнелий,
Оставя ложе сна с запевшим петухом,
От знатных к богачам бегут из дома в дом;
Я сердцем римлянин, кипит в груди свобода,
Во мне не дремлет дух великого народа.
Лициний, поспешим далеко от забот,
Безумных гордецов, обманчивых красот,
Докучных риторов, Парнасских Геростратов;
В деревню пренесем отеческих пенатов;
В тенистой рощице, на берегу морском
Найти нетрудно нам красивый, светлый дом,
Где, больше не страшась народного волненья,
Под старость отдохнем в тиши уединенья,
И там, расположась в уютном уголке,
При дубе пламенном, возженном в камельке,
Воспомнив старину за дедовским фиялом,
Свой дух воспламеню Петроном, Ювеналом,
В гремящей сатире порок изображу
И нравы сих веков потомству обнажу.
О Рим! о гордый край разврата, злодеянья,
Придет ужасный день — день мщенья, наказанья;
Предвижу грозного величия конец,
Падет, падет во прах вселенныя венец!
Народы дикие, сыны свирепой брани,
Войны ужасной меч прияв в кровавы длани,
И горы, и моря оставят за собой
И хлынут на тебя кипящею рекой.
Исчезнет Рим; его покроет мрак глубокой;
И путник, обратив на груды камней око,
Речет задумавшись, в мечтаньях углублен:
«Свободой Рим возрос — а рабством погублен».
1815
1
Над светлым Днепром, средь могучих бояр,
Близ стольного Киева-града,
Пирует Владимир, с ним молод и стар,
И слышен далеко звон кованых чар —
Ой ладо, ой ладушки-ладо!
2
И молвит Владимир: «Что ж нету певцов?
Без них мне и пир не отрада!»
И вот незнакомый из дальних рядов
Певец выступает на княжеский зов —
Ой ладо, ой ладушки-ладо!
3
Глаза словно щели, растянутый рот,
Лицо на лицо не похоже,
И выдались скулы углами вперед,
И ахнул от ужаса русский народ:
«Ой рожа, ой страшная рожа!»
4
И начал он петь на неведомый лад:
«Владычество смелым награда!
Ты, княже, могуч и казною богат,
И помнит ладьи твои дальний Царьград —
Ой ладо, ой ладушки-ладо!
5
Но род твой не вечно судьбою храним,
Настанет тяжелое время,
Обнимет твой Киев и пламя и дым,
И внуки твои будут внукам моим
Держать золоченое стремя!»
6
И вспыхнул Владимир при слове таком,
В очах загорелась досада,
Но вдруг засмеялся, и хохот кругом
В рядах прокатился, как по небу гром, —
Ой ладо, ой ладушки-ладо!
7
Смеется Владимир, и с ним сыновья,
Смеется, потупясь, княгиня,
Смеются бояре, смеются князья,
Удалый Попович, и старый Илья,
И смелый Никитич Добрыня.
8
Певец продолжает: «Смешна моя весть
И вашему уху обидна?
Кто мог бы из вас оскорбление снесть!
Бесценное русским сокровище честь,
Их клятва: „Да будет мне стыдно!”
9
На вече народном вершится их суд,
Обиды смывает с них поле —
Но дни, погодите, иные придут,
И честь, государи, заменит вам кнут,
А вече — каганская воля!»
10
«Стой! — молвит Илья. — Твой хоть голос и чист,
Да песня твоя не пригожа!
Был вор Соловей, как и ты, голосист,
Да я пятерней приглушил его свист —
С тобой не случилось бы то же!»
11
Певец продолжает: «И время придет,
Уступит наш хан христианам,
И снова подымется русский народ,
И землю единый из вас соберет,
Но сам же над ней станет ханом.
12
И в тереме будет сидеть он своем,
Подобен кумиру средь храма,
И будет он спины вам бить батожьем,
А вы ему стукать да стукать челом —
Ой срама, ой горького срама!»
13
«Стой! — молвит Попович. — Хоть дюжий твой рост,
Но слушай, поганая рожа:
Зашла раз корова к отцу на погост,
Махнул я ее через крышу за хвост —
Тебе не было бы того же!»
14
Но тот продолжает, осклабивши пасть:
«Обычай вы наш переймете,
На честь вы поруху научитесь класть,
И вот, наглотавшись татарщины всласть,
Вы Русью ее назовете!
15
И с честной поссоритесь вы стариной,
И, предкам великим на сором,
Не слушая голоса крови родной,
Вы скажете: „Станем к варягам спиной,
Лицом повернемся к обдорам!”»
16
«Стой! — молвит, поднявшись, Добрыня. — Не смей
Пророчить такого нам горя!
Тебя я узнал из негодных речей:
Ты старый Тугарин, поганый тот змей,
Приплывший от Черного моря!
17
На крыльях бумажных, ночною порой,
Ты часто вкруг Киева-града
Летал и шипел, но тебя не впервой
Попотчую я каленою стрелой —
Ой ладо, ой ладушки-ладо!»
18
И начал Добрыня натягивать лук,
И вот, на потеху народу,
Струны богатырской послышавши звук,
Во змея певец перекинулся вдруг
И с шипом бросается в воду.
19
«Тьфу, гадина! — молвил Владимир и нос
Зажал от несносного смрада, —
Чего уж он в скаредной песне не нес,
Но, благо, удрал от Добрынюшки пес, —
Ой ладо, ой ладушки-ладо!»
20
А змей, по Днепру расстилаясь, плывет,
И, смехом преследуя гада,
По нем улюлюкает русский народ:
«Чай, песни теперь уже нам не споет —
Ой ладо, ой ладушки-ладо!»
21
Смеется Владимир: «Вишь, выдумал нам
Каким угрожать он позором!
Чтоб мы от Тугарина приняли срам!
Чтоб спины подставили мы батогам!
Чтоб мы повернулись к обдорам!
22
Нет, шутишь! Живет наша русская Русь!
Татарской нам Руси не надо!
Солгал он, солгал, перелетный он гусь,
За честь нашей родины я не боюсь —
Ой ладо, ой ладушки-ладо!
23
А если б над нею беда и стряслась,
Потомки беду перемогут!
Бывает, — примолвил свет-солнышко-князь, —
Неволя заставит пройти через грязь,
Купаться в ней — свиньи лишь могут!
24
Подайте ж мне чару большую мою,
Ту чару, добытую в сече,
Добытую с ханом хозарским в бою, —
За русский обычай до дна ее пью,
За древнее русское вече!
25
За вольный, за честный славянский народ,
За колокол пью Новаграда,
И если он даже и в прах упадет,
Пусть звен его в сердце потомков живет —
Ой ладо, ой ладушки-ладо!
26
Я пью за варягов, за дедов лихих,
Кем русская сила подъята,
Кем славен наш Киев, кем грек приутих,
За синее море, которое их,
Шумя, принесло от заката!»
27
И выпил Владимир, и разом кругом,
Как плеск лебединого стада,
Как летом из тучи ударивший гром,
Народ отвечает: «За князя мы пьем —
Ой ладо, ой ладушки-ладо!
28
Да правит по-русски он русский народ,
А хана нам даром не надо!
И если настанет година невзгод,
Мы верим, что Русь их победно пройдет —
Ой ладо, ой ладушки-ладо!»
29
Пирует Владимир со светлым лицом,
В груди богатырской отрада,
Он верит: победно мы горе пройдем,
И весело слышать ему над Днепром:
«Ой ладо, ой ладушки-ладо!»
30
Пирует с Владимиром сила бояр,
Пируют посадники града,
Пирует весь Киев, и молод, и стар:
И слышен далеко звон кованых чар —
Ой ладо, ой ладушки-ладо!
Над самым обрывом обитель стоит;
Рейн мимо несется, как птица;
И сквозь монастырской решетки глядит
На Рейн молодая белица.
На Рейне, вечерней зарей облита,
Колышется шлюпка; цветами
Пестреет на парусе гордом тафта;
Обвешана мачта венками.
Кудрявый красавец стоит над рулем,
Как образ античного бога;
Пурпурная тога надета на нем,
И вышита золотом тога.
У ног его девять богинь возлежат —
Из мрамора вылиты лики;
Их стройные формы призывно сквозят
Под складками легкой туники.
Кудрявый красавец поет про любовь,
На сладостной лире играет…
Горит у белицы встревоженной кровь
И к сердцу ключом прикипает.
И крестится раз она — раз и другой;
Но бедной и крест не помога,
И жмет ей своей беспощадной рукой
Болезненно сердце тревога.
«Я бог всесильный музыки;
Повсюду я прославлен;
Мне на Парнасе, в Греции,
Издревле храм поставлен.
Да, на Парнасе, в Греции,
Я восседал и пенью
Внимал у струй Касталии,
Под кипарисной тенью,
Порой со дщерями деля
Торжественные хоры;
Звучали всюду ля-ля-ля,
И смех, и разговоры.
А между тем — тра-ра, тра-ра —
Гремели звуки рога:
В лесу охотилась сестра,
Горда и быстронога.
Не знаю, как случалося,
Но только освежали
Уста струи Касталии —
Уста мои звучали:
Я пел, невольно слух маня,
Невольно лира пела,
Как будто Дафнэ на меня
Тогда сквозь лавр глядела.
Я пел — лились амброзией
Моих напевов волны,
И были звучной славою
Земля и небо полны.
Лет с тысячу из Греции
Я изгнан… Миновалось…
Но сердце — сердце в Греции
Возлюбленной осталось…»
В одеяние бегинок —
В эпанечку с капюшоном
Из грубейшей черной саржи
Вся закуталась белица,
И идет она поспешно
По голландской по дороге,
Вдоль по Рейну, и поспешно
Каждых встречных опрошает:
«Не видали ль Аполлона?
Он одет в пурпурной тоге;
Сладко он поет под лиру:
Он кумир мой вожделенный».
Но никто не отвечает:
Кто спиною повернется,
Кто в глаза ей захохочет,
Кто прошепчет ей: «Бедняжка!»
Но дорогу переходит
Ей старик; он весь трясется;
Цифры в воздухе выводит
И поет гнусливо что-то.
За спиной его котомка;
На макушке трехугольный
Колпачок; лукаво щурясь,
Внемлет он речам белицы:
«Не видали ль Аполлона?
Он одет в пурпурной тоге;
Сладко он поет под лиру:
Он кумир мой вожделенный».
Головой качая дряхлой,
Отвечал он ей подробно,
И забавно, при ответе,
Дергал острую бородку:
«Не видал ли Аполлона?
Отчего ж его не видеть?
Я видал его нередко
В амстердамской синагоге.
Он служил там запевалой,
Прозывался Рабби Фебиш —
Аполлон на их наречье,
Но кумиром мне он не был.
Ну, и пурпурную тогу
Также знаю; славный пурпур:
По восьми флоринов, только
Недоплачено полсуммы.
А родитель Аполлона,
Моисей, прозваньем Йитчер, —
Всякой всячины обрезчик…
И, конечно, уж червонцев.
Мать приходится кузиной
Зятю нашему… Торгует:
Огурцов у ней соленых
И ветошек разных много.
Сына вряд ли очень любят.
Славный он игрок на лире;
Но играть гораздо лучше
Он привык в тарок и в ломбер.
Ну, и вольница при этом:
Потерял недавно место;
Ест свинину; бродит с труппой
Нарумяненных актеров.
И по ярмаркам он с ними
Представляет в балаганах
Арлекина, Олоферна
И царя Давида даже.
Говорят, царя Давида
Представляет он удачно,
И псалмы поет на ветхом
Иудейском диалекте.
В Амстердаме, проигравшись
В пух и в прах в игорном доме,
Набрал муз теперь и с ними
Разезжает Аполлоном.
Ту, которая потолще
И венок лавровый носит,
И визжит, зовут подруги,
Да и все: Зеленой Свинкой».
М. Б.
I
Заблудившийся в дюнах, отобранных у чухны,
городок из фанеры, в чьих стенах едва чихни —
телеграмма летит из Швеции: «Будь здоров».
И никаким топором не наколешь дров
отопить помещенье. Наоборот, иной
дом согреть порывался своей спиной
самую зиму и разводил цветы
в синих стеклах веранды по вечерам; и ты,
как готовясь к побегу и азимут отыскав,
засыпала там в шерстяных носках.
II
Мелкие, плоские волны моря на букву «б»,
сильно схожие издали с мыслями о себе,
набегали извилинами на пустынный пляж
и смерзались в морщины. Сухой мандраж
голых прутьев боярышника вынуждал порой
сетчатку покрыться рябой корой.
А то возникали чайки из снежной мглы,
как замусоленные ничьей рукой углы
белого, как пустая бумага, дня;
и подолгу никто не зажигал огня.
III
В маленьких городках узнаешь людей
не в лицо, но по спинам длинных очередей;
и населенье в субботу выстраивалось гуськом,
как караван в пустыне, за сах. песком
или сеткой салаки, пробивавшей в бюджете брешь.
В маленьком городе обыкновенно ешь
то же, что остальные. И отличить себя
можно было от них лишь срисовывая с рубля
шпиль кремля, сужавшегося к звезде,
либо — видя вещи твои везде.
IV
Несмотря на все это, были они крепки,
эти брошенные спичечные коробки
с громыхавшими в них посудой двумя-тремя
сырыми головками. И, воробья кормя,
на него там смотрели всею семьей в окно,
где деревья тоже сливались потом в одно
черное дерево, стараясь перерасти
небо — что и случалось часам к шести,
когда книга захлопывалась и когда
от тебя оставались лишь губы, как от того кота.
V
Эта внешняя щедрость, этот, на то пошло,
дар — холодея внутри, источать тепло
вовне — постояльцев сближал с жильем,
и зима простыню на веревке считала своим бельем.
Это сковывало разговоры; смех
громко скрипел, оставляя следы, как снег,
опушавший изморозью, точно хвою, края
местоимений и превращавший «я»
в кристалл, отливавший твердою бирюзой,
но таявший после твоей слезой.
VI
Было ли вправду все это? и если да, на кой
будоражить теперь этих бывших вещей покой,
вспоминая подробности, подгоняя сосну к сосне,
имитируя — часто удачно — тот свет во сне?
Воскресают, кто верует: в ангелов, в корни (лес);
а что Келломяки ведали, кроме рельс
и расписанья железных вещей, свистя
возникавших из небытия, пять минут спустя
и растворявшихся в нем же, жадно глотавшем жесть,
мысль о любви и успевших сесть?
VII
Ничего. Негашеная известь зимних пространств, свой корм
подбирая с пустынных пригородных платформ,
оставляла на них под тяжестью хвойных лап
настоящее в черном пальто, чей драп,
более прочный, нежели шевиот,
предохранял там от будущего и от
прошлого лучше, чем дымным стеклом — буфет.
Нет ничего постоянней, чем черный цвет;
так возникают буквы, либо — мотив «Кармен»,
так засыпают одетыми противники перемен.
VIII
Больше уже ту дверь не отпирать ключом
с замысловатой бородкой, и не включить плечом
электричество в кухне к радости огурца.
Эта скворешня пережила скворца,
кучевые и перистые стада.
С точки зрения времени, нет «тогда»:
есть только «там». И «там», напрягая взор,
память бродит по комнатам в сумерках, точно вор,
шаря в шкафах, роняя на пол роман,
запуская руку к себе в карман.
IX
В середине жизни, в густом лесу,
человеку свойственно оглядываться — как беглецу
или преступнику: то хрустнет ветка, то всплеск струи.
Но прошедшее время вовсе не пума и
не борзая, чтоб прыгнуть на спину и, свалив
жертву на землю, вас задушить в своих
нежных объятьях: ибо — не те бока,
и Нарциссом брезгающая река
покрывается льдом (рыба, подумав про
свое консервное серебро, Хуплывает заранее).
Ты могла бы сказать, скрепя
сердце, что просто пыталась предохранить себя
от больших превращений, как та плотва;
что всякая точка в пространстве есть точка «a»
и нормальный экспресс, игнорируя «b» и «c»,
выпускает, затормозив, в конце
алфавита пар из запятых ноздрей;
что вода из бассейна вытекает куда быстрей,
чем вливается в оный через одну
или несколько труб: подчиняясь дну.
XI
Можно кивнуть и признать, что простой урок
лобачевских полозьев ландшафту пошел не впрок,
что Финляндия спит, затаив в груди
нелюбовь к лыжным палкам — теперь, поди,
из алюминия: лучше, видать, для рук.
Но по ним уже не узнать, как горит бамбук,
не представить пальму, муху це-це, фокстрот,
монолог попугая — вернее, тот
вид параллелей, где голым — поскольку край
света — гулял, как дикарь, Маклай.
XII
В маленьких городках, хранящих в подвалах скарб,
как чужих фотографий, не держат карт —
даже игральных — как бы кладя предел
покушеньям судьбы на беззащитность тел.
Существуют обои; и населенный пункт
освобождаем ими обычно от внешних пут
столь успешно, что дым норовит назад
воротиться в трубу, не подводить фасад;
что оставляют, слившиеся в одно,
белое после себя пятно.
XIII
Необязательно помнить, как звали тебя, меня;
тебе достаточно блузки и мне — ремня,
чтоб увидеть в трельяже (то есть, подать слепцу),
что безымянность нам в самый раз, к лицу,
как в итоге всему живому, с лица земли
стираемому беззвучным всех клеток «пли».
У вещей есть пределы. Особенно — их длина,
неспособность сдвинуться с места. И наше право на
«здесь» простиралось не дальше, чем в ясный день
клином падавшая в сугробы тень
XIV
дровяного сарая. Глядя в другой пейзаж,
будем считать, что клин этот острый — наш
общий локоть, выдвинутый вовне,
которого ни тебе, ни мне
не укусить, ни, подавно, поцеловать.
В этом смысле, мы слились, хотя кровать
даже не скрипнула. Ибо она теперь
целый мир, где тоже есть сбоку дверь.
Но и она — точно слышала где-то звон —
годится только, чтоб выйти вон.
Ваня (в кучерском армячке):
«Папаша! кто строил эту дорогу?»
Папаша (в пальто на красной подкладке):
«Граф Петр Андреевич Клейнмихель, душенька!»
Разговор в вагоне
1
Славная осень! Здоровый, ядреный
Воздух усталые силы бодрит;
Лед неокрепший на речке студеной
Словно как тающий сахар лежит;
Около леса, как в мягкой постели,
Выспаться можно — покой и простор!
Листья поблекнуть еще не успели,
Желты и свежи лежат, как ковер.
Славная осень! Морозные ночи,
Ясные, тихие дни…
Нет безобразья в природе! И кочи,
И моховые болота, и пни —
Все хорошо под сиянием лунным,
Всюду родимую Русь узнаю…
Быстро лечу я по рельсам чугунным,
Думаю думу свою…
2
Добрый папаша! К чему в обаянии
Умного Ваню держать?
Вы мне позвольте при лунном сиянии
Правду ему показать.
Труд этот, Ваня, был страшно громаден
Не по плечу одному!
В мире есть царь: этот царь беспощаден,
Голод названье ему.
Водит он армии; в море судами
Правит; в артели сгоняет людей,
Ходит за плугом, стоит за плечами
Каменотесцев, ткачей.
Он-то согнал сюда массы народные.
Многие — в страшной борьбе,
К жизни воззвав эти дебри бесплодные,
Гроб обрели здесь себе.
Прямо дороженька: насыпи узкие,
Столбики, рельсы, мосты.
А по бокам-то всё косточки русские…
Сколько их! Ванечка, знаешь ли ты?
Чу! восклицанья послышались грозные!
Топот и скрежет зубов;
Тень набежала на стекла морозные…
Что там? Толпа мертвецов!
То обгоняют дорогу чугунную,
То сторонами бегут.
Слышишь ты пение?.. «В ночь эту лунную
Любо нам видеть свой труд!
Мы надрывались под зноем, под холодом,
С вечно согнутой спиной,
Жили в землянках, боролися с голодом,
Мерзли и мокли, болели цингой.
Грабили нас грамотеи-десятники,
Секло начальство, давила нужда…
Всё претерпели мы, божии ратники,
Мирные дети труда!
Братья! Вы наши плоды пожинаете!
Нам же в земле истлевать суждено…
Всё ли нас, бедных, добром поминаете
Или забыли давно?..»
Не ужасайся их пения дикого!
С Волхова, с матушки Волги, с Оки,
С разных концов государства великого —
Это всё братья твои — мужики!
Стыдно робеть, закрываться перчаткою,
Ты уж не маленький!.. Волосом рус,
Видишь, стоит, изможден лихорадкою,
Высокорослый больной белорус:
Губы бескровные, веки упавшие,
Язвы на тощих руках,
Вечно в воде по колено стоявшие
Ноги опухли; колтун в волосах;
Ямою грудь, что на заступ старательно
Изо дня в день налегала весь век…
Ты приглядись к нему, Ваня, внимательно:
Трудно свой хлеб добывал человек!
Не разогнул свою спину горбатую
Он и теперь еще: тупо молчит
И механически ржавой лопатою
Мерзлую землю долбит!
Эту привычку к труду благородную
Нам бы не худо с тобой перенять…
Благослови же работу народную
И научись мужика уважать.
Да не робей за отчизну любезную…
Вынес достаточно русский народ,
Вынес и эту дорогу железную —
Вынесет все, что господь ни пошлет!
Вынесет все — и широкую, ясную
Грудью дорогу проложит себе.
Жаль только — жить в эту пору прекрасную
Уж не придется — ни мне, ни тебе.
3
В эту минуту свисток оглушительный
Взвизгнул — исчезла толпа мертвецов!
«Видел, папаша, я сон удивительный, —
Ваня сказал, — тысяч пять мужиков,
Русских племен и пород представители
Вдруг появились — и он мне сказал:
«Вот они — нашей дороги строители!..»
Захохотал генерал!
«Был я недавно в стенах Ватикана,
По Колизею две ночи бродил,
Видел я в Вене святого Стефана,
Что же… все это народ сотворил?
Вы извините мне смех этот дерзкий,
Логика ваша немножко дика.
Или для вас Аполлон Бельведерский
Хуже печного горшка?
Вот ваш народ — эти термы и бани,
Чудо искусства — он все растаскал!»-
«Я говорю не для вас, а для Вани…»
Но генерал возражать не давал:
«Ваш славянин, англо-сакс и германец
Не создавать — разрушать мастера,
Варвары! дикое скопище пьяниц!..
Впрочем, Ванюшей заняться пора;
Знаете, зрелищем смерти, печали
Детское сердце грешно возмущать.
Вы бы ребенку теперь показали
Светлую сторону…»
4
Рад показать!
Слушай, мой милый: труды роковые
Кончены — немец уж рельсы кладет.
Мертвые в землю зарыты; больные
Скрыты в землянках; рабочий народ
Тесной гурьбой у конторы собрался…
Крепко затылки чесали они:
Каждый подрядчику должен остался,
Стали в копейку прогульные дни!
Всё заносили десятники в книжку —
Брал ли на баню, лежал ли больной:
«Может, и есть тут теперича лишку,
Да вот, поди ты!..» Махнули рукой…
В синем кафтане — почтенный лабазник,
Толстый, присадистый, красный, как медь,
Едет подрядчик по линии в праздник,
Едет работы свои посмотреть.
Праздный народ расступается чинно…
Пот отирает купчина с лица
И говорит, подбоченясь картинно:
«Ладно… нешто… молодца!.. молодца!..
С богом, теперь по домам — проздравляю!
(Шапки долой — коли я говорю!)
Бочку рабочим вина выставляю
И — недоимку дарю!..»
Кто-то «ура» закричал. Подхватили
Громче, дружнее, протяжнее… Глядь:
С песней десятники бочку катили…
Тут и ленивый не мог устоять!
Выпряг народ лошадей — и купчину
С криком «ура!» по дороге помчал…
Кажется, трудно отрадней картину
Нарисовать, генерал?..
Сегодня кухне – не к лицу названье!
В ней – праздничность. И, словно к торжеству,
Начищен стол. Кувшин широкогорлый
Клубит пары под самый потолок.
Струятся стены чистою известкой
И обтекают ванну. А она
Слепит глаза зеленой свежей краской.
Звенит вода. Хрустальные винты
Воды сбегают по железным стенкам
И, забурлив, сливаются на дне.
И вот уж ванна, как вулкан, дымится,
Окутанная паром, желтизной
Пронизанная полуваттной лампы.
И вымытая кухня ждет, когда
Мать и отец тяжелыми шагами
Ее сосредоточенность нарушат
И, всколебавши пар и свет, внесут
Дитя, завернутое в одеяло.
Покамест мрак бормочет за окном
И в стекла бьется ветками; покамест
Дождь пришивает ловко, как портной,
Лохмотья мглы к округлым веткам липы,
Заполнившей всю раму, – мать берет
Ребенка на руки и осторожно
Развертывает одеяло, вся
Наполненная важностью минуты.
И вот усаживает его
На край стола, промытого до лоску,
И постепенно, вслед за одеялом,
Развязывает рубашонку. Вслед
За рубашонкой – чепчик. Донага
Дитя раздето, ножками болтает,
Свисающими со стола. А между тем
Отец воды холодной добавляет
В дымящуюся ванну. И дитя
Погружено в сияющую воду,
Нагретую до двадцати восьми.
Телесно-розоватый, пухлый, в складках
Упругой кожи, в бархатном пушке,
На взгляд бескостный, шумный и безбровый,
Еще бесполый и почти немой, –
Он произносит не слова, а звуки, –
Барахтается ребенок в ванне
И шумно ссорится с водой: зачем
Врывается без предупрежденья
В открытый рот,
В глаза и в уши. Он
По-своему знакомится с водой.
Сначала – драка. Сжавши кулачки,
Дитя колотит воду, чтобы больно
Ей сделать. Шлепает ее ручонкой,
Но безуспешно. Ей не больно, нет!
Она все так же неизменна, как
Была до драки. И дитя готово
Бежать из ванны, делая толчок
Неловкими ножонками, вопя,
Захлебываясь плачем и водою.
То опуская, чтобы окунуть
Намыленное темя, то опять
Приподнимая, мать стоит над ванной
С довольною улыбкой на лице.
Она стоит безмолвно, только руки
Мелькают, словно крылья. Вся она –
В своих руках, округлых, добрых, теплых,
По локоть обнаженных. Пальцы рук
Как бы ласкаются в прикосновеньях
К ребенку, к шелковистой коже. Вот
Она берет резиновую губку,
Оранжевое мыло и, пройдясь
Намыленною губкой по затылку
Дитяти, по спине и по груди,
Все покрывает розовое тело
Клоками пены.
Тихое дитя
В запенившейся взмыленной воде
Сидит по шею, круглой головой
Высовываясь из воды, как в шапке
Из белой пены. Как тепло ему!
Теперь вода с ним подружилась и
Не кажется холодной иль горячей:
Она как раз мягка, тепла. А мать
Так ласково касается руками
Его спины, его затылка. Нет,
Приятней не бывает ощущений,
Чем ванна! Ах, как хорошо! Сполна
Всем телом познавать такие вещи,
Как гладкое касание воды,
Шершавость материнских рук и мыло,
Щекочущею бархатною пеной
Скрывающее тело.
А в окно
Сквозь форточку сырой волнистый шум
Сочится. Хлещет дождь, скользя с куста
На куст, задерживаясь на листьях.
И ночь стучит столбами ветра, капель
И веток по скелету рамы. Мать
Прислушивается невольно к шуму.
Отец приглядывается к ребенку,
Который тоже что-то услыхал.
Уж к девяти идет землевращенье.
Дождь, осень. Дом – песчинкою земли,
А комната – пылинкой. И пылинка –
В борьбе за жизнь – в рассерженную ночь
Сияет электрическою искрой,
Потрескивая. В комнате дитя,
Безбровое и лысое созданье,
Прислушивается к чему-то. Дождь
Стучится в раму. Может быть, к дождю
Прислушивается дитя? Иль к сердцу?
К пылающему сердцебиенью,
Что гонит кровь от головы до ног,
Живым теплом напитывая тело
И сообщая рост ему и жизнь.
С каким вниманьем, с гордостью какою,
С какой любовью смотрят на него
Родители! Посасывая палец,
Ребенок так внимательно глядит
Прекрасными животными глазами.
Как воплощенье первых темных лет,
Существований древних, что еще
Истории не начинали, он
На много тысяч поколений старше
Своих родителей. Но этот шум
Сырой осенней ночи ничего
Не говорит ему. Воспоминанья
Далеких лет, родивших человека,
Исчезли в нем. Он позабыл о ней –
Глубокой темноте перворожденья,
И никогда не вспомнит, если есть
Благоухающая мылом ванна,
Чудесная нагретая вода –
И добрые ладони материнства.
1
Ночь
Ежами в глаза налезала хвоя,
Прели стволы, от натуги воя.
Дятлы стучали, и совы стыли;
Мы челноки по реке пустили.
Трясина кругом да камыш кудлатый,
На черной воде кувшинок заплаты.
А под кувшинками в жидком сале
Черные сомы месяц сосали;
Месяц сосали, хвостом плескали,
На жирную воду зыбь напускали.
Комар начинал. И с комарьим стоном
Трясучая полночь шла по затонам.
Шла в зыбуны по сухому краю,
На каждый камыш звезду натыкая…
И вот поползли, грызясь и калечась,
И гад, и червяк, и другая нечисть…
Шли, раздвигая камыш боками,
Волки с булыжными головами.
Видели мы — и поглядка прибыль! —
Узких лисиц, золотых, как рыбы…
Пар оседал малярийным зноем,
След наливался болотным гноем.
Прямо в глаза им, сквозь синий студень
Месяц глядел, непонятный людям…
Тогда-то в болотном нутре гудело:
Он выходил на ночное дело…
С треском ломали его колена
Жесткий тростник, как сухое сено.
Жира и мышц жиляная сила
Вверх не давала поднять затылок.
В маленьких глазках — в болотной мути —
Месяц кружился, как капля ртути.
Он проходил, как меха вздыхая,
Сизую грязь на гачах вздымая.
Мерно покачиваем трясиной, —
Рылом в траву, шевеля щетиной,
На водопой, по нарывам кочек,
Он продвигался — обломок ночи,
Не замечая, как на востоке
Мокрой зари проступают соки;
Как над стеной камышовых щеток
Утро восходит из птичьих глоток;
Как в очерете, тайно и сладко,
Ноет болотная лихорадка…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Время пришло стволам вороненым
Правду свою показать затонам,
Время настало в клыкастый камень
Грянуть свинцовыми кругляками.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
А между тем по его щетине
Солнце легло, как багровый иней, —
Солнце, распухшее, водяное,
Встало над каменною спиною.
Так и стоял он в огнях без счета,
Памятником, что воздвигли болота.
Памятник — только вздыхает глухо
Да поворачивается ухо…
Я говорю с ним понятной речью:
Самою крупною картечью.
Раз!
Только ухом повел — и разом
Грудью мотнулся и дрогнул глазом.
Два!
Закружились камыш с кугою,
Ахнул зыбун под его ногою…
В солнце, встающее над трясиной,
Он устремился горя щетиной.
Медью налитый, с кривой губою,
Он, убегая храпел трубою.
Вплавь по воде, вперебежку сушей,
В самое пекло вливаясь тушей, —
Он улетал, уплывал в туманы,
В княжество солнца, в дневные страны…
А с челнока два пустых патрона
Кинул я в черный тайник затона.
2
День
Жадное солнце вставало дыбом,
Жабры сушило в полоях рыбам;
В жарком песке у речных излучий
Разогревало яйца гадючьи;
Сыпало уголь в берлогу волчью,
Птиц умывало горючей желчью;
И, расправляя перо и жало,
Мокрая нечисть солнце встречала.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Тропка в трясине, в лесу просека
Ждали пришествия человека.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Он надвигался, плечистый, рыжий,
Весь обдаваемый медной жижей.
Он надвигался — и под ногами
Брызгало и дробилось пламя.
И отливало пудовым зноем
Ружье за каменною спиною.
Через овраги и буераки
Прыгали огненные собаки.
В сумерки, где над травой зыбучей
Зверь надвигался косматой тучей,
Где в камышах, в земноводной прели,
Сердце стучало в огромном теле
И по ноздрям всё чаще и чаще
Воздух врывался струей свистящей.
Через болотную гниль и одурь
Передвигалась башки колода
Кряжистым лбом, что порос щетиной,
В солнце, встающее над трясиной.
Мутью налитый болотяною,
Черный, истыканный сединою, —
Вот он и вылез над зыбунами
Перед убийцей, одетым в пламя.
И на него, просверкав во мраке,
Ринулись огненные собаки.
Задом в кочкарник упершись твердо,
Зверь превратился в крутую морду,
Тело исчезло, и ребра сжались,
Только глаза да клыки остались,
Только собаки перед клыками
Вертятся огненными языками.
«Побереги!» — и, взлетая криво,
Псы низвергаются на загривок.
И закачалось и загудело
В огненных пьявках черное тело.
Каждая быстрая капля крови,
Каждая кость теперь наготове.
Пот оседает на травы ржою,
Едкие слюни текут вожжою,
Дыбом клыки, и дыханье суше, —
Только бы дернуться ржавой туше…
Дернулась!
И, как листье сухое,
Псы облетают, скребясь и воя.
И перед зверем открылись кругом
Медные рощи и топь за лугом.
И, обдаваемый красной жижей,
Прямо под солнцем убийца рыжий.
И побежал, ветерком катимый,
Громкий сухой одуванчик дыма.
В брюхо клыком — не найдешь дороги,
Двинулся — но подвернулись ноги,
И заскулил, и упал, и вольно
Грянула псиная колокольня:
И над косматыми тростниками
Вырос убийца, одетый в пламя…
Распорядителем земных судеб
Мне не дано играть на сцене света
Ваятеля зависимую роль:
Перо — плохой резец; а между тем
Есть образы, которые, волнуя
Воображенье, тяжелы как мрамор,
Как медь литая, — холодны как проза,
Как аллегория…
Гляди, — мне говорит,
Как бы сквозь сон, тревожная моя
Фантазия: — идет или стоит
Та женщина?.. Гляди… не молода…
Но красота, и страсти роковые,
И мысль, и скорбь, а, может быть, и пытка
Оставили на ней свои следы…
Ее лицо, и взгляд, и поступь — все внушает
Любовь, и ненависть, и сожаленье,
И затаенный ужас…
Задыхаясь, Она идет и поражает странной
Необычайностью своей одежды…
На голове ее сияет диадема
Из драгоценных камней и терновый
Венок с Голгофы, перевитый хмелем
И вековыми лаврами; богатства
Всех стран подлунных отягчают
Ей грудь и плечи; — перлы и алмазы,
Мелькают в роскоши ее волос,
И белую опутывают шею,
И прячутся под нитями узора
Пожелкнувших венецианских кружев.
На ней повисла мантия с гербами
Монархий и республик; бархат смят
Порывом пролетевшей бури; — ниже —
Простой ременный пояс, — ниже — складки
Рабочего передника, затем — заплаты,
Лохмотья, — наконец, — босые ноги
В пыли и язвах…
Женщина согнулась
Под страшной ношей: на ее спине,
Как на спине носильщика, железо
И золото, — и брони из булата
(Судов и башен хрупкие щиты),
И ружья, и с патронами мешки, И на лафетах пушки, и кули,
Готовые прорваться, из которых
Чиненые выглядывают бомбы.
Все это ей по росту (колоссальный,
Могучий рост!!)… Но сгорбилась она
Под этой страшной ношей, — осторожно
Ступает, — опирается на меч, —
Им щупает дорогу; — улыбаясь,
С надменным недоверием она
Усталыми глазами, исподлобья,
Глядит вперед, не замечая,
Как на ее широком пьедестале
Несметный рой пигмеев, копошась
И суетясь, ей под ноги бросает
Свои мишурные изделья: — кипы
Нот, никому неведомых, романы,
Забытые стихи, картины, моды,
Фальшивые цветы и статуэтки,
И миллион пудов листов печатных,
Прочитанных сегодня, завтра — рваных…
Они кричат ей: «Дай нам славу!
Дай золота!!» Они грозят ей
И проклинают, или умиленно
Глядят наверх, на блеск ее венцов;
Они над лаврами смеются в венчают Ложь и разврат, кощунствуя, — хохочут,
Или косятся с ужасом на меч,
В дни мира извлеченный из ножен,
Отточенный, как накануне боя,
Косятся и на бомбы, от которых
Кули трещат и рвутся на спине
Босой владычицы, — рабы и королевы.
Она идет, обдуманно скрывая
Загаданную цель; — ей нипочем
Провозглашать любовь, права, свободу
И сокрушать, давить своей пятой
Великодушные надежды и мечты…
Ей и самой мучительно под грузом
Железа, поедающего хлеб,
И золота, питающего роскошь
Иль суету страстей; а между тем
Она гордится ношей, как последним
Плодом ее усилий, как залогом
Грядущей славы. — Ей, согбенной
И устарелой, снится, что у ней
В деснице Божий гром, и что она
Несет грозу на всех, кто смеет
Ей помешать идти, влиять и — грабить.
Ей тяжело… Ни головы поднять
Она не может, ни нагнуться ниже: Она уже не видит неба и
Предчувствует, что все, что соскользнет
С наклона головы ее, она
Поднять не будет в силах, не рискуя
Нарушить равновесие свое
Или упасть… Не дай ей Бог, ступая
По слякоти, споткнуться на своих же
Пигмеев, — быть раздавленной своим же
В железный век железной волей
Сколоченным добром!..
Какой тяжелый,
Не всем понятный образ! Для чего ты
Возник и отпечатался в очах
Души моей!? Зачем мое перо,
Как бы на зло мне, изваяло
Такую статую? Как будто в ней —
Наш идеал! Как будто все должны мы
Брести, согнувшись под ярмом железа
И золота?! И кто из благодушных
Ее поклонников не отвернется
От пораженного своим виденьем
Мечтателя, и кто из них не скажет
С негодованьем: Нет, не такова
Европа, на пути к двадцатому столетью?
Распорядителем земных судеб
Мне не дано играть на сцене света
Ваятеля зависимую роль:
Перо — плохой резец; а между тем
Есть образы, которые, волнуя
Воображенье, тяжелы как мрамор,
Как медь литая, — холодны как проза,
Как аллегория…
Гляди, — мне говорит,
Как бы сквозь сон, тревожная моя
Фантазия: — идет или стоит
Та женщина?.. Гляди… не молода…
Но красота, и страсти роковые,
И мысль, и скорбь, а, может быть, и пытка
Оставили на ней свои следы…
Ее лицо, и взгляд, и поступь — все внушает
Любовь, и ненависть, и сожаленье,
И затаенный ужас…
Задыхаясь,
Она идет и поражает странной
Необычайностью своей одежды…
На голове ее сияет диадема
Из драгоценных камней и терновый
Венок с Голгофы, перевитый хмелем
И вековыми лаврами; богатства
Всех стран подлунных отягчают
Ей грудь и плечи; — перлы и алмазы,
Мелькают в роскоши ее волос,
И белую опутывают шею,
И прячутся под нитями узора
Пожелкнувших венецианских кружев.
На ней повисла мантия с гербами
Монархий и республик; бархат смят
Порывом пролетевшей бури; — ниже —
Простой ременный пояс, — ниже — складки
Рабочего передника, затем — заплаты,
Лохмотья, — наконец, — босые ноги
В пыли и язвах…
Женщина согнулась
Под страшной ношей: на ее спине,
Как на спине носильщика, железо
И золото, — и брони из булата
(Судов и башен хрупкие щиты),
И ружья, и с патронами мешки,
И на лафетах пушки, и кули,
Готовые прорваться, из которых
Чиненые выглядывают бомбы.
Все это ей по росту (колоссальный,
Могучий рост!!)… Но сгорбилась она
Под этой страшной ношей, — осторожно
Ступает, — опирается на меч, —
Им щупает дорогу; — улыбаясь,
С надменным недоверием она
Усталыми глазами, исподлобья,
Глядит вперед, не замечая,
Как на ее широком пьедестале
Несметный рой пигмеев, копошась
И суетясь, ей под ноги бросает
Свои мишурные изделья: — кипы
Нот, никому неведомых, романы,
Забытые стихи, картины, моды,
Фальшивые цветы и статуэтки,
И миллион пудов листов печатных,
Прочитанных сегодня, завтра — рваных…
Они кричат ей: «Дай нам славу!
Дай золота!!» Они грозят ей
И проклинают, или умиленно
Глядят наверх, на блеск ее венцов;
Они над лаврами смеются в венчают
Ложь и разврат, кощунствуя, — хохочут,
Или косятся с ужасом на меч,
В дни мира извлеченный из ножен,
Отточенный, как накануне боя,
Косятся и на бомбы, от которых
Кули трещат и рвутся на спине
Босой владычицы, — рабы и королевы.
Она идет, обдуманно скрывая
Загаданную цель; — ей нипочем
Провозглашать любовь, права, свободу
И сокрушать, давить своей пятой
Великодушные надежды и мечты…
Ей и самой мучительно под грузом
Железа, поедающего хлеб,
И золота, питающего роскошь
Иль суету страстей; а между тем
Она гордится ношей, как последним
Плодом ее усилий, как залогом
Грядущей славы. — Ей, согбенной
И устарелой, снится, что у ней
В деснице Божий гром, и что она
Несет грозу на всех, кто смеет
Ей помешать идти, влиять и — грабить.
Ей тяжело… Ни головы поднять
Она не может, ни нагнуться ниже:
Она уже не видит неба и
Предчувствует, что все, что соскользнет
С наклона головы ее, она
Поднять не будет в силах, не рискуя
Нарушить равновесие свое
Или упасть… Не дай ей Бог, ступая
По слякоти, споткнуться на своих же
Пигмеев, — быть раздавленной своим же
В железный век железной волей
Сколоченным добром!..
Какой тяжелый,
Не всем понятный образ! Для чего ты
Возник и отпечатался в очах
Души моей!? Зачем мое перо,
Как бы на зло мне, изваяло
Такую статую? Как будто в ней —
Наш идеал! Как будто все должны мы
Брести, согнувшись под ярмом железа
И золота?! И кто из благодушных
Ее поклонников не отвернется
От пораженного своим виденьем
Мечтателя, и кто из них не скажет
С негодованьем: Нет, не такова
Европа, на пути к двадцатому столетью?
Три богатыря.Илья.— Эй, други, проснитесь! Досель, в тишине
Был сон наш и крепок, и долог,
Но время пришло нам подняться, зане —
Недоброе что-то почудилось мне:
Ужо не крадется-ли ворог?!.
Добрыня.— Сдается и мне, что не даром галдят
И точат мечи басурманы!..
Ох, кровушки вдосталь напьется булат!..
И, чуя поживу, летят на Закат.
И каркают черные враны!..
Алеша.— Да, кто-же такой сей боец-удалец?!.
Иль в дьявола вышел он чином?
Иль с разума спятил заморский пришлец?
Иль… мало гулял этот меч-кладенец
По вражьим макушкам и спинам?!.
Илья.— Ну, что-же?! Как встарь, встретит ворога Русь:
И внуки, чай, дедов не плоше!
За Русь стародавнюю я не боюсь!
Но, все же, занятно: каков этот гусь?
А, ну, погляди-ка, Алеша!.. Алеша.— Да будто… шевелится что-то вдали —
Под куцым чужим небосводом…
И видится мне: из немецкой земли
Идут с бандой ратною их короли,
На Русь направляясь походом!
Добрыня.— А, глянь-ка, Алешенька (ты позорчей!),
Что в нашем-то деется стане?
Алеша.— От века не видел я столько мечей!
Должно наготовили тут калачей
Гостям чужеземным — заране!
И… хлынули вороги!.. Братцы, держись!
Ишь, сколько чертей навалило!..
Как два океана, — две рати сошлись!
Гей, внуки, стеной, навались! навались!
Гей, ломится вражия сила!
Илья.— Эге, их вожатый пополз окарачь!
Должно, угощенье не сладко!
Добрыня.— Видать, не по вкусу им русский калач!
Пошли наутек, горемычные, вскач!
Алеша.Круши их! круши без остатка!
Добрыня.— Теперь, дальше пекла они не уйдут…
Илья.— Тьфу, что за нечистая сила?
Вновь, смрадом знакомым повеяло тут!
Ей-ей, не иначе, как турки идут:
Уж больно в носу засвербило!
Алеша.— И верно!.. Знать, дело немецкое — дрянь! —
Коль кличут друзей на подмогу!.. Еще не отдав нам последнюю дань,
Вновь, сослепу лезет турецкая рвань,
Как свора в медвежью берлогу…
Эх, если бы нам, да присвистнуть втроем
И, как в стародавнее время,
На ворога грудью пойдя, напролом,
Крестить, да крестить бы, во всю топором
На выверт поганое племя!
Илья.— Ишь, ширится как?! Что твой пенистый квас!
Заткнись-ка, покуда, Алеша!
Еще не пришел подыматься нам час!
А им по загривку дадут и без нас:
И внуки, чай, дедов не плоше!
Илья.— Эй, други, проснитесь! Досель, в тишине
Был сон наш и крепок, и долог,
Но время пришло нам подняться, зане —
Недоброе что-то почудилось мне:
Ужо не крадется-ли ворог?!.
Добрыня.— Сдается и мне, что не даром галдят
И точат мечи басурманы!..
Ох, кровушки вдосталь напьется булат!..
И, чуя поживу, летят на Закат.
И каркают черные враны!..
Алеша.— Да, кто-же такой сей боец-удалец?!.
Иль в дьявола вышел он чином?
Иль с разума спятил заморский пришлец?
Иль… мало гулял этот меч-кладенец
По вражьим макушкам и спинам?!.
Илья.— Ну, что-же?! Как встарь, встретит ворога Русь:
И внуки, чай, дедов не плоше!
За Русь стародавнюю я не боюсь!
Но, все же, занятно: каков этот гусь?
А, ну, погляди-ка, Алеша!..
Алеша.— Да будто… шевелится что-то вдали —
Под куцым чужим небосводом…
И видится мне: из немецкой земли
Идут с бандой ратною их короли,
На Русь направляясь походом!
Добрыня.— А, глянь-ка, Алешенька (ты позорчей!),
Что в нашем-то деется стане?
Алеша.— От века не видел я столько мечей!
Должно наготовили тут калачей
Гостям чужеземным — заране!
И… хлынули вороги!.. Братцы, держись!
Ишь, сколько чертей навалило!..
Как два океана, — две рати сошлись!
Гей, внуки, стеной, навались! навались!
Гей, ломится вражия сила!
Илья.— Эге, их вожатый пополз окарачь!
Должно, угощенье не сладко!
Добрыня.— Видать, не по вкусу им русский калач!
Пошли наутек, горемычные, вскач!
Алеша.Круши их! круши без остатка!
Добрыня.— Теперь, дальше пекла они не уйдут…
Илья.— Тьфу, что за нечистая сила?
Вновь, смрадом знакомым повеяло тут!
Ей-ей, не иначе, как турки идут:
Уж больно в носу засвербило!
Алеша.— И верно!.. Знать, дело немецкое — дрянь! —
Коль кличут друзей на подмогу!..
Еще не отдав нам последнюю дань,
Вновь, сослепу лезет турецкая рвань,
Как свора в медвежью берлогу…
Эх, если бы нам, да присвистнуть втроем
И, как в стародавнее время,
На ворога грудью пойдя, напролом,
Крестить, да крестить бы, во всю топором
На выверт поганое племя!
Илья.— Ишь, ширится как?! Что твой пенистый квас!
Заткнись-ка, покуда, Алеша!
Еще не пришел подыматься нам час!
А им по загривку дадут и без нас:
И внуки, чай, дедов не плоше!
Вдоль развороченных дорог
И разоренных сел
Мы шли по звездам на восток, -
Товарища я вел.Он отставал, он кровь терял,
Он пулю нес в груди
И всю дорогу повторял:
— Ты брось меня. Иди… Наверно, если б ранен был
И шел в степи чужой,
Я точно так бы говорил
И не кривил душой.А если б он тащил меня,
Товарища-бойца,
Он точно так же, как и я,
Тащил бы до конца… Мы шли кустами, шли стерней:
В канавке где-нибудь
Ловили воду пятерней,
Чтоб горло обмануть, О пище что же говорить, -
Не главная беда.
Но как хотелось нам курить!
Курить — вот это да… Где разживалися огнем,
Мы лист ольховый жгли,
Как в детстве, где-нибудь в ночном,
Когда коней пасли… Быть может, кто-нибудь иной
Расскажет лучше нас,
Как горько по земле родной
Идти, в ночи таясь.Как трудно дух бойца беречь,
Чуть что скрываясь в тень.
Чужую, вражью слышать речь
Близ русских деревень.Как зябко спать в сырой копне
В осенний холод, в дождь,
Спиной к спине — и все ж во сне
Дрожать. Собачья дрожь.И каждый шорох, каждый хруст
Тревожит твой привал…
Да, я запомнил каждый куст,
Что нам приют давал.Запомнил каждое крыльцо,
Куда пришлось ступать,
Запомнил женщин всех в лицо,
Как собственную мать.Они делили с нами хлеб —
Пшеничный ли, ржаной, -
Они нас выводили в степь
Тропинкой потайной.Им наша боль была больна, -
Своя беда не в счет.
Их было много, но одна…
О ней и речь идет.— Остался б, — за руку брала
Товарища она, -
Пускай бы рана зажила,
А то в ней смерть видна.Пойдешь да сляжешь на беду
В пути перед зимой.
Остался б лучше.- Нет, пойду, -
Сказал товарищ мой.— А то побудь. У нас тут глушь,
В тени мой бабий двор.
Случись что, немцы, — муж и муж,
И весь тут разговор.И хлеба в нынешнем году
Мне не поесть самой,
И сала хватит.- Нет, пойду, -
Вздохнул товарищ мой.— Ну, что ж, иди…- И стала вдруг
Искать ему белье,
И с сердцем как-то все из рук
Металось у нее.Гремя, на стол сковороду
Подвинула с золой.
Поели мы.- А все ж пойду, -
Привстал товарищ мой.Она взглянула на него:
— Прощайте, — говорит, -
Да не подумайте чего…-
Заплакала навзрыд.На подоконник локотком
Так горько опершись,
Она сидела босиком
На лавке. Хоть вернись.Переступили мы порог,
Но не забыть уж мне
Ни тех босых сиротских ног,
Ни локтя на окне.Нет, не казалася дурней
От слез ее краса,
Лишь губы детские полней
Да искристей глаза.Да горячее кровь лица,
Закрытого рукой.
А как легко сходить с крыльца,
Пусть скажет кто другой… Обоих жалко было мне,
Но чем тут пособить?
— Хотела долю на войне
Молодка ухватить.Хотела в собственной избе
Ее к рукам прибрать,
Обмыть, одеть и при себе
Держать — не потерять, И чуять рядом по ночам, -
Такую вел я речь.
А мой товарищ? Он молчал,
Не поднимая плеч… Бывают всякие дела, -
Ну, что ж, в конце концов
Ведь нас не женщина ждала,
Ждал фронт своих бойцов.Мы пробирались по кустам,
Брели, ползли кой-как.
И снег нас в поле не застал,
И не заметил враг.И рану тяжкую в груди
Осилил спутник мой.
И все, что было позади,
Занесено зимой.И вот теперь, по всем местам
Печального пути,
В обратный путь досталось нам
С дивизией идти.Что ж, сердце, вволю постучи, -
Настал и наш черед.
Повозки, пушки, тягачи
И танки — все вперед! Вперед — погода хороша,
Какая б ни была!
Вперед — дождалася душа
Того, чего ждала! Вперед дорога — не назад,
Вперед — веселый труд;
Вперед — и плечи не болят,
И сапоги не трут.И люди, — каждый молодцом, -
Горят: скорее в бой.
Нет, ты назад пройди бойцом,
Вперед пойдет любой.Привал — приляг. Кто рядом — всяк
Приятель и родня.
Эй ты, земляк, тащи табак!
— Тащу. Давай огня! Свояк, земляк, дружок, браток,
И все добры, дружны.
Но с кем шагал ты на восток,
То друг иной цены… И хоть оставила война
Следы свои на всем,
И хоть земля оголена,
Искажена огнем, -Но все ж знакомые места,
Как будто край родной.
— А где-то здесь деревня та? -
Сказал товарищ мой.Я промолчал, и он умолк,
Прервался разговор.
А я б и сам добавить мог,
Сказать: — А где тот двор… Где хата наша и крыльцо
С ведерком на скамье?
И мокрое от слез лицо,
Что снилося и мне?.. Дымком несет в рядах колонн
От кухни полевой.
И вот деревня с двух сторон
Дороги боевой.Неполный ряд домов-калек,
Покинутых с зимы.
И там на ужин и ночлег
Расположились мы.И два бойца вокруг глядят,
Деревню узнают,
Где много дней тому назад
Нашли они приют.Где печь для них, как для родных,
Топили в ночь тайком.
Где, уважая отдых их,
Ходили босиком.Где ждали их потом с мольбой
И мукой день за днем…
И печь с обрушенной трубой
Теперь на месте том.Да сорванная, в стороне,
Часть крыши. Бедный хлам.
Да черная вода на дне
Оплывших круглых ям.Стой! Это было здесь жилье,
Людской отрадный дом.
И здесь мы видели ее,
Ту, что осталась в нем.И проводила, от лица
Не отнимая рук,
Тебя, защитника, бойца.
Стой! Оглянись вокруг… Пусть в сердце боль тебе, как нож,
По рукоять войдет.
Стой и гляди! И ты пойдешь
Еще быстрей вперед.Вперед, за каждый дом родной,
За каждый добрый взгляд,
Что повстречался нам с тобой,
Когда мы шли назад.И за кусок, и за глоток,
Что женщина дала,
И за любовь ее, браток,
Хоть без поры была.Вперед — за час прощальный тот,
За память встречи той…
— Вперед, и только, брат, вперед,
Сказал товарищ мой… Он плакал горестно, солдат,
О девушке своей,
Ни муж, ни брат, ни кум, ни сват
И не любовник ей.И я тогда подумал: — Пусть,
Ведь мы свои, друзья.
Ведь потому лишь сам держусь,
Что плакать мне нельзя.А если б я, — случись так вдруг, -
Не удержался здесь,
То удержался б он, мой друг,
На то и дружба есть… И, постояв еще вдвоем,
Два друга, два бойца,
Мы с ним пошли. И мы идем
На Запад. До конца.
Полетай, мой голубочек,
Полетай, мой сизокрылый,
Через степи, через горы,
Через темные дубровы! Отыщи, мой голубочек,
Отыщи, мой сизокрылый,
Мою душу, мое сердце,
Моего мил_о_ва друга! Опустись, мой голубочек,
Опустись, мой сизокрылый,
Легким перышком ко другу,
На его правую руку! Проворкуй, мой голубочек,
Проворкуй, мой сизокрылый,
Моему милому другу
О моей тоске-кручине! Ты лети, мой голубочек,
От восхода до заката,
Отдыхай, мой сизокрылый,
Ты во время темной ночи! Если на небо порою
Набежит налётна тучка,
Ты сокройся, голубочек,
Под кусток частой, под ветку! Если коршун — хищна птица —
Над тобой распустит когти,
Ты запрячься, сизокрылый,
Под навес крутой, под кровлю! Ты скажи мне, голубочек,
Что увидел мое сердце!
Ты поведай, сизокрылый,
Что здоров мой ненаглядный! Я за весточку любую
Накормлю тебя пшеничкой, Я за радостну такую
Напою сытой медвяной.Я прижму к ретиву сердцу,
Сладко, сладко поцелую,
Обвяжу твою головку
Дорогою алой лентой.Вдруг песок полетел,
Ясный день потемнел
И гроза поднялась от восхода…
Гром — от громких речей!
Молнья — с светлых мечей!
То казаки летят из похода.Пламень грозный в очах,
Клик победный в устах,
За спиной понавешаны вьюки.
На коне боевом
Впереди молодцом
Выезжает удача Безрукий.И широкой копной
Вьет песок конь степной,
Рвет узду, и храпит, и бодрится.
Есаулы за ним
Пред отрядом своим,
Грозны их загорелые лица.«Гей! мои трубачи!
Опустите мечи,
Заиграйте в трубы боевые!
С хлебом, с солью скорей
Пусть встречают гостей
И отворят врата крепостные!»И, не медля, зараз
Атаманский приказ
Трубачи-усачи выполняют:
Боевой меч — в ножны,
И трубу со спины,
И походную песню играют.«Гей, скорей на редут!
Наши, наши идут!» —
Закричал часовой. И в минуту —
«Наши, наши идут!» —
Крича, люди бегут
Отовсюду толпами к редуту.Грянул в пушку пушкарь,
Зазвонил пономарь,
И широки врата заскрипели.
Из отверстых ворот
Хлынул с шумом народ
И казаки орлом налетели.«К церкви, храбрый отряд! —
Есаулы кричат, —
Исполняйте отцовский обычай,
И к иконе святой
Вы усердной рукой
Приносите дары из добычи».Казаки с коней в ряд,
В божью церковь спешат, —
Им навстречу причет со крестами:
Под хоругвью святой
В ризах пастырь седой
Их встречает святыми словами.ПастырьС нами бог! С нами бог!
Он возвысил наш рог!
Укрепил он во брани десницы! КлирС нами бог! С нами бог!
Супостат изнемог,
Мы крепки: покоряйтесь, языцы! ПастырьМышцей сильной своей
Укротил он зверей,
Он низвергнул коней, колесницы! КлирС нами бог! С нами бог!
Супостат изнемог,
Мы крепки: покоряйтесь, языцы! ПастырьОн услышал наш глас,
Он стал крепко за нас,
Он явился во блеске денницы! КлирС нами бог! С нами бог!
Супостат изнемог,
Мы крепки: покоряйтесь, языцы! ПастырьОн щиты их сломил,
Ярый огнь воздымил,
И вихрь бурный пожрал их станицы! КлирС нами бог! С нами бог!
Супостат изнемог,
Мы крепки: покоряйтесь, языцы! Старец кончил. За ним,
За начальством своим
Казаки в божью церковь вступили,
И с молитвой в устах
При святых образах
Они часть из добычи сложили.И, под гром пушкарей,
Петь владыке царей
Благодарственный гимн за спасенных;
И, под медленный звон,
Похоронный канон
Возгласили за прах убиенных.Служба кончена. Тут
Все на площадь бегут:
Их родные, друзья ожидают.
Сын к отцу, к брату брат
С полным сердцем летят
И с слезами на грудь упадают.Что ж казачка? Она,
Вещей грусти полна,
Ищет друга мил_о_ва очами:
Вся на площади рать,
Но его не видать,
Не видать казака меж рядами! Не во храме ли он?
Божий храм затворен —
Вот ограду ключарь запирает!
Что ж он к ней не спешит?
Сердце рвется спросить —
Но вопрос на устах замирает.Вдруг урядник седой
Подошел к молодой
И взглянул на нее со слезами;
Ей кольцо подает:
«Он окончил поход!» —
И поспешными скрылся шагами.И, бледней полотна,
С тихим стоном она
Недвижима, безгласна упала.
Свет померкнул в очах,
Смерть на бледных устах,
Тихо полная грудь трепетала.Вот с угрюмым челом
Ночь свинцовым крылом
Облекла и поля, и дубравы,
И с далеких небес
Сыплет искрами звезд,
И катит в облаках шар кровавый.И на ложе крутом
Спит болезненным сном
Молодая казачка. Прохладой
Над ее головой
Веет ветер ночной
И дымится струей над лампадой.Кровь горит. Грудь в огне,
И в мучительном сне
Страшный призрак, как червь, сердце гложет.
Темнота. Тишина.
И зловещего сна
Ни один звук живой не тревожит.Вдруг она поднялась!..
Чья-то тень пронеслась
Мимо окон и в мраке сокрылась.
Вот — храпенье коня!
Вот, кольцом не звеня,
Дверь тяжелая вдруг отворилась! Он вошел. Страшный вид!
Весь он кровью покрыт,
Страшно впали померкшие очи;
Кости в кожу вдались,
И уста запеклись.
Мрачен взор: он мрачней темной ночи! Он близ ложа стоит,
Он ей в очи глядит,
Он манит посинелой рукою.
То казак молодой!
Он пришел в тьме ночной
Свой исполнить обет пред женою.И она узнает,
Тихо с ложа встает
И выходит за ним молчаливо.
У ворот черный конь
Бьет копытом огонь
И трясет серебристою гривой.Вмиг казак — в стремена.
Молодая жена
С ним, дрожа и бледнея, садится.
Закусив, удила,
Как свинец, как стрела,
Конь ретивый дорогою мчится.Вот гора. На лету
Он сравнял высоту
И несется широкой долиной!
Вот река. Чрез реку!
На могучем скаку
Он сплотил берега над пучиной.Скачут день. Скачут два.
Ни жива ни мертва
И не смеет взглянуть на милова.
Куда путь их лежит,
Она хочет спросить,
Но боится. Казак — ни полслова.Наконец в день шестой,
Как ковер золотой,
Развернулися степи пред ними.
И кругом пустота!
Лишь вдали три креста
Возвышались в безбрежной пустыне.«Вот наш кров! Вот наш дом
Под лазурным шатром! —
Вдруг промолвил казак. — Посмотри же,
Как хорош он на взгляд!
Что за звезды горят!
Что за блеск! То вдали, что же ближе? Нас тут сто казаков,
Все лихих молодцов.
Мы привольно живем, не стареем.
Ни печаль, ни болезнь
Нам неведомы здесь,
И житейских забот не имеем.Мы и утром, и днем
Спим в земле крепким сном
До явленья вечерней зарницы;
Но зато при звездах
Мы гарцуем в степях
До восхода румяной денницы».Тут казак замолчал.
Конь заржал, запрядал…
И казачка глядит в изумленье.
Степь! Средь белого дня
Ни его, ни коня;
Только что-то гудит в отдаленье.И в степи! И одна!
Будто пытка, страшна
Одинокая смерть! Озирая
На холме насыпном
Степь горящу кругом,
Ищет тени казачка младая.Но кругом степь пуста!
Ни травы, ни куста,
Ни оттенка в сини отдаленной.
Кругом небо горит,
Воздух душен — томит —
Что за зной на степи раскаленной! И на жгучий песок,
Как увядший цветок,
Задыхаясь, она упадает.
И в томленье немом,
Сжавши руки крестом,
Безнадежно в степи погибает.
Графиня, признаюсь, большой беды в том нет,
Что я, ваш павловский поэт,
На взморье с вами не катался,
А скромно в Колпине спасался
От искушения той прелести живой,
Которою непобедимо
Пленил бы душу мне вечернею порой
И вместе с вами зримый,
Под очарованной луной,
Безмолвный берег Монплезира!
Воскреснула б моя покинутая лира...
Но что бы сделалось с душой?
Не знаю! Да и рад, признаться, что не знаю!
И без опасности все то воображаю,
Что так прекрасно мне описано от вас:
Как полная луна, в величественный час
Всемирного успокоенья,
Над спящею морской равниною взошла
И в тихом блеске потекла
Среди священного небес уединенья;
С какою прелестью по дремлющим брегам
Со тьмою свет ее мешался,
Как он сквозь ветви лип на землю пробирался
И ярко в темноте светился на корнях;
Как вы на камнях над водою
Сидели, трепетный подслушивая шум
Волны, дробимыя пред вашею ногою,
И как толпы крылатых дум
Летали в этот час над вашей головою...
Все это вижу я и видеть не боюсь,
И даже в шлюпку к вам сажусь
Неустрашимою мечтою!
И мой беспечно взор летает по волнам!
Любуюсь, как они кругом руля играют;
Как прядают лучи по зыбким их верхам;
Как звучно веслами гребцы их расшибают;
Как брызги легкие взлетают жемчугом
И, в воздухе блеснув, в паденье угасают!..
О мой приютный уголок!
Сей прелестью в тебе я мирно усладился!
Меня мой Гений спас. Графиня, страшный рок
Неизбежимо бы со мною совершился
В тот час, как изменил неверный вам платок.
Забыв себя, за ним я бросился б в пучину
И утонул. И что ж? теперь бы ваш певец
Пугал на дне морском балладами Ундину,
И сонный дядя Студенец,
Склонивши голову на влажную подушку,
Зевал бы, слушая Старушку!
Платок, спасенный мной в подводной глубине,
Надводных прелестей не заменил бы мне!
Пускай бы всякий час я мог им любоваться,
По все бы о земле грустил исподтишка!
Платок ваш очень мил, но сами вы, признаться,
Милее вашего платка.
Но только ль?.. Может быть, подводные народы
(Которые, в своей студеной глубине
Не зная перемен роскошныя природы,
В однообразии, во скуке и во сне
Туманные проводят годы),
В моих руках увидя ваш платок,
Со всех сторон столпились бы в кружок,
И стали б моему сокровищу дивиться,
И верно б вздумали сокровище отнять!
А я?.. Чтоб хитростью от силы защититься,
Чтоб шуткой чудаков чешуйчатых занять,
Я вызвал бы их всех играть со мною в жмурки,
Да самому себе глаза б и завязал!
Такой бы выдумкой платок я удержал,
Зато бы все моря мой вызов взбунтовал!
Плыло бы все ко мне: из темныя конурки
Морской бы вышел рак, кобенясь на клешнях;
Явился бы и кит с огромными усами,
И нильский крокодил в узорных чешуях,
И выдра, и мокой, сверкающий зубами,
И каракатицы, и устрицы с сельдями,
Короче — весь морской содом!
И начали б они кругом меня резвиться,
И щекотать меня, кто зубом, кто хвостом,
А я (чтобы с моим сокровищем-платком
На миг один не разлучиться,
Чтоб не досталось мне глаза им завязать
Ни каракатице, ни раку, ни мокою)
Для вида только бы на них махал рукою,
И не ловил бы их, а только что пугал!
Итак — теперь легко дойти до заключенья —
Я в жмурки бы играл
До светопреставленья;
И разве только в час всех мертвых воскресенья,
Платок сорвавши с глаз, воскликнул бы: поймал!
Ужасный жребий сей поэта миновал!
Платок ваш странствует по царству Аквилона,
Но знайте, для него не страшен Аквилон, —
И сух и невредим на влаге будет он!
Самим известно вам, поэта Ариона
Услужливый дельфин донес до берегов,
Хотя грозилася на жизнь певца пучина!
И нынче внук того чудесного дельфина
Лелеет на спине красу земных платков!
Пусть буря бездны колыхает,
Пусть рушит корабли и рвет их паруса,
Вокруг него ее свирепость утихает,
И на него из туч сияют небеса
Благотворящей теплотою;
Он скоро пышный Бельт покинет за собою,
И скоро донесут покорные валы
Его до тех краев, где треснули скалы
Перед могущею десницей Геркулеса,
Минует он брега старинного Гадеса,
И — слушайте ж теперь, к чему назначил рок
Непостоянный ваш платок! —
Благочестивая красавица принцесса,
Купаяся на взморье в летний жар,
Его увидит, им пленится,
И ношу милую поднесть прекрасной в дар
Дельфин услужливый в минуту согласится.
Но здесь неясное пред нами обяснится.
Натуралист Бомар
В ученом словаре ученых уверяет,
Что никогда дельфинов не бывает
У петергофских берегов
И что поэтому потерянных платков
Никак не может там ловить спина дельфина!
И это в самом деле так!
Но знайте: наш дельфин ведь не дельфин — башмак!
Тот самый, что в Москве графиня Катерина
Петровна вздумала так важно утопить
При мне в большой придворной луже!
Но что же? От того дельфин совсем не хуже,
Что счастие имел он башмаком служить
Ее сиятельству и что угодно было
Так же́стоко играть ей жизнью башмака!
Предназначение судьбы его хранило!
Башмак дельфином стал для вашего платка!
Воротимся ж к платку. Вы слышали, принцесса,
Красавица, у берегов Гадеса
Купаяся на взморье в летний жар,
Его получит от дельфина;
Красавицу с платком умчит в Алжир корсар;
Продаст ее паше; паша назначит в дар
Для императорова сына!
Сын императоров — не варвар, а герой,
Душой Малек-Адель, учтивей Солимана;
Принцесса же умом другая Роксолана
И точь-в-точь милая Матильда красотой!
Не трудно угадать, чем это все решится!
Принцессой деев сын пленится;
Принцесса в знак любви отдаст ему платок;
Руки ж ему отдать она не согласится,
Пока не будет им отвергнут лжепророк,
Пока он не крестится,
Не снимет с христиан невольничьих цепей
И не предстанет ей
Геройской славой озаренный.
Алжирец храбрый наш терять не станет слов:
Он вмиг на все готов —
Крестился, иго снял невольничьих оков
С несчастных христиан и крикнул клич военный!
Платок красавицы, ко древку пригвожденный,
Стал гордым знаменем, предшествующим в бой,
И Африка зажглась священною войной!
Египет, Фец, Марок, Стамбул, страны Востока —
Все завоевано крестившимся вождем,
И пала пред его карающим мечом
Империя Пророка!
Свершив со славою святой любви завет,
Низринув алтари безумия во пламя
И Богу покорив весь мусульманский свет,
Спешит герой принесть торжественное знамя,
То есть платок, к ногам красавицы своей...
Не трудно угадать развязку:
Перевенчаются, велят созвать гостей;
Подымут пляску;
И счастливой чете
Воскликнут: многи лета!
А наш платок? Платок давно уж в высоте!
Взлетел па небеса и сделался комета,
Первостепенная меж всех других комет!
Ее влияние преобразует свет!
Настанут нам другие
Благословенны времена!
И будет на земле навек воцарена
Премудрость — а сказать по-гречески: София!
О опасности сатирических сочинений.
К музе своей
Музо! не пора ли слог отменить твой грубый
И сатир уж не писать? Многим те не любы,
И ворчит уж не один, что, где нет мне дела,
Там мешаюсь и кажу себя чресчур смела.
Много видел я таких, которы противно
Не писали никому, угождая льстивно,
Да мало счастья и так возмогли достати;
А мне чего по твоей милости уж ждати?
Всякое злонравие, тебе неприятно,
Смело хулишь, да к тому ж и говоришь внятно;
Досаждать злым вся жадна - то твое веселье,
А я вижу, что в чужом пиру мне похмелье.
Вон Кондрат с товарищи, сказывают, дышит
Гневом и, стряпчих собрав, челобитну пишет,
Имея скоро меня уж на суд позвати,
Что, хуля Клитесов нрав, тщуся умаляти
Пьяниц добрых и с ними кружальны доходы.
А Никон, тверды одни любящий до?воды,
Библию, говорят, всю острожской печати
С доски до доски прошел и, не три тетрати
Наполнив, мудрые в них доводы готовит,
Что нечистый в тебе дух бороду злословит,
Что законоломное и неверных дело -
Полосатой мантию ризою звать смело.
Иной не хочет писать указ об отказе,
Что о взятках говоришь, обычных в приказе.
Одним словом, сатира, что чистосердечно
Писана, колет глаза многим всеконечно -
Ибо всяк в сем зеркале, как станет смотрети,
Мнит, зная себя, лицо свое ясно зрети.
Музо, свет мой! слог твой мне, творцу, ядовитый;
Кто всех бить нахалится, часто живет битый,
И стихи, что чтецам смех на губы сажают,
Часто слез издателю причина бывают.
Знаю, что правду пишу и имен не значу,
Смеюсь в стихах, а в сердце о злонравных плачу;
Да правда редко люба и часто некстати -
Кто же от тебя когда хотел правду знати?
Вдругорь скажу: не нравна - угодить не можно,
Всегда правду говоря, а хвалить хоть ложно,
Хоть излишно, поверь мне, более пристойно
Тому, кто, живя с людьми, ищет жить покойно.
Чего ж плакать, что народ хромает душою?
Если б правдой все идти - таскаться с сумою.
Таков обычай! уйми, чтоб шляп не носили
Маленьких, или живут пусть люди как жили.
Лучше нас пастыри душ, которых и правы
И должность есть исправлять народные нравы,
Да молчат: на что вступать со воем светом к ссору?
Зимой дров никто не даст, ни льду в летню пору.
Буде ты указывать смеешь Ювенала,
Персия, Горация, мысля, что как встала
Им от сатир не беда, но многая слава;
Что как того ж Боало причастник был права,
Так уже и мне, что следы их топчу, довлеет
То ж счастье, - позволь сказать, что ум твой шалеет.
Истая Зевсова дочь перо их водила -
Тебя чуть ли не с другим кем Память роди?ла.
В них шутки вместе с умом цветут превосходным,
И слова гладко текут, как река природным
Током, и что в речах кто зрит себе досадно,
Не в досаду себе мнит, что сказано складно.
А в тебе что такого? без всякой украсы
Болтнешь, что не делают чернца одни рясы.
Так ли теперь говорят, так ли живут в людях?
Мед держи на языке, а желчь всю прячь в грудях;
И, вpaг смертный будучи, тщись другом казаться,
Если хочешь нечто быть и умным назваться.
Зачнем, музо, в похвалах перья притупляти,
Ну-тка станем Туллию приветство писати.
Туллий, знаешь ты, лукав, что? если рассудно
Истолковать, то в нем ум выхвалить нетрудно.
Оставя убо, что есть, сделаем такого,
Каков бы он должен быть; тропа та не нова:
Всяк так пишет, кто хвалить у нас кого хочет, -
Тому, кого вявь поет, сам в сердце хохочет.
Туллий не нравен тебе - выбери другого.
Вот хорош Силван; он тих, не добьешься слова
У него чрез целый день, и хотя ты знаешь,
Что он глупости молчит, если пожелаешь -
Можешь сильно доказать, что муж он не простый,
Но с рассудства обуздал язык свой преострый.
И Квинтий, право, хорош; в десть книгу составить
Можешь, коль дела его захочешь прославить.
Видишь, как приятен он, честно всех примает,
Учтиво век говорит, всякого ласкает,
И всякому силится быть он благодетель,
Не однажды, как сулит, слов тех бог свидетель.
Полно того; а с чего таков он бывает,
Писать незачем: добро, что мало кто знает.
Не пиши того, что он затем столь умилен
И добр ко всем, что вредить никому не силен.
Да много таких, об ком списать стопу целу
Можно; легко их узнать, хоть нет в спине мелу.
Буде ж несроден тебе род тех стихов гадких,
Запой в Амариллиных обятиях сладких
Счастливого Титира иль Ирис, бесщадну
К бедну Филену. Свою Титир жизнь прохладну
Не сменит на царскую славу и обильность;
Филен носит на лице жалкую умильность;
Ведет ли стадо поить, иль пасти на поли -
Смутен станет, и текут с глаз слезы доволи;
Ирис, мимо идучи, ход свой ускоряет,
Смеясь, и, горда, его рану огорчает.
Вскинь глаза на прошлу жизнь мою и подробно
Исследуй: счастье ко мне ласково и злобно
Бывало, больше в своей злобе постоянно.
Почерпнув довольну тут печаль, нечаянно
Новым уж родом стихов наполним тетрати,
Прилично чтецам своим; и что больше кстати
Нам здесь, смертным, как печаль? Тужить не напрасно
Можем, приближаяся к смерти повсечасно.
Есть о чем писать, - была б лишь к тому охота,
Было б кому работа?ть - без конца работа!
А лучше век не писать, чем писать сатиру,
Что приводит в ненависть меня всему миру!
Но вижу, музо, ворчишь, жмешься и краснеешь,
Являя, что ты хвалить достойных не смеешь,
А в ложных хвалах нурить ты не хочешь время.
Достойных, право, хвалить - не наших плеч бремя,
К тому ж человечья жизнь редко однолична:
Пока пишется кому похвала прилична,
Добродетель его вся вдруг уж улетает,
И смраден в пятнах глазам нашим представляет
Себя, кто мало пред тем бел, как снег, казался.
Куды тогда труд стихов моих уж девался?
Пойду ль уже чучело искать я другое,
Кому б тые прилепить? иль, хотя иное
В нем вижу сердце, ему ж оставя, образу
Себе в людях навлеку, кои больше глазу
Верить станут своему, нежли моей бредни,
Не меряя доброту по толпе в передни.
Изодрав те, скажет кто, сочини другие,
Третие, десятые; как бы нам такие
Плыли с пера без труда стихи и без поту;
Пусть он сам отведает ту легку работу!
А я знаю, что когда хвалы принимаюсь
Писать, когда, музо, твой нрав сломить стараюсь,
Сколько ногти ни грызу и тру лоб вспотелый,
С трудом стишка два сплету, да и те неспелы,
Жестки, досадны ушам и на те походят,
Что по целой азбуке святых житье водят.
Дух твой ленив, и в зубах вязнет твое слово,
Не забавно, не красно, не сильно, не ново;
А как в нравах вредно что усмотрю, умняе
Сама ставши, - под пером стих течет скоряе.
Чувствую сам, что тогда в своей воде плавлю
И что чтецов я своих зевать не заставлю:
Проворен, весел спешу, как вождь на победу,
Или как поп с похорон к жирному обеду.
Любовны песни писать, я чаю, тех дело,
Коих столько ум неспел, сколько слабо тело.
Красны губки свежие, что на крайках сносят
Душу навстречу моей, губ же себе просят;
Молочны груди ладонь мою потягают,
И жарки взгляды моих глаз взгляд поджидают.
Довольно моих поют песней и девицы
Чистые, и отроки, коих от денницы
До другой невидимо колет любви жало.
Шуток тех минулося время, и пристало
Уж мне горько каяться, что дни золотые
Так непрочно стратил я, пиша песни тые.
Кои в весне возраста жаркой любви служат,
Как невольники в цепях, - пусть о себе тужат,
Вина сущи своему беспокойству сами;
Я отвык себя ковать своими руками.
Мне уж слепое дитя должен беспрестанно
Поводы веселия подавать, и странно
Ему, чаю, все то, что к печали склоняет.
Если веселить меня собою не знает,
Тотчас с ним расстануся; с ним уж водить дружбу
В лишны я часы готов, но не сулю службу.
К чему ж и инде искать печали причину?
Не довольно ли она валится на спину,
Хоть бы ея не искать? Если в мои лета
Минувши скрыться не мог я вражья навета,
Если счастье было мне мало постоянно-
Я ль один тому пример? Весь свет непрестанно
Терпит отмены, и то чудно лишь бы было,
Если б мое в тех валах судно равно плыло.
Теперь счастливо плыву - то мне одно полно,
Забываю прошлое, и как мне не вольно
Будущее учредить время, так и мало
О том суечусь, готов принять что ни пало
Из руки всевышнего царя в мою долю.
О дней числе моих жду, тих, его же волю;
Честна жизнь нетрепетна и весела идет
К неизбежному концу, ведая, что внидет
Теми дверьми в новые веки непрестанны,
Где тишина и покой царствует желанный.
Одним словом, сатиру лишь писать нам сродно:
В другом неудачливы; с нравом же несходно
Моим, не писав, прожить в лености с тобою.
Ин, каков бы ни был рок, смелою рукою
Злой нрав станем мы пятнать везде неостудно.
И правда, уж от того и уняться трудно,
Когда тот, что губы чуть помазал в латину,
Хвастает наукою и ищет причину
Безвременно всем скучать долгими речами,
Мня, что мудрость говорит к нам его устами;
Когда хлебник в золоте и цугом катится;
Раздутый уж матери подьячий стыдится,
И бояр лише в родню принять ему нравно;
Когда мельник, что с волос стрес муку недавно,
Кручинится и ворчит, и жмурит глазами,
Что в палате подняли мухи пыль крылами.
Таким одним сатира наша быть противна
Может; да их нечего щадить, и не дивна
Мне любовь их, как и гнев их мне страшен мало.
Просить у них не хочу, с ними не пристало
Мне вестись, чтоб не счернеть, касаяся сажи;
Вредить не могут мне те, пока в сильной стражи
Нахожуся матери отечества правой.
А коим бог чистый дух дал и дал ум здравой,
Беззлобны - беззлобные наши стихи взлюбят
И охотно станут честь, надеясь, что сгубят,
Может быть, иль уменьшат злые людей нравы.
Сколько тем придается им и пользы и славы!