В день именин, а может быть, рожденья,
Был Заяц приглашен к Ежу на угощенье.
В кругу друзей, за шумною беседой,
Вино лилось рекой. Сосед поил соседа.
И Заяц наш как сел,
Так, с места не сходя, настолько окосел,
Что, отвалившись от стола с трудом,
Сказал: «Пшли домой!» — «Да ты найдешь ли дом? —
Спросил радушный Еж.—
Поди как ты хорош!
Уж лег бы лучше спать, пока не протрезвился!
В лесу один ты пропадешь:
Все говорят, что Лев в округе объявился!»
Что Зайца убеждать? Зайчишка захмелел.
«Да что мне Лев! — кричит. — Да мне ль его бояться?
Я как бы сам его не съел!
Подать его сюда! Пора с ним рассчитаться!
Да я семь шкур с него спущу!
И голым в Африку пущу!..»
Покинув шумный дом, шатаясь меж стволов,
Как меж столов,
Идет Косой, шумит по лесу темной ночью:
«Видали мы в лесах зверей почище львов,
От них и то летели клочья!..»
Проснулся Лев, услышав пьяный крик, -
Наш Заяц в этот миг сквозь чащу продирался.
Лев — цап его за воротник!
«Так вот кто в лапы мне попался!
Так это ты шумел, болван?
Постой, да ты, я вижу, пьян —
Какой-то дряни нализался!»
Весь хмель из головы у Зайца вышел вон!
Стал от беды искать спасенья он:
«Да я… Да вы… Да мы… Позвольте объясниться!
Помилуйте меня! Я был в гостях сейчас.
Там лишнего хватил. Но все за Вас!
За Ваших Львят! За Вашу Львицу! -
Ну, как тут было не напиться?!»
И, когти подобрав, Лев отпустил Косого.
Спасен был хвастунишка наш.
Лев пьяных не терпел, сам в рот не брал хмельного,
Но обожал… подхалимаж.
Всю ночь мела метель, но утро ясно.
Еще воскресная по телу бродит лень,
У Благовещенья на Бережках обедня
Еще не отошла. Я выхожу во двор.
Как мало всё: и домик, и дымок,
Завившийся над крышей! Сребро-розов
Морозный пар. Столпы его восходят
Из-за домов под самый купол неба,
Как будто крылья ангелов гигантских.
И маленьким таким вдруг оказался
Дородный мой сосед, Сергей Иваныч.
Он в полушубке, в валенках. Дрова
Вокруг него раскиданы по снегу.
Обеими руками, напрягаясь,
Тяжелый свой колун над головою
Заносит он, но — тук! тук! тук! — не громко
Звучат удары: небо, снег и холод
Звук поглощают… «С праздником, сосед».
— «А, здравствуйте!» Я тоже расставляю
Свои дрова. Он — тук! Я — тук! Но вскоре
Надоедает мне колоть, я выпрямляюсь
И говорю: «Постойте-ка минутку,
Как будто музыка?» Сергей Иваныч
Перестает работать, голову слегка
Приподнимает, ничего не слышит,
Но слушает старательно… «Должно быть,
Вам показалось», — говорит он. «Что вы,
Да вы прислушайтесь. Так ясно слышно!»
Он слушает опять: «Ну, может быть –
Военного хоронят? Только что-то
Мне не слыхать». Но я не унимаюсь:
«Помилуйте, теперь совсем уж ясно.
И музыка идет как будто сверху.
Виолончель… и арфы, может быть…
Вот хорошо играют! Не стучите».
И бедный мой Сергей Иваныч снова
Перестает колоть. Он ничего не слышит,
Но мне мешать не хочет и досады
Старается не выказать. Забавно:
Стоит он посреди двора, боясь нарушить
Неслышную симфонию. И жалко
Мне наконец становится его.
Я объявляю: «Кончилось!» Мы снова
За топоры беремся. Тук! Тук! Тук! А небо
Такое же высокое, и так же
В нем ангелы пернатые сияют.
Тэффи
На скале, у самого края,
Где река Елизабет, протекая,
Скалит камни, как зубы, был замок.
На его зубцы и бойницы
Прилетали тощие птицы,
Глухо каркали, предвещая.
А внизу, у самого склона,
Залегала берлога дракона,
Шестиногого, с рыжей шерстью.
Сам хозяин был чёрен, как в дёгте,
У него были длинные когти,
Гибкий хвост под плащом он прятал.
Жил он скромно, хотя не медведем,
И известно было соседям,
Что он просто-напросто дьявол.
Но соседи его были тоже
Подозрительной масти и кожи,
Ворон, оборотень и гиена.
Собирались они и до света
Выли у реки Елизабета,
А потом в домино играли.
И так быстро летело время,
Что простое крапивное семя
Успевало взойти крапивой.
Это было ещё до Адама,
В небесах жил не Бог, а Брама,
И на всё он смотрел сквозь пальцы.
Жить да жить бы им без печали!
Но однажды в ночь переспали
Вместе оборотень и гиена.
И родился у них ребёнок,
Не то птица, не то котенок,
Он радушно был взят в компанью.
Вот собрались они как обычно
И, повыв над рекой отлично,
Как всегда, за игру засели.
И играли, играли, играли,
Как играть приходилось едва ли
Им, до одури, до одышки.
Только выиграл всё ребенок:
И бездонный пивной бочонок,
И поля, и угодья, и замок.
Закричал, раздувшись как груда:
«Уходите вы все отсюда,
Я ни с кем не стану делиться!
Только добрую, старую маму
Посажу я в ту самую яму,
Где была берлога дракона». —
Вечером по берегу Елизабета
Ехала чёрная карета,
А в карете сидел старый дьявол.
Позади тащились другие,
Озабоченные, больные,
Глухо кашляя, подвывая.
Кто храбрился, кто ныл, кто сердился…
А тогда уж Адам родился,
Бог спаси Адама и Еву!
Художник и тема
В дырявых носках
Просыпалась Москва.
Глаза протирал рассвет.
С женой пошутив,
Дитю приласкав,
Встает за соседом — сосед.
Выходят соседи.
Просты, легки.
Завод их, как дом, зовет.
Как матери,
За руки взяв их, — гудки
Ведут за собой
На завод.
И в черном трико
Балансирует дым
Над трубами,
Над трудом.
И смотрит поэт
И завидует им,
Как нищий, зашедший в дом…
Что может быть хуже,
Ненужней, глупей
Вот этой свободы — вот?
Вот этой свободы,
Вот этих цепей
Интеллигентских свобод.
_____
В комнате тихо,
Совсем светло.
И резче глядит предмет.
На старом столе
Его стило́ —
Оружие. Инструмент.
Он будет работать.
Он схватит ножны
И на́голо острие.
Но он рассуждает:
Кому нужны
И песни,
И дело твое…
«Посмотрим на мир,
Отбросив на миг
Профессиональную грусть», —
И бросил поэт.
И смотрит на мир,
И видит его
Наизусть.
Он видит — соседи:
Все как один
Они ударяют в бак.
И потом здоровья
Облил сатин
Мускулатуру рубах.
Он видит соседа:
Один на один,
Он кроет чудовищный бак
И по́том здоровья
Облил сатин
Рубаху его — из рубах.
…Он выгонит тонны
По́тов и сал.
А ты ему
Вместо тонн
О стонах напишешь…
Но Шелли писал
Неплохо
Про этот стон.
Ты спустишься с мамой
В Донбасс,
На Урал…
А классики что —
Не в счет?
На эту
На маму
В карты играл
Товарищ
Некрасов еще.
Так думает он
И кладет в ножны
Ненужное острие.
Кладет, повторяя:
«Ему не нужны
Ни песни,
Ни дело твое».
_____
И он опустился —
Стар и сутул —
И синий совсем у виска.
И против него
Опустилась на стул,
Как следователь, —
Тоска.
И оба сидели
На квинту нос,
Без радикальных мер.
И восемь часов
Пунктиром занес
Мозеровский секундомер…
_____
В трубу провалился,
Крутясь, акробат,
Как дым, не оставив след.
И к дому прорвался
Через Арбат
Мой честный,
Простой сосед.
Он мылся,
Его целовала жена,
К нему забегали друзья.
И я заподозрил:
А не она,
Не тема ли это моя?
Не тут ли, направо,
Среди этих стен,
Среди незабудок
И блох —
Герой из героев,
Тема из тем,
Эпоха из всех эпох?
_____
Поэт допытался:
Он в жизнь проник,
На жизнь взглянув
В упор.
А голос сомненья,
Подняв воротник,
Пропал в подворотне,
Как вор.
Дом стоит у Токаревской кошки.
В берег бьет здесь взмыленный прибой,
Брызгами швыряется в окошко
Океанский ветер штормовой.
Корабли выходят из Босфора,
В дым на миг окутавши Скрыплев.
И спешат с уловом свежим в город
Легкие моторки рыбаков.
Все здесь мне любимо и знакомо —
Вся родная гавань на виду,
И, наверное, другого дома
Я нигде такого не найду!
И сосед мой лучше всех на свете,
Хоть в порту зовут его «чудак».
Он встает с постели на рассвете
И над крышей поднимает флаг.
А над мачтой рында судовая,
Медная, тяжелая висит.
Склянки ежечасно отбивая,
Будто бы на вахте он стоит...
Мой сосед гуляет по «спардеку»
(Так террасу называет он),
Старому соседу человеку
Отдают прохожие поклон.
А потом к себе забравшись в «рубку»
(Или просто — в тесный кабинет),
Старую раскуривает трубку
Под прибойный грохот мой сосед.
И вздыхая запах терпкой гари,
Мой сосед похвастаться любил:
— Эту трубку, брат, при Трафальгаре
Однорукий адмирал курил.
И когда сидел он на диване
С адмиральской трубкою в зубах,
Перед ним в сиреневым тумане
Корабли качались на волнах.
Только бредил он не Трафальгаром,
Только мысли курсом шли другим.
Океан его был другом старым,
Грозным, ласковым и дорогим.
Временами же казалось (странно!),
Будто скучно плавать, скучно жить,
Потому что никакие страны
Не придется никогда открыть.
Проплывают пароходы мимо,
Земли все известны и скучны,
Как морщинки на лице любимой,
Но уже стареющей жены.
И тогда, как будто для аврала,
Он трезвонить в рынду выбегал,
Чем окрестных жителей немало
И смешил, и злил, и оглушал!
Но его мальчишки полюбили,
Пялились под окнами все дни.
Эти приходили и просили:
— Ты погромче, дядя, позвони!
Сорок лет проплавал и по вкусу
Отличить мог воды всех морей.
Сбить его не в силах были с курса
Ни туман, ни яростный Борей.
А поди ж ты — припекло такое:
Сердце, почки... в общем доктора
Прописали года два покоя,
Намекнули, дескать, вам пора...
Он в проклятьях — молнии и громе
Утешенье первое нашел.
Уступив потом, порядки в доме
У себя морские он завел.
О привычной жизни все ж тоскуя,
Про себя он тихо напевал:
— Уплывет тот скоро в даль морскую,
Кто на мертвый якорь не вставал!
Луны сиянье белое
сошло на лопухи,
ревут, как обалделые,
вторые петухи.
Река мерцает тихая
в тяжелом полусне,
одни часы, тиктикая,
шагают по стене.
А что до сна касаемо,
идет со всех сторон
угрюмый храп хозяина,
усталый сон хозяина,
ненарушимый сон.
Приснился сон хозяину:
идут за ним грозя,
и убежать нельзя ему,
и спрятаться нельзя.
И руки, словно олово,
и комната тесна,
нет, более тяжелого
он не увидит сна.
Идут за ним по клеверу,
не спрятаться ему,
ни к зятю,
и ни к деверю,
ни к сыну своему.
Заполонили поле,
идут со всех сторон,
скорее силой воли
он прерывает сон.
Иконы все, о господи,
по-прежнему висят,
бормочет он:
— Овес, поди,
уже за пятьдесят.
А рожь, поди, кормилица,
сама себе цена.
— Без хлеба истомилися,
скорей бы новина.
Скорей бы жатву сладили,
за мельницу мешок,
над первыми оладьями
бы легкий шел душок.
Не так бы жили грязненько,
закуски без числа,
хозяйка бы без праздника
бутылку припасла.
Знать, бога не разжалобить,
а жизнь невесела,
в колхозе, значит, стало быть,
пожалуй, полсела.
Вся жизнь теперь
у них она,
как с табаком кисет…
Встречал соседа Тихона:
— Бог помочь, мол, сосед…
А он легко и просто так
сказал, прищуря глаз:
— В колхозе нашем господа
не числятся у нас.
У нас поля — не небо,
земли большой комок,
заместо бога мне бы
ты лучше бы помог.
Вот понял в этом поле я
(пословица ясна),
что смерть,
а жизнь тем более
мне на миру красна.
Овес у нас — высот каких…
Картошка — ананас…
И весело же все-таки,
сосед Иван, у нас.
Вон косят под гармонику,
да что тут говорить,
старуху Парамониху
послали щи варить.
А щи у нас наваристы,
с бараниной,
с гусем.
До самой точки — старости —
мы при еде, при всем.***На воле полночь тихая,
часы идут, тиктикая,
я слушаю хозяина —
он шепчет, как река.
И что его касаемо,
мне жалко старика.
С лица тяжелый, глиняный,
и дожил до седин,
и днем один,
и в ночь один,
и к вечеру один.
Но, впрочем, есть компания,
друзья у старика,
хотя, скажу заранее, —
собой невелика.
Царица мать небесная,
отец небесный царь
да лошадь бессловесная,
бессмысленная тварь.***Ночь окна занавесила,
но я заснуть не мог,
мне хорошо,
мне весело,
что я не одинок.
Мне поле песню вызвени,
колосья-соловьи,
что в Новгороде,
Сызрани
товарищи мои.
Худой мир лутче доброй ссоры,
Пословица старинна говорит;
И каждой день нам тож примерами твердит:
Как можно не вплетаться в споры;
А естьли и дойдет нечаянно до них,
Не допуская в даль, прервать с начала их;
И лутче до суда хоть кой как помириться,
Чем дело выиграть, и вовсе просудиться;
Иль споря о гроше всем домом раззориться.
На двор чужой свинья к соседу забрела;
А со двора потом и в сад ево зашла.
В саду бед пропасть накутила:
И гряду целую изрыла.
Встревожился весь дом,
И в доме беганье, содом.
Собак, собак, сюда, домашние кричали.
Из изб все люди побежали,
И свинью, ну, травить:
Швырять в нее, гонять и бить;
Со всех сторон на свинью напустили;
Поленьями ее, метлами, кочергой;
Тот шапкою швырком, другой ее ногой.
Обычай на Руси такой. —
Тут лай собак, и визг свиной,
И крик людей, и стук побой,
Такую кашу заварили
Чтоб и хозяин сам бежал с двора долой;
И люди травлю тем решили,
Что свинью наконец убили.
Охотники те люди были!
Соседы в тяжбу меж собой;
Непримиримая между соседов злоба;
Огнем друг на друга соседы дышут оба:
Тот просит на тово за сад изрытой свой,
Другой что свинью затравили,
И первой говорил:
Я жив быть не хочу, чтоб ты не заплатил
Что у меня ты сад изрыл.
Другой же говорил:
Я жив быть не хочу, чтоб ты не заплатил
Что свинью у меня мою ты затравил.
Хоть виноваты оба были,
Но кстати ль чтоб они друг другу уступили;
Нет, мысль их нетуда:
Во чтоб ни стало им, хотят искать суда.
И подлинно суда искали,
Пока все животы судьям перетаскали.
Не стало ни кола у истцов, ни двора;
Тогда судьи им говорили:
Мы дело ваше уж решили;
Для пользы вашей и добра
Мириться вам пора.
Худой мир лучше доброй ссоры,
Пословица старинна говорит;
И каждый день нам тож примерами твердит,
Как можно не вплетаться в споры;
А если и дойдет нечаянно до них,
Не допуская вдаль, прервать с начала их,
И лучше до суда, хотя ни с чем, мириться,
Как дело выиграть и вовсе просудиться
Иль, споря о гроше, всем домом разориться.
На двор чужой свинья к соседу забрела,
А со двора потом и в сад его зашла
И там бед пропасть накутила:
Гряду изрыла.
Встревожился весь дом,
И в доме беганье, содом:
«Собак, собак сюда!» — домашние кричали.
Из изб все люди побежали
И сви́нью ну травить,
Швырять в нее, гонять и бить.
Со всех сторон на сви́нью напустили,
Поленьями ее, метла́ми, кочергой,
Тот шапкою швырком, другой ее ногой
(Обычай на Руси такой).
Тут лай собак, и визг свиной,
И крик людей, и стук побой
Такую кашу заварили,
Что б и хозяин сам бежал с двора долой;
И люди травлю тем решили,
Что сви́нью наконец убили
(Охотники те люди были).
Соседы в тяжбу меж собой;
Непримиримая между соседов злоба;
Огнем друг на́ друга соседы дышат оба:
Тот просит на того за сад изрытый свой,
Другой, что сви́нью затравили;
И первый говорил:
«Я жив быть не хочу, чтоб ты не заплатил,
Что у меня ты сад изрыл».
Другой же говорил:
«Я жив быть не хочу, чтоб ты не заплатил,
Что сви́нью у меня мою ты затравил».
Хоть виноваты оба были,
Но кстати ль, чтоб они друг другу уступили?
Нет, мысль их не туда;
Во что б ни стало им, хотят искать суда.
И подлинно, суда искали,
Пока все животы судьям перетаскали.
Не стало ни кола у и́стцев, ни двора.
Тогда судьи им говорили:
«Мы дело ваше уж решили:
Для пользы вашей и добра
Мириться вам пора».
Мы с приятелем вдвоем
Замечательно живем!
Мы такие с ним друзья —
Куда он.
Туда и я!
Мы имеем по карманам:
Две резинки,
Два крючка,
Две больших стеклянных пробки,
Двух жуков в одной коробке,
Два тяжелых пятачка.
Мы живем в одной квартире,
Все соседи знают нас.
Только мне звонить — четыре,
А ему — двенадцать раз.
И живут в квартире с нами
Два ужа
И два ежа,
Целый день поют над нами
Два приятеля-чижа.
И про наших двух ужей,
Двух ежей
И двух чижей
Знают в нашем новом доме
Все двенадцать этажей.
Мы с приятелем вдвоем
Просыпаемся,
Встаем,
Открываем настежь двери,
В школу с книжками бежим…
И гуляют наши звери
По квартирам по чужим.
Забираются ужи
К инженерам в чертежи.
Управдом в постель ложится
И встает с нее дрожа:
На подушке не лежится —
Под подушкой два ежа!
Раньше всех чижи встают
И до вечера поют.
Дворник радио включает —
Птицы слушать не дают!
Тащат в шапках инженеры
К управдому
Двух ужей,
А навстречу инженерам
Управдом несет ежей.
Пишет жалобу сосед:
«Никому покою нет!
Зоопарк отсюда близко.
Предлагаю: всех зверей
Сдать юннатам под расписку
По возможности скорей».
Мы вернулись из кино —
Дома пусто и темно.
Зажигаются огни.
Мы ложимся спать одни.
Еж колючий,
Уж ползучий,
Чиж певучий —
Где они?
Мы с приятелем вдвоем
Просыпаемся,
Встаем,
По дороге к зоопарку
Не смеемся, не поем.
Неужели зоосад
Не вернет зверей назад?
Мы проходим мимо клеток,
Мимо строгих сторожей.
Сто чижей слетают с веток,
Выбегают сто ежей.
Только разве отличишь,
Где какой летает чиж!
Только разве разберешь,
Где какой свернулся еж!
Сто ужей на двух ребят
Подозрительно шипят,
Сто чижей кругом поют,
Сто чижей зерно клюют.
Наши птицы, наши звери
Нас уже не узнают.
Солнце село.
Поздний час.
Сторожа выводят нас.
— Не пора ли нам домой?
Говорит приятель мой.
Мы такие с ним друзья —
Куда он,
Туда и я!
Кого роскошными пирами
На влажных невских островах,
Между тенистыми древами,
На мураве и на цветах,
В шатрах персидских златошвенных,
Из глин китайских драгоценных,
Из венских чистых хрусталей,
Кого толь славно угощаешь,
И для кого ты расточаешь
Сокровищи казны твоей?
Гремит музыка, слышны хоры
Вкруг лакомых твоих столов;
Сластей и ананасов горы
И множество других плодов
Прельщают чувствы и питают;
Младые девы угощают,
Подносят вина чередой,
И алиатико с шампанским,
И пиво русское с британским,
И мозель с зельцерской водой.
В вертепе мраморном, прохладном,
В котором льется водоскат,
На ложе роз благоуханном,
Средь лени, неги и отрад,
Любовью распаленный страстной,
С младой, веселою, прекрасной
И нежной нимфой ты сидишь;
Она поет, ты страстью таешь,
То с ней в весельи утопаешь,
То, утомлен весельем, спишь.
Ты спишь, — и сон тебе мечтает,
Что ввек благополучен ты,
Что само небо рассыпает
Блаженства вкруг тебя цветы;
Что парка дней твоих не косит,
Что откуп вновь тебе приносит
Сибирски горы серебра
И дождь златый к тебе лиется. —
Блажен, кто поутру проснется
Так счастливым, как был вчера!
Блажен! кто может веселиться
Бесперерывно в жизни сей;
Но редкому пловцу случится
Безбедно плавать средь морей: .
Там бурны дышат непогоды,
Горам подобно гонят воды
И с пеною песок мутят.
Петрополь сосны осеняли —
Но, вихрем пораженны, пали,
Теперь корнями вверх лежат;
Непостоянство доля смертных,
В пременах вкуса счастье их;
Среди утех своих несметных
Желаем мы утех иных;
Придут, придут часы те скучны,
Когда твои ланиты тучны
Престанут грации трепать;
И, может быть, с тобой в разлуке —
Твоя уж Пенелопа в скуке
Ковер не будет распускать.
Не будет, может быть, лелеять
Судьба уж более тебя
И ветр благоприятный веять
В твой парус: береги себя!
Доколь текут часы златые
И не приспели скорби злые,
Пей, ешь и веселись, сосед!
На свете жить нам время срочно;
Веселье то лишь непорочно,
Раскаянья за коим нет.
<1780>
Весной в своих грядах так рылся Огородник,
Как будто бы хотел он вырыть клад:
Мужик ретивый был работник,
И дюж, и свеж на взгляд;
Под огурцы одни он взрыл с полсотни гряд.
Двор обо двор с ним жил охотник
До огородов и садов,
Великий краснобай, названный друг природы,
Недоученный Филосо́ф,
Который лишь из книг болтал про огороды.
Однако ж, за своим он вздумал сам ходить
И тоже огурцы садить;
А между тем смеялся так соседу:
«Сосед, как хочешь ты потей,
А я с работою моей
Далеко от тебя уеду,
И огород твой при моем
Казаться будет пустырем.
Да, правду говорить, я и тому дивился,
Что огородишко твой кое-как идет.
Как ты еще не разорился?
Ты, чай, ведь никаким наукам не учился?»
«И некогда», соседа был ответ.
«Прилежность, навык, руки:
Вот все мои тут и науки;
Мне бог и с ними хлеб дает».—
«Невежа! восставать против наук ты смеешь?» —
«Нет, барин, не толкуй моих так криво слов:
Коль ты что́ путное затеешь,
Я перенять всегда готов».—
«А вот, увидишь ты, лишь лета б нам дождаться...» —
«Но, барин, не пора ль за дело приниматься?
Уж я кой-что посеял, посадил;
А ты и гряд еще не взрыл».—
«Да, я не взрыл, за недосугом:
Я все читал
И вычитал,
Чем лучше: заступом их взрыть, сохой иль плугом.
Но время еще не уйдет».—
«Как вас, а нас оно не очень ждет»,
Последний отвечал,— и тут же с ним расстался,
Взяв заступ свой;
А Филосо́ф пошел домой.
Читал, выписывал, справлялся,
И в книгах рылся и в грядах,
С утра до вечера в трудах.
Едва с одной работой сладит,
Чуть на грядах лишь что взойдет.
В журналах новость он найдет —
Все перероет, пересадит
На новый лад и образец.
Какой же вылился конец?
У Огородника взошло все и поспело:
Он с прибылью, и в шляпе дело;
А Филосо́ф —
Без огурцов.
Мещанин и обыватель
Про него бубнит весь век:
— Фантазер, пустой мечтатель,
Несерьезный человек!
Что ж, мечтам отнюдь не ново
Натыкаться на вражду:
С давних пор косятся совы
На сверкнувшую звезду.
И еще до книжной грамоты
У пещеры, среди скал,
Пращур наш, свежуя мамонта,
На товарища ворчал:
— До чего ведь люди странные,
Есть жилье и сыт, так нет —
Про пещеры деревянные
Стал выдумывать сосед.
Чтоб в мороз не знать кручины —
Посреди костер с трубой
Да «нетающие льдины»
Вставить в стены. Ну, герой!
— Не свихни мозгов, приятель!
Так бурчал сосед один —
Первый древний обыватель
И пещерный мещанин.
Шли века, старели горы,
Высыхали сотни рек,
Но, как встарь, глядит с укором
Мещанин на фантазера:
— Несерьезный человек!
«Несерьезный»? А читает
Про луну и про сирень.
«Несерьезный»? А включает
Телевизор каждый день.
Эх вы, совы-порицатели!
Души, спящие во мгле!
Да когда бы не мечтатели,
Что бы было на земле?!
Вы бы вечно прозябали
Без морей и островов,
В самолетах не летали,
Не читали бы стихов.
Не слыхали б, как роняет
Май росинку в тишине,
Не видали б, как сверкает
Спутник в темной вышине.
Что б вы там ни говорили,
Но, наверное, без них
Вы бы до сих пор ходили
В шкурах пращуров своих!
А мечта, она крылата,
А мечта, она живет!
И пускай ее когда-то
Кто-то хмурый не поймет!
Пусть тот лондонский писатель,
Встретив стужу да свечу, Произнес
потом: «Мечтатель!» —
Не поверив Ильичу.
Пусть бормочут, пусть мрачнеют,
Выдыхаясь от хулы.
Все равно мечта умнее,
Все равно мечта сильнее,
Как огонь сильнее мглы!
Но брюзги не умолкают:
— Ведь не все горят огнем!
Есть такие, что мечтают
И о личном, о своем!
О, назойливые судьи!
Что за грех в такой мечте?!
Ведь о чем мечтают люди?
Не о горе, не о худе,
А стремятся к красоте!
Приглядитесь же внимательно:
Сколько светлого подчас
В тех улыбках обаятельных
И мечтательности глаз!
Сад с рекой перекликаются,
Звезды кружатся во мгле,
Песни в ветре зарождаются,
Сказки бродят по земле…
Мой привет вам, открыватели
Всех сокровищниц планеты!
Будьте счастливы, мечтатели,
Беспокойные искатели,
Фантазеры и поэты!
Весенний ветер лезет вон из кожи,
Калиткой щелкает, кусты корежит.
Сырой забор подталкивает в бок
Сосна, как деревянное проклятье,
Железный флюгер, вырезанный ятью
(Смотри мой «папиросный коробок»).
А критик за библейским самоваром,
Винтообразным окружен угаром,
Глядит на чайник, бровью шевеля.
Он тянет с блюдца, — в сторону мизинец, —
Кальсоны хлопают на мезонине,
Как вымпел пожилого корабля,
И самовар на скатерти бумажной
Протодиаконом трубит протяжно.
Сосед откушал, обругал жену
И благодушествует:
— Ах! Погода!
Какая подмосковная природа!
Сюда бы Фофанова да луну! —
Через дорогу в хвойном окруженье
Я двигаюсь взлохмаченною тенью,
Ловлю пером случайные слова.
Благословляю кляксами бумагу.
Сырые сосны отряхают влагу,
И в хвое просыпается сова.
Сопит река.
Земля раздражена
(Смотри стихотворение «Весна»).
Слова как ящерицы — не наступишь;
Размеры — выгоднее воду в ступе
Толочь; а композиция встает
Шестиугольником или квадратом;
И каждый образ кажется проклятым,
И каждый звук топырится вперед.
И с этой бандой символов и знаков
Я, как биндюжник, выхожу на драку
(Я к зуботычинам привык давно).
А критик мой недавно чай откушал.
Статью закончил, радио прослушал
И на террасу распахнул окно.
Меня он видит — он доволен миром —
И тенорком, политым легким жиром,
Пугает галок на кусте сыром.
Он возглашает:
Он возглашает: —Прорычите басом,
Чем кончилась волынка с Опанасом,
С бандитом, украинским босяком.
Ваш взгляд от несварения неистов.
Прошу, скажите за контрабандистов,
Чтоб были страсти, чтоб огонь, чтоб гром,
Чтоб жеребец, чтоб кровь, чтоб клубы дыма, —
Ах, для здоровья мне необходимы
Романтика, слабительное, бром!
Не в этом ли удача из удач?
Я говорю как критик и как врач.
Но время движется. И на дороге
Гниют доисторические дроги,
Булыжником разедена трава,
Электротехник на столбы вылазит, —
И вот ползет по укрощенной грязи,
Покачивая бедрами, трамвай.
(Сосед мой недоволен:
(Сосед мой недоволен: — Эт-то проза!)
Но плимутрок из ближнего совхоза
Орет на солнце, выкатив кадык.
— Как мне работать!
— Как мне работать! Голова в тумане.
И бытием прижатое сознанье
Упорствует и выжимает крик.
Я вижу, как взволнованные воды
Зажаты в тесные водопроводы,
Как захлестнула молнию струна.
Механики, чекисты, рыбоводы,
Я ваш товарищ, мы одной породы, —
Побоями нас нянчила страна!
Приходит время зрелости суровой,
Я пух теряю, как петух здоровый.
Разносит ветер пестрые клочки.
Неумолимо, с болью напряженья,
Вылазят кровянистые стручки,
Колючие ошметки и крючки —
Начало будущего оперенья.
— Ау, сосед! —
— Ау, сосед! — Он стонет и ворчит:
— Невыносимо плимутрок кричит,
Невыносимо дребезжат трамваи!
Да, вы линяете, милейший мой!
Вы погибаете, милейший мой!
Да, вы в тупик уперлись головой,
И, как вам выбраться, не понимаю! —
Молчи, папаша! Пестрое перо —
Топорщится, как новая рубаха.
Петуший гребень дыбится остро;
Я, словно исполинский плимутрок,
Закидываю шею. Кличет рог, —
Крылами раз! — и на забор с размаха.
О, злобное петушье бытие!
Я вылинял! Да здравствует победа!
И лишь перо погибшее мое
Кружится над становищем соседа.
Тэффи
На скале, у самаго края,
Где река Елизабет, протекая,
Скалит камни, как зубы, был замок.
На его зубцы и бойницы
Прилетали тощия птицы,
Глухо каркали, предвещая.
А внизу, у самого склона,
Залегала берлога дракона,
Шестиногаго, с рыжей шерстью.
Сам хозяин был черен, как в дегте,
У него были длинные когти,
Гибкий хвост под плащем он прятал.
Жил он скромно, хотя не медведем,
И известно было соседям,
Что он просто-напросто дьявол.
Но соседи его были тоже
Подозрительной масти и кожи,
Ворон, оборотень и гиена.
Собирались они и до света
Выли у реки Елизабета,
А потом в домино играли.
И так быстро летело время,
Что простое крапивное семя
Успевало взойти крапивой.
Это было еще до Адама,
В небесах жил не Бог, а Брама,
И на все он смотрел сквозь пальцы.
Жить да жить бы им без печали!
Но однажды в ночь переспали
Вместе оборотень и гиена.
И родился у них ребенок,
Не то птица, не то котенок,
Он радушно был взят в компанью.
Вот собрались они как обычно
И, повыв над рекой отлично,
Как всегда, за игру засели.
И играли, играли, играли,
Как играть приходилось едва ли
Им, до одури, до одышки.
Только выиграл все ребенок:
И бездонный пивной боченок,
И поля, и угодья, и замок.
Закричал, раздувшись как груда:
«Уходите вы все отсюда,
Я ни с кем не стану делиться!
«Только добрую, старую маму
Посажу я в ту самую яму,
Где была берлога дракона». —
Вечером по берегу Елизабета
Ехала черная карета,
А в карете сидел старый дьявол.
Позади тащились другие,
Озабоченные, больные,
Глухо кашляя, подвывая.
Кто храбрился, кто ныл, кто сердился…
А тогда уж Адам родился,
Бог спаси Адама и Еву!
I. ВоеннаяНосороги топчут наше дурро,
Обезьяны обрывают смоквы,
Хуже обезьян и носорогов
Белые бродяги итальянцы.Первый флаг забился над Харраром,
Это город раса Маконена,
Вслед за ним проснулся древний Аксум,
И в Тигрэ заухали гиены.По лесам, горам и плоскогорьям
Бегают свирепые убийцы,
Вы, перерывающие горло,
Свежей крови вы напьетесь нынче.От куста к кусту переползайте,
Как ползут к своей добыче змеи,
Прыгайте стремительно с утесов —
Вас прыжкам учили леопарды.Кто добудет в битве больше ружей,
Кто зарежет больше итальянцев,
Люди назовут того ашкером
Самой белой лошади негуса.II. Пять быковЯ служил пять лет у богача,
Я стерег в полях его коней,
И за то мне подарил богач
Пять быков, приученных к ярму.Одного из них зарезал лев,
Я нашел в траве его следы,
Надо лучше охранять крааль,
Надо на ночь зажигать костер.А второй взбесился и бежал,
Звонкою ужаленный осой.
Я блуждал по зарослям пять дней,
Но нигде не мог его найти.Двум другим подсыпал мой сосед
В пойло ядовитой белены,
И они валялись на земле
С высунутым синим языком.Заколол последнего я сам,
Чтобы было чем попировать
В час, когда пылал соседский дом
И вопил в нем связанный сосед.III. НевольничьяПо утрам просыпаются птицы,
Выбегают в поле газели,
И выходит из шатра европеец,
Размахивая длинным бичом.Он садится под тенью пальмы,
Обвернув лицо зеленой вуалью,
Ставит рядом с собой бутылку виски
И хлещет ленящихся рабов.Мы должны чистить его вещи,
Мы должны стеречь его мулов,
А вечером есть солонину,
Которая испортилась днем.Слава нашему хозяину-европейцу!
У него такие дальнобойные ружья,
У него такая острая сабля
И так больно хлещущий бич! Слава нашему хозяину-европейцу!
Он храбр, но он недогадлив:
У него такое нежное тело,
Его сладко будет пронзить ножом! IV. Занзибарские девушкиРаз услышал бедный абиссинец,
Что далеко, на севере, в Каире
Занзибарские девушки пляшут
И любовь продают за деньги.А ему давно надоели
Жирные женщины Габеша,
Хитрые и злые сомалийки
И грязные поденщицы Каффы.И отправился бедный абиссинец
На своем единственном муле
Через горы, леса и степи
Далеко, далеко на север.На него нападали воры,
Он убил четверых и скрылся,
А в густых лесах Сенаара
Слон-отшельник растоптал его мула.Двадцать раз обновлялся месяц,
Пока он дошел до Каира,
И вспомнил, что у него нет денег,
И пошел назад той же дорогой.
Однажды наш поэт Пестов,
Неутомимый ткач стихов
И Аполлонов жрец упрямый,
С какою-то ученой дамой
Сидел, о рифмах рассуждал,
Свои творенья величал, —
Лишь древних сравнивал с собою
И вздор свой клюквенной водою,
Кобенясь в креслах, запивал.
Коснулось до Пиндара слово!
Друзья! хотя совсем не ново,
Что славный был Пиндар поэт
И что он умер в тридцать лет,
Но им Пиндара жалко стало!
Пиндар великий! Грек! Певец!
Пиндар, высоких од творец!
Пиндар, каких и не бывало,
Который мог бы мало-мало
Еще не том, не три, не пять,
А десять томов написать, —
Зачем так рано он скончался?
Зачем еще он не остался
Пожить, попеть и побренчать?
С печали дама зарыдала,
С печали зарыдал поэт —
За что, за что судьба сослала
Пиндара к Стиксу в тридцать лет!
Лакей с метлою тут случился,
В слезах их видя, прослезился;
И в детской нянька стала выть;
Заплакал с нянькою ребенок;
Заплакал повар, поваренок;
Буфетчик, бросив чашки мыть,
Заголосил при самоваре;
В конюшне конюх зарыдал, —
И словом, целый дом стенал
О песнопевце, о Пиндаре.
Да, признаюся вам, друзья,
Едва и сам не плачу я.
Что ж вышло? Все так громко выли,
Что все соседство взгомозили!
Один сосед к ним второпях
Бежит и вопит: „Что случилось?
О чем вы все в таких слезах?“
Пред ним все горе обяснилось
В немногих жалобных словах.
„Да что за человек чудесной?
Откуда родом ваш Пиндар?
Каких он лет был? молод? стар?
И что о нем еще известно?
Какого чину? где служил?
Женат был? вдов? хотел жениться?
Чем умер? кто его лечил?
Имел ли время причаститься?
Иль вдруг свалил его удар?
И словом — кто таков Пиндар?“
Когда ж узнал он из ответа,
Что все несчастья от поэта,
Который между греков жил,
Который в славны древни годы
Певал на скачки греков оды,
Язычник, не католик был;
Что одами его пленялся,
Не понимая их, весь свет,
Что более трех тысяч лет,
Как он во младости скончался, —
Поджав бока свои, сосед
Смеяться начал, да смеяться
Так, что от смеха надорваться!
И смотрим, за соседом вслед
Все — кучер, повар, поваренок,
Буфетчик, нянька и ребенок,
Лакей с метлой, и сам поэт,
И дама — взапуски смеяться!
И хоть я рад бы удержаться,
Но признаюся вам, друзья,
Смеюсь за ними вслед и я!
«Не пора ль, Пантелей, постыдиться людей
И опять за работу приняться!
Промотал хомуты, промотал лошадей, —
Верно, по миру хочешь таскаться?
Ведь и так от соседей мне нету житья,
Показаться на улицу стыдно;
Словно в трубы трубят: что, родная моя,
Твоего Пантелея не видно?
А ты думаешь: где же опричь ему быть,
Чай, опять загулял с бурлаками…
И сердечко в груди закипит, закипит,
И, вздохнувши, зальешься слезами». —
«Не дурачь ты меня, — муж жене отвечал, —
Я не первый денек тебя знаю,
Да по чьей же я милости пьяницей стал
И теперь ни за что пропадаю?
Не вино с бурлаками — я кровь свою пью,
Ею горе мое заливаю,
Да за чаркой тебя проклинаю, змею,
И тебя и себя проклинаю!
Ах ты, время мое, золотая пора,
Не видать уж тебя, верно, боле!
Как, бывало, с зарей на телегах с двора
Едешь рожь убирать в свое поле:
Сбруя вся на заказ, кони — любо взглянуть,
Словно звери, из упряжи рвутся;
Не успеешь, бывало, вожжой шевельнуть —
Уж голубчики вихрем несутся,
Пашешь — песню поешь, косишь — устали нет;
Придет праздник — помолишься Богу,
По деревне идешь — и почет, и привет:
Старики уступают дорогу!
А теперь… Одного я вот в толк не возьму:
В закромах у нас чисто и пусто;
Ину пору и нету соломы в дому,
В кошеле и подавно не густо;
На тебя ж поглядишь — что откуда идет:
Что ни праздник — иная обновка;
Оно, может, тебе и Господь подает,
Да не верится… что-то неловко!..»
— «Не велишь ли ты мне в старых тряпках ходить? —
Покрасневши, жена отвечала. —
Кажись, было на что мне обновки купить, —
Я ведь целую зимушку пряла.
Вот тебе-то, неряхе, великая честь!
Вишь, он речи какие заводит:
Самому же лаптишек не хочется сплесть,
А зипун-то онучи не стоит».
— «Поистерся немного, не всем щеголять;
Бедняку что Бог дал, то и ладно.
А ты любишь гостей-то по платью встречать,
Сосед ходит недаром нарядно».
— «Ах, родные мои, — закричала жена, —
Уж и гостя приветить нет воли!
Ну, хорош муженек! хороши времена:
Не води с людьми хлеба и соли!
Да вот на-ка тебе! Не по-твоему быть!
Я не больно тебя испугалась!
Таки будет сосед ко мне в гости ходить,
Чтоб сердечко твое надрывалось!»
— «Коли так, ну и так! — муж жене отвечал. —
Мне тебя переучивать поздно;
Уж и то я греха много на душу взял,
А соседа попробовать можно…
Перестанет кричать! Собери-ка поесть,
Я и то другой день без обеда,
Дай хоть хлеба ломоть да влей щей, коли есть;
Молоко-то оставь для соседа».
— «Да вот хлеба-то я не успела испечь! —
Жена, с лавки вскочивши, сказала. —
Коли хочешь поесть, почини прежде печь…» —
И на печку она указала.
Муж ни слова на это жене не сказал;
Взял зипун свой и шапку с постели,
Постоял у окна, головой покачал
И пошел куда очи глядели.
Только он из ворот, сосед вот он — идет,
Шляпа набок, халат нараспашку,
От коневьих сапог чистым дегтем несет,
И застегнута лентой рубашка.
«Будь здоров, Пантелей! Что повесил, брат, нос?
Аль запала в головушку дума?»
— «Видишь, бойкий какой! А ты что мне за спрос?» —
Пантелей ему молвил угрюмо.
«Что так больно сердит! знать, болит голова,
Или просто некстати зазнался?..»
Пантелей второпях засучал рукава,
Исподлобья кругом озирался.
«Эх, была не была! Ну, держися, дружок!» —
И мужик во всю мочь развернулся
Да как хватит соседа с размаху в висок,
И не охнул — бедняк протянулся.
Ввечеру Пантелей уж сидел в кабаке
И, слегка подгульнув с бурлаками,
Крепко руку свою прислонивши к щеке,
Песни пел, заливаясь слезами.
1
Если хочешь быть майором,
То в сенате не служи,
Если ж служишь, то по шпорам
Не вздыхай и не тужи.
2
Будь доволен долей малой,
Тщись расходов избегать,
Руки мой себе, пожалуй,
Мыла ж на ноги не трать.
3
Будь настойчив в правом споре,
В пустяках уступчив будь,
Жилься докрасна в запоре,
А поноса вспять не нудь.
4
Замарав штаны малиной
Иль продрав их назади,
Их сымать не смей в гостиной,
Но в боскетную поди.
5
Если кто невольным звуком
Огласит твой кабинет,
Ты не вскакивай со стуком,
Восклицая: «Много лет!»
6
Будь всегда душой обеда,
Не брани чужие щи
И из уха у соседа
Дерзко ваты не тащи.
7
Восхищаяся соседкой,
По груди ее не гладь
И не смей ее салфеткой
Потный лоб свой обтирать.
8
От стола коль отлучиться
Повелит тебе нужда,
Тем пред дамами хвалиться
Ты не должен никогда.
9
Коль сосед болит утробой,
Ты его не осуждай,
Но болящему без злобы
Корша ведомость подай.
10
Изучай родню начальства,
Забавлять ее ходи,
Но игривость до нахальства
Никогда не доводи:
11
Не проси у тещи тряпки
Для обтирки сапогов
И не спрашивай у бабки,
Много ль есть у ней зубов?
12
Помни теток именины,
Чти в кузинах благодать
И не вздумай без причины
Их под мышки щекотать.
13
Будь с невестками попроще,
Но приличия блюди
И червей, гуляя в роще,
Им за шею не клади.
14
Не зови за куст умильно
Дочерей на пару слов
И с племянницы насильно
Не тащи ее чулков.
15
На тебя коль смотрят люди,
Не кричи: «Катай-валяй!»
И кормилицыной груди
У дити не отбивай.
16
Всем девицам будь отрада,
Рви в саду для них плоды,
Не показывай им зада
Без особенной нужды.
17
Проводя в деревне лето,
Их своди на скотный двор:
Помогает много это
Расширять их кругозор;
18
Но, желаньем подстрекаем
Их сюрпризом удивить,
Не давай, подлец, быка им
В виде опыта доить.
19
Также было б очень гадко
Перст в кулак себе совать
Под предлогом, что загадка
Им дается отгадать.
20
Вообще знай в шутках меру,
Сохраняй достойный вид,
Как прилично офицеру
И как служба нам велит.
21
Если мать иль дочь какая
У начальника умрет,
Расскажи ему, вздыхая,
Подходящий анекдот;
22
Но смотри, чтоб ловко было,
Не рассказывай, грубя:
Например, что вот кобыла
Также пала у тебя;
23
Или там, что без потерей
Мы на свете не живем
И что надо быть тетерей,
Чтоб печалиться о том;
24
Потому что, если пылок
Твой начальник и сердит,
Проводить тебя в затылок
Он курьеру повелит.
25
Предаваясь чувствам нежным,
Бисер свиньям не мечи —
Вслед за пахарем прилежным
Ходят жадные грачи.
Вот бежит по тротуару,
Моего соседа дочь.
Стройный стан, коса густая,
Глазки черные как ночь.
В платье стареньком, в дырявой
Кацавейке на плечах;
Знать с лекарством из аптеки,
Пузырек у ней в руках.
Ужь давно недугом тяжким
Бедный мой сосед томим;
И давно столяр хозяин
Заменил его другим.
Дочь бежит, дрожа от стужи,
А на плиты яркий свет
Бьет волной из магазинов;
И чего-чего в них нет!
Серебро, хрусталь и бронза,
Ленты, бархат и атлас,
И прохожие от окон
Отвести не могут глаз.
Хоть и холод погоняет,
И домой пора давно,
А с толпой остановилась
Поглядеть она в окно.
Перетянута в корсете,
Иностранка за столом
Что-то пишет… Чай тепло ей, —
Хорошо в житье таком.
Вот две барыни приходят;
Разодеты в пух оне!
Смотрят вещи дорогия,
Отложили к стороне.
Может их оне наденут
Нынче вечером на бал.
Славно жить богатым людям: —
Что по вкусу, то и взял.
И невольно защемила
Сердце девичье тоска;
Видно вспомнила бедняжка
Про больнаго старика.
И пошла в свой угол темный,
В свой сырой, могильный склеп,
Где слезами обливают
Ребятишки черствый хлеб.
Мать сидит и дни и ночи
Над работой заказной,
Чуткий слух свой напрягая, —
Не застонет ли больной.
Где, лохмотьями прикрытый,
На полу лежит отец,
С неподвижным, тусклым взором,
Жолтый, словно как мертвец.
Вот она ужь близко дому;
Но при свете фонарей,
Видит вдруг, — красивый барин
Очутился перед ней.
Он глядит ей смело в очи,
И глядит не в первый раз!
Где б она не проходила, —
С ней встречается тотчас.
И не раз она слыхала
От него такую речь:
Полюби! тебя я стану
Холить, нежить и беречь.
Будешь ездить ты в карете,
Будешь в бархате ходить.
Как пойдет к твоей головке
Жемчуга большаго нить!
Знатной барыней ты будешь.
И семью твою тогда —
Перестанет в жостких лапах
Мять сердитая нужда.
Хоть и прочь она бежала
От лукавых тех речей,
Но потом оне звучали
Ей порой, в тиши ночей.
И теперь домой вернувшись,
Молчалива и грустна,
Долго думала о чем-то
И вздыхала все она…
О, скажи мне, милая резвушка,
Чем перед тобою я провинился,
Что такой меня ты мучишь пыткой
И не держишь данного мне слова?
Не сама ль вчерашний вечер жала
Ты мне руку и шептала нежно:
— Я приду поу́тру непременно
В твою комнату, — приду, увидишь.
Дверь слегка я затворил и рад был,
До безумья рад был, как заметил,
Что нам петли изменить не могут.
Я всю ночь томился в ожиданьи,
Я не спал, все четверти считая:
Лишь глаза сомкнутся на минуту, —
А уж сердце, этот чуткий сторож,
В грудь начнет стучаться и разбудит.
Как я тьму благословлял ночную
За покой, которым все дышало!
Как я слушал, затая дыханье, —
Нет ли звуков в этой чуткой тиши?
Если бы у ней такие ж мысли,
Если бы у ней такие ж чувства, —
Не дождалась бы она рассвета,
А тотчас же бы сюда явилась!
На чердак вспрыгнет ли резвый котик,
Заскребет ли мышка за карнизом, —
Все как будто бы твоя походка,
Все шаги твои как будто слышу.
Так я долго-долго ждал в томленьи —
И вот свет денной уже забрезжил,
И уж там и сям раздался шелест…
Не ее ли дверь-то?.. Не моя ли?..
Я сидел, поджавшись, на кровати
И смотрел на дверь пол-освещенну, —
Ждал, не распахнутся ль половинки?
Нет, — на тихих петлях неподвижно
Виснут в ожиданьи половинки.
День все ярче, ярче становился;
Слышу, дверь соседа заскрипела,
И сосед пошел уж на работу —
И потом колеса загремели,
Ворота градские растворились,
И вся дрянь на рынке завозилась,
В суматохе без толку мешаясь.
Взад, вперед пошли таскаться в доме,
По ступеням вверх и вниз, — то двери
Затрещат, то простучит походка, —
А мне все еще, как с милой жизнью,
Жаль расстаться с сладостной надеждой.
Наконец, когда, к моей досаде,
Солнышко мне в окна засветило,
Я вскочил и в сад бежать пустился,
Чтоб смешать горячее дыхание
С утренней прохладою зефира,
Может быть, здесь встретиться с тобою…
Ждал, — и что́ ж? Тебя нет ни в беседке,
Ни в высокой липовой алее!..
Если дорог тебе твой дом,
Где ты русским выкормлен был,
Под бревенчатым потолком,
Где ты, в люльке качаясь, плыл;
Если дороги в доме том
Тебе стены, печь и углы,
Дедом, прадедом и отцом
В нем исхоженные полы;
Если мил тебе бедный сад
С майским цветом, с жужжаньем пчёл
И под липой сто лет назад
В землю вкопанный дедом стол;
Если ты не хочешь, чтоб пол
В твоем доме фашист топтал,
Чтоб он сел за дедовский стол
И деревья в саду сломал…
Если мать тебе дорога —
Тебя выкормившая грудь,
Где давно уже нет молока,
Только можно щекой прильнуть;
Если вынести нету сил,
Чтоб фашист, к ней постоем став,
По щекам морщинистым бил,
Косы на руку намотав;
Чтобы те же руки ее,
Что несли тебя в колыбель,
Мыли гаду его белье
И стелили ему постель…
Если ты отца не забыл,
Что качал тебя на руках,
Что хорошим солдатом был
И пропал в карпатских снегах,
Что погиб за Волгу, за Дон,
За отчизны твоей судьбу;
Если ты не хочешь, чтоб он
Перевертывался в гробу,
Чтоб солдатский портрет в крестах
Взял фашист и на пол сорвал
И у матери на глазах
На лицо ему наступал…
Если ты не хочешь отдать
Ту, с которой вдвоем ходил,
Ту, что долго поцеловать
Ты не смел, — так ее любил, —
Чтоб фашисты ее живьем
Взяли силой, зажав в углу,
И распяли ее втроем,
Обнаженную, на полу;
Чтоб досталось трем этим псам
В стонах, в ненависти, в крови
Все, что свято берег ты сам
Всею силой мужской любви…
Если ты фашисту с ружьем
Не желаешь навек отдать
Дом, где жил ты, жену и мать,
Все, что родиной мы зовем, —
Знай: никто ее не спасет,
Если ты ее не спасешь;
Знай: никто его не убьет,
Если ты его не убьешь.
И пока его не убил,
Помолчи о своей любви,
Край, где рос ты, и дом, где жил,
Своей родиной не зови.
Пусть фашиста убил твой брат,
Пусть фашиста убил сосед, —
Это брат и сосед твой мстят,
А тебе оправданья нет.
За чужой спиной не сидят,
Из чужой винтовки не мстят.
Раз фашиста убил твой брат, —
Это он, а не ты солдат.
Так убей фашиста, чтоб он,
А не ты на земле лежал,
Не в твоем дому чтобы стон,
А в его по мертвым стоял.
Так хотел он, его вина, —
Пусть горит его дом, а не твой,
И пускай не твоя жена,
А его пусть будет вдовой.
Пусть исплачется не твоя,
А его родившая мать,
Не твоя, а его семья
Понапрасну пусть будет ждать.
Так убей же хоть одного!
Так убей же его скорей!
Сколько раз увидишь его,
Столько раз его и убей!
Богатый Откупщик в хоромах пышных жил,
Ел сладко, вкусно пил;
По всякий день давал пиры, банкеты,
Сокровищ у него нет сметы.
В дому сластей и вин, чего ни пожелай:
Всего с избытком, через край.
И, словом, кажется, в его хоромах рай.
Одним лишь Откупщик страдает,
Что он не досыпает.
Уж божьего ль боится он суда,
Иль, просто, трусит разориться:
Да только все ему не крепко как-то спится.
А сверх того, хоть иногда
Он вздремлет на заре, так новая беда:
Бог дал ему певца, соседа.
С ним из окна в окно жил в хижине бедняк
Сапожник, но такой певун и весельчак,
Что с утренней зари и до обеда,
С обеда до́-ночи безумолку поет
И богачу заснуть никак он не дает.
Как быть, и как с соседом сладить,
Чтоб от пенья его отвадить?
Велеть молчать: так власти нет;
Просил: так просьба не берет.
Придумал, наконец, и за соседом шлет.
Пришел сосед.
«Приятель дорогой, здорово!» —
«Челом вам бьем за ласковое слово».—
«Ну, что, брат, каково делишки, Клим, идут?»
(В ком нужда, уж того мы знаем, как зовут.) —
«Делишки, барин? Да, не худо!» —
«Так от того-то ты так весел, так поешь?
Ты, стало, счастливо живешь?» —
«На бога грех роптать, и что ж за чудо?
Работою завален я всегда;
Хозяйка у меня добра и молода:
А с доброю женой, кто этого не знает,
Живется как-то веселей».—
«И деньги есть?» — «Ну, нет, хоть лишних не бывает,
Зато нет лишних и затей».—
«Итак, мой друг, ты быть богаче не желаешь?» —
«Я этого не говорю;
Хоть бога и за то, что́ есть, благодарю;
Но сам ты, барин, знаешь,
Что человек, пока живет,
Все хочет более: таков уж здешний свет.
Я чай, ведь и тебе твоих сокровищ мало;
И мне бы быть богатей не мешало».—
«Ты дело говоришь, дружок:
Хоть при богатстве нам есть также неприятства,
Хоть говорят, что бедность не порок,
Но все уж коль терпеть, так лучше от богатства.
Возьми же: вот тебе рублевиков мешок:
Ты мне за правду полюбился.
Поди: дай бог, чтоб ты с моей руки разжился.
Смотри, лишь промотать сих денег не моги,
И к нужде их ты береги!
Пять сот рублей тут верным счетом.
Прощай!» Сапожник мой,
Схватя мешок, скорей домой
Не бегом, летом;
Примчал гостинец под полой;
И той же ночи в подземелье
Зарыл мешок — и с ним свое веселье!
Не только песен нет, куда девался сон
(Узнал бессонницу и он!);
Все подозрительно, и все его тревожит:
Чуть ночью кошка заскребет,
Ему уж кажется, что вор к нему идет:
Похолодеет весь, и ухо он приложит,
Ну, словом, жизнь пошла, хоть кинуться в реку.
Сапожник бился, бился
И наконец за ум хватился:
Бежит с мешком к Откупщику
И говорит: «Спасибо на приятстве;
Вот твой мешок, возьми его назад:
Я до него не знал, как худо спят.
Живи ты при своем богатстве:
А мне, за песни и за сон,
Не надобен ни миллион».
Иван Косеский—лучший из современных хорутанских поэтов после Прешерна—пользуется огромною популярностью между хорутанами. Но если он уступает Прешерну в поэтическом даровании, то превосходит его тенденциозностью своего направления. Поэзия Косескаго напоминает несколько панславистския мечты гениальнаго Коллара, автора «Дочери Славы»: она дышет любовью к славянству и верою в его великое будущее. Некоторыя из эпических его произведений отличаются несомненными достоинствами и ставятся критикою очень высоко, даже наравне с «Смертью Ченгичь-аги», знаменитою поэмою Мажуранича. Кроме того, Косескому обязана хорутанская литература многими прекрасными переводами с языков русскаго, и немецкаго.
СЛОВЕНСКИЙ ОРАТАЙ.
Мой сосед мужик богатый:
Много всякаго добра
У него среди двора,
Перед хатой и за хатой.
В поле он по целым дням
С утра до ночи трудится;
В город выедет—и там
У соседа все спорится.
Раздается всюду крив:
«Кто богатый тот мужик?»
Не узнали братья брата:
Это он, кто от пелен
Не был к неге приучен:
Он—словенский наш оратай!
Слышны ль вам и гром и клики?
Льется кровь, трубит труба!
Hа смерть страшная борьба
Загорелась—бой великий!
Словно лес пошол на лес,
Строй на строй валит без страха,
Подымая до небес
Облака густыя праха.
Кто же—весь гроза и гнев —
Бьется с недругом, как лев?
Не узнали братья брата:
Это он, кто от пелен
К битве с жизнью приучен:
Он—словенский наш оратай!
Скрип возов, пылит дорога:
Выезжают на базар
Продавать купцы товар;
Жита всякаго там много;
С ним сосед мой за моря
Барку шлет и щедро платит;
Барышам благодаря,
Рудокопни все захватит;
Замки, земли под конец.
Кто ж богатый тот купец?
Не узнали братья брата:
Это он, кто от пелен
К трудолюбью приучен,
Он—словенский наш оратай!
Вот собрание учоных,
Но один блестит межь них:
Светлым разумом постиг
Тьму языков он мудреных.
Если он заговорит:
Как поэта вещим струнам,
Внемлют все ему; гремит
Он на каѳедре Перуном —
Рукоплещет весь народ;
Кто же муж великий тот?
Не узнали братья брата:
Это он, кто от пелен
Самой жизнью умудрен,
Он—словенский наш оратай!
Заседает перед нами
Неумытный судия:
Знают все его края,
Он украшен орденами,
Славный гражданин-герой;
Про него и кесарь знает
И в себе его порой
На советы призывает —
Отрешить от правды ложь.
Кто же это, братья, кто ж?
Не узнали разве брата:
Это он, кто от пелен
Здраво мыслить приучен,
Он—словенский наш оратай!
Суету оставя света,
Кто возводит к небу взор,
Восклицая «Sursom cor»,
Служит Богу в поздни лета?
В Риме папа ни к кому
Так не ласков: милым братом
Называет, шлет ему
Митру, делает прелатом.
Для него покинуть свет
Никакого страха нет:
В Бозе тот почиет свято,
Кто с пеленок приучен
Сердцем чтить святой закон,
Как словенский ваш оратай.
Богу преданность во взоре,
На устах—Ему хвала,
Хорошо ль идут дела,
Иль в дому беда и горе,
Будто все ему равно.
Сердце жизнию суровой
Точно сталь закалено,
А в лице—загар здоровый.
Так воскликнем же, друзья:
Да хранит Господь края,
Где, талантами богатый,
Жизнь проводит наш народ,
Где всему один оплот:
Он, словенский наш оратай!
Н. Берг.
Когда мне почтальон подаст письмо «с оплатой»,
Последний грош отдам, но я письмо возьму.
Я ждал его, я рад убогому письму:
Конверт замасленный, вид выцветшей, измятой
Бумаги дорог мне, — он сердцу так знаком!
В печальных странствиях, в блужданиях по свету,
Я сохранил себя природным мужиком
С душой бесхитростной, и детски рад привету
Сермяжной братии, посланью из глуши
От мужичков единокровных:
В густых каракулях, в узоре строк неровных
Застыла сердца боль и скорбь родной души.
***
«Здорово, брат! Земной от нас тебе поклон.
Составить соопча письмо — твои соседи
Сегодня собрались у Коренева Феди,
А пишет Агафон.
Живем попрежнему, берложные медведи.
От нас каких вестей!..
В столице ноне ты, там ближе до властей,
Там больше ведомо, — ты нам черкни что-либо.
Спасибо, брат, не забываешь нас!
За три рубля твои спасибо.
Здесь пригодилися они в тяжелый час:
Тому назад не будет, чай, недели —
Нуждались в деньгах мы для похорон:
Лишился деда ты, скончался дед Софрон.
Давно уж дед хирел, и вот — не доглядели:
В минувший четверток, не знамо как, с постели
Сам поднялся старик полуночной порой
И выбрался во двор, да на земле сырой
Так, без напутствия, и умер под сараем.
Покой душе его!.. Пусть старички уж мрут!
И нам-то, молодым, охти как ноне крут
Да горек жребий стал!.. До сроку помираем…
В чем держится душа!.. Разорены вконец.
Не зрим ни прибыли, ни толку.
К примеру — твой отец:
Последнюю намедни продал телку!
За годы прежние с нас подати дерут,
Уводят тощий скот, последнее берут.
Выдь на голодный двор — и вой подобно волку!
Ни хлеба нет, ни дров;
А холод лют, зима сурова…
Чай, не забыл ты Прова?
Под праздник угорел со всей семьею Пров:
Бедняк берег тепло, закрыть спешил печурку…
Вся ночь прошла, лишь днем, уже почти в обед,
Тревогу поднял Фрол-сосед,
Да поздно… Кое-как спасли одну дочурку…
Что было слез — не говори!
Больших два гроба, малых три…
Ревели всей деревней.
К Арине тож пришла беда, к старухе древней:
В губернии, в тюрьме повешен внук.
Душевный парень был, охочий до наук, —
Книжонку сам прочтет, нам после растолкует.
В понятье нас привел. Бывало, все тоскует
О доле нашей…»
***
— Эх! нет больше сил читать!..
***
Хотя услуга нам при ну́жде дорога́,
Но за нее не всяк умеет взяться:
Не дай бог с дураком связаться!
Услужливый дурак опаснее врага.
Жил некто человек безродный, одинакой,
Вдали от города, в глуши.
Про жизнь пустынную, как сладко ни пиши,
А в одиночестве способен жить не всякой:
Утешно нам и грусть, и радость разделить.
Мне скажут: «А лужок, а темная дуброва,
Пригорки, ручейки и мурава шелкова?» —
«Прекрасны, что и говорить!
А все прискучится, как не с кем молвить слова».
Так и Пустыннику тому
Соскучилось быть вечно одному.
Идет он в лес толкнуться у соседей,
Чтоб с кем-нибудь знакомство свесть.
В лесу кого набресть,
Кроме волков или медведей?
И точно, встретился с большим Медведем он,
Но делать нечего: снимает шляпу
И милому соседушке поклон.
Сосед ему протягивает лапу,
И, слово-за-слово, знакомятся они,
Потом дружатся,
Потом не могут уж расстаться
И целые проводят вместе дни.
О чем у них, и что бывало разговору,
Иль присказок, иль шуточек каких,
И как беседа шла у них,
Я по сию не знаю пору.
Пустынник был не говорлив;
Мишук с природы молчалив:
Так из избы не вынесено сору.
Но как бы ни было, Пустынник очень рад,
Что дал ему бог в друге клад.
Везде за Мишей он, без Мишеньки тошнится,
И Мишенькой не может нахвалиться.
Однажды вздумалось друзьям
В день жаркий побродить по рощам, по лугам,
И по долам, и по горам;
А так как человек медведя послабее,
То и Пустынник наш скорее,
Чем Мишенька, устал
И отставать от друга стал.
То видя, говорит, как путный, Мишка другу:
«Приляг-ка, брат, и отдохни,
Да коли хочешь, так сосни;
А я постерегу тебя здесь у досугу».
Пустынник был сговорчив: лег, зевнул,
Да тотчас и заснул.
А Мишка на часах — да он и не без дела:
У друга на нос муха села:
Он друга обмахнул;
Взглянул,
А муха на щеке; согнал, а муха снова
У друга на носу,
И неотвязчивей час-от-часу.
Вот Мишенька, не говоря ни слова,
Увесистый булыжник в лапы сгреб,
Присел на корточки, не переводит духу,
Сам думает: «Молчи ж, уж я тебя, воструху!»
И, у друга на лбу подкарауля муху,
Что силы есть — хвать друга камнем в лоб!
Удар так ловок был, что череп врознь раздался,
И Мишин друг лежать надолго там остался!
Братья-друзья арзамасцы! Вы протокола послушать,
Верно, надеялись. Нет протокола! О чем протоколить?
Все позабыл я, что было в прошедшем у нас заседанье!
Все! да и нечего помнить! С тех пор, как за ум мы взялися,
Ум от нас отступился! Мы перестали смеяться —
Смех заступила зевота, чума окаянной Беседы!
Даром что эта Беседа давно околела — зараза
Все еще в книжках Беседы осталась — и нет карантинов!
Кто-нибудь, верно, из нас, не натершись „Опасным соседом“,
Голой рукой прикоснулся к „Чтенью“ в Беседе иль вытер,
Должной не взяв осторожности, свой анфедрон рассужденьем
Деда седого о слоге седом — я не знаю! а знаю
Только, что мы ошалели! что лень, как короста,
Нас облепила! дело не любим! безделью ж отдались!
Мы написали законы; Зегельхен их переплел и слупил с нас
Восемь рублей и сорок копеек — и все тут! Законы
Спят в своем переплете, как мощи в окованной раке!
Мы от них ожидаем чудес — но чудес не дождемся.
Между тем, Реин усастый, нас взбаламутив, дал тягу
В Киев и там в Днепре утопил любовь к Арзамасу!
Реин давно замолчал, да и мы не очень воркуем!
Я, Светлана, в графах таблиц, как будто в тенетах,
Скорчась сижу; Асмодей, распростившись с халатом свободы,
Лезет в польское платье, поет мазурку и учит
Польскую азбуку; Резвый Кот всех умнее; мурлычет
Нежно люблю и просится в церковь к налою; Кассандра,
Сочным бивстексом пленяся, коляску ставит на сани,
Скачет от русских метелей к британским туманам и гонит
Челн Очарованный к квакерам за море; Чу в Цареграде
Стал не Чу, а чума, и молчит; Ахилл, по привычке,
Рыщет и места нигде не согреет; Сверчок, закопавшись
В щелку проказы, оттуда кричит к нам в стихах: я ленюся.
Арфа, всегда неизменная Арфа, молча жиреет!
Только один Вот-я-вас усердствует славе; к бессмертью
Скачет он на рысях; припряг в свою таратайку
Брата Кабуда к Пегасу, и сей осел вот-я-васов
Скачет, свернувшись кольцом, как будто в „Опасном соседе“!
Вслед за Кабудом, друзья! Перестанем лениться! быть худу!
Быть бычку на веревочке! быть Арзамасу Беседой!
Вы же, почетный наш баснописец, вы, нам доселе
Бывший прямым образцом и учителем русского слога,
Вы, впервой заседающий с нами под знаменем Гуся,
О, помолитесь за нас, погруженных бесстыдно в пакость Беседы!
Да спадет с нас беседная пакость, как с гуся вода! Да воскреснем.
Хвораю, что ли, — третий день дрожу,
как лошадь, ожидающая бега.
Надменный мой сосед по этажу
и тот вскричал:
— Как вы дрожите, Белла!
Но образумьтесь! Странный ваш недуг
колеблет стены и сквозит повсюду.
Моих детей он воспаляет дух
и по ночам звонит в мою посуду.
Ему я отвечала:
— Я дрожу
все более — без умысла худого.
А впрочем, передайте этажу,
что вечером я ухожу из дома.
Но этот трепет так меня трепал,
в мои слова вставлял свои ошибки,
моей ногой приплясывал, мешал
губам соединиться для улыбки.
Сосед мой, перевесившись в пролет,
следил за мной брезгливо, но без фальши.
Его я обнадежила:
— Пролог
вы наблюдали. Что-то будет дальше?
Моей болезни не скучал сюжет!
В себе я различала, взглядом скорбным,
мельканье диких и чужих существ,
как в капельке воды под микроскопом.
Все тяжелей меня хлестала дрожь,
вбивала в кожу острые гвоздочки.
Так по осине ударяет дождь,
наказывая все ее листочки.
Я думала: как быстро я стою!
Прочь мускулы несутся и резвятся!
Мое же тело, свергнув власть мою,
ведет себя свободно и развязно.
Оно все дальше от меня! А вдруг
оно исчезнет вольно и опасно,
как ускользает шар из детских рук
и ниточку разматывает с пальца?
Все это мне не нравилось.
Врачу
сказала я, хоть перед ним робела:
— Я, знаете, горда и не хочу
сносить и впредь непослушанье тела.
Врач объяснил:
— Ваша болезнь проста.
Она была б и вовсе безобидна,
но ваших колебаний частота
препятствует осмотру — вас не видно.
Вот так, когда вибрирует предмет
и велика его движений малость,
он зрительно почти сведен на нет
и выглядит, как слабая туманность.
Врач подключил свой золотой прибор
к моим предметам неопределенным,
и острый электрический прибой
охолодил меня огнем зеленым.
И ужаснулись стрелка и шкала!
Взыграла ртуть в неистовом подскоке!
Последовал предсмертный всплеск стекла,
и кровь из пальцев высекли осколки.
Встревожься, добрый доктор, оглянись!
Но он, не озадаченный нимало,
провозгласил:
— Ваш бедный организм
сейчас функционирует нормально.
Мне стало грустно. Знала я сама
свою причастность к этой высшей норме.
Не умещаясь в узости ума,
плыл надо мной ее чрезмерный номер.
И, многозначной цифрою мытарств
наученная, нервная система,
пробившись, как пружины сквозь матрац,
рвала мне кожу и вокруг свистела.
Уродующий кисть огромный пульс
всегда гудел, всегда хотел на волю.
В конце концов казалось: к черту! Пусть
им захлебнусь, как Петербург Невою!
А по ночам — мозг навострится, ждет.
Слух так открыт, так взвинчен тишиною,
что скрипнет дверь иль книга упадет,
и — взрыв! и — все! и — кончено со мною!
Да, я не смела укротить зверей,
в меня вселенных, жрущих кровь из мяса.
При мне всегда стоял сквозняк дверей!
При мне всегда свеча, вдруг вспыхнув, гасла!
В моих зрачках, нависнув через край,
слезы светлела вечная громада.
Я — все собою портила! Я — рай
растлила б грозным неуютом ада.
Врач выписал мне должную латынь,
и с мудростью, цветущей в человеке,
как музыку по нотным запятым,
ее читала девушка в аптеке.
И вот теперь разнежен весь мой дом
целебным поцелуем валерьяны,
и медицина мятным языком
давно мои зализывает раны.
Сосед доволен, третий раз подряд
он поздравлял меня с выздоровленьем
через своих детей и, говорят,
хвалил меня пред домоуправленьем.
Я отдала визиты и долги,
ответила на письма. Я гуляю,
особо, с пользой делая круги.
Вина в шкафу держать не позволяю.
Вокруг меня — ни звука, ни души.
И стол мой умер и под пылью скрылся.
Уставили во тьму карандаши
тупые и неграмотные рыльца.
И, как у побежденного коня,
мой каждый шаг медлителен, стреножен.
Все хорошо! Но по ночам меня
опасное предчувствие тревожит.
Мой врач еще меня не уличил,
но зря ему я голову морочу,
ведь все, что он лелеял и лечил,
я разом обожгу иль обморожу.
Я, как улитка в костяном гробу,
спасаюсь слепотой и тишиною,
но, поболев, пощекотав во лбу,
рога антенн воспрянут надо мною.
О звездопад всех точек и тире,
зову тебя, осыпься! Пусть я сгину,
подрагивая в чистом серебре
русалочьих мурашек, жгущих спину!
Ударь в меня, как в бубен, не жалей,
озноб, я вся твоя! Не жить нам розно!
Я — балерина музыки твоей!
Щенок озябший твоего мороза!
Пока еще я не дрожу, о, нет,
сейчас о том не может быть и речи.
Но мой предусмотрительный сосед
уже со мною холоден при встрече.
Смятой записки вскрытое тело.
Фраза сразила шпагой наточенной:
«Все прискучило! Жизнь надоела.
У меня с любовью сегодня кончено!»
Прочел два раза, чуть-чуть ссутулился —
И ну без толку глазеть на улицу.
Тени деревьев лежат без тона,
Как будто вырезаны из картона.
Ветер весь из шипящих нот
У меня под окошком юлит, снует.
Дунул в листья — листья ворохом.
По дому заерзали разные шорохи.
— У-уф,— тяжело вздохнул шкаф,
А вода в умывальнике — каап-кап-каап-кап.
Дышат вещи, живут вещи,
Ночь течет изо всех трещин.
Записка ж упала, лежит у стола.
Приходит сосед — ну как дела?
А я ему, после большого вздоха:
— У меня, — говорю, — знаете ли, с сердцем плохо. —
И сам к записке, едва дышу,
А клен за окошком — шаа-шуу-шаа-шуу.
В часах суетятся колесики, зубчики,
Под ними качается локоном маятник.
Я к нему — дорогой, голубчик,
Вы что-нибудь в любовных делах понимаете?
А в комнате пол неожиданно треснул,
Доски пропыли: — Ух, тесно! —
Луна окрасила стол в голубое,
Цветы закачались вдруг на обоях,
Заплавали шорохи спереди, сзади;
Кряхтят стулья, хрустят тетради.
— Как поживаете? — скрипит башмак,
А часы отвечают: — Тиик-так-тиик-так.
Я же опять про свою потерю:
— Я, дорогая, тебе не верю,
В каждом углу у жизни сила,
Быть не может, чтоб не любила.
Записку же эту спрашивать не с кого,
Разве только спросить с Достоевского.
Но мы не «наказанье», мы «преступленье»,
Мы — это дети первой ступени.
Любовь нас связала, как книги школьник,
Как заговорщиков дерзкие узы,
Как вяжет катеты в треугольник
Хитрая линия гипотенузы.
Нам годы свои не точить слезами,
Нам завтра на жизнь держать экзамен.
Схватил бумагу, сижу, пишу,
А клен за окошком — шаа-шуу-шаа-шуу.
Мир перелился в один хор:
— Любимая, скучно? Да это вздор.
Да разве жизнь у нас плохая,
Да разве можно жить, зевая,
Когда у меня каждая вещь вздыхает,
Комната ежится, как живая!
Но тут, возможно, весьма случайно,
Очень уж громко чихнул чайник.
Думаю, что-то неладно здесь,
Зажег лампу — к записке, пристально.
Гляжу, родители!.. Так и есть —
Записка эта не мне написана.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Росу на рамах слизал рассвет,
Утром приходит опять сосед:
— Ну как, — говорит, — живете, чудак? —
А я ему радостно: — Тик-так-тик-так.
Довольно и беглого взгляда:
Воссел — вы узнали без слов —
Средь зелени Летнего Сада
Отлитый из бронзы Крылов,
И, видимо, в думе глубок он,
И чтоб то дума была —
Подслушать навесился локон
На умную складку чела.
Разогнута книга; страницу
Открыл себе дедушка наш,
И ловко на льва и лисицу
Намечен его карандаш.
У ног баснописца во славе
Рассыпан зверей его мир:
Квартет в его полном составе,
Ворона, добывшая сыр,
И львы и болотные твари,
Петух над жемчужным зерном,
Мартышек лукавые хари,
Барашки с пушистым руном.
Не вся ль тут живность предстала
Металлом себя облила
И группами вкруг пьедестала
К ногам чародея легла? Вы помните, люди: меж вами
Жил этот мастистый старик,
Правдивых уроков словами
И жизненным смыслом велик.
Как меткий был взгляд его ясен!
Какие он вам истины он
Развертывал в образах басен,
На притчи творцом умудрен!
Умел же он истины эти
В такие одежды облечь,
Что разом смекали и дети,
О чем ведет дедушка речь.
Представил он матушке-Руси
Рассказ про гусиных детей,
И слушали глупые гуси —
Потомки великих гусей.
При басне его о соседе
Сосед на соседа кивал,
А притчу о Мишке-медведе
С улыбкой сам Мишка читал.
Приятно и всем безобидно
Жил дедушка, правду рубя.
Иной… да ведь это же стыдно
Узнать в побасенке себя!
И кто предъявил бы, что колки
Намеки его на волков,
Тот сам напросился бы в волки,
Признался, что сам он таков.
Он создал особое царство,
Где умного деда перо
Карало и злость и коварство,
Венчая святое добро.
То царство звериного рода:
Все лев иль орел его царь,
Какой-нибудь слон воевода,
Плутовка-лиса — секретарь;
Там жадная щука — исправник,
А с парой поддельных ушей
Всеобщий знакомец — наставник,
И набран совет из мышей.
Ведь, кажется, всё небылицы:
С котлом так дружится горшок,
И сшитый из старой тряпицы
В великом почёте мешок;
Там есть говорящие реки
И в споре с ручьём водопад,
И словно как мы — человеки —
Там камни, пруды говорят.
Кажись баснописец усвоил,
Чего в нашем мире и нет;
Подумаешь — старец построил
Какой фантастический свет,
А после, когда оглядишься,
Захваченной деда стихом,
И в бездну житейского толка
Найдёшь в его складных речах:
Увидишь двуногого волка
с ягнёнком на двух же ногах:
Там в перьях павлиньих по моде
Воронья распущена спесь,
А вот и осёл в огороде:
‘Здорово, приятель, ты здесь? ‘
Увидишь тех в горьких утехах,
А эту в почётной тоске:
Беззубою белку в орехах
И пляшущих рыб на песке,
И взор наблюдателей встретит
Там — рыльце в пушку, там — судью,
Что дел не касаяся, метит
На первое место в раю.
Мы все в этих баснях; нам больно
Признаться, но в хоть взаймы
Крыловскую правду, невольно,
Как вол здесь мычу я: ‘и мы! ‘
Сам грешен я всем возвещаю:
Нередко читая стихи,
Друзей я котлом угощаю,
Демьяновой страшной ухи. Довольно и беглого взгляда:
Воссел — вы узнали без слов —
Средь зелени Летнего Сада
Отлитый из бронзы Крылов, —
И станут мелькать мимоходом
Пред ликом певца своего
С текущим в аллее народом
Ходячие басни его:
Пойдут в человеческих лицах
Козлы, обезьяны в очках;
Подъедут и львы в колесницах
На скачущих бурно конях;
Примчатся в каретах кукушки,
Рогатые звери придут,
На памятник деда лягушки,
Вздуваясь, лорнет наведут, —
И в Клодта живых изваяньях
Увидят подобья свои,
И в сладостных дам замечаньях
Радастся: ‘mais oui, c’est joli’
Порой подойдёт к великану
И серый кафтан с бородой
И скажет другому кафтану:
‘Митюха, сынишко ты мой
Читает про Мишку, мартышку
Давно уж, — понятлив, хоть мал:
На память всю вызубрил книжку,
Что этот старик написал’.
О, если б был в силах нагнуться
Бессмертный народу в привет!
О, если б мог хоть улыбнуться
Задумчивый бронзовый дед!
Нет, — тою ж всё думою полный
Над группой звериных голов
Зрим будет недвижный, безмолвный
Из бронзы отлитый Крылов.
Людскую скорбь, вопросы века —
Я знаю все… Как друг и брат,
На скорбный голос человека
Всегда откликнуться я рад.
И только. Многое я вижу,
Но воля у меня слаба,
И всей душой я ненавижу
Себя как подлого раба,
Как я неправду презираю,
Какой я человек прямой,
Покуда жизни не встречаю
Лицом к лицу, — о Боже мой!
И если б в жизнь переходили
Мои слова, — враги мои
Меня давно б благословили
За сердце, полное любви.
Погас порыв мой благородный.
И что же? Тешится над ним
Какой-нибудь глупец холодный
Безумным хохотом своим.
«Так вот-с как было это дело, —
Мне говорит степняк-сосед:
— Себя он вел уж очень смело,
Сказать бы: да, он скажет: нет.
Упрямство… вот и судит криво:
За правду стой, да как стоять!
Ну, перенес бы молчаливо,
Коли приказано молчать.
Вот и погиб. Лишился места,
Притих и плачет, как дитя,
Детишек куча, дочь невеста,
И в доме хлеба — ни ломтя…»
— «Как вам не совестно, не стыдно!
Как повернулся ваш язык!
Мне просто слушать вас обидно!..» —
Я поднимаю громкий крик.
И весь дрожу. Лицо пылает,
Как лев пораненный, я зол.
Сигара в угол отлетает,
Нога отталкивает стол.
Сосед смеется: «Что вы! что вы!
Обидел, что ли, я кого?
Уж вы на нож теперь готовы,
Ха-ха, ну стоит ли того?»
И в самом деле, я решаю:
Что портить кровь из пустяков!
Махну рукой и умолкаю:
Не переучишь дураков.
Берусь за книгу ради скуки,
И желчь кипит во мне опять:
Расчет, обманы, слезы, муки,
Насилье… не могу читать!
Подлец на добром возит воду,
Ум отупел, заглох от сна…
Ужели грешному народу
Такая участь суждена?
«Ты дома?» — двери отворяя,
Чудак знакомый говорит
И входит, тяжело ступая.
Он неуклюж, угрюм на вид.
Взгляд ледяной, косые плечи,
Какой-то шрам между бровей.
Умен, как бес, но скуп на речи.
Трудолюбив, как муравей.
«Угодно ли? Была б охота,
Есть случай бедняку помочь —
Без платы… нелегка работа:
Сидеть придется день и ночь,
Писать, читать, в архиве рыться —
И жертва будет спасена».
— «А ты?» — «Без платы что трудиться!»
— «Изволь! мне плата не нужна».
И вот к труду я приступаю,
И горячусь, и невпопад
Особу с весом задеваю;
Я рвусь из сил, меня бранят.
Тут остановка, там помеха;
Я рад бы жертве, рад помочь,
Но вдруг!.. Мне тошно ждать успеха,
Мне эта медленность невмочь.
И все с досадой я бросаю,
И после (жалкий человек)
Над бедной жертвой я рыдаю,
Кляну свой бесполезный век.
Нет, труд упорный — груз свинцовый.
Я друг добра, я гражданин,
Я мученик, на все готовый,
Но мученик на миг один.
Старый Ян имел два клада,
Не доступных никому,
И одна была отрада
В них на старости ему. Первый клад, что рыцарь в латах,
Был — окованный сундук,
Где чистейшее в дукатах
Береглось от хищных рук. Клад второй была младая
Светлоликая жена,
Чистотою — ангел рая,
Обольщеньем — сатана. Два голкондские алмаза —
Глазки, глазки — у! — беда!
Грудь — фарфоровая ваза,
Зубы — перлы в два ряда. И ценя такие блага,
И не ведая утрат,
Посвятил им старый скряга
Хилых дней своих закат. Заберется ль в кладовую —
Он целует все места,
Пыль глотает золотую.
Золотит свои уста. Всё сочтет, — сундук заветный
Закрепит тройным замком,
Подрожит — и, неприметный,
Ускользает вон тайком. После старческие ласки
Он жене своей дарит,
Подойдет, ей взглянет в глазки
И лукаво погрозит. То, как ценный самородок,
Кудри взвесит на руке,
То возьмет за подбородок
Иль погладит по щеке. Клад и этот цел — он видит,
И старик безмерно рад,
Подрожит и, скорчась, выйдет,
Но замкнет и этот клад. Между тем проходят годы,
Он дряхлеет каждый миг,
И могильный зов природы
Слышит трепетный старик. Жалко старому два клада
Бросить в мире — приуныл.
Первый клад он в угол сада
Ночью снес и там зарыл. Не ходи в людскую руку!
Спи тут! Дело решено…
Но — куда другую штуку
Скроешь? — Вот что мудрено. Как бы женку-то припрятать?
Как бы эту запереть,
И замкнуть, и запечатать,
А потом уж умереть? Вот давай ее он кликать:
‘Душка! Эй, поди сюда!
Жаль мне — будешь горе мыкать:
Я умру — тебе беда! Попадешь в чужие люди, —
Ведь тебя не сберегут,
Пух твоей лебяжьей груди
Изомнут и изорвут. Ты слыхала ль от соседок?
Ведь другие-то мужья
Жен своих и так и эдак…
Уж совсем не то, что я! Ты была мне что невеста
От венца до этих пор,
Я тебе и честь, и место,
Да и двери на запор. А умру — подобной чести
Не дождешься никогда.
Знаешь что? — Умрем-ка вместе!
Смерть ведь, право, не беда. Согласись, мой розан алый!
Средство мной уж найдено’, —
Та в ответ ему: ‘Пожалуй!
Хоть умрем — мне всё равно’, ‘Ну, так — завтра. Ты покайся
Прежде мне, открой себя, —
Ведь сосед-то наш, признайся,
Подговаривал тебя? ’ ‘Что. таить, коль дело к смерти?
Я не отопрусь никак’.
— ‘Ишь соседи! Эки черти!
Я уж знал, что это так. Он хотел тебя, как видно,
Увезти, скажи, мой свет! ’
— ‘Да; но мне казалось стыдно…
У него ж деньжонок нет; Сам раздумает, бывало,
Да и скажет: ‘Подождем!
Ведь у скряги-то немало
Кой-чего — мы всё возьмем». ‘Ах, бездельник голоперый!
Ишь, так вот он до чего!
Человек-то стал я хворый,
А не то — уж я б его! ’ ‘Успокойся же, папаша! —
Яну молвила жена. —
Вспомни: завтра участь наша
Будет смертью решена. Ты и сам, быть может, грешен.
Как меня ты запирал
И замок тут был привешен —
Ты куда ходил? ’ — ‘В подвал’. ‘Может, душенька какая
Там была. . признайся, хрыч!
Тяжкий грех такой скрывая,
Адской муки не накличь! Ведь из аду уж не выдешь!
Что ж там было? ’ — ‘Ну… дитя…’
— ‘Незаконное! — вот видишь!
Говори-ка не шутя! Грешник! Бог тебя накажет’.
— ‘Что ты, дурочка? Мой сын
Мной не прижит был, а нажит —
Не от эдаких причин’. Призадумалась в кручине
Женка Яна, а супруг
Продолжал ей речь о сыне,
Разумея свой сундук: ‘Мой сынок в пыли валялся,
Был в оковах, мерз зимой,
Часом звонко отзывался,
Желтоглазый был такой; Не гульбу имел в предмете,
На подъем нелегок был, —
И уж нет его на свете:
Я его похоронил’. Тут порыв невольный взгляда
При улыбке старика
Обратился в угол сада
На могилу сундука. ‘Что туда ты смотришь зорко? —
Подхватила вдруг жена. —
Там — в углу как будто горка, —
Не могилка ль там видна? Не сынок ли твой положен
Там, куда ты так взглянул? ’
Ян замялся — и, встревожен,
Помолчав, рукой махнул: ‘Всё земля возьмет. И сами
Мы с нее в нее пойдем.
После все пойдут за нами:
Те все порознь, мы — вдвоем. Завтра кончим! ’ Но настало
Божье утро, Ян глядит:
Женки словно не бывало,
Угол сада весь разрыт. Что-то хуже смерти хлада
Он почуял и дрожит.
Вдруг пропали оба клада.
На столе письмо лежит. Ужас кровь ему морозит…
То рука жены его:
‘Твой сосед меня увозит
С прахом сына твоего’.
Один купец в селе своем
Торговлю всяким вел добром.
Однажды из соседних сел
К нему с собакою пришел
Пастух — саженный молодец.
«Здорово, — говорит, — купец!
Есть мед — продай,
А нет — прощай».
«Есть-есть, голубчик-пастушок!
Горшок с тобой? Давай горшок!
Мед — вот он: что укажешь сам,
Отвешу мигом и продам».
Все по-хорошему идет,
За словом слово — тот же мед.
Отвешен мед, но как алмаз
На землю капля пролилась.
Жзз... муха. Сладкий чуя мед,
Жужжит, звенят и к капле льнет,
Хозяйский кот бочком-бочком.
За мухой крадется. Потом
В один прыжок
На муху — скок!
И в тот же миг пастуший пес
Ощерился, наморщил нос.
Рванулся, взвыл
Что было сил,
Кота подмял,
За горло взял.
Сдавил, куснул —
И отшвырнул.
«Загрыз! Загрыз! Ах, котик мой!
Ах, чтоб те сдохнуть, пес чумной!»
Разгневался купец — и вот,
Чем попадя собаку бьет.
Визжит собака — и рядком
С несчастным падает котом.
«Пропал мой лев, пропал, конец!
Кормилец, друг мой!.. Ну, купец,
Мерзавец, вор, такой-сякой!..
Да провались домишко твой!..
Ты смел собаку бить мою ,—
Отведай же, как сам я бью!»
Взревел пастух наш, над купцом
Дубину тяжкую с кремнем
Занес, — и вмиг хозяин злой
Упал с пробитой головой.
«Убили!.. Кто там?.. Караул!..»
По всем кварталам шум и гул,
Народ стекается, кричит:
«На помощь! Караул! Убит!
С нагорных улиц, из низов,
С дороги, с пастбищ, от станков,
Крича, кляня,
Вопя,стеня,
Отец и мать,
Сестра и зять,
Жена и брат,
И кум, и сват,
И все дядья,
И все друзья,
И с тещей тесть,
И как еще их там — бог весть —
Бегут, бегут, бегут, бегут
И чем попало бьют и бьют:
«Ах, окаянный! Ах, пострел!
Да как ты мог? Да как ты смел?
Да с чем ты шел: товар купить,
Иль даром душу загубить?»
И рядом с псом своим в углу
Пастух простерся на полу.
«Ну, постояли за купца.
Бери, кто хочет, мертвеца!»
И вскоре в ближнее село
Известье скорбное пришло.
«Эй, кто там есть?
Возможно ль снесть?
Ведь это наш пастух убит!..»
Порой шалун разворошит
Гнездо осиное и прочь
Уйдет. Не то же ли точь-в-точь
Наделала и муха та?
Смятенье, шум и суета...
Что подвернулось — второпях
Хватают. Кто с ружьем в руках,
Кто с вилами, а кто с ножом,
С лопатой, с палкой, с топором,
Кто с заступом, кто вертел взял,
Тот шапку в спешке потерял,
Тот вскинул на лошадь седло —
И все на вражее село.
«Что за бессовестный народ!
Ни страха, ни стыд их не берет,
К ним за товаром забредешь —
Накинутся — и в спину нож.
Тьфу, пропасть! Провалиться б вам,
Убийцам лютым, дикарям!
Пойдем, побьем,
Сожжем, сотрем!
Эй, ну-ка, не плошай, вперед!»
И вышел на народ народ.
И каждый бил, и бил, и бил,
Рубил, и резал, и громил.
И всяк, чем больше порубил,
Тем больше в ярость приходил.
Соседа бил сосед.
Соседа жег сосед.
И кто где жил —
Простыл и след.
Но вот беда: меж этих сел
Рубеж, деливший земли, шел,
И подать каждое село
Владыке своему несло.
Заслышавши про тот разбой,
Немедля царь страны одной
Указ громовый издает:
«Да знает верный наш народ,
Отчизны общей каждый сын,
Рабочий, воин, дворянин,
И наш совет,
И целый свет,
Что дерзкий, вероломный враг,
Забывши честь и божий страх,
Нас подлой лестью усыпил,
В цветущий наш предел вступил
И граждан мирную семью
Предал железу и огню.
Кровь жертв из бедного села
К стопам престола притекла,
И сколь ни горько это нам —
Мы отдали приказ войскам
В пределы вражие вступить
И за невинных отомстить.
А чтобы дерзких побороть,
Нам в помощь — пушки и господь».
Но царь враждебный в свой черед
Войскам такой приказ дает:
«Пред господом и всей землей
Мы возвещаем: хитрый, злой
Сосед попрал небес закон
И между братских двух племен
Посеял злобу и раздор.
Он дружбы древний договор
Нарушил первый. Ныне, встав
За нашу честь, за добрый нрав,
За кровь погубленных людей,
За вольность родины своей.
Мы властью нам присущих прав,
На помощь господа призвав,
Подемлем меч победный свой
И гнев над вражеской главой».
И злая началась война.
В огне пылает вся страна,
Шум, грохот, кровь, и крик, и стон,’
И плач, и скорбь со всех сторон,
И в дуновении ветров
Струится запах мертвецов.
И так идет
За годом год:
Станки молчат,
Посев не сжат,
Все ширится войны костер,
За голодом приходит мор.
Людей нещадно косит он,
И вот весь край опустошен.
И в ужасе среди могил
Живой живого вопросил:
«С чего ж, откуда и когда
Такая грянула беда?»
Плывут мореходцы — и вдруг озадачен
Их взор выступающим краем земли;
Подъехали: остров! — Но он не означен
На карте; они этот остров нашли,
Открыли; — и в их он владенье по праву
Поступит, усилит страны их державу. Пристали: там бездна природы красот,
Еще не страдавших от силы воинской, —
Жемчужные горы! Лесами встает
Из гротов коралловых мох исполинской.
Какие растенья! Какие цветы!
Таких еще, смертный, не видывал ты. Там почва долин и цветных междугорий
Вся сшита из жизни, отжившей едва, —
Из раковин чудных, из масс инфузорий;
Вглядишься в пылинку: пылинка жива;
К цветку ль — великану прохожий нагнулся:
Крылатый цветок мотыльком встрепенулся, Иль резвою птичкой, и птичка летит
И звонко несется к небесным преддверьям,
И луч всепалящего солнца скользит
По радужным крыльям, по огненным перьям;
Пришлец вдруг испуган извитой змеей:
То стебель ползучий блеснул чешуей. И видно, как всходит, — и слышно, как дышит
Там каждая травка и каждый лесок;
Там дерево жизни ветвями колышет,
И каплет из трещин живительный сок,
И брызжет, — и тут же другое с ним рядом:
То дерево жизни с убийственным ядом.
И рад мореходец. ‘Хвала мне и честь! —
Он мыслит. — Вот новость для нашего века —
Земля неизвестная! Все на ней есть
И — слава всевышнему! — нет человека!
Еще здесь дороги себе на просек
Мой ближний’ — так мыслит и рад человек.
‘А если там дальше и водятся люди
На острове этом прижмем дикарей!
Заспорят: железо направим им в груди
И сдвинем их глубже — в берлоги зверей,
И выстрелы будут на вопль их ответом;
Причем озарим их евангельским светом. Встречая здесь новые тени и свет,
Потом пусть картины здесь пишет художник
Трудится ученный, и тощий поэт,
Беснуясь, восходит на шаткий треножник!
Нам надобно дело: все прочее блажь.
нам надо, во-первых, чтоб остров был наш. Мы срежем мохнатые леса опушки;
здесь будет дорога; тут станет наш флот,
Там выстроим крепость и выставим пушки, —
И если отсюда сосед подойдет,
Как силы его ни явились бы крепки,
От вражьей армады останутся щепки Какую торговлю мы здесь заведем!
Давай потом ездить и в даль и к соседям!
Каких им диковин с собой навезем!
С каким небывалом товарцем подъедем!
Вот новая пряность Европе на пир!
Вот новые яды! Пусть кушает мир! ‘ Земля под ногами гостей шевелится,
Кряхтит или охает: тягостен ей
Под новым животным пришедшим селиться
Средь выросших дико на персях у ней
Животно-кристалов, Животно-растений,
Полуминералов, полупрозябений. А гости мечтают: ‘Хозяева мы.
Без нас — тут дремала пустая природа,
И солнце без нас не умолило б тьмы,
Без пошлин сияя, блестя без дохода,
В бесплодном венце неразумных лучей. Что солнце, где нет человека очей? ‘
Но прежде чем здесь пришлецы утвердились, Другого народа плывут корабли. Прибывшие в право владений вступились.
У первых с последними споры пошли
‘Сей берег впервые не нам ли встречен? ‘ —
‘Конечно, — да нами он прежде замечен’. И вот — забелели еще паруса,
И нации новой явились пришельцы:
‘Постойте! — приезжих гудят голоса, —
По праву природы не мы ль здесь владельцы?
В соседстве тут наша земля — материк.
Оторванный лоскут ее здесь возник’.
В три царства пошли донесенья, как надо,
Об острове чудном; проснулись дворы;
Толкуют о найденном вновь Эльдорадо,
Где золото прыщет из каждой горы;
Волной красноречья хлестнули палаты,
И тонкие скачут на съезд дипломаты. Съезжаются: сколько ума в головах!
Какая премудрость у них в договорах!
А там между тем в их родимых землях
Готовятся флоты и пушки, и порох —
На случай. Все было средь тех уже дней,
Где эта премудрость казалась верней. Лишь древность седая, пленяясь витийством
Речей плутоватых, им верить могла;
А впрочем, и древле все тем же убийством,
Войной нареченным, решались дела,
И место давали губительным сценам
Афины со Спартой и Рим с Карфагеном. И вот за пленительный остров борьба
Как раз бы кровавым котлом закипела,
Но страшное зло отвратила судьба,
И лютая вспыхнуть война не успела:
Тот остров плавучий под бурный разгул,
Однажды средь яростных волн потонул, Иль, сорван могучим крылом урагана
С подводной, его подпиравшей, скалы,
Умчался в безвестную даль океана
И скрылся навеки за тучами мглы;
А там еще длились и толки и споры,
Готовились пушки, и шли договоры.
Я весь свой век жила в родном селе,
Жила, как все, — работала, дышала,
Хлеба растила на своей земле
И никому на свете не мешала.
И жить бы мне спокойно много лет, —
Женить бы сына, пестовать внучонка…
Да вот поди ж нашелся людоед —
Пропала наша тихая сторонка!
Хлебнули люди горя через край,
Такого горя, что не сыщешь слова.
Чуть что не так — ложись и помирай:
Всё у врагов для этого готово;
Чуть что не так — петля да пулемет,
Тебе конец, а им одна потеха…
Притих народ. Задумался народ.
Ни разговоров не слыхать, ни смеха.
Сидим, бывало, — словно пни торчим…
Что говорить? У всех лихая чаша.
Посмотрим друг на друга, помолчим,
Слезу смахнем — и вся беседа наша.
Замучил, гад. Замордовал, загрыз…
И мой порог беда не миновала.
Забрали всё. Одних мышей да крыс
Забыли взять. И всё им было мало!
Пришли опять. Опять прикладом в дверь, —
Встречай, старуха, свору их собачью…
«Какую ж это, думаю, теперь
Придумал Гитлер для меня задачу?»
А он придумал: «Убирайся вон!
Не то, — грозят, — раздавим, словно муху…»
«Какой же это, — говорю, — закон —
На улицу выбрасывать старуху?
Куда ж идти? Я тут весь век живу…»
Обидно мне, а им того и надо:
Не сдохнешь, мол, и со скотом в хлеву,
Ступай туда, — свинья, мол, будет рада.
«Что ж, — говорю, — уж лучше бы свинья, —
Она бы так над старой не глумилась.
Да нет ее. И виновата ль я,
Что всех свиней сожрала ваша милость?»
Озлился, пес, — и ну стегать хлыстом!
Избил меня и, в чем была, отправил
Из хаты вон… Спасибо и на том,
Что душу в теле все-таки оставил.
Пришла в сарай, уселась на бревно.
Сижу, молчу — раздета и разута.
Подходит ночь. Становится темно.
И нет старухе на земле приюта.
Сижу, молчу. А в хате той порой
Закрыли ставни, чтоб не видно было,
А в хате — слышу — пир идет горой, —
Стучит, грючит, гуляет вражья сила.
«Нет, думаю, куда-нибудь уйду,
Не дам глумиться над собой злодею!
Пока тепло, авось не пропаду,
А может быть, и дальше уцелею…»
И долог путь, а сборы коротки:
Багаж в карман, а за плечо — хворобу.
Не напороться б только на штыки,
Убраться подобру да поздорову.
Но, знать, в ту ночь счастливая звезда
Взошла и над моею головою:
Затихли фрицы — спит моя беда,
Храпят, гадюки, в хате с перепою.
Пора идти. А я и не могу, —
Целую стены, словно помешалась…
«Ужели ж всё пожертвовать врагу,
Что тяжкими трудами доставалось?
Ужели ж, старой, одинокой, мне
Теперь навек с родным углом проститься,
Где знаю, помню каждый сук в стене
И как скрипит какая половица?
Ужели ж лиходею моему
Сиротская слеза не отольется?
Уж если так, то лучше никому
Пускай добро мое не достается!
Уж если случай к этому привел,
Так будь что будет — лучше или хуже!»
И я дубовый разыскала кол
И крепко дверь притиснула снаружи.
А дальше, что же, дальше — спички в ход, —
Пошел огонь плести свои плетенки!
А я — через калитку в огород,
В поля, в луга, на кладбище, в потемки.
Погоревать к покойнику пришла,
Стою перед оградою сосновой:
— Прости, старик, что дом не сберегла,
Что сына обездолила родного.
Придет с войны, а тут — ни дать ни взять,
В какую дверь стучаться — неизвестно…
Прости, сынок! Но не могла я стать
У извергов скотиной бессловесной.
Прости, сынок! Забудь отцовский дом,
Родная мать его не пощадила —
На всё пошла, но праведным судом
Злодеев на погибель осудила.
Жестокую придумала я месть —
Живьем сожгла, огнем сжила со света!
Но если только бог на небе есть —
Он все грехи отпустит мне за это.
Пусть я стара, и пусть мой волос сед, —
Уж раз война, так всем идти войною…
Тут подошел откуда-то сосед
С ружьем в руках, с котомкой за спиною.
Он осторожно посмотрел кругом,
Подумал молча, постоял немного,
«Ну, что ж, — сказал, — Антоновна, идем!
Видать, у нас теперь одна дорога…»
И мы пошли. Сосед мой впереди,
А я за ним заковыляла сзади.
И вот, смотри, полгода уж поди
Живу в лесу у партизан в отряде.
Варю обед, стираю им белье,
Чиню одёжу — не сижу без дела.
А то бывает, что беру ружье, —
И эту штуку одолеть сумела.
Не будь я здесь — валяться б мне во рву,
А уж теперь, коль вырвалась из плена,
Своих врагов и впрямь переживу, —
Уж это так. Уж это непременно.
Странники.
«Я гражданин вселенной»
Сократ
— «Я везде чужестранец» —
Аристипп.
ПЕРВЫЙ.
Блажен, блажен, кто жизни миг крылатый
Своим богам-Пенатам посвятил;
Блажен, блажен, кто дым родимой хаты
Дороже роз чужбины оценил!
Родной весны цветы златые,
Родной зимы снега седые;
Разсказы няни, игры дев;
Косца знакомаго напев;
Знакомых пчел в саду жужжанье;
Домашних псов далекий лай;
Родных потоков лепетанье —
О край отцов, волшебный край!
Сердечныя очарованья,
Забуду ль вас!
ВТОРОЙ.
Блажен, блажен, кто моря зрел волненье;
Кто Божий мир отчизною назвал;
Свой отдал путь на волю Провиденья,
И воздухом вселенной подышаль!
Бродячей жизни бред счастливый,
Ты, как поэта сон игривый, .
Разнообразием богат!
Сегодня—кров убогой хаты,
Деревня, пашни полосаты;
А завтра—пышных зданий ряд!
Искуств волшебныя созданья,
Священный гения завет;
Чудес минувших яркий след;
Народов песни и преданья !
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
ПЕРВЫЙ.
Настала осень. Над холмами
Туманы влажные висят;
За море лебеди летят;
Овин наполнился снопами,
Румяным блескомь бор покрыт;
Ловитвы рог в горах звучит;
С ружьем, сь соседом, в поле чистом
Гарцует мирный домоседь; —
Ужь ночь над доломь серебристымь;
«Пора домой! Ко мне, сосед!» —
Вошли: Лилетя суетится,
Камин отрадный запылал;
Как жертва, ужин их дымится,
Хрустальный пенится бокал,
ВТОРОЙ.
Сосед, ружье, камин, Лилета,
И вновь ружье, камин, сосед: —
Однообразна песня эта!
Безцветен твой сердечный бред!
Среди ль полей своих широких
Встречал ты длинный ряд веков,
Бродящих меж седых столбов
По залм замковь одиноких?
С соседом ли ты зрел своим
Природы блеск, морей равнины?
Как счастлив странник! перед ним
Что шаг—то новыя картины:
Тамь изумрудный ряд холмов;
Там разноцветных гор вершины;
В одежде новых облаков.
Тамь солнца новаго сиянье,
Луна над бором вековым;
Иль неба с морем голубым
В дали румяной сочетанье.
ПЕРВЫЙ.
Зима. Клоками снег валит;
Свод неба, бледный и туманный,
Как саван над землей висит, —
«О, где же ты, приют желанный!»
Печальный странник говорит; —
«Устал я! ночь на землю льется;
Бунтует ветр в глуши лесной;
Вокруг мятель седая вьется —
Нет крова! нет страны родной!» —
Но вот избушка в темном поле
В ней брежжет яркий огонек:
Рад странник! Рад—чего же боле?
Есть теплый на ночь уголок!
Вошел. Там мирною толпою,
Вокругь трескучаго огня,
Делясь безпечностью златою;
Сидит счастливая семья.
Младой пришлец ночлега просит;
Но вот сухой, холодный взгляд
Ответ понятный произносит —
И странник новый в сердце яд
Далеко от людей уносит.
Ах, то ль на родине святой!
Там зеркалом души родной
Ему людей казались взоры —
Иль это бред?
ВТОРОЙ.
Обман пустой!
Не сердце ль наше, милый мой,
Тот истинный сосуд Пандоры?
Конечно, много чудаков!
Конечно, много пустяков
Нам стоют злыя их проказы;
Кровавых слов, жестоких слов;
Но как же избежать заразы?
Она шипящею змеей
Весь мир подлунный обвивает,
И меньше всех лишь тот страдает,
Кто рад, как я, товарищ мой,
По свету пестрому скитаться;
За тем, чтоб сердце приучить
Во всей вселенной дома быть; —
С людьми приятельски встречаться;
Сь одними—скромно поболтать,
С другими—смело помолчать;
Над Арлекином посмеяться,
С людьми честными позевать.
ПЕРВЫЙ.
Согласен. Но одной отрадой,
Одной небесною лампадой
Творец наш жребий озарил!
Мой друг! быть может, с ней одною,
С сей тихой, ясною звездою
Нам свет роднаго неба мил!
С тобой, любов, алтарь сердечный,
Двух душ священный ѳимиам,
Союз божественный…
ВТОРОЙ.
. . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
ПЕРВЫЙ.
Вотще сей горькой клеветой,
Личиной грусти ледяной
Язвит любов твой смех притворной:
Она росою благотворной
Твой зной сердечный прохладит;
Смягчит твой дух окамененой,
С надеждой сердце примирит.
О луч души осиротелой!
Потокь в пустыне бытия!
Любоьь, сестра священной Веры!
Лилея Ангелов….
ВТОРОЙ.
Химеры!
Где жь эта чистая струя?
Где эту райскую лилею,
В какой степи, в какой глуши
Я всем огнем моей души
У сердца беднаго согрею?
Мечты! наш лоб любви престол!
Задига смерть ея символ!
Приманка—ножницы Далилы!…
Но я волшебницу нашел;
Моей Армиды образ милый
Со мной везде, во всех краях:
Катится ль солнце в небесах,
Летит ли птица надо мною —
Я говорю; мы вновь с тобою
В иных увидимся странах!