На крыльце сидит слуга —
Княжеский —Кузьма.
Сев краюшку пирога,
Молвил он: «Эх-ма̀!
Отслужил я господам,
Значит, время есть»
И читать стал по складам
Он газету «Весть».
Не призывай. И без призыва
Приду во храм.
Склонюсь главою молчаливо
К твоим ногам.
И буду слушать приказанья
И робко ждать.
Ловить мгновенные свиданья
И вновь желать.
Твоих страстей повержен силой,
Под игом слаб.
Порой — слуга; порою — милый;
И вечно — раб.
Отчизны враг, слуга царя,
К бичу народов, самовластью
Какой-то адскою любовию горя,
Он не знаком с другою страстью.
Скрываясь от очей, злодействует впотьмах,
Чтобы злодействовать свободней.
Не нужно имени: у всех оно в устах,
Как имя страшное владыки преисподней.
1824
Слуга, сударыня, покорный!
Пускай ты божеская дочь,
Я стал уж человек придворный
И различу, что день, что ночь.
Лет шестьдесят с тобой водился,
Лбом за тебя о стены бился,
Чтоб в верных слыть твоих слугах;
Но вижу, неба дщерь прекрасна,
Что верность та моя напрасна:
С тобой я в чистых дураках!..
Я облачился перед битвой
В доспехи черного слуги.
Вам не спасти себя молитвой,
Остервенелые враги!
Клинок мой дьяволом отточен,
Вам на погибель, вам на зло!
Залог побед за мной упрочен
Неотвратимо и светло.
Ты не спасешь себя молитвой —
Дрожи, скрывайся и беги!
Я облачился перед битвой
В доспехи черного слуги.
Средь Рима древнего сооружалось зданье —
То Нерон воздвигал дворец свой золотой;
Под самою дворца гранитною пятой
Былинка с кесарем вступила в состязанье:
«Не уступлю тебе, знай это, царь земной,
И ненавистное твое я сброшу бремя».
— Как, мне не уступить? Мир гнется подо мной. —
«Весь мир тебе слугой, а мне слугою — время».
В альбом княгини Т…ой.
(С французскаго).
Когда средь Рима древняго сооружалось зданье
(То̀ Нерон воздвигал дворец свой золотой),
Под самою дворца гранитною пятой
Былинка с Кесарем вступила в состязанье:
«Не уступлю тебе, знай это, царь земной,
И ненавистное твое я сброшу бремя».
— Как, мне не уступить? Мир гнется подо мной!—
«Весь мир тебе слугой, а мне слугою—время».
1
— О чем же ты тоскуешь, витязь,
Один на башенной стене?
— Убийством и борьбой насытясь,
Еще я счастлив не вполне.
Меня гнетут мои кольчуги,
Хочу изведать тайны сна.
Уйдите прочь, друзья и слуги,
Меня утешит тишина.
2
— Зачем же, слуги, вы таитесь
В проходах темных, в тишине?
— Наш господин, наш славный витязь,
Давно покоится во сне.
Мы ждем, что дверь — вдруг распахнется,
Он крикнет зовом боевым
И вновь к победам понесется,
А мы тогда — за ним! за ним!
3
— Меня ты слышишь ли, мой витязь?
Довольно спать! восстань! восстань!
— Мечтой и тишиной насытясь,
Я перешел земную грань.
Давно мои белеют кости,
Их червь покинул гробовой,
Все слуги дремлют на погосте,
И только тени пред тобой!
БасняШел некто близ палат через господский двор,
И видит, что слуга метет в том доме сени.
Подмел — и с лестницы потом счищать стал сор,
Но только принялся не с верхней он ступени,
А с той,
Которая всех ниже.
Чиста ступень — слуга с метлой
На ту, которая к сметенной ближе:
И та чиста.
Слуга мой начал улыбаться:
«Без двух, без двух», — кричит спроста —
И ну за третью приниматься.
Подмел и ту — еще убавилось труда:
Глядь вниз — нежданная беда!
Уж чистых двух опять не видно из-под сора.
«Эх! сколько всякого накидано здесь вздора! —
Слуга сквозь зуб ворчит. — Гну спину целый час
А не спорится и с трудами,
Как будто сеют на заказ».
Пошел бедняк обратными следами
Метеное вторично подметать.
Вот вподлинну пылинки не видать,
Но только чистота не долго та продлилась,
И нижняя ступень
Опять от верхней засорилась.
Слуга стал в пень,
Устанешь поневоле,
Раз десять вниз сошел иль боле.
«Дурак! Дурак! —
Прохожий закричал тут, выйдя из терпенья. —
Да ты метешь не так.
Ну если бы какого где правленья
Желая плутни истребить,
Кто начал наперед меньших тузить:
Сперва бы сторожа, привратных и копистов,
Потом подьячий род, канцеляристов,
Потом секретарей,
А там-то бы взялся и за судей:
То скоро ли бы он завел в судах порядки?
Судью подьячим не уймешь,
Подьячего хоть в трут сожжешь,
Судья все станет грабить взятки».
Я вас прошу, позвольте мне
Сыграть вам на одной струне
Возможно покороче
О звездочете, о весне,
О звездочетовой жене,
О звездах и о прочем.
Следя за шашнями светил,
Без горя и забот
В высокой башне жил да был
Почтенный звездочет.
Он был учен и очень мудр,
Но шутит зло Эрот!..
И вот, в одно из вешних утр
Женился звездочет.
У звездочетовой жены
Глаза, как пара звезд,
Лицо, как томный лик луны,
А страсть — кометный хвост.
Она грустна, она бледна,
У ней влюбленный вид.
А звездочет всю ночь сполна
За звездами следит!..
Бледнея каждою весной,
Как лилия в снегу,
Она с особенной тоской
Глядела на’ слугу…
Был недогадлив тот слуга,
Но все же как-то раз
Воскликнул вдруг слуга: «Ага!»
И… кончен мои рассказ.
А вывод здесь, друзья, такой:
Коль мужем стать пришлось,
Смотри-ка лучше за женой,
А звезды брось!
Вот вам, слуга Фемиды верной,
Записка с просьбою усердной,
Состряпать маклерский патент,
По просьбе ж Зверева смиренной,
Здесь в копии вам приложенной.
Неприхотливый мой клиент
Получит все с сим даром скромным.
Он с маклерством головоломным
Давно на опыте знаком;
Он мещанином был в Белеве
Или купцом; имел свой дом
И торговал. Но рок во гневе
Судил клиенту моему
Безжалостно проторговаться,
Войти в долги и взять суму,
Чтоб только с честностью остаться.
Защитой будьте вы ему!
Слуга закона правосудный,
Я знаю, согласить не трудно
Для вас с достоинством закон.
Прекрасный будет маклер он,
Белевскому полезный свету.
Судья, поверьте в том поэту!
При первом ходе на Парнас,
С торжественным всех лир трезвоном
Перед блаженным Аполлоном —
Поставлю свечку я за вас!
Если рыщут за твоею
Непокорной головой,
Чтоб петлёй худую шею
Сделать более худой, —
Нет надёжнее приюта:
Скройся в лес — не пропадёшь, —
Если продан ты кому-то
С потрохами ни за грош.Бедняки и бедолаги,
Презирая жизнь слуги,
И бездомные бродяги,
У кого одни долги, —
Все, кто загнан, неприкаян,
В этот вольный лес бегут,
Потому что здесь хозяин —
Славный парень Робин Гуд! Здесь с полслова понимают,
Не боятся острых слов,
Здесь с почётом принимают
Оторви-сорвиголов.
И скрываются до срока
Даже рыцари в лесах:
Кто без страха и упрёка —
Тот всегда не при деньгах! Знают все оленьи тропы,
Словно линии руки,
В прошлом — слуги и холопы,
Ныне — вольные стрелки.
Здесь того, кто всё теряет,
Защитят и сберегут:
По лесной стране гуляет
Славный парень Робин Гуд! И живут да поживают
Всем запретам вопреки,
И ничуть не унывают
Эти вольные стрелки.
Спят, укрывшись звёздным небом,
Мох под рёбра подложив.
Им какой бы холод ни был,
Жив — и славно, если жив! Но вздыхают от разлуки:
Где-то дом и клок земли —
Да поглаживают луки,
Чтоб в бою не подвели.
И стрелков не сыщешь лучших!..
Что же завтра? Где их ждут?
Скажет первый в мире лучник —
Славный парень Робин Гуд!
Пиит,
Зовомый Симонид,
Был делать принужден великолепну оду
Какому-то Уроду.
Но что писать, хотя в Пиите жар кипел?
Что ж делать? Он запел,
Хотя ко помощи и тщетно музу просит.
Он в оде Кастора и Поллукса возносит,
Слагая оду, он довольно потерпел.
А об Уроде
Не много было в оде.
Урод его благодарит,
Однако за стихи скупенько он дарит
И говорит:
«Возьми задаток,
А с Кастора и Поллукса остаток,
Туда лежит твой след,
А ты останься здесь, дружочек, на обед,
Здесь будет у меня для дружества беседа,
Родня, друзья и каждый мой сосед».
Пируют
И рюмочки вина пииту тут даруют.
Пииты пьют
И в рюмки так вино, как и другие, льют.
Довольно там они бутылки полизали,
Но Симониду тут слуги сказали:
«Прихожие хотят с ним нечто говорить
И сверх того еще его благодарить».
За что, Пиит того не вспоминает,
Слуга не знает,
А он о Касторе и Поллуксе забыл,
Хотя и тот и тот перед дверями был.
«Пойди, — сказали те, — доколе дух твой в теле,
Пойди, любимец наш, пойди скорей отселе!»
Он с ними вышел вон
И слышит смертный стон:
Упал тот дом и сокрушился,
Хозяин живота беседою лишился,
Пошел на вечный сон,
Переломалися его господски кости,
Погиб он тут, его погибли с ним и гости.
Тяжкий, плотный занавес у входа,
За ночным окном — туман.
Что теперь твоя постылая свобода,
Страх познавший Дон-Жуан?
Холодно и пусто в пышной спальне,
Слуги спят, и ночь глуха.
Из страны блаженной, незнакомой, дальней
Слышно пенье петуха.
Что изменнику блаженства звуки?
Миги жизни сочтены.
Донна Анна спит, скрестив на сердце руки,
Донна Анна видит сны…
Чьи черты жестокие застыли,
В зеркалах отражены?
Анна, Анна, сладко ль спать в могиле?
Сладко ль видеть неземные сны?
Жизнь пуста, безумна и бездонна!
Выходи на битву, старый рок!
И в ответ — победно и влюбленно -
В снежной мгле поет рожок…
Пролетает, брызнув в ночь огнями,
Черный, тихий, как сова, мотор,
Тихими, тяжелыми шагами
В дом вступает Командор…
Настежь дверь. Из непомерной стужи,
Словно хриплый бой ночных часов -
Бой часов: "Ты звал меня на ужин.
Я пришел. А ты готов?.."
На вопрос жестокий нет ответа,
Нет ответа — тишина.
В пышной спальне страшно в час рассвета,
Слуги спят, и ночь бледна.
В час рассвета холодно и странно,
В час рассвета — ночь мутна.
Дева Света! Где ты, донна Анна?
Анна! Анна! — Тишина.
Только в грозном утреннем тумане
Бьют часы в последний раз:
Донна Анна в смертный час твой встанет.
Анна встанет в смертный час.
Признаться сказать, я забыл, господа,
Что думает алая роза, когда
Ей где-то во мраке поет соловей,
И даже не знаю, поет ли он ей.
Но знаю, что думает русский мужик,
Который и думать-то вовсе отвык…
Освобождаемый добрым царем,
Все розги да розги он видит кругом,
И думает он: то-то станут нас бить,
Как мы захотим на свободе-то жить…
Признаться, забыл я — не знаю, о чем
Беседуют звезды на небе ночном.
И точно ли жаждут упиться росой
Цветы полевые в полуденный зной.
Но знаю, о чем тайно плачет бедняк,
Когда, запирая свой пыльный чердак,
Лежит он, и мрачен, и зол оттого,
Что даже не смеет любить никого,
И зол он на звезды — что с неба глядят,
Как люди глядят — и помочь не хотят.
Я вам признаюсь, что я знать не могу,
Что думает птица, когда на лугу
Холодный туман начинает бродить,
А солнце встает и не смеет светить.
Но знаю — ох, знаю, что мыслит поэт,
Когда для него гаснет солнечный свет.
Ведь я у цензуры слуга крепостной,
Так думает он — и, холодной рукой
Сдавя свою голову, тихо поет,
Когда его музу цензура сечет.
Признаться, не знаю, что думает пес,
Когда птички крадут в навозе овес,
Когда кот пушистым виляет хвостом,
Не знаю, что думают мыши об нем,
Но знаю, что думают слуги царя,
Ближайшие слуги!
Усердьем горя,
Они день и ночь молят Господа сил,
Чтоб он взволновать им народ пособил:
Дай, Боже! царя убедить нам хоть раз,
Что плохо бы было престолу без нас;
Ведь эдакий глупый презренный народ:
Как хочешь дразни — ничего не берет.
Шел некто городом, но града не был житель,
Из дальних был он стран,
И лгать ему талант привычкою был дан.
За ним его служитель,
Слуга наемный был, и города сего,
Не из отечества его.
Вещает господин ему вещанья новы
И говорит ему: «В моей земле коровы
Не менее слонов».
Слуга ему плетет и сам рассказен ков:
«Я чаю, пуда в три такой коровы вымя,
Слонихой лучше бы ей было дати имя.
Я думаю, у ней один полпуда хвост,
А мы имеем мост,
К нему теперь подходим,
По всякий день на нем диковинку находим.
Когда взойдет на середину,
Кто в оный день солжет, мост тотчас разойдется,
Лишь только лжец найдется,
А лжец падет во глубину».
Проезжий говорит: «Коровы-то с верблюда,
А то бы очень был велик коровий хвост.
Слоновьего звена не врютишь на три блюда.
А ты скажи еще, каков, бишь, ваш-то мост?»
— «А мост-ат наш таков, как я сказал, конечно».
— «Такой имети мост,
Мой друг, бесчеловечно.
Коровы-то у нас
Поболе, как у вас.
А мост-ат ваш каков?»— «Сказал уже я это,
У нас же и зимой рекам весна и лето.
Мосты всегда потребны по рекам».
— «Коровы-то и здесь такие ж, как и там,
Мне только на этот час ложно показалось,
А оттого-то все неловко и сказалось.
А мост-ат ваш каков?»
— «Как я сказал, таков».
Проезжий говорил: «Коль это без обману,
Так я через реку у вас ходить не стану».
На борзом коне воевода cкакал
Домой с своим верным слугою;
Он три года ровно детей не видал,
Расстался с женой дорогою.
И в синюю даль он упорно глядит,
Глядит и вздыхает глубоко…
— «Далеко ль еще?» он слуге говорит.
Слуга отвечает: «далеко!»…
Уж стар воевода; скакать на коне,
Как прежде, он долго не может,
Но хочет узнать поскорей о жене,
Его нетерпение гложет.
Слуге говорит он: «Скачи ты вперед,
Узнай ты, все ль дома здорово,
С коня не слезая, у самых ворот,
И мчись ко мне с весточкой снова».
И скачет без устали верный слуга…
Скорее ему доскакать бы…
Вот видит знакомой реки берега
И сад воеводской усадьбы.
Узнал обо всем он у барских ворот
И вот, как опущенный в воду,
Печальные вести назад он везет
И жалко ему воеводу.
«Ну, что?» — Воевода скрывает свой вздох
И ждет. «Все в усадьбе исправно, —
Слуга отвечает: — лишь только издох
Любимый ваш сокол недавно».
«Ах, бедный мой сокол! Он дорог был мне…
Какой же с ним грех приключился?»
«Сидел он на вашем издохшем коне,
Сел падаль и с жизнью простился».
«Как, конь мой буланый? Неу́жли он пал,
Но как же погиб он, мой Боже!»
«Когда под Николу ваш дом запылал,
Сгорел вместе с домом он тоже».
«Что слышу? Скажи мне, мой терем спален,
Мой терем, где рос я, женился?
Но как то случилось?» «Да в день похорон
В усадьбе пожар приключился»…
«О, если тебе жизнь моя дорога,
Скажи мне, как брату, как другу:
Кого ж хоронили?» И молвил слуга:
«Покойную вашу супругу».
Сохнет старик от печали,
Ночи не спит напролет:
Барским добром поклепали,
Вором вся дворня зовет.
Не ждал он горькой невзгоды.
Барину верно служил…
Как его в прежние годы
Старый слуга мой любил!
В курточке красной, бывало,
Весел, завит и румян,
Прыгает, бьет как попало
Резвый барчук в барабан;
Бьет, и кричит, и смеется,
Детскою саблей звенит;
Вдруг к старику повернется:
«Смирно!» — и ножкой стучит.
Ниткой его зануздает,
На спину сядет верхом,
В шутку кнутом погоняет,
Едет по зале кругом.
Рад мой старик — и проворно
На четвереньках ползет.
«Стой!» — и он станет покорно,
Бровью седой не моргнет.
Ручку ль барчук шаловливый,
Ножку ль убьет за игрой, —
Вздрогнет слуга боязливый:
«Барин ты мой золотой!»
Шепотом тужит-горюет:
«Недосмотрел я, злодей!»
Барскую ножку целует…
«Бей меня, батюшка, бей!»
Тошно под барской опалой!
Недругов страшен навет!
Пусть бы уж много пропало, —
Ложки серебряной нет!
Смотрит старик за овцами,
На ноги лапти надел,
Плечи покрыл лоскутами, —
Так ему барин велел.
Плакал бедняк, убивался,
Вслух не винил никого:
Раб своей тени боялся,
Так напугали его.
Господи! горе и голод…
Долго ли чахнуть в тоске?..
Вырвался как-то он в город
И загулял в кабаке.
Пей, бесталанная доля!
Пил он, и пел, и плясал…
Волюшка, милая воля,
Где же твой свет запропал?..
И потащился полями,
Пьяный, в родное село.
Вьюга неслась облаками,
Ветром лицо его жгло,
Снег заметал одежонку,
Сон горемыку клонил…
Лег он, надвинул шапчонку
И середь поля застыл.
В мяч — сирота не играл никогда, —
Сам он был мячик — судьба им играла,
Птичек не брал из родного гнезда, —
Сам он, как птица, был сыт, чем попало.
Воду, дрова, целый день он таскал,
Лазил по лестницам, вставши до света.
К сытой собаке он зависть питал,
К кошке, что теплою шкурой одета.
Вырос, и в слуги нанявшись, прикрыл
Бедность свою — галунами ливреи.
Лошадь седлал, и собаку кормил, —
Все исполнял господина затеи.
Думал он часто о милой своей.
Милая — грубое платье носила
Не были руки — как бархат у ней, —
Ими полы и белье она мыла,
Он ей не пел серенад под окном,
Другу — портрета она не дарила.
Виделись редко… расстались потом —
В полном расцвете и страсти и силы.
И постарели… Но сердце у них
Все продолжало надеждою биться…
Сколько б ни рвали цветов полевых —
Все же в траве — хоть один притаится!
Снилось порою их честным душам,
Будто они уж служить перестали.
Будто как равным, большим господам
Руку при встрече они подавали.
Вот наконец, сколотивши казну,
Зажили вместе; довольны, счастливы…
Есть у нее прялка, не мало и льну;
Он себе домик построил красивый.
В мертвом затишье их дни потекли.
Душу блаженство любви не томило…
Все это сгибло! В разлуке прошли
Лучшие годы и страсти и силы!
Тихи их шутки… их ласки робки.
Это цветы — но цветы под снегами!
Это осенней поры — мотыльки; —
Пляска — но пляска калек — с костылями.
Их не блаженство любви веселит:
Нет! Но свой дом… мысль об участи новой. —
Их властелин — лишь Господь, что глядит
Взором любви — на порвавших оковы…
Полночный час уж наступал;
Весь Вавилон во мраке спал.
Дворец один сиял в огнях,
И шум не молк в его стенах.
Чертог царя горел как жар:
В нем пировал царь Валтасар,
И чаши обходили круг
Сиявших златом царских слуг.
Шел говор: смел в хмелю холоп;
Разглаживался царский лоб,
И сам он жадно пил вино.
Огнем вливалось в кровь оно.
Хвастливый дух в нем рос. Он пил
И дерзко божество хулил.
И чем наглей была хула,
Тем громче рабская хвала.
Сверкнувши взором, царь зовет
Раба и в храм Еговы шлет,
И раб несет к ногам царя
Златую утварь с алтаря.
И царь схватил святой сосуд.
«Вина!» Вино до края льют.
Его до дна он осушил
И с пеной у рта возгласил:
«Во прах, Егова, твой алтарь!
Я в Вавилоне бог и царь!»
Лишь с уст сорвался дерзкий клик,
Вдруг трепет в грудь царя проник.
Кругом угас немолчный смех,
И страх и холод обнял всех.
В глуби чертога на стене
Рука явилась — вся в огне…
И пишет, пишет. Под перстом
Слова текут живым огнем.
Взор у царя и туп и дик,
Дрожат колени, бледен лик.
И нем, недвижим пышный круг
Блестящих златом царских слуг.
Призвали магов; но не мог
Никто прочесть горящих строк.
В ту ночь, как теплилась заря,
Рабы зарезали царя.
Кто-то высмотрел плод, что неспел, неспел,
Потрусили за ствол — он упал, упал…
Вот вам песня о том, кто не спел, не спел
И, что голос имел, не узнал, не узнал.
Может, были с судьбой нелады, нелады
И со случаем плохи дела, дела —
А тугая струна на лады, на лады
С незаметным изъяном легла.
Он начал робко — с ноты «до»,
Но не допел её, не до…
Не дозвучал его аккорд, аккорд
И никого не вдохновил.
Собака лаяла, а кот
Мышей ловил…
Смешно, не правда ли, смешно! Смешно!
А он шутил — недошутил,
Недораспробовал вино
И даже недопригубил.
Он пока лишь затеивал спор, спор,
Неуверенно и не спеша, не спеша.
Словно капельки пота из пор, из пор,
Из-под кожи сочилась душа, душа.
Только начал дуэль на ковре, на ковре,
Еле-еле, едва приступил,
Лишь чуть-чуть осмотрелся в игре,
И судья ещё счёт не открыл.
Он знать хотел всё от и до,
Но не добрался он, не до…
Ни до догадки, ни до дна, до дна,
Не докопался до глубин
И ту, которая ОДНА,
Недолюбил, недолюбил, недолюбил, недолюбил!
Смешно, не правда ли, смешно, смешно…
А он шутил — недошутил?
Осталось недорешено
Всё то, что он недорешил.
Ни единою буквой не лгу, не лгу,
Он был чистого слога слуга, слуга.
Он писал ей стихи на снегу, на снегу —
К сожалению, тают снега, снега.
Но тогда ещё был снегопад, снегопад
И свобода писать на снегу —
И большие снежинки, и град
Он губами хватал на бегу.
Но к ней в серебряном ландо
Он не добрался и не до…
Не добежал бегун-беглец, беглец,
Не долетел, не доскакал,
А звёздный знак его Телец
Холодный Млечный Путь лакал.
Смешно, не правда ли, смешно, смешно,
Когда секунд недостаёт, —
Недостающее звено
И недолёт, и недолёт, и недолёт, и недолёт?!
Смешно, не правда ли? Ну вот!
И вам смешно, и даже мне.
Конь на скаку и птица влёт —
По чьей вине, по чьей вине, по чьей вине?
"Молод ты—сиди ж безмолвно!
Молод ты—мы старше вдвое!
Пусть сперва утихнут волны,
Стихнет пламя роковое.
В буйных взрывах проку мало,
Ты неопытен душою;
Голове своей сначала
Дай покрыться сединою.
Мудрецы! раба тупого
Воля ближних безпокоит;
Только кто-ж, столпы былого,
Кто грядущее построит?
Кроме сильной молодежи,
Кто за вас на бой воспрянет?
Ваши дочери пригожи —
Только кто-ж любить их станет?
Не судите юность строго,
Сколько б юность не кричала:
Добродетель ваша много
В тихомолку согрешала.
А. Михайлов.
Вполне свободный от рожденья,
Я не пою в домах князей,
И жизнью мирной наслажденье
Моей душе всего милей.
Я крепостей не воздвигаю,
Чтоб защищать свои поля,
И где пришлось гнездо свиваю —
Мое богатство—песнь моя.
Я мог бы выразить желанье
И были б так же мне даны,
Как многим слугам по призванью,
Места, и деньги и чины;
Но не спешил я стать в прихожей,
Посул блестящих не ценя,
И все свистал одно и то же:
Мое богатство—песнь моя.
Пусть в бочках держит лорд червонцы, —
Мои вином одним полны:
Ценю я золото лишь в солнце
И серебро в лучах луны.
Закат мой близок,—но со свету
Родным нет пользы сжить меня:
Сам выбил я себе монету —
Мое богатство—песнь моя.
Я пел, где люди веселятся,
Но лишь среди простых людей;
Умел на выси гор взбираться,
Но не на лестницы князей.
Пусть под дождем в грязи болотной
Раб ищет выгод для себя, —
Цветком я тешусь беззаботно:
Мое богатство—песнь моя.
К тебе, о призрак снов блаженных,
Стремлюсь я пламенной душой;
Но ждешь ты камней драгоценных,
Ждешь, чтоб я стал твоим слугой? —
Нет! я свободой не торгую
И вместе с блеском от себя
Гоню, смеясь, любовь пустую:
Мое богатство—песнь моя.
А. Михайлов.
Четыре отрывка о БлокеКому быть живым и хвалимым,
Кто должен быть мертв и хулим, —
Известно у нас подхалимам
Влиятельным только одним.Не знал бы никто, может статься,
В почете ли Пушкин иль нет,
Без докторских их диссертаций,
На все проливающих свет.Но Блок, слава богу, иная,
Иная, по счастью, статья.
Он к нам не спускался с Синая,
Нас не принимал в сыновья.Прославленный не по програме
И вечный вне школ и систем,
Он не изготовлен руками
И нам не навязан никем.____Он ветрен, как ветер. Как ветер,
Шумевший в имении в дни,
Как там еще Филька-фалетер
Скакал в голове шестерни.И жил еще дед-якобинец,
Кристальной души радикал,
От коего ни на мизинец
И ветреник внук не отстал.Тот ветер, проникший под ребра
И в душу, в течение лет
Недоброю славой и доброй
Помянут в стихах и воспет.Тот ветер повсюду. Он — дома,
В деревьях, в деревне, в дожде,
В поэзии третьего тома,
В «Двенадцати», в смерти, везде.
____Широко, широко, широко
Раскинулись речка и луг.
Пора сенокоса, толока,
Страда, суматоха вокруг.
Косцам у речного протока
Заглядываться недосуг.Косьба разохотила Блока,
Схватил косовище барчук.
Ежа чуть не ранил с наскоку,
Косой полоснул двух гадюк.Но он не доделал урока.
Упреки: лентяй, лежебока!
О детство! О школы морока!
О песни пололок и слуг! А к вечеру тучи с востока.
Обложены север и юг.
И ветер жестокий не к сроку
Влетает и режется вдруг
О косы косцов, об осоку,
Резучую гущу излук.О детство! О школы морока!
О песни пололок и слуг!
Широко, широко, широко
Раскинулись речка и луг.____Зловещ горизонт и внезапен,
И в кровоподтеках заря,
Как след незаживших царапин
И кровь на ногах косаря.Нет счета небесным порезам,
Предвестникам бурь и невзгод,
И пахнет водой и железом
И ржавчиной воздух болот.В лесу, на дороге, в овраге,
В деревне или на селе
На тучах такие зигзаги
Сулят непогоду земле.Когда ж над большою столицей
Край неба так ржав и багрян,
С державою что-то случится,
Постигнет страну ураган.Блок на небе видел разводы.
Ему предвещал небосклон
Большую грозу, непогоду,
Великую бурю, циклон.Блок ждал этой бури и встряски,
Ее огневые штрихи
Боязнью и жаждой развязки
Легли в его жизнь и стихи.
Памяти Всеволода Вишневского, служившего пулемётчиком на «Ване-коммунисте» в 1918 годуБыл он складный волжский пароходик,
рядовой царицынский бурлак.
В ураган семнадцатого годасразу
поднял большевистский флаг. И когда на волжские откосыз
Защищать новорожденный мир
прибыли кронштадтские матросы—
приглянулся им лихой буксир. И проходит срок совсем недолгий, —
тот буксир — храбрей команды нет! —
флагманом флотилии на Волге
назначает Реввоенсовет. Выбирали флагману названье, —
дважды гимн исполнил гармонист.
Дали имя ласковое — Ваня,
уточнив партийность: коммунист. «Ваня» был во всем слуга народа,
свято Революции служил.
«Ваня» в легендарные походы
волжскую флотилию водил. А страна истерзана врагами…
И пришел, пришел момент такой —
у деревни Пьяный Бор на Каме
флагман в одиночку принял бой… Ой ты, красное, родное знамя,
над рекой на миг один склонись:
у деревни Пьяный Бор на Каме
тонет, тонет «Ваня-коммунист». Он лежал на дне четыре года,
но когда оправилась страна,
«Ваня-коммунист», слуга народа,
поднят был торжественно со дна. Дышит Родина трудом и миром,
и по милой Волге вверх и вниз
девятнадцать лет простым буксиром
ходит, ходит «Ваня-коммунист». Тянет грузы—все, что поручают,
работящ, прилежен, голосист…
Люди понемножку забывают,
чем он славен — «Ваня-коммунист». Только взглянут—что за пароходик,
с виду старомоден, неказист?
Точно все еще в кожанке ходит
бывший флагман «Ваня-коммунист». Он живёт — не тужит, воду роет,
многих непрославленных скромней, —
вплоть до августа сорок второго,
плоть до грозных сталинградских дней. Дни огня, страдания и славы,
ливни бомб, и скрежет их, и свист…
И становится на переправу
старый флагман — «Ваня-коммунист». Из пылающего Сталинграда
он вывозит женщин и ребят,
а гранаты, мины и снаряды
тащит из-за Волги в Сталинград. Так он ходит, ветеран «гражданки»,
точно не был никогда убит,
в комиссарской старенькой кожанке,
лентой пулеметною обвит. Так при выполнении заданья,
беззаветен, всей душою чист,
ночью от прямого попаданья
погибает «Ваня-коммунист». Тонет, тонет вновь — теперь навеки, —
обе жизни вспомнив заодно,
торжествуя, что родные реки
перейти врагам не суждено… …Друг, не предавайся грустной думе!
Ты вздохни над песней и скажи:
«Ничего, что «Ваня» дважды умер.
Очень хорошо, что дважды жил!»
Кто молодец у нас, друзья и братцы?
Кого мы назовем, чтоб по нему
Другим не стыдно
Было поравняться
И не было б обидно никому? Чей гордый стан и стройную
Осанку
Своей чеканкой
Украшает меч?
Кто средь врагов
Всегда готов достойно
Слугою нашей родины полечь? В крови мечи и острые кинжалы,
Недвижны в алом
Озере пловцы:
Лежат
Бойцы,
Кружат
Щитов осколки,
Коней за чёлки
Тянут мертвецы… Глаза — в глаза… сердца, как копья, крепки…
Ломает копья в щепки
Смерть-карга,
Накидывая саваны на шлемы
Рукой знакомой
Старого врага.Кто, ястребом витая пред судьбою,
Погонит смерть со смехом
Пред собой,
В доспехах
Первым кинется для боя,
И, всех поздней, последним кончит бой? И кто ж,
Когда идет дележ
Добычи,
Без устали сражается с врагом,
Обходит войско спящее, в обычай
Заботясь о себе и о другом.И кто в большом и малом
Без посула —
Слуга аулу,
Хоть и не в долгу?
Кому под кровлей сакли одеялом
И ложем служит ненависть врагу? Кто силу, что всегда сечет
Солому,
С умом
И без обиды укорит?
И кто воздаст почет,
Хвалу другому
И о себе самом
Не говорит?
Кто в Хевсуретии, как солнце с неба,
Несет тепло такой же голытьбе,
Отдал кусок, сам не имея хлеба,
Одно оставив имя по себе… Так за кого ж мы здравицу подымем
И за кого вдвойне —
Душе в помин?
Кто поцелуй один
Своей любимой
Принял, как дар за раны на войне? Кто это ложу
Предпочел могилу,
Носилку тоже
Принял за коня,
А бурку — за плиту, а слезы милой —
За мерку рассыпного ячменя? Кому плач женщин смехом показался,
Кто в мир иной влетел с мечом
В руках,
На скакуне
С лучом,
Вплетенным в гриву,
Над кем счастливым
В облаках
В предсмертный час его раздался
Орлиный грозный клекот в вышине? Кого царь Грузии Ираклий старый
С собой посадит
Рядом
Сядет
Сам?
Кому, светя улыбкой и нарядом,
Прильнет Тамара
К неживым устам? Так вот кого мы вспоминаем хором!
Соасем не вас: бродяги, трусы вы!
На брюхо вы — коровы-ненажоры
И ишаки с ушей до головы! Едва ли в праздности вы пригодитесь
На что-нибудь хорошее кому,
И если б был такой меж вами витязь
Вы лопнули б от зависти к нему! В могилу смерть столкнет вас из презренья,
И настучитесь вы на том свету,
У горнего,
У зорнего
Селенья
Впервые разглядевши высоту!
Овальный стол, огромный. Вдоль по залу
Проходят дамы, слуги — на столе
Огни свечей, горящих в хрустале,
Колеблются. Но скупо внемлет балу,
Гремящему в банкетной, и речам
Мелькающих по залу милых дам
Круг игроков. Все курят. Беглым светом
Блестят огни по жирным эполетам.
Зал, белый весь, прохладен и велик.
Под люстрой тень. Меж золотисто-смуглых
Больших колонн, меж окон полукруглых —
Портретный ряд: вон Павла плоский лик,
Вон шелк и груди важной Катерины,
Вон Александра узкие лосины…
За окнами — старинная Москва
И звездной зимней ночи синева.
Задумчивая женщина прижала
Платок к губам; у мерзлого окна
Сидит она, спокойна и бледна,
Взор устремив на тусклый сумрак зала,
На одного из штатских игроков,
И чувствует он тьму ее зрачков,
Ее очей, недвижных и печальных,
Под топот пар и гром мазурок бальных.
Немолод он и на руке кольцо.
Весь выбритый, худой, костлявый, стройный,
Он мечет зло, со страстью беспокойной.
Вот поднимает желчное лицо, —
Скользит под красновато-черным коком
Лоск костяной на лбу его высоком, —
И говорит: «Ну что же, генерал,
Я, кажется, довольно проиграл? —
Не будет ли? И в картах и в любови
Мне не везет, а вы счастливый муж,
Вас ждет жена…» — «Нет, Стоцкий, почему ж?
Порой и я люблю волненье крови», —
С усмешкой отвечает генерал.
И длится штос, и длится светлый бал…
Пред ужином, в час ночи, генерала
Жена домой увозит: «Я устала».
В пустом прохладном зале только дым,
И столовых шумно, говор и расспросы,
Обносят слуги тяжкие подносы,
Князь говорит: «А Стоцкий где? Что с ним?»
Муж и жена — те в темной колымаге,
Спешат домой. Промерзлые сермяги,
В заиндевевших шапках и лаптях,
Трясутся на передних лошадях.
Москва темна, глуха, пустынна, — поздно.
Визжат, стучат в ухабах подреза,
Возок скрипит. Она во все глаза
Глядит в стекло — там, в синей тьме морозной,
Кудрявится деревьев серых мгла
И мелкие блистают купола…
Он хмурится с усмешкой: «Да, вот чудо!
Нет Стоцкому удачи ниоткуда!»
(Баллада)
Был удалец и отважный наездник Роллон;
С шайкой своей по дорогам разбойничал он.
Раз, запоздав, он в лесу на усталом коне
Ехал, и видит, часовня стоит в стороне.
Лес был дремучий, и был уж полуночный час;
Было темно, так темно, что хоть выколи глаз;
Только в часовне лампада горела одна,
Бледно сквозь узкие окна светила она.
"Рано еще на добычу, — подумал Роллон, -
Здесь отдохну", — и в часовню пустынную он
Входит; в часовне, он видит, гробница стоит;
Трепетно, тускло над нею лампада горит.
Сел он на камень, вздремнул с полчаса и потом
Снова поехал лесным одиноким путем.
Вдруг своему щитоносцу сказал он: "Скорей
Съезди в часовню; перчатку оставил я в ней".
Посланный, бледен как мертвый, назад прискакал.
"Этой перчаткой другой завладел, — он сказал.-
Кто-то нездешний в часовне на камне сидит;
Руку он всунул в перчатку и страшно глядит;
Треплет и гладит перчатку другой он рукой;
Чуть я со страха не умер от встречи такой".
"Трус!" — на него запальчиво Роллон закричал,
Шпорами стиснул коня и назад поскакал.
Смело на страшного гостя ударил Роллон:
Отнял перчатку свою у нечистого он.
"Если не хочешь одной мне совсем уступить,
Обе ссуди мне перчатки хоть год поносить", -
Молвил нечистый; а рыцарь сказал ему: "На!
Рад испытать я, заплатит ли долг сатана;
Вот тебе обе перчатки; отдай через год".
"Слышу; прости, до свиданья", — ответствовал тот.
Выехал в поле Роллон; вдруг далекий петух
Крикнул, и топот коней поражает им слух.
Робость Роллона взяла; он глядит в темноту:
Что-то ночную наполнило вдруг пустоту;
Что-то в ней движется; ближе и ближе; и вот
Черные рыцари едут попарно; ведет
Сзади слуга в поводах вороного коня;
Черной попоной покрыт он; глаза из огня.
С дрожью невольной спросил у слуги паладин:
"Кто вороного коня твоего господин?"
"Верный слуга моего господина, Роллон.
Ныне лишь парой перчаток расчелся с ним он;
Скоро отдаст он иной, и последний, отчет;
Сам он поедет на этом коне через год".
Так отвечав, за другими последовал он.
"Горе мне! — в страхе сказал щитоносцу Роллон.-
Слушай, тебе я коня моего отдаю;
С ним и всю сбрую возьми боевую мою:
Ими отныне, мой верный товарищ, владей;
Только молись о душе осужденной моей".
В ближний пришед монастырь, он приору сказал:
"Страшный я грешник, но бог мне покаяться дал.
Ангельский чин я еще недостоин носить;
Служкой простым я желаю в обители быть".
"Вижу, ты в шпорах, конечно, бывал ездоком;
Будь же у нас на конюшне, ходи за конем".
Служит Роллон на конюшне, а время идет;
Вот наконец совершился ровнехонько год.
Вот наступил уж и вечер последнего дня;
Вдруг привели в монастырь молодого коня:
Статен, красив, но еще не объезжен был он.
Взять дикаря за узду подступает Роллон.
Взвизгнул, вскочив на дыбы, разъярившийся конь;
Грива горой, из ноздрей, как из печи, огонь;
В сердце Роллона ударил копытами он;
Умер, и разу вздохнуть не успевши, Роллон.
Вырвавшись, конь убежал, и его не нашли.
К ночи, как должно, Роллона отцы погребли.
В полночь к могиле ужасный ездок прискакал;
Черного, злого коня за узду он держал;
Пара перчаток висела на черном седле.
Жалобно охнув, Роллон повернулся в земле;
Вышел из гроба, со вздохом перчатки надел,
Сел на коня, и как вихорь с ним конь улетел.
Был удалец и отважный наездник Роллон;
С шайкой своей по дорогам разбойничал он.
Раз, запоздав, он в лесу на усталом коне
Ехал, и видит, часовня стоит в стороне.
Лес был дремучий, и был уж полуночный час;
Было темно, так темно, что хоть выколи глаз;
Только в часовне лампада горела одна,
Бледно сквозь узкие окна светила она.
«Рано еще на добычу, — подумал Роллон, —
Здесь отдохну», — и в часовню пустынную он
Входит; в часовне, он видит, гробница стоит;
Трепетно, тускло над нею лампада горит.
Сел он на камень, вздремнул с полчаса и потом
Снова поехал лесным одиноким путем.
Вдруг своему щитоносцу сказал он: «Скорей
Съезди в часовню; перчатку оставил я в ней».
Посланный, бледен как мертвый, назад прискакал.
«Этой перчаткой другой завладел, — он сказал. —
Кто-то нездешний в часовне на камне сидит;
Руку он всунул в перчатку и страшно глядит;
Треплет и гладит перчатку другой он рукой;
Чуть я со страха не умер от встречи такой». —
«Трус!» — на него запальчи́во Роллон закричал,
Шпорами стиснул коня и назад поскакал.
Смело на страшного гостя ударил Роллон:
Отнял перчатку свою у нечистого он.
«Если не хочешь одной мне совсем уступить,
Обе ссуди мне перчатки хоть год поносить», —
Молвил нечистый; а рыцарь сказал ему: «На!
Рад испытать я, заплатит ли долг сатана;
Вот тебе обе перчатки; отдай через год». —
«Слышу; прости, до свиданья», — ответствовал тот.
Выехал в поле Роллон; вдруг далекий петух
Крикнул, и топот коней поражает им слух.
Робость Роллона взяла; он глядит в темноту:
Что-то ночную наполнило вдруг пустоту;
Что-то в ней движется; ближе и ближе; и вот
Черные рыцари едут попарно; ведет
Сзади слуга в поводах вороного коня;
Черной попоной покрыт он; глаза из огня.
С дрожью невольной спросил у слуги паладин:
«Кто вороного коня твоего господин?» —
«Верный слуга моего господина, Роллон.
Ныне лишь парой перчаток расчелся с ним он;
Скоро отдаст он иной, и последний, отчет;
Сам он поедет на этом коне через год».
Так отвечав, за другими последовал он.
«Горе мне! — в страхе сказал щитоносцу Роллон. —
Слушай, тебе я коня моего отдаю;
С ним и всю сбрую возьми боевую мою:
Ими отныне, мой верный товарищ, владей;
Только молись о душе осужденной моей».
В ближний пришед монастырь, он прио́ру сказал:
Страшный я грешник, но бог мне покаяться дал.
Ангельский чин я еще недостоин носить;
Служкой простым я желаю в обители быть».
«Вижу, ты в шпорах, конечно бывал ездоком;
Будь же у нас на конюшне, ходи за конем».
Служит Роллон на конюшне, а время идет;
Вот наконец совершился ровнехонько год.
Вот наступил уж и вечер последнего дня;
Вдруг привели в монастырь молодого коня:
Статен, красив, но еще не объезжен был он.
Взять дикаря за узду подступает Роллон.
Взвизгнул, вскочив на дыбы, разъярившийся конь;
Грива горой, из ноздрей, как из печи, огонь;
В сердце Роллона ударил копытами он;
Умер, и разу вздохнуть не успевши, Роллон.
Вырвавшись, конь убежал, и его не нашли.
К ночи, как должно, Роллона отцы погребли.
В полночь к могиле ужасный ездок прискакал;
Черного, злого коня за узду он держал;
Пара перчаток висела на черном седле.
Жалобно охнув, Роллон повернулся в земле;
Вышел из гроба, со вздохом перчатки надел,
Сел на коня, и как вихорь с ним конь улетел.
Везде и всякий день о чести говорят,
Хотя своих сердец они не претворят.
Но что такое честь? Один победой льстился,
И, пьян, со пьяным он за честь на смерть пустился;
Другой приятеля за честь поколотил,
Тот шутку легкую пощечиной платил,
Тот, карты подобрав, безумного обманет
И на кредит ему реванж давати станет
И, вексельно письмо с ограбленного взяв,
Не будет поступать по силе строгих прав
И подождет ему дни три великодушно.
Так сердце таково бесчестию ль послушно?
Иной любовнице вернейшей изменил,
Однако зрак ея ему и после мил,
И если о любви своей кому что скажет,
Он честностью о том молчать его обяжет.
Оправив ябеду, судья возносит честь;
Благодеяния нельзя не превознесть
И добродетели сыскати где толикой,
Коль правда продана ценою невеликой?
Почтен и ростовщик над деньгами в клети,
Что со ста только взял рублев по десяти
И другу услужил, к себе напомнив службу,
Деревню под заклад большую взяв за дружбу.
Пречестный господин слуг кормит и поит,
Хотя его слуга и не довольно сыт;
Без нужды не отдаст он лишнего в солдаты,
Как разве что купить иль долга на заплаты;
Однако и за то снабдит его жену
И даст ей куль муки за ту свою вину.
Да чем детей кормить? За что ж терпеть им голод?
Так их во авкцион боярин шлет под молот.
Премерзкий суевер шлет ближнего во ад
И сеет на него во всех беседах яд.
Премерзкий атеист создателя не знает,
Однако тот и тот о чести вспоминает.
Безбожник, может ли тебя почтити кто,
Когда ты самого чтишь бога за ничто?
И может ли в твоем быть сердце добродетель?
Не знаешь честности, незнаем: коль содетель,
Который ясно зрим везде во естестве,
И нет сумнения о божьем существе.
Скупой несчастными те годы почитает,
В которы мир скирды числом большим считает,
И мыслит: «Не могу продати хлеба я;
Земля везде добра и столько ж, как моя».
А истинная честь — несчастным дать отрады,
Не ожидаючи за то себе награды;
Любити ближнего, творца благодарить,
И что на мысли, то одно и говорить;
А ежели нельзя сказати правды явно,
По нужде и молчать, хоть тяжко, — не бесславно.
Творити сколько льзя всей силою добро,
И не слепило б нас ни злато, ни сребро;
Служити ближнему, колико сыщем силы,
И благодетели б нам наши были милы,
С злодеем никогда собщенья не иметь,
На слабости людски со сожаленьем зреть;
Не мстити никому, кто может быть исправен:
Ты мщением своим не можешь быти славен.
Услужен буди всем, держися данных слов,
Будь медлен ко вражде, ко дружбе будь готов!
Когда кто кается, прощай его без мести,
Не соплетай кому ласкательства и лести,
Не ползай ни пред кем, не буди и спесив;
Не будь наладчиком, не буди и труслив,
Не будь нескромен ты, не буди лицемерен,
Будь сын отечества и государю верен!
Блистает шелковый камзол,
Сверкает сбруи позолота,
С гостями Князь летит чрез дол
Веселой тешиться охотой.
Все — в ярком шелке, в кружевах;
Гербы — на пышных чепраках;
Вдали, — готовы на услуги,
Несутся ловчие и слуги.
Синеет недалекий бор,
И громким кликам вторит эхо.
Шумней беспечный разговор,
Порывистей раскаты смеха.
Уже, сквозь сумрачную сень,
Мелькнул испуганный олень.
Все об удаче скорой мыслят,
Заранее добычу числят.
Но вот седой старик с клюкой
Стоит у старого колодца.
И Князь, с поднятой головой,
Замедлил поступь иноходца.
То был — известный всей стране,
За святость жизни чтим вдвойне,
Отшельник, сумрачный гадатель,
Судеб грядущих прорицатель.
«Скажи, старик! — так Князь к нему, —
Сегодня встречу ль я удачу?
Я сколько ланей подыму,
И даром сколько стрел потрачу?
Скажи: от скольких метких ран
Падет затравленный кабан?
И если счет твой будет точен,
Ты мной доволен будешь очень».
Подняв тяжелую клюку
И кудри разметав седые,
Старик в ответ: «Что я реку,
То и исполнят всеблагие!
Узнай: еще до темноты
Все стрелы с лука спустишь ты,
И, прежде чем налягут тени,
Ты всех своих сразишь оленей!
Но слушай, — продолжал старик, —
И вещий глас волхва исполни.
Я нынче видел твой двойник,
В лесу, под гром и в блеске молний.
Испытывать страшися Рок,
Вернись назад, пока есть срок.
Твой замок пышен и уютен,
Там веселись, под звуки лютен!»
Смиряет Князь невольный гнев,
Дает коню лихому шпоры,
Кричит, надменно поглядев:
«На предсказанья все вы скоры!
Но нынче ль, завтра ль, все равно —
Всем пасть однажды суждено,
Так лучше пасть в бою веселом!»
И поскакал зеленым долом.
Сверкают звезды с вышины,
Давно окончена потеха.
Опять луга оглашены
Далеко — буйным гулом смеха.
С гостями едет Князь назад,
Их лица от вина горят,
И, дедовский блюдя обычай,
Кренятся слуги под добычей.
И вновь старик с своей клюкой
Стоит у старого колодца.
И Князь с усмешкой роковой
Вновь замедляет иноходца:
«Ну что ж, старик! Прошел и день,
Настала тьма, упала тень,
А у меня в колчане целы
Еще не пущенные стрелы!»
И Князь глядит на старика…
Но вдруг, с неистовым порывом,
Взнеслась тяжелая клюка
И рухнула над горделивым.
И Князь с коня упал ничком,
Во прах, с рассеченным челом,
Чуть вскрикнул, чуть повел руками…
И труп лежит перед гостями.
И гости в ужасе глядят,
И кони дыбятся в испуге…
Пред мертвым выстроились в ряд,
Сняв шапки, трепетные слуги.
Уже старик в руках других
И связан. Громкий смех затих,
И говор смолк. На тверди синей
Сонм звезд — как звезд на балдахине.
И слышен голос в тишине, —
Старик взывает к тайной силе:
«Исполнить то досталось мне,
Что вы, благие, не свершили.
Не может лгать язык волхва:
Вы подсказали мне слова,
Чтоб стало правдой прорицанье,
Я сам свершил предначертанье!»
5 марта 1912
Иль никогда на голос мщенья
Поэт не вырвет свой клинок.
М. Лермонтов.
Без лезвия, ножны пустые —
Кому вы нужны?.. Кто, простясь
С родной семьей в минуты злые,
Идя на битву, вспомнит вас?..
Неумолимого кинжала
Ножны — где ваша рукоять?
Где ваш клинок — стальное жало?..
Быть может, и на них лежала
Востока старого печать?
В какую грудь, до крови жадный,
Впился клинок ваш беспощадный?
А вы — ножны?.. Какой герой
С ремня убитого героя Отрезал вас на месте боя
И пал от пули роковой?
С каких племен сбирая дани,
Гордились вы своим клинком?
Чья власть велела вас кругом
Убрать каменьями без грани
И золоченым серебром?
Теперь никто уж из-под злата
Не вырвет вашего булата
На месть и злую гибель: — он,
Слуга любого супостата,
Навеки с вами разлучен.
Блестите же своей оправой,
Когда-то страшные ножны!
Я рад, что вы осуждены
Быть антиквария забавой,
Иль украшением стены.
Где та насечка золотая,
Тот стих Корана, что, внушая
Слепую веру в деву рая,
Завоевал себе Восток? —
Ножны — вы пусты…
Но не нужен
Поэту мстительный клинок!
Пусть льется кровь, — он безоружен Молчит, иль бредит, как пророк, —
Быть может, бредит поневоле —
От старых ран, от новой боли,
От непосильной нам борьбы,
От горя, от негодованья,
От безнадежного исканья
Иной спасительной судьбы…
Иль никогда на голос мщенья
Поэт не вырвет свой клинок.
М. Лермонтов.
Без лезвия, ножны пустые —
Кому вы нужны?.. Кто, простясь
С родной семьей в минуты злые,
Идя на битву, вспомнит вас?..
Неумолимого кинжала
Ножны — где ваша рукоять?
Где ваш клинок — стальное жало?..
Быть может, и на них лежала
Востока старого печать?
В какую грудь, до крови жадный,
Впился клинок ваш беспощадный?
А вы — ножны?.. Какой герой
С ремня убитого героя
Отрезал вас на месте боя
И пал от пули роковой?
С каких племен сбирая дани,
Гордились вы своим клинком?
Чья власть велела вас кругом
Убрать каменьями без грани
И золоченым серебром?
Теперь никто уж из-под злата
Не вырвет вашего булата
На месть и злую гибель: — он,
Слуга любого супостата,
Навеки с вами разлучен.
Блестите же своей оправой,
Когда-то страшные ножны!
Я рад, что вы осуждены
Быть антиквария забавой,
Иль украшением стены.
Где та насечка золотая,
Тот стих Корана, что, внушая
Слепую веру в деву рая,
Завоевал себе Восток? —
Ножны — вы пусты…
Но не нужен
Поэту мстительный клинок!
Пусть льется кровь, — он безоружен
Молчит, иль бредит, как пророк, —
Быть может, бредит поневоле —
От старых ран, от новой боли,
От непосильной нам борьбы,
От горя, от негодованья,
От безнадежного исканья
Иной спасительной судьбы…
Подписан будет мир, и вдруг к тебе домой,
К двенадцати часам, шумя, смеясь, пророча,
Как в дни войны, придут слуга покорный твой
И все его друзья, кто будет жив к той ночи.
Хочу, чтоб ты и в эту ночь была
Опять той женщиной, вокруг которой
Мы изредка сходились у стола
Перед окном с бумажной синей шторой.
Басы зениток за окном слышны,
А радиола старый вальс играет,
И все в тебя немножко влюблены,
И половина завтра уезжает.
Уже шинель в руках, уж третий час,
И вдруг опять стихи тебе читают,
И одного из бывших в прошлый раз
С мужской ворчливой скорбью вспоминают.
Нет, я не ревновал в те вечера,
Лишь ты могла разгладить их морщины.
Так краток вечер, и — пора! Пора! -
Трубят внизу военные машины.
С тобой наш молчаливый уговор —
Я выходил, как равный, в непогоду,
Пересекал со всеми зимний двор
И возвращался после их ухода.
И даже пусть догадливы друзья —
Так было лучше, это б нам мешало.
Ты в эти вечера была ничья.
Как ты права — что прав меня лишала!
Не мне судить, плоха ли, хороша,
Но в эти дни лишений и разлуки
В тебе жила та женская душа,
Тот нежный голос, те девичьи руки,
Которых так недоставало им,
Когда они под утро уезжали
Под Ржев, под Харьков, под Калугу, в Крым.
Им девушки платками не махали,
И трубы им не пели, и жена
Далеко где-то ничего не знала.
А утром неотступная война
Их вновь в свои объятья принимала.
В последний час перед отъездом ты
Для них вдруг становилась всем на свете,
Ты и не знала страшной высоты,
Куда взлетала ты в минуты эти.
Быть может, не любимая совсем,
Лишь для меня красавица и чудо,
Перед отъездом ты была им тем,
За что мужчины примут смерть повсюду, -
Сияньем женским, девочкой, женой,
Невестой — всем, что уступить не в силах,
Мы умираем, заслонив собой
Вас, женщин, вас, беспомощных и милых.
Знакомый с детства простенький мотив,
Улыбка женщины — как много и как мало…
Как ты была права, что, проводив,
При всех мне только руку пожимала.
_____________Но вот наступит мир, и вдруг к тебе домой,
К двенадцати часам, шумя, смеясь, пророча,
Как в дни войны, придут слуга покорный твой
И все его друзья, кто будет жив к той ночи.
Они придут еще в шинелях и ремнях
И долго будут их снимать в передней —
Еще вчера война, еще всего на днях
Был ими похоронен тот, последний,
О ком ты спросишь, — что ж он не пришел? —
И сразу оборвутся разговоры,
И все заметят, как широк им стол,
И станут про себя считать приборы.
А ты, с тоской перехватив их взгляд,
За лишние приборы в оправданье,
Шепнешь: «Я думала, что кто-то из ребят
Издалека приедет с опозданьем…»
Но мы не станем спорить, мы смолчим,
Что все, кто жив, пришли, а те, что опоздали,
Так далеко уехали, что им
На эту землю уж поспеть едва ли.Ну что же, сядем. Сколько нас всего?
Два, три, четыре… Стулья ближе сдвинем,
За тех, кто опоздал на торжество,
С хозяйкой дома первый тост поднимем.
Но если опоздать случится мне
И ты, меня коря за опозданье,
Услышишь вдруг, как кто-то в тишине
Шепнет, что бесполезно ожиданье, -
Не отменяй с друзьями торжество.
Что из того, что я тебе всех ближе,
Что из того, что я любил, что из того,
Что глаз твоих я больше не увижу?
Мы собирались здесь, как равные, потом
Вдвоем — ты только мне была дана судьбою,
Но здесь, за этим дружеским столом,
Мы были все равны перед тобою.
Потом ты можешь помнить обо мне,
Потом ты можешь плакать, если надо,
И, встав к окну в холодной простыне,
Просить у одиночества пощады.
Но здесь не смей слезами и тоской
По мне по одному лишать последней чести
Всех тех, кто вместе уезжал со мной
И кто со мною не вернулся вместе.Поставь же нам стаканы заодно
Со всеми! Мы еще придем нежданно.
Пусть кто-нибудь живой нальет вино
Нам в наши молчаливые стаканы.
Еще вы трезвы. Не пришла пора
Нам приходить, но мы уже в дороге,
Уж била полночь… Пейте ж до утра!
Мы будем ждать рассвета на пороге,
Кто лгал, что я на праздник не пришел?
Мы здесь уже. Когда все будут пьяны,
Бесшумно к вам подсядем мы за стол
И сдвинем за живых бесшумные стаканы.
Князь Курбский от царского гнева бежал,
С ним Васька Шибанов, стремянный.
Дороден был князь. Конь измученный пал —
Как быть среди ночи туманной?
Но рабскую верность Шибанов храня,
Свого отдает воеводе коня:
«Скачи, князь, до вражьего стану,
Авось я пешой не отстану!»
И князь доскакал. Под литовским шатром
Опальный сидит воевода,
Стоят в изумленье литовцы кругом,
Без шапок толпятся у входа,
Всяк русскому витязю честь воздает,
Недаром дивится литовский народ,
И ходят их головы кругом:
«Князь Курбский нам сделался другом!»
Но князя не радует новая честь,
Исполнен он желчи и злобы;
Готовится Курбский царю перечесть
Души оскорбленной зазнобы:
«Что долго в себе я таю и ношу,
То всё я пространно к царю напишу,
Скажу напрямик, без изгиба,
За все его ласки спасибо!»
И пишет боярин всю ночь напролет,
Перо его местию дышит;
Прочтет, улыбнется, и снова прочтет,
И снова без отдыха пишет,
И злыми словами язвит он царя,
И вот уж, когда залилася заря,
Поспело ему на отраду
Послание, полное яду.
Но кто ж дерзновенные князя слова
Отвезть Иоанну возьмется?
Кому не люба на плечах голова,
Чье сердце в груди не сожмется?
Невольно сомненья на князя нашли…
Вдруг входит Шибанов, в поту и в пыли:
«Князь, служба моя не нужна ли?
Вишь, наши меня не догнали!»
И в радости князь посылает раба,
Торопит его в нетерпенье:
«Ты телом здоров, и душа не слаба,
А вот и рубли в награжденье!»
Шибанов в ответ господину: «Добро!
Тебе здесь нужнее твое серебро,
А я передам и за муки
Письмо твое в царские руки!»
Звон медный несется, гудит над Москвой;
Царь в смирной одежде трезвонит;
Зовет ли обратно он прежний покой
Иль совесть навеки хоронит?
Но часто и мерно он в колокол бьет,
И звону внимает московский народ
И молится, полный боязни,
Чтоб день миновался без казни.
В ответ властелину гудят терема,
Звонит с ним и Вяземский лютый,
Звонит всей опрични кромешная тьма,
И Васька Грязной, и Малюта,
И тут же, гордяся своею красой,
С девичьей улыбкой, с змеиной душой,
Любимец звонит Иоаннов,
Отверженный Богом Басманов.
Царь кончил; на жезл опираясь, идет,
И с ним всех окольных собранье.
Вдруг едет гонец, раздвигает народ,
Над шапкою держит посланье.
И спрянул с коня он поспешно долой,
К царю Иоанну подходит пешой
И молвит ему, не бледнея:
«От Курбского, князя Андрея!»
И очи царя загорелися вдруг:
«Ко мне? От злодея лихого?
Читайте же, дьяки, читайте мне вслух
Посланье от слова до слова!
Подай сюда грамоту, дерзкий гонец!»
И в ногу Шибанова острый конец
Жезла своего он вонзает,
Налег на костыль — и внимает:
«Царю, прославляему древле от всех,
Но тонущу в сквернах обильных!
Ответствуй, безумный, каких ради грех
Побил еси добрых и сильных?
Ответствуй, не ими ль, средь тяжкой войны,
Без счета твердыни врагов сражены?
Не их ли ты мужеством славен?
И кто им бысть верностью равен?
Безумный! Иль мнишись бессмертнее нас,
В небытную ересь прельщенный?
Внимай же! Приидет возмездия час,
Писанием нам предреченный,
И аз, иже кровь в непрестанных боях
За тя, аки воду, лиях и лиях,
С тобой пред судьею предстану!»
Так Курбский писал Иоанну.
Шибанов молчал. Из пронзенной ноги
Кровь алым струилася током,
И царь на спокойное око слуги
Взирал испытующим оком.
Стоял неподвижно опричников ряд;
Был мрачен владыки загадочный взгляд,
Как будто исполнен печали,
И все в ожиданье молчали.
И молвил так царь: «Да, боярин твой прав,
И нет уж мне жизни отрадной!
Кровь добрых и сильных ногами поправ,
Я пес недостойный и смрадный!
Гонец, ты не раб, но товарищ и друг,
И много, знать, верных у Курбского слуг,
Что выдал тебя за бесценок!
Ступай же с Малютой в застенок!»
Пытают и мучат гонца палачи,
Друг к другу приходят на смену.
«Товарищей Курбского ты уличи,
Открой их собачью измену!»
И царь вопрошает: «Ну что же гонец?
Назвал ли он вора друзей наконец?»
— «Царь, слово его всё едино:
Он славит свого господина!»
День меркнет, приходит ночная пора,
Скрыпят у застенка ворота,
Заплечные входят опять мастера,
Опять зачалася работа.
«Ну, что же, назвал ли злодеев гонец?»
— «Царь, близок ему уж приходит конец,
Но слово его все едино,
Он славит свого господина:
О князь, ты, который предать меня мог
За сладостный миг укоризны,
«О князь, я молю, да простит тебе бог
Измену твою пред отчизной!
Услышь меня, боже, в предсмертный мой час,
Язык мой немеет, и взор мой угас,
Но в сердце любовь и прощенье —
Помилуй мои прегрешенья!
Услышь меня, боже, в предсмертный мой час,
Прости моего господина!
Язык мой немеет, и взор мой угас,
Но слово мое все едино:
За грозного, боже, царя я молюсь,
За нашу святую, великую Русь —
И твердо жду смерти желанной!»
Так умер Шибанов, стремянный.
Ода
Скажи, Шумилов, мне: на что сей создан свет?
И как мне в оном жить, подай ты мне совет.
Любезный дядька мой, наставник и учитель,
И денег, и белья, и дел моих рачитель!
Боишься бога ты, боишься сатаны,
Скажи, прошу тебя, на что мы созданы?
На что сотворены медведь, сова, лягушка?
На что сотворены и Ванька и Петрушка?
На что ты создан сам? Скажи, Шумилов, мне!
На то ли, чтоб свой век провел ты в крепком сне?
О, таинство, от нас сокрытое судьбою!
Трясешь, Шумилов, ты седой своей главою;
«Не знаю, — говоришь, — не знаю я того,
Мы созданы на свет и кем и для чего.
Я знаю то, что нам быть должно век слугами
И век работать нам руками и ногами,
Что должен я смотреть за всей твоей казной,
И помню только то, что власть твоя со мной.
Я знаю, что я муж твоей любезной няньки;
На что сей создан свет, изволь спросить у Ваньки».
К тебе я обращу теперь мои слова,
Широкие плеча, большая голова,
Малейшего ума пространная столица!
Во области твоей кони и колесница,
И стало наконец угодно небесам,
Чтоб слушался тебя извозчик мой и сам.
На светску суету вседневно ты взираешь
И, стоя назади, Петрополь обтекаешь;
Готовься на вопрос премудрый дать ответ,
Вещай, великий муж, на что сей создан свет?
Как тучи ясный день внезапно помрачают,
Так Ванькин ясный взор слова мои смущают.
Сумнение его тревожить начало,
Наморщились его и харя и чело.
Вещает с гневом мне: «На все твои затеи
Не могут отвечать и сами грамотеи.
И мне ль о том судить, когда мои глаза
Не могут различить от ижицы аза!
С утра до вечера держася на карете,
Мне тряско рассуждать о боге и о свете;
Неловко помышлять о том и во дворце,
Где часто я стою смиренно на крыльце.
Откуда каждый час друзей моих гоняют
И палочьем гостей к каретам провожают;
Но если на вопрос мне должно дать ответ,
Так слушайте ж, каков мне кажется сей свет.
Москва и Петербург довольно мне знакомы,
Я знаю в них почти все улицы и домы.
Шатаясь по свету и вдоль и поперек,
Что мог увидеть, я того не простерег,
Видал и трусов я, видал я и нахалов,
Видал простых господ, видал и генералов;
А чтоб не завести напрасный с вами спор,
Так знайте, что весь свет считаю я за вздор.
Довольно на веку я свой живот помучил,
И ездить назади я истинно наскучил.
Извозчик, лошади, карета, хомуты
И все, мне кажется, на свете суеты.
Здесь вижу мотовство, а там я вижу скупость;
Куда ни обернусь, везде я вижу глупость.
Да, сверх того, еще приметил я, что свет
Столь много времени неправдою живет,
Что нет уже таких кощеев на примете,
Которы б истину запомнили на свете.
Попы стараются обманывать народ,
Слуги — дворецкого, дворецкие — господ,
Друг друга — господа, а знатные бояря
Нередко обмануть хотят и государя;
И всякий, чтоб набить потуже свой карман,
За благо рассудил приняться за обман.
До денег лакомы посадские, дворяне,
Судьи, подьячие, солдаты и крестьяне.
Смиренны пастыри душ наших и сердец
Изволят собирать оброк с своих овец.
Овечки женятся, плодятся, умирают,
А пастыри при том карманы набивают.
За деньги чистые прощают всякий грех,
За деньги множество в раю сулят утех.
Но если говорить на свете правду можно,
Так мнение мое скажу я вам неложно:
За деньги самого всевышнего творца
Готовы обмануть и пастырь, и овца!
Что дурен здешний свет, то всякий понимает.
Да для чего он есть, того никто не знает.
Довольно я молол, пора и помолчать;
Петрушка, может быть, вам станет отвечать».
«Я мысль мою скажу, — вещает мне Петрушка,
Весь свет, мне кажется, — ребятская игрушка;
Лишь только надобно потверже то узнать,
Как лучше, живучи, игрушкой той играть.
Что нужды, хоть потом и возьмут душу черти,
Лишь только б удалось получше жить до смерти!
На что молиться нам, чтоб дал бог видеть рай?
Жить весело и здесь, лишь ближними играй.
Играй, хоть от игры и плакать ближний будет,
Щечи его казну, — твоя казна прибудет;
А чтоб приятнее еще казался свет,
Бери, лови, хватай все, что ни попадет.
Всяк должен своему последовать рассудку:
Что ставишь в дело ты, другой то ставит в шутку.
Не часто ль от того родится всем беда,
Чем тешиться хотят большие господа,
Которы нашими играют господами
Так точно, как они играть изволят нами?
Создатель твари всей, себе на похвалу,
По свету нас пустил, как кукол по столу.
Иные резвятся, хохочут, пляшут, скачут,
Другие морщатся, грустят, тоскуют, плачут.
Вот как вертится свет! А для чего он так,
Не ведает того ни умный, ни дурак.
Однако, ежели какими чудесами
Изволили спознать вы ту причину сами,
Скажите нам ее…» Сим речь окончил он,
За речию его последовал поклон.
Шумилов с Ванькою, хваля догадку ону,
Отвесили за ним мне также по поклону;
И трое все они, возвыся громкий глас,
Вещали: «Не скрывай ты таинства от нас;
Яви ты нам свою в решениях удачу,
Реши ты нам свою премудрую задачу!»
А вы внемлите мой, друзья мои, ответ:
«И сам не знаю я, на что сей создан свет!»
Саконтала, из всех цариц, украшавших индийский
Трон, народу любезная, милая сердцу супруга -
Мудрого государя Викрамы, встречала однажды
Праздничный день своего рожденья общим весельем.
Радость кругом разлилась по чертогам и хижинам царства;
Только живей и нежнее ее раздавалися звуки
В сердце каждого. Лик царицы был тих и прекрасен,
Око ее сияло любезно и кротко, как солнце
В час вечерний, когда, садясь за дальние горы,
Росу шлет и прохладу оно, долины и выси
Влагою с высоты окропляя отрадной. Таков был
Лик Саконталы. Затем-то, с детским смирением в сердце,
Жители Индии взор к своей несравненной царице,
Полный любви, обращали и ей приносили посильно
Разного рода дары — растенья лучшие царства,
Благоуханный елей, злато и камни цветные;
Благословения ей другие молили у Брамы.
Вот в средину ликующих, тесной толпою стоящих
Около царских ворот, брамин выходит; корзинку
Нес он в руках, из лоз плетенную; край у корзинки
Мохом простым был покрыт. Придворные слуги, увидя
Старца, стоя в переходах, друг друга спрашивать стали:
«Знать, брамин поприблизиться хочет сиянью престола
С лозниковой корзинкою, полною мохом кудрявым?»
Но брамин подошел свободно, поставил корзинку
Саконтале к ногам и сказал: «Видишь ли, наша
Добрая мать и владычица нашего царства: вот эти
Лозы корзинки и этот мох и цветы полевые -
Дети долины на самой далекой границе обширной
Нашей земли, где стопы твои блуждали в то время,
Как еще первая жизни весна пред тобой улыбалась».
Так брамин говорил, и у ног Саконталы стояла
С мохом корзинка. Тогда царица взор обратила
На корзинку, на мох и цветы, что лежали в корзинке,
И с престола она улыбнулась приветливо, нежно
Скромным цветам долины давно миновавшего детства.
Тихо брамин возвращался к своей одинокой долине,
И казалася роскошь полей для него превосходней:
Он не мог позабыть улыбки лица Саконталы.
Саконтала, прекрасная, милая сердцу царица
Индии, день своего рожденья встречала молитвой
Тихою к Браме; война ужасная все государство
Опустошила, и царь индийский, супруг Саконталы,
Был вдали от нее средь ужасов битвы кровавой;
Но еще более то умножало горесть царицы,
Что большая часть преданных в битве погибли и много
Было таких, что забыли царскую милость, с какою
Почестями он их осыпал, и вдруг показали
Неблагодарность и трусость сердец изменой в годину
Бедствия. Вот почему Саконтала в тиши проливала
Слезы, и день рождения был ей дню смерти подобен.
В это время вошла одна из женщин служащих
Тихо к печальной царице и ей сказала: «Опять здесь
Тот брамин, что к тебе приходил с цветами долины».
Но Саконтала вздохнула и ей отвечала: «Как могут
Быть отрадны цветы моему сокрушенному сердцу
Или служить украшеньем моей побледневшей ланите?
Все же, — сказала потом царица добрая, — старца
Ты введи, чтобы я из его приношенья сознала,
Как верна мне в печали любовь незлобивых сердцем».
Старый брамин вошел и сказал, главу наклоняя:
«Видишь ли, добрая мать и владычица нашего царства:
Горе твое и печаль тебя сердец не лишило
Жителей той долины, где ты блуждала в то время,
Как еще первая жизни весна пред тобой улыбалась.
Шаткого счастья измена любви и верности узы
Не разрешает; напротив, она их прочнее связует.
Только цветов я тебе не принес: в нашей долине
Стоптаны все; но они расцветут еще лучше, коль Брама
После бурь ниспошлет весны благодатной дыханье.
Я принес тебе дар драгоценнейший нашей долины -
Камень, которому в Индии равного нет красотою».
Молча, полна удивленья, царица взглянула на старца;
Он же, речь продолжая, сказал: «Тебе приносил я
В дар цветы, когда на юном челе твоем радость
Расцветала, ничем не смущенная; но испытанье
Брама наслал на тебя; я вижу, что горе ланиты
Бледностию твои овеяло; знал я, что будешь
День своего рожденья ты провожать со слезами.
Для прекрасных душ слезы — небесная влага,
От которой они вполне расцветают. Так Брама
Освящает своих любимцев. Вот почему я
Ныне к тебе подхожу с благороднейшим даром природы».
Так брамин говорил и, полный почтенья, поставил
Черного дерева ящик к ногам Саконталы. Чудесно
Светлый камень играл, отвсюду охваченный черным.
Тут склонила царица чело и взглянула на ящик
И на камень, своими лучами его наполнявший,
И с ланит у нее покатились прозрачные слезы.
Тихо брамин возвращался к своей одинокой долине,
Медленно шел он, и грустью отрадною полон был старец.
Все, казалось ему, он видит слезу Саконталы.
Грустен скитался брамин в своей одинокой пустыне;
Помнил царицы-страдалицы тяжкое он испытанье.
Вдруг опять поднялась война ужасная. Мощный
Истребитель с своей толпой необузданных полчищ
Встал на западе, с тем, чтоб земли восточных пределов
Опустошить. И того, о чем, наругаясь, задумал,
Он достигнуть успел; но все населенье стонало.
Старец Браму день и ночь умолял за Викраму
Правосудного и за Саконталу царицу,
Сердцу любезную. Но тщетны были моленья,
И военная буря неслася грозным потоком
К самой долине брамина, и бич притеснителя всюду
Жертв настигал. Тогда печальный брамин удалился
В дикие горы и жил между скал, чуждаяся встретить
Лик человеческий. Тяжкою скорбью исполнено было
Сердце старца, и смерти желанной алкал он душою;
Но желанье его не исполнилось. — Много он прожил
Лет в своем одиночестве между скалами пустыни;
Вдруг кругом раздались вдали веселые звуки
Песен победы и мира под рокот трубы и кимвала.
Тут главою к земле склонился старец в молитве,
Встал, помазал главу и сказал: «Перед смертью я должен
Правых победу и лик царицы кроткой увидеть».
Тут наполнил брамин опять корзинку цветами
Самыми лучшими в целой долине и сверху прикрыл их
Пальмы и маслины тучной младыми побегами; тут же
Ветвь положил благовонную нежно лепечущей мирты.
Скоро потом он к престольному граду лицом обратился
И в молчаньи пошел чрез толпы торжествующих граждан.
Радостью лик засиял у старца, когда в воротах он
Был дворцовых. Отверзши уста, слугам он придворным
Стал говорить: «Ведите меня к царице, чтоб мог я
Жертву свою ей принесть. Семь лет как не видел я мира».
Слыша речи такие, слуги взглянули на старца,
Смолкли и стали плакать. Брамин же спросил их: «Чего вы
Плачете, и отчего изменились так ваши лица?»
Слуги на это ему отвечали: «Иль ты не житель
Здешнего мира, когда один ты не знаешь, что сталось?»
И на могилу царицы они повели его: «Видишь, -
Так говорили они, — в ней сердце не вынесло горя».
Больше они ничего сказать не могли и рыдали.
Тут у старца лик просиял и затеплилось око,
Будто у юноши; к небу он поднял чело и воскликнул:
«Разве не вижу я Брамы жилища, не вижу сиянья
Вечного моря лучей, его окружающих блеском!
И Саконтала пред ним на облаке раннего утра
Смотрит на нас. Примиренной отчизны чистейшая жертва,
Жрицею ныне она сияет небесного мира.
Видишь ли ты, просветленная? Я, как и прежде бывало,
Здесь пред тобою стою с моими земными цветами».
Тут умолкнул старец, склонясь на цветы и могилу.
Тихим повеяло ветром, и Брама принял его душу.