Зазевайся, впрочем, шляпу
Сдернуть — царь-отец
Отошлет и по этапу —
Чур: в один конец!
Доехал исправно, усталый и целый,
Сегодня прощаюсь со шляпою белой,
Но с вами расставшись… не в шляпе тут дело…
1.
Шляпами панов не забить,
2.
Врангеля шапками не закидать.
3.
Шапок не хватит.
4.
Надо штыкам работать дать.
5.
Помните о Врангеле в городах,
6.
помните о панах в хате.
7.
Кто хочет хлеб защитить и дом, кличьте клич:
«На фронт идем!»
Ах, на кого я только шляп не надевал!
Mon Dieu! С такими головами разговаривал!
Такие шляпы им на головы напяливал,
Чтоб их врагов разило наповал.
Сорвиголов и оторвиголов видал:
В глазах — огонь, во рту — ругательства и кляпы!
Но были, правда, среди них такие шляпы,
Что я на них бы шляп не надевал.
И на великом короле, и на сатрапе,
И на арапе, и на Римском Папе —
На ком угодно шляпы хороши!
Так согласитесь, наконец, что дело в шляпе,
Но не для головы, а для души.
Ах, на кого я только шляп не надевал!
Mon Dieu! — с какими головами разговаривал!
Такие шляпы им на головы напяливал,
Что их врагов разило наповал!
Сорвиголов и оторвиголов видал:
В глазах — огонь, во рту — ругательства и кляпы!..
Но были, правда, среди них такие шляпы,
Что я на них и шляп не надевал…
И на великом короле, и на сатрапе,
И на арапе, и на римском папе -
На ком угодно шляпы хороши!
Так согласитесь, наконец, что дело — в шляпе, -
Но не для головы, а для души.
О, иностранец в шляпе, взвесь
Мою судьбу! Всю жизнь с пеленок
Сижу под этой пальмой здесь
Я — бедный черный негритенок.
Я так несчастен! Прямо страх!
Ах, я страдаю невозможно!
О, иностранец в шляпе, ах!
Я никогда… не ел пирожных!
В жидкой заросли парка береза жила,
И черна, и суха, как унылость…
В майский полдень там девушка шляпу сняла,
И коса у нее распустилась.
Ее милый дорезал узорную вязь,
И на ветку березы, смеясь,
Он цветистую шляпу надел.
Это май подглядел
И дивился с своей голубой высоты,
Как на мертвой березе и ярки цветы…
Средь мотоциклетовых цикад
Слышу древних баобабов запах.
Впрочем, не такая ли тоска
Обкарнала страусов на шляпы? Можно вылить бочки сулемы,
Зебу превратить в автомобили,
Но кому же нужно, чтобы мы
Так доисторически любили? Чтобы губы — бешеный лоскут,
Створки раковин, живое мясо,
Захватив помадную тоску,
Задыхались напастями засух.Чтобы сразу, от каких-то слов,
Этот чинный, в пиджаке и шляпе,
Мот бы, как неистовый циклоп,
Нашу круглую звезду облапить? Чтобы пред одной, и то не той,
Ни в какие радости не веря,
Изойти берложной теплотой
На смерть ошарашенного зверя.
Ты помнишь ли вечер, как море шумело,
В шиповнике пел соловей,
Душистые ветки акации белой
Качались на шляпе твоей? Меж камней, обросших густым виноградом,
Дорога была так узка;
В молчанье над морем мы ехали рядом,
С рукою сходилась рука.Ты так на седле нагибалась красиво,
Ты алый шиповник рвала,
Буланой лошадки косматую гриву
С любовью ты им убрала; Одежды твоей непослушные складки
Цеплялись за ветви, а ты
Беспечно смеялась — цветы на лошадке,
В руках и на шляпе цветы! Ты помнишь ли рев дождевого потока
И пену и брызги кругом;
И как наше горе казалось далеко,
И как мы забыли о нем!
На весенней проталинке
За вечерней молитвою — маленький
Попик болотный виднеется.
Ветхая ряска над кочкой
Чернеется
Чуть заметною точкой.
И в безбурности зорь красноватых
Не видать чертенят бесноватых,
Но вечерняя прелесть
Увила вкруг него свои тонкие руки…
Предзакатные звуки,
Легкий шелест.
Тихонько он молится,
Улыбается, клонится,
Приподняв свою шляпу.
И лягушке хромой, ковыляющей,
Травой исцеляющей
Перевяжет болящую лапу.
Перекрестит и пустит гулять:
«Вот, ступай в родимую гать.
Душа моя рада
Всякому гаду
И всякому зверю
И о всякой вере».
И тихонько молится,
Приподняв свою шляпу,
За стебель, что клонится,
За больную звериную лапу,
И за римского папу.
Не бойся пучины тряской —
Спасет тебя черная ряска.
В широких шляпах, длинных пиджаках,
С тетрадями своих стихотворений,
Давным-давно рассыпались вы в прах,
Как ветки облетевшие сирени.Вы в той стране, где нет готовых форм,
Где всё разъято, смешано, разбито,
Где вместо неба — лишь могильный холм
И неподвижна лунная орбита.Там на ином, невнятном языке
Поёт синклит беззвучных насекомых,
Там с маленьким фонариком в руке
Жук-человек приветствует знакомых.Спокойно ль вам, товарищи мои?
Легко ли вам? И всё ли вы забыли?
Теперь вам братья — корни, муравьи,
Травинки, вздохи, столбики из пыли.Теперь вам сестры — цветики гвоздик,
Соски сирени, щепочки, цыплята…
И уж не в силах вспомнить ваш язык
Там наверху оставленного брата.Ему ещё не место в тех краях,
Где вы исчезли, лёгкие, как тени,
В широких шляпах, длинных пиджаках,
С тетрадями своих стихотворений.
Начинается постройка!
Не смеяться, не дышать!
Двери — двойки, сени — тройки…
Стоп! упал, так стой опять.
В уголке швейцар на койке —
На семерке будет спать.Милый, славный… не вались!
В первой комнате валеты,
Фу-ты, ну-ты, как одеты!
Шляпа вверх и шляпа вниз,
Вдоль по стеночкам карниз
Из четверок и пятерок.
Не шататься! я вам дам!
Дальше — ширмы из шестерок:
Это ванная для дам.Короли пусть спят в столовой.
Больше негде — только тут.
Дама пик и туз бубновый
На веранде кофе пьют.
Дети? нет у них детей,
Ни детей, ни птиц, ни кошек…
Это дырки для окошек,
Это спальня для гостей.С новосельем! бим и бом!..
Дом готов. Еще на крыше
Надо две трубы повыше.
Не дрожи, голубчик дом!
Не качайся, ради бога…
Ни, ни, ни! еще немного…
Ах!
Зашатался на углах,
Перегнулся, пошатнулся
И на скатерть кувырком, —
Вот так дом…
Золотые всплески карнавала,
Фейерверки на Москва-реке.
Как ты пела, как ты танцевала
В желтой маске, в красном парике!
По цветной воде скользили гички,
В темноте толпились светляки.
Ты входила, И на поле «Смычки»
Оживали струны и смычки.
Чья-то тень качнулась вырезная,
Появился гладенький юнец.
Что меня он лучше — я не знаю.
Знаю только, что любви конец.
Смутным сном уснет Замоскворечье, И тебя он уведет тайком,
Бережно твои накроет плечи
Угловатым синим пиджаком.
Я уйду, забытый и влюбленный,
И скажу неласково: «Пока».
Помашу вам шляпою картонной,
Предназначенной для мотылька.Поздняя лиловая картина:
За мостами паровоз поет.
Человек в костюме арлекина
По Арбатской Площади идет.
Он насвистывает и тоскует
С глупой шляпою на голове.
Вдруг он видит блестку золотую,
Спящую на синем рукаве.
Позабыть свою потерю силясь,
Малой блестке я сказал: — Лети!
И она летела, как комета,
Долго и торжественно, и где-то
В темных небесах остановилась,
Не дойдя до Млечного Пути.
ВеснаВ жидкой заросли парка береза жила,
И черна, и суха, как унылость…
В майский полдень там девушка шляпу сняла,
И коса у нее распустилась.
Ее милый дорезал узорную вязь,
И на ветку березы, смеясь,
Он цветистую шляпу надел.
. . . . . . . . . . . . .
Это май подглядел
И дивился с своей голубой высоты,
Как на мертвой березе и ярки цветы… Осень. . . . . . . . . . . . .
И всю ночь там по месяцу дымы вились,
И всю ночь кто-то жалостно-чуткий
На скамье там дремал, уходя в котелок.
. . . . . . . . . . . . .
А к рассвету в молочном тумане повис
На березе искривленно-жуткий
И мучительно-черный стручок,
Чуть пониже растрепанных гнезд,
А длиной — в человеческий рост…
И глядела с сомнением просинь
На родившую позднюю осень.
И
Когда нет будущего — жить не хочется,
Когда нет будущего — ночами страх,
Как утешительно душе пророчится
Неотклоняемый и близкий крах.
И нет уверенности в игре со случаем,
И близок проигрыш уже, и ночь в груди.
И нервы, чавкая тоской, мы мучаем,
И ждем призывного: «Вставай, иди!»
Ах, пуля браунинга была б гуманнее,
Но цепью звякается крик «жена!».
Как муха тусклая, жужжу в стакане я,
А жизнь, по-видимому, сожжена.
ИИ
Вышел из себя. Встал в сторону. Гляжу:
На постели тридцатидвухлетний
Вяло дышит человек и ищет
Рифму к слову «будущее»…
Не нашел и думает о шляпе
Для жены, которая уж спит
(Спит не шляпа, а жена, конечно),
А за ним раскосая, как шлюха,
Смерть стоит, зевая (не пора ли
Ухватить за глотку человека?).
Как угрюмо. Лучше вновь в подполье,
В череп, в сердце, в крошечную клетку,
В тесное «седалище души».
Может быть, мгновенно озаренный,
Я найду и рифму, и смогу
Завтра шляпу подарить жене.
Мой друг уехал в Магадан —
Снимите шляпу, снимите шляпу!
Уехал сам, уехал сам —
Не по этапу, не по этапу.
Не то чтоб другу не везло,
Не чтоб кому-нибудь назло,
Не для молвы, что, мол, — чудак,
А просто так.
Быть может, кто-то скажет: «Зря!
Как так решиться — всего лишиться!
Ведь там — сплошные лагеря,
А в них — убийцы, а в них — убийцы…»
Ответит он: «Не верь молве —
Их там не больше чем в Москве!»
Потом уложит чемодан,
И — в Магадан, и — в Магадан.
Не то чтоб мне не по годам —
Я б прыгнул ночью из электрички,
Но я не еду в Магадан,
Забыв привычки, закрыв кавычки.
Я буду петь под струнный звон
Про то, что будет видеть он,
Про то, что в жизни не видал, —
Про Магадан, про Магадан.
Мой друг уехал сам собой —
С него довольно, с него довольно,
Его не будет бить конвой —
Он добровольно, он добровольно.
А мне удел от Бога дан…
А может, тоже — в Магадан?
Уехать с другом заодно —
И лечь на дно!..
В неверный час, меж днем и темнотой,
Когда туман синеет над водой,
В час грешных дум, видений, тайн и дел,
Которых луч узреть бы не хотел,
А тьма укрыть, чья тень, чей образ там,
На берегу, склонивши взор к волнам,
Стоит вблизи нагбенного креста?
Он не живой. Но также не мечта:
Сей острый взгляд с возвышенным челом
И две руки, сложенные крестом.Пред ним лепечут волны и бегут,
И вновь приходят, и о скалы бьют;
Как легкие ветрилы, облака
Над морем носятся издалека.
И вот глядит неведомая тень
На тот восток, где новый брезжит день;
Там Франция! — там край ее родной
И славы след, быть может скрытый мглой;
Там, средь войны, ее неслися дни…
О! для чего так кончились они!.. Прости, о слава! обманувший друг.
Опасный ты, но чудный, мощный звук;
И скиптр… о вас забыл Наполеон;
Хотя давно умерший, любит он
Сей малый остров, брошенный в морях,
Где сгнил его и червем съеден прах,
Где он страдал, покинут от друзей,
Презрев судьбу с гордыней прежних дней,
Где стаивал он на брегу морском,
Как ныне грустен, руки сжав крестом.О! как в лице его еще видны
Следы забот и внутренней войны,
И быстрый взор, дивящий слабый ум,
Хоть чужд страстей, все полон прежних дум;
Сей взор как трепет в сердце проникал,
И тайные желанья узнавал,
Он тот же все; и той же шляпой он,
Сопутницею жизни, осенен.
Но — посмотри — уж день блеснул в струях…
Призрака нет, все пусто на скалах.Нередко внемлет житель сих брегов
Чудесные рассказы рыбаков.
Когда гроза бунтует и шумит,
И блещет молния, и гром гремит,
Мгновенный луч нередко озарял
Печальну тень, стоящую меж скал.
Один пловец, как не был страх велик,
Мог различить недвижный смуглый лик,
Под шляпою, с нахмуренным челом,
И две руки, сложенные крестом.
(Дума)В неверный час, меж днем и темнотой,
Когда туман синеет над водой,
В час грешных дум, видений, тайн и дел,
Которых луч узреть бы не хотел,
А тьма укрыть, чья тень, чей образ там,
На берегу, склонивши взор к волнам,
Стоит вблизи нагбенного креста?
Он не живой. Но также не мечта:
Сей острый взгляд с возвышенным челом
И две руки, сложенные крестом.Пред ним лепечут волны и бегут,
И вновь приходят, и о скалы бьют:
Как легкие ветрилы, облака
Над морем носятся издалека.
И вот глядит неведомая тень
На тот восток, где новый брезжит день;
Там Франция! — там край ее родной
И славы след, быть может скрытый мглой;
Там, средь войны, ее неслися дни…
О! для чего так кончились они!.. Прости, о слава! обманувший друг.
Опасный ты, но чудный, мощный звук;
И скиптр… о вас забыл Наполеон;
Хотя давно умерший, любит он
Сей малый остров, брошенный в морях,
Где сгнил его и червем съеден прах,
Где он страдал, покинут от друзей,
Презрев судьбу с гордыней прежних дней,
Где стаивал он на брегу морском,
Как ныне грустен, руки сжав крестом.О! как в лице его еще видны
Следы забот и внутренней войны,
И быстрый взор, дивящий слабый ум,
Хоть чужд страстей, всё полон прежних дум;
Сей взор как трепет в сердце проникал
И тайные желанья узнавал,
Он тот же всё; и той же шляпой он,
Сопутницею жизни, осенен.
Но — посмотри — уж день блеснул в струях.
Призрака нет, всё пусто на скалах.Нередко внемлет житель сих брегов
Чудесные рассказы рыбаков.
Когда гроза бунтует и шумит,
И блещет молния, и гром гремит,
Мгновенный луч нередко озарял
Печальну тень, стоящую меж скал.
Один пловец, как ни был страх велик,
Мог различить недвижный смуглый лик,
Под шляпою, с нахмуренным челом,
И две руки, сложенные крестом.
1830
Чернеет на взгорье деревня Мурашки,
Здесь шляпы не носят, а только фуражки.
Спокойно в Мурашках Игнат проживал,
И надо ж — сосед на охоту позвал!
Идут они лесом, минуют болота,
Устали, промокли — на то и охота! —
Голодные, злые идут и идут,
Но крупного зверя никак не найдут.
В лесу, что ни шаг, становилось темней,
Мерцали замшелые бороды пней,
И начал Игнат спотыкаться,
И молча вокруг озираться…
Когда ж их бродячий медведь повстречал,
Полнеба закрыв, засопел, зарычал —
Скуля и ругая таёжную ночь,
Игнат, перепуганный,
Бросился прочь.
Бежал он, а сосны шумели,
Да выстрелы сзади гремели…
Наутро зовут его снова в тайгу,
А он говорит:
— Заболел, не могу! Однажды собрался Игнат на покос,
В кошёлке еды на неделю понёс.
Идёт он, высокий — всему голова! —
Находит поляну — по пояс трава.
Игнат не спеша рукава засучил
И только литовку отбил-наточил,
Как вдруг оробел на поляне лесной —
Залаял щенок у него за спиной…
Не смея рукой шевельнуть на ходу,
Он шёл по траве, как по тонкому льду.
Потом, очутясь на дороге,
Помчался Игнат
Длинноногий!
Зимой у Игната корова
Погибла без сена и крова. В селе рысаки бубенцами звенят,
На улицу в праздники вышел Игнат.
Висит на плече у Игната гармонь,
Растянет меха — полыхает огонь!
Встряхнулся Игнат, заиграл и запел
И слышит: снежок за спиной заскрипел
Так вкрадчиво,
Так осторожно,
Что стало Игнату тревожно —
Обвисла гармошка, и голос упал…
— Всё! — шепчет Игнат. —
Доигрался, пропал! —
Порвал он штаны о высокий забор
И за ворота — ни шагу с тех пор! Недавно забрёл я в деревню Мурашки,
Где шляпы не в моде, а только фуражки.
Увидел я смелый весёлый народ,
Взглянул на Игната сквозь щёлку ворот.
Навек мне запомнилась эта картина:
Сидит здоровенный, обросший детина,
Сидит на крыльце у себя во дворе,
Привязанный к дому,
Как пёс к конуре!
Варвара Павловна! графиня! помогите,
От вас одних отрады жду!
Хотите ль знать мою беду?
Прочтите:
Вчера, известно вам, мы вместе за столом
Ее высочества великия княгини
Обедали; был спор о том и о другом;
Потом
Мне помнится, упал из рук графини
(Любезнейшей из всех любезных Катерин)
Неосторожный апельсин;
Потом наш граф Моден, с приятнейшим приветом,
Назло соседкам злым, мне в шляпу положил
Матильду и с причетом:
С Агнесой, Глостером, с угрюмою толпой
Степных разбойников, с святым анахоретом,
С Малек-Аделем и с войной.
И я подумал: в шляпе дело!
Пришел домой,
Но что же? Боже мой!
Уж в шляпе у меня несчастие скипело.
Матильда, чтоб спасти Рихардову жену,
Осталася в плену,
Глазами плакала, а сердцем восхищалась,
Что пленницей осталась;
Герой Малек-Адель, как ветреный дитя,
Пустился в разные проказы:
Рассудка здравого послушать не хотя,
Забыв султановы указы,
Матильду он с собой на шлюпку посадил;
И в первый раз тогда великолепный Нил
Увидел, как деспот Востока
К ногам невольницы смиренно положил
Могущество, любовь, желанье и пророка.
Но были б все его труды по пустякам,
Когда б не вздумалось Матильде по пескам
Пустынным прогуляться,
Чтоб незнакомому отшельнику признаться
В такой вине, в которой без вины
Мы были, будем, быть должны
Обвинены!
Матильда каялась — но, к счастью, не успела
Докаяться; толпа разбойников степных
В час добрый налетела,
Чтоб исповедь прервать; и тут все следом им,
Как будто по звонку, явился
Малек-Адель герой
С мечом, с верблюдами, палаткой и водой.
С разбойниками он нимало не чинился,
Он попросту их всех оставил без голов;
Матильду ж взял; с отцом духовным не простился
И был таков!
И на пути, в степи, под страшным зноем
Полумонахиня была обручена
С полукрестившимся героем,
И рад был этому проказник сатана!
Но это ли беда? беда над головою!
Султан, разгневанный сей свадьбою степною,
Отправил палачей за мужем и женою.
Матильда, правда, спасена,
Но друг Малек-Адель!.. Что будет он несчастной?
Я в шляпе роюся напрасно:
В ней ничего уж боле нет.
Соседки, сжальтеся! мне третий том пришлите;
Или... тогда уж не шутите —
Сойдет с ума сосед!
Я люблю вас — глаза ваши, губы и волосы,
Вас, усталых, что стали до времени старыми,
Вас, убогих, которых газетные полосы
Что ни день — то бесстыдными славят фанфарами!
Сколько раз вас морочали, мяли, ворочали,
Сколько раз соблазняли соблазнами тщетными…
И как черти вы злы, и как ветер отходчивы,
И — скупцы! — до чего ж вы бываете щедрыми!
Она стоит — печальница
Всех сущих на земле,
Стоит, висит, качается
В автобусной петле.
А может, это поручни…
Да, впрочем, все равно!
И спать ложилась — к полночи,
И поднялась — темно.
Всю жизнь жила — не охала,
Не крыла белый свет.
Два сына было — сокола,
Обоих нет как нет!
Один убит под Вислою,
Другого хворь взяла!
Она лишь зубы стиснула —
И снова за дела.
А мужа в Потьме льдиною
Распутица смела.
Она лишь брови сдвинула —
И снова за дела.
А дочь в больнице с язвою,
А сдуру запил зять…
И, думая про разное, —
Билет забыла взять.
И тут один — с авоською
И в шляпе, паразит! —
С ухмылкою со свойскою
Геройски ей грозит!
Он палец указательный
Ей чуть не в нос сует:
— Какой, мол, несознательный,
Еще, мол, есть народ!
Она хотела высказать:
— Задумалась, прости!
А он, как глянул искоса,
Как сумку сжал в горсти
И — на одном дыхании
Сто тысяч слов подряд!
(«Чем в шляпе — тем нахальнее!» —
Недаром говорят!)
Он с рожею канальскою
Гремит на весь вагон,
Что с кликой, мол, китайскою
Стакнулся Пентагон!
Мы во главе истории,
Нам лупят в лоб шторма,
А есть еще, которые
Все хочут задарма!
Без нас — конец истории,
Без нас бы мир ослаб!
А есть еще, которые
Все хочут цап-царап!
Ты, мать, пойми: неважно нам,
Что дурость — твой обман.
Но — фигурально — кажному
Залезла ты в карман!
Пятак — монетка малая,
Ей вся цена — пятак,
Но с неба каша манная
Не падает за так!
Она любому лакома,
На кашу кажный лих!..
И тут она заплакала,
И весь вагон затих.
Стоит она — печальница
Всех сущих на земле,
Стоит, висит, качается
В автобусной петле.
Бегут слезинки скорые,
Стирает их кулак…
И вот вам — вся история,
И ей цена — пятак!
Я люблю вас — глаза ваши, губы и волосы,
Вас, усталых, что стали до времени старыми,
Вас, убогих, которых газетные полосы
Что ни день — то бесстыдными славят фанфарами.
И пускай это время в нас ввинчено штопором,
Пусть мы сами почти до предела заверчены,
Но оставьте, пожалуйста, бдительность «операм»!
Я люблю вас, люди!
Будьте доверчивы!
Перевод Якова Козловского
Другу Мусе Магомедову
Чтоб сердце билось учащенно,
Давай отправимся в Ахвах,
Узнаем, молоды ль еще мы
Иль отгуляли в женихах?
Тряхнем-ка юностью в Ахвахе
И вновь, как там заведено,
Свои забросим мы папахи
К одной из девушек в окно.
И станет сразу нам понятно,
В кого девчонка влюблена:
Чья шапка вылетит обратно,
К тому девчонка холодна…
И о любви лихие толки, —
Все это было не вчера.
В тот давний год подростком ставший,
Не сверстников в ауле я,
А тех, кто был намного старше,
Старался залучить в друзья.
Не потому ли очутился
С парнями во дворе одном,
Где раньше срока отличился,
И не раскаиваюсь в том.
Листва шуршала, словно пена,
Светила тонкая луна.
Мы долго слушали, как пела
Горянка, сидя у окна.
Про солнце пела, и про звезды,
И про того, кто сердцу мил.
Пусть он спешит, пока не поздно,
Пока другой не полюбил.
Что стала трепетнее птахи
Моя душа — не мудрено,
А парни скинули папахи
И стали целиться в окно.
Здесь не нужна была сноровка.
Я, словно жребий: да иль нет,
Как равный, кепку бросил ловко
За их папахами вослед.
Казалось, не дышал я вовсе,
Когда папахи по одной,
Как будто из закута овцы,
Выскакивали под луной.
И кепка с козырьком, похожим
На перебитое крыло,
Когда упала наземь тоже,
Я понял — мне не повезло.
А девушка из состраданья
Сказала: — Мальчик, погоди.
Пришел ты рано на свиданье,
Попозже, милый, приходи.
Дрожа от горя, как от страха,
Ушел я, раненый юнец,
А кто-то за своей папахой
В окно распахнутое лез.
Промчались годы, словно воды,
Не раз листвы кружился прах,
Как через горы, через годы
Приехал снова я в Ахвах.
Невесты горские… Я пал ли
На поле времени для них?
Со мной другие были парни,
И я был старше остальных.
Все как тогда: и песня та же,
И шелест листьев в тишине.
И вижу, показалось даже,
Я ту же девушку в окне.
Когда пошли папахи в дело,
О счастье девушку моля,
В окно раскрытое влетела
И шляпа модная моя.
Вздыхали парни, опечалясь,
Ах, отрезвляющая быль:
Папахи наземь возвращались,
Слегка приподнимая пыль.
И, отлетев почти к воротам,
Широкополая моя
Упала шляпа, как ворона,
Подстреленная из ружья.
И девушка из состраданья
Сказала, будто бы в укор:
— Пришел ты поздно на свиданье,
Где пропадал ты до сих пор?
Все как тогда, все так похоже.
И звезды видели с небес:
Другой, что был меня моложе,
В окно распахнутое лез.
И так весь век я, как ни странно,
Спешу, надеждой дорожу,
Но прихожу то слишком рано,
То слишком поздно прихожу.
Грустно видеть, Русь святая,
Как в степенные года
Наших предков удалая
Изнемечилась езда.
То ли дело встарь: телега,
Тройка, ухарский ямщик,
Ночью дуешь без ночлега,
Днем же — высунув язык.
Но зато как все кипело
Беззаботным удальством!
Жизнь — копейка! Бей же смело,
Да и ту поставь ребром!
Но как весело, бывало,
Раздавался под дугой
Голосистый запевало,
Колокольчик рассыпной.
А когда на водку гривны
Ямщику не пожалеть,
То-то песни заунывны
Он начнет, сердечный, петь!
Север бледный, север плоский,
Степь, родные облака —
Все сливалось в отголоски,
Где слышна была тоска.
Но тоска — струя живая
Из родного тайника,
Полюбовная, святая,
Молодецкая тоска.
Сердце сердцу весть давало
И из тайной глубины
Все былое выкликало
И все слезы старины.
Не увидишь, как проскачешь,
И не чувствуешь скачков,
Ни как сердцем сладко плачешь,
Ни как горько для боков.
А проехать ли случится
По селенью в красный день?
Наш ямщик приободрится,
Шляпу вздернет набекрень.
Как он гаркнет, как присвистнет
Горячо по всем по трем,
Вороных он словно вспрыснет
Вдохновительным кнутом.
Тут знакомая светлица
С расписным своим окном;
Тут его душа девица
С подаренным перстеньком.
Поравнявшись, он немножко
Вожжи в руки приберет,
И растворится окошко,
Словно солнышко взойдет.
И покажется касатка,
Белоликая краса.
Что за очи! за повадка!
Что за русая коса!
И поклонами учтиво
Разменялися они,
И сердца в них молчаливо
Отозвалися сродни…
А теперь, где эти тройки?
Где их ухарский побег?
Где ты, колокольчик бойкий,
Ты, поэзия телег?
Где ямщик наш, на попойку
Вставший с темного утра,
И загнать готовый тройку
Из полтины серебра?
Русский ям молчит и чахнет,
От былого он отвык;
Русским духом уж не пахнет,
И ямщик уж — не ямщик.
Дух заморский и в деревне!
И ямщик, забыв кабак,
Распивает чай в харчевне
Или курит в ней табак.
Песню спеть он не сумеет,
Нет зазнобы ретивой,
И на шляпе не алеет
Лента девицы милой.
По дороге, в чистом поле
Колокольчик наш заглох,
И, невиданный дотоле,
Молча тащится, трех-трех,
Словно чопорный германец
При ботфортах и косе,
Неуклюжий дилижанец
По немецкому шоссе.
Грустно видеть, воля ваша,
Как, у прозы под замком,
Поэтическая чаша
Высыхает с каждым днем!
Как все то, что веселило
Иль ласкало нашу грусть,
Что сыздетства затвердило
Наше сердце наизусть,
Все поверья, все раздолье
Молодецкой старины —
Подедает своеволье
Душегубки-новизны.
Нарядились мы в личины,
Сглазил нас недобрый глаз,
И Орловского картины —
Буква мертвая для нас.
Но спасибо, наш кудесник,
Живописец и поэт,
Малодушным внукам вестник
Богатырских оных лет!
Русь былую, удалую
Ты потомству передашь:
Ты схватил ее живую
Под народный карандаш.
Захлебнувшись прозой пресной,
Охмелеть ли захочу
И с мечтой из давки тесной
На простор ли полечу —
Я вопьюсь в твои картинки
Жаждой чувств и жаждой глаз
И творю в душе поминки
По тебе, да и по нас!
Доселева Резань она селом слыла,
А ныне Резань словет городом,
А жил во Резане тут богатой гость,
А гостя-та звали Никитою,
Живучи-та, Никита состарелся,
Состарелся, переставился.
После веку ево долгова
Осталось житье-бытье-богатество,
Осталось ево матера жена
Амелфа Тимофеевна,
Осталась чадо милая,
Как молоды Добрынюшка Никитич млад.
А и будет Добрыня семи годов,
Присадила ево матушка грамоте учиться,
А грамота Никите в наук пошла,
Присадила ево матушка пером писать.
А будет Добрынюшка во двенадцать лет,
Изволил Добрыня погулять молодец
Со своею дружиною хоробраю
Во те жары петровския.
Просился Добрыня у матушки:
«Пусти меня, матушка, купатися,
Купатися на Сафат-реку!».
Она, вдова многоразумная,
Добрыни матушка наказывала,
Тихонько ему благословение дает:
«Гой еси ты, мое чадо милая,
А молоды Добрыня Никитич млад!
Пойдешь ты, Добрыня, на Израй на реку,
В Израе-реке станешь купатися —
Израй-река быстрая,
А быстрая она, сердитая:
Не плавай, Добрыня, за перву струю,
Не плавай ты, Никитич, за другу струю».
Добрыня-та матушки не слушался,
Надевал на себя шляпу земли греческой,
Над собой он, Добрыня, невзгоды не ведает,
Пришел он, Добрыня, на Израй на реку,
Говорил он дружинушки хоробрыя:
«А и гой еси вы, молодцы удалыя!
Не мне вода греть, не тешити ее».
А все молодцы разболокалися
И тут Добрыня Никитич млад.
Никто молодцы не смеет, никто нейдет,
А молоды Добрынюшка Никитич млад,
Перекрестясь, Добрынюшка в Израй-реку пошел,
А поплыл Добрынюшка за перву струю, —
Захотелось молодцу и за другую струю;
А две-та струи сам переплыл,
А третья струя подхватила молодца,
Унесла во пещеры белокаменны.
Неоткуль вз(я)лось тут лютой зверь,
Налетел на Добрынюшку Никитича,
А сам говорит-та Горынчища,
А сам он, Змей, приговаривает:
«А стары люди пророчили,
Что быть Змею убитому
От молода Добрынюшки Никитича,
А ныне Добрыня у меня сам в руках!».
Молился Добрыня Никитич млад:
«А и гой еси, Змеишша Горынчишша!
Не честь-хвала молодецкая
На ногое тело напущаешься!».
И тут Змей Горынчишша мимо ево пролетел,
А стали ево ноги резвыя,
А молоды Добрынюшки Никитьевича,
А грабится он ко желту песку,
А выбежал доброй молодец,
А молоды Добрынюшка Никитич млад,
Нагреб он шляпу песку желтова,
Налетел на ево Змей Горынчишша,
А хочет Добрыню огнем спалить,
Огнем спалить, хоботом ушибить.
На то-то Добрынюшка не робок был:
Бросает шляпу земли греческой
Со темя пески желтыми
Ко лютому Змею Горынчишшу, —
Глаза запорошил и два хобота ушиб.
Упал Змей Горынчишша
Во ту во матушку во Израй-реку.
Когда ли Змей исправляется,
Во то время и во тот же час
С(х)ва(т)ал Добрыня дубину тут, убил до смерти.
А вытощил Змея на берег ево,
Повесил на осину на кляплую:
Сушися ты, Змей Горынчишша,
На той-та осине на кляплыя.
А поплыл Добрынюшка
По славной матушке по Израй-реке,
А заплыл в пещеры белокаменны,
Где жил Змей Горынчишша,
Застал в гнезде ево малых детушак,
А всех прибил, попалам перервал.
Нашел в пещерах белокаменных
У лютова Змеишша Горынчишша,
Нашел он много злата-серебра,
Нашел в полатах у Змеишша
Свою он любимую тетушку,
Тое-та Марью Дивовну,
Выводит из пещеры белокаменны
И собрал злата-серебра.
Пошел ко матушке родимыя своей,
А матушки дома не годилася:
Сидит у князя Владимера.
Пришел-де он во хоромы свои,
И спрятал он свою тетушку,
И пошел ко князю явитися.
Владимер-князь запечалился,
Сидит он, ничего свету не видит,
Пришел Добрынюшка к великому князю Владимеру,
Он Спасову образу молится,
Владимеру-князю поклоняется,
Скочил Владимер на резвы ноги,
Хватя Добрынюшку Никитича,
Целовал ево во уста сахарныя;
Бросилася ево матушка родимая,
Схватала Добрыню за белы руки,
Целовала ево во уста сахарныя.
И тут с Добрынею разговор пошел,
А стали у Добрыни выспрашивати,
А где побывал, где начевал.
Говорил Добрыня таково слово:
«Ты гой еси, мой сударь-дядюшка,
Князь Владимер, со(л)нцо киевско!
А был я в пещерах белокаменных
У лютова Змеишша Горынчишша,
А все породу змеиную ево я убил
И детей всех погубил,
Родимую тетушку повыручил!».
А скоро послы побежали по ее,
Ведут родимую ево тетушку,
Привели ко князю во светлу гридню, —
Владимер-князь светел-радошен,
Пошла-та у них пир-радость великая
А для-ради Добрынюшки Никитича,
Для другой сестрицы родимыя Марьи Дивовны.