Я заражен нормальным классицизмом.
А вы, мой друг, заражены сарказмом.
Конечно, просто сделаться капризным,
по ведомству акцизному служа.
К тому ж, вы звали этот век железным.
Но я не думал, говоря о разном,
что, зараженный классицизмом трезвым,
я сам гулял по острию ножа.
Теперь конец моей и нашей дружбе.
Зато начало многолетней тяжбе.
Теперь и вам продвинуться по службе
мешает Бахус, но никто другой.
Я оставляю эту ниву тем же,
каким взошел я на нее. Но так же
я затвердел, как Геркуланум в пемзе.
И я для вас не шевельну рукой.
Оставим счеты. Я давно в неволе.
Картофель ем и сплю на сеновале.
Могу прибавить, что теперь на воре
уже не шапка — лысина горит.
Я эпигон и попугай. Не вы ли
жизнь попугая от себя скрывали?
Когда мне вышли от закона «вилы»,
я вашим прорицаньем был согрет.
Служенье Муз чего-то там не терпит.
Зато само обычно так торопит,
что по рукам бежит священный трепет
и несомненна близость Божества.
Один певец подготовляет рапорт.
Другой рождает приглушенный ропот.
А третий знает, что он сам — лишь рупор,
и он срывает все цветы родства.
И скажет смерть, что не поспеть сарказму
за силой жизни. Проницая призму,
способен он лишь увеличить плазму.
Ему, увы, не озарить ядра.
И вот, столь долго состоя при Музах,
я отдал предпочтенье классицизму.
Хоть я и мог, как мистик в Сиракузах,
взирать на мир из глубины ведра.
Оставим счеты. Вероятно, слабость.
Я, предвкушая ваш сарказм и радость,
в своей глуши благословляю разность:
жужжанье ослепительной осы
в простой ромашке вызывает робость.
Я сознаю, что предо мною пропасть.
И крутится сознание, как лопасть
вокруг своей негнущейся оси.
Сапожник строит сапоги. Пирожник
сооружает крендель. Чернокнижник
листает толстый фолиант. А грешник
усугубляет, что ни день, грехи.
Влекут дельфины по волнам треножник,
и Аполлон обозревает ближних —
в конечном счете, безгранично внешних.
Шумят леса, и небеса глухи.
Уж скоро осень. Школьные тетради
лежат в портфелях. Чаровницы, вроде
вас, по утрам укладывают пряди
в большой пучок, готовясь к холодам.
Я вспоминаю эпизод в Тавриде,
наш обоюдный интерес к природе.
Всегда в ее дикорастущем виде.
И удивляюсь, и грущу, мадам.
Автор Томас Гуд
Перевод Эдуарда Багрицкого
От песен, от скользкого пота
В глазах растекается мгла;
Работай, работай, работай,
Пчелой, заполняющей соты,
Покуда из пальцев, с налета,
Не выпрыгнет рыбкой игла.
Швея! Этой ниткой суровой
Прошито твое бытие…
У лампы твоей бестолковой
Поет вдохновенье твое,
И в щели проклятого крова
Невидимый месяц течет.
Швея! Отвечай мне, что может
Сравниться с дорогой твоей?..
И хлеб ежедневно дороже,
И голод постылый тревожит,
Гниет одинокое ложе
Под влагой осенних дождей.
Над белой рубашкой склоняясь,
Ты легкою водишь иглой,
Стежков разлетается стая
Под бледной, как месяц, рукой,
Меж тем как, стекло потрясая,
Норд-ост заливается злой.
Опять воротник и манжеты,
Манжеты и вновь воротник…
От капли чадящего света
Глаза твои влагой одеты…
Опять воротник и манжеты,
Манжеты и вновь воротник…
О вы, не узнавшие страха
Бездомных осенних ночей!
На ваших плечах — не рубаха,
А голод и пение швей,
Дни, полные ветра и праха,
Да темень осенних дождей.
Швея! Ты не помнишь свободы,
Склонясь над убогим столом,
Не помнишь, как громкие воды
За солнцем идут напролом,
Как в пламени ясной погоды
Касатка играет крылом.
Стежки за стежками без счета,
Где нитка тропой залегла,
Работай, работай, работай,
Поет, пролетая, игла,
Чтоб капля последнего пота
На бледные щеки легла.
Швея! Ты не знаешь дороги,
Не знаешь любви наяву,
Как топчут веселые ноги
Весеннюю эту траву…
… Над кровлею месяц убогий,
За ставнями ветры ревут…
Швея! За твоею спиною
Лишь сумрак шумит дождевой,
Ты медленно бледной рукою
Сшиваешь себе для покоя,
Холстину, что сложена вдвое,
Рубашку для тьмы гробовой.
Работай, работай, работай,
Покуда погода светла,
Покуда стежками без счета
Играет, летая, игла,
Работай, работай, работай,
Покуда не умерла.
Образцовую клубно-эстрадную
программу эту посвящаю ГОМЭЦ.
№
1.
ИНДУСТРИАЛЬНАЯ БАЛЛАДА
(Мелодекламация)
Фабричные трубы
вздымаются ввысь.
Вздымается дым,
словно грива.
Мне милая шепчет:
— Ударно борись
С зияющим зевом
прорыва. —
Я правую руку
кладу на станок.
Я в левую руку
беру молоток.
А милая громко,
волнуясь, кричит:
— Прорыв ликвидни ты
в два счета... —
Влюбленное сердце
ударно стучит,
И вмиг закипает
работа.
Гудит, завертевшись,
прокатный станок,
Ударную песню
поет молоток.
Я милой поклялся
прогулы забыть.
К прогулам растет
моя злоба.
Любить — это значит
ударником быть,
С прорывом бороться
до гроба.
Три смены бессменно
стою над станком,
Три смены бессменно
стучу молотком.
У милой глаза —
не глаза — бирюза,
И локон спадает
игриво.
Мне милая шепчет:
— Люблю тебя за
перевыполнение программы
четвертого квартала и
успешную ликвидацию
прорыва. —
И вторит ей нежно
прокатный станок,
И песню победы
поет молоток.
№
2.
КОЛХОЗНО-СОВХОЗНЫЙ
(Бодро-урожайно)
Комбайнерка молодая
выезжает на поля.
Тракториста выглядая,
напевает: тру-ля-ля.
Золотится
рожь густая,
облака
как паруса,
Ой ты,
девица простая,
Гой ты,
любушка-краса.
Распевает комбайнерка,
Весел ей
колхозный труд.
Как допела
до пригорка,
Видит — парень
тут как тут.
Тракториста
голос звонок,
Смех ударно
серебрист.
Ой ты, гой еси, миленок,
Славный Ваня-тракторист!
Как пошла у них
работа —
Знай хватай
да нагружай.
И свезли они
в два счета
Весь колхозный урожай.
С той поры
мы стали зрячи,
Все по-новому
идет.
Кулак плачет,
Середняк скачет.
Бедняк песенки поет.
Штраф в десять тысяч!.. Боги! да за что же?
В тюрьме квартиры, вижу я, в цене!..
А тут и хлеб становится дороже, —
Ужели впредь поститься надо мне?!
О строгий суд! Нельзя ль хоть малость сбавить?
«Нет, нет, — постись! Тяжка твоя вина:
Ты смел народ на наш же счет забавить —
И десять тысяч выплатишь сполна».
Извольте, вот: вот десять тысяч франков…
На что ж, увы, у вас они пойдут?
На пышный гроб для чьих-нибудь останков?
На приз тому, кто в ход пускает кнут?
Уж вижу я протянутую руку:
В ней держит счет тюремщик за тюрьму…
Он Музу сам отвел туда на муку, —
И — прежде всех — две тысячи ему!..
Хочу я сам раздать и остальные…
Как, например, певцов не оделить?
Заржаветь могут арфы покупные;
Настройте их, чтоб век наш восхвалить!..
Я пел не так; вы спойте так, как надо…
За лесть даются деньги и певцам!
Смотрите: вот готовая награда —
Кладу еще две тысячи льстецам.
А вот вдали — какие-то гиганты:
В ливреях все, все знатны на подбор!
Служа из чести, рады эти франты
Нести весь век какой угодно вздор.
Когда ж пирог дадут им за отличье,
То каждый сесть успеет за троих;
Они утроят Франции величье!..
Кладу еще три тысячи для них.
А там мелькает, в блеске пышной свиты,
Особый штат блюстителей страны.
Я знаю их: они — иезуиты, —
Свой пай во всем иметь они должны.
Один из них мишенью обвинений
Избрал меня, — и вот уж я в аду!
Ощипан чертом там мой добрый гений…
За подвиг тот три тысячи кладу.
Проверим счет, — ведь стоит он проверки:
Тем — две да две, и три да три — другим,
Да, ровно десять тысяч, как по мерке.
Ах, Лафонтен без штрафов был гоним!..
В те времена я б не подвергся риску
Остаться впредь без хлеба и вина…
Ну-с, а теперь — позвольте мне расписку:
Вот десять тысяч франков вам сполна!
От песен, от скользкого пота —
В глазах растекается мгла.
Работай, работай, работай
Пчелой, заполняющей соты,
Покуда из пальцев с налета
Не выпрыгнет рыбкой игла!..
Швея! Этой ниткой суровой
Прошито твое бытие…
У лампы твоей бестолковой
Поет вдохновенье твое,
И в щели проклятого крова
Невидимый месяц течет.
Швея! Отвечай мне, что может
Сравниться с дорогой твоей?..
И хлеб ежедневно дороже,
И голод постылый тревожит,
Гниет одинокое ложе
Под стужей осенних дождей.
Над белой рубашкой склоняясь,
Ты легкою водишь иглой, —
Стежков разлетается стая
Под бледной, как месяц, рукой,
Меж тем как, стекло потрясая,
Норд-ост заливается злой.
Опять воротник и манжеты,
Манжеты и вновь воротник…
От капли чадящего света
Глаза твои влагой одеты…
Опять воротник и манжеты,
Манжеты и вновь воротник…
О вы, не узнавшие страха
Бездомных осенних ночей!
На ваших плечах — не рубаха,
А голод и пение швей,
Дни, полные ветра и праха,
Да темень осенних дождей!
Швея! Ты не помнишь свободы,
Склонясь над убогим столом,
Не помнишь, как громкие воды
За солнцем идут напролом,
Как в пламени ясной погоды
Касатка играет крылом.
Стежки за стежками, без счета,
Где нитка тропой залегла;
«Работай, работай, работай, —
Поет, пролетая, игла, —
Чтоб капля последнего пота
На бледные щеки легла!..»
Швея! Ты не знаешь дороги,
Не знаешь любви наяву,
Как топчут веселые ноги
Весеннюю эту траву…
…Над кровлею — месяц убогий,
За ставнями ветры ревут…
Швея! За твоею спиною
Лишь сумрак шумит дождевой, —
Ты медленно бледной рукою
Сшиваешь себе для покоя
Холстину, что сложена вдвое,
Рубашку для тьмы гробовой…
Работай, работай, работай,
Покуда погода светла,
Покуда стежками без счета
Играет, летая, игла…
Работай, работай, работай,
Покуда не умерла!..
Старая, но полезная история
Врангелю удача.
вставши в хвост, судачат:
я-то куму верю, —
меж Москвой и Тверью.
стало продаваться.
пуд за рупь за двадцать.
— А вина, скажу я вам!
Дух над Тверью водочный.
водит околоточный.
Влюблены в барона власть
левые и правые.
Ну, не власть, а прямо сласть,
просто — равноправие.
Встали, ртом ловя ворон.
Скоро ли примчится?
Скоро ль будет царь-барон
и белая мучица?
Шел волшебник мимо их.
— На́, — сказал он бабе, —
скороходы-сапоги,
к Врангелю зашла бы! —
в Тверь кума на это.
власть стоит советов.
Мчала баба суток пять,
рвала юбки в ветре,
Разогнавшись с дальних стран,
удержаться силясь,
в Ялте опустилась.
Врангель толсторожий.
Разевает баба рот
на рыбешку тоже.
карточку подносит.
Все в копеечной цене.
Сехал сдуру разум.
всю программу разом! —
От лакеев мчится пыль.
Прошибает пот их.
Мчат котлеты и супы,
вина и компоты.
Уж из глаз еда течет
у разбухшей бабы!
бабин голос слабый.
Вся собралась публика.
Стали щелкать счеты.
Сто четыре рублика
выведено в счете.
Что такая сумма ей?!
Двести вынула рублей
баба из кармана.
(Бледность мелом в роже.)
Наш-то рупь не в той цене,
наш в миллион дороже. —
Завопил хозяин лют:
— Знаешь разницу валют?!
Беспортошных нету тут,
генералы тута пьют! —
Возопил хозяин в яри:
— Это, тетка, что же!
жрать захочет тоже. —
— Будешь знать, как есть и пить! —
все завыли в злости.
Стал хозяин тетку бить,
прибежал из части.
защитите, власти! —
Как подняла власть сия
с шпорой сапожища…
— Много, — молвит, — благ в Крыму
только для буржуя,
в часть препровожу я. —
пред тюремной дверью,
как задала тетка ход —
в Эрэсэфэсэрью.
Бабу видели мою,
наши обыватели?
сами побывать ли?!
Из окошка мне видна
Расчудесная Страна,
Где живут Считалочки.
Каждый там не раз бывал,
Кто когда-нибудь играл
В прятки или в салочки…
Чудесный край!
Сам Заяц Белый вас встречает,
Как будто в вас души не чает.
Неутомимо, в сотый раз
Он повторяет свой рассказ —
И вот уже вы там, как дома!
Все так привычно, так знакомо:
И многошумный Лес Дубовый
(Хотя он здесь шумит века,
Но с виду он совсем как новый),
И Мост, Дорога и Река —
Здесь ехал Грека через Реку
И сунул руку в реку Грека.
Тут шла Собака через Мост —
Четыре лапы, пятый — хвост!
Вот знаменитые Вареники
(Их ели Энеке и Бенеке);
Там, помнится, Кады-Мады
Корове нес ведро воды…
А вот Крылечко Золотое,
Горячим солнцем залитое
И днем и ночью.
А на нем,
Набегавшись, сидят рядком,
Сидят, обнявшись, как родные,
Цари, Сапожники, Портные…
А ты кем будешь? Выбирай!
Страна чудес! Чудесный край!
Здесь — аты-баты, аты-баты! —
Не на войну, а на базар
Шагают добрые Солдаты
И покупают самовар,
Здесь за стеклянными дверями —
Веселый Попка с Пирогами.
Он пироги не продает,
А так ребятам раздает…
И счастье даром здесь дается!
А горе — если иногда
Посмеет заглянуть сюда —
Надолго здесь не остается:
Ведь здесь и горе не беда!
Здесь весело блестят слезинки,
Здесь плачут так, что хоть пляши!
Здесь — в самой маленькой корзинке
Все, что угодно для души!
Да, все — буквально все на свете!
И то, чего не видел свет!
И разве только смерти нет —
Ее не принимают дети…
(Здесь иногда в нее играют,
Поскольку здесь — не то, что тут
Лишь понарошку умирают,
По-настоящему живут!)
Здесь и не то еще бывает:
На небо месяц выплывает,
А вслед за ним встает Луна…
Здесь Мальчик Девочке — слуга!
Здесь своеволие в почете,
Но строго властвует закон,
И — если нет ошибки в счете —
Послушно все выходят вон…
И я здесь побывал когда-то…
И, повинуясь счету лет,
Я тоже вышел вон, ребята,
И мне, увы, возврата нет.
Мне вход закрыт бесповоротно,
Хотя из каждого двора
Так беззаботно и свободно
Сюда вбегает детвора,
Хоть нет границы, нет ограды,
Хотя сюда — рукой подать,
И может статься, были б рады
Меня здесь снова повидать…
Не всяк боец, что брал Орел,
Иль Харьков, иль Полтаву,
В тот самый город и вошел
Через его заставу.Такой иному выйдет путь,
В согласии с приказом,
Что и на город тот взглянуть
Не доведется глазом… Вот так, верней, почти что так,
В рядах бригады энской
Сражался мой Иван Громак,
Боец, герой Смоленска.Соленый пот глаза слепил
Солдату молодому,
Что на войне мужчиной был,
Мальчишкой числясь дома.В бою не шутка — со свежа,
Однако дальше — больше,
От рубежа до рубежа
Воюет бронебойщик… И вот уже недалеки
За дымкой приднепровской
И берег тот Днепра-реки
И город — страж московский.Лежит пехота. Немец бьет.
Крест-накрест пишут пули.
Нельзя назад, нельзя вперед.
Что ж, гибнуть? Черта в стуле! И словно силится прочесть
В письме слепую строчку,
Глядит Громак и молвит: — Есть!
Заметил вражью точку.Берет тот кустик на прицел,
Припав к ружью, наводчик.
И дело сделано: отпел
Немецкий пулеметчик.Один отпел, второй поет,
С кустов ссекая ветки.
Громак прицелился — и тот
Подшиблен пулей меткой.Команда слышится:
— Вперед!
Вперед, скорее, братцы!..
Но тут немецкий миномет
Давай со зла плеваться.Иван Громак смекает: врешь,
Со страху ты сердитый.
Разрыв! Кусков не соберешь —
Ружье бойца разбито.Громак в пыли, Громак в дыму,
Налет жесток и долог.
Громак не чуял, как ему
Прожег плечо осколок.Минутам счет, секундам счет,
Налет притихнул рьяный.
А немцы — вот они — в обход
Позиции Ивана.Ползут, хотят забрать живьем.
Ползут, скажи на милость,
Отвага тоже: впятером
На одного решились.Вот — на бросок гранаты враг,
Громак его гранатой,
Вот рядом двое. Что ж Громак?
Громак — давай лопатой.Сошлись, сплелись, пошла возня.
Громак живучий малый.
— Ты думал что? Убил меня?
Смотри, убьешь, пожалуй! —Схватил он немца, затая
И боль свою и муки: —
Что? Думал — раненый? А я
Еще имею руки.Сдавил его одной рукой,
У немца прыть увяла.
А тут еще — один, другой
На помощь. Куча мала.Лежачий раненый Громак
Под ними землю пашет.
Конец, Громак? И было б так,
Да подоспели наши… Такая тут взялась жара,
Что передать не в силах.
И впереди уже «ура»
Слыхал Громак с носилок.Враг отступил в огне, в дыму
Пожаров деревенских…
Но не пришлося самому
Ивану быть в Смоленске.И как гласит о том молва,
Он не в большой обиде.
Смоленск — Смоленском. А Москва?
Он и Москвы не видел.Не приходилось, — потому…
Опять же горя мало:
Москвы не видел, но ему
Москва салютовала.
Есть у меня сынок-малютка,
Любимец мой и деспот мой.
Мелькнет досужая минутка —
Я тешусь детской болтовней.
Умен малыш мой не по летам,
Но — в этом, знать, пошел в отца! —
Есть грех: пристрастие к газетам
Подметил я у молодца.
Не смысля в буквах ни бельмеса,
Он, тыча пальчиком в строку,
Лепечет: «Лодзь, Москва, Одесса,
Валсава, Хальков, Томск, Баку…»
И, сделав личико презлое,
Нахмурясь, счет ведет опять:
«В Москве — цетыле, в Вильне — тлое,
В Валсаве — восемь, в Лодзи — пять…»
И мог из этого понять я,
Что здесь — призвания печать,
Что по счислению занятья
Пора мне с Петею начать.
Но, чтобы жизнь придать предмету
И рвенья чтоб не притупить,
Я ежедневную газету
Решил в учебник превратить.
Вот за работой по утрам мы.
Но вижу: труд не для юнца!
Все телеграммы, телеграммы…
Все цифры, цифры без конца!
Задача Пете непосильна:
Всего не вымолвить, не счесть.
«Хельсон, Цалицин, Киев, Вильна..,
Двенадцать, восемь, девять, сесть…»
И каждый день нам весть приносит,
И каждый день дает отчет!
Все Смерть нещадно жатву косит!
Все кровь течет!.. Все кровь течет!..
Смеется в цифрах Призрак Красный,
Немые знаки говорят!
И все растет, растет ужасный
Кровавый ряд! Кровавый ряд!..
«Волонез — двое, тли — Цел кассы,
Сувалки — восемь, пять — Батум…»
Зловещих цифр кошмарной массы
Не постигает детский ум.
И отложил я прочь газету,
И прекратил я тяжкий счет.
Мал Петя мой. Задачу эту
Исполнит он, как подрастет.
Душою — чист и мощен — телом,
Высок — умом и сердцем — строг,
В порыве пламенном и смелом
Он затрубит в призывный рог.
И грозно грянет клич ответный,
Клич боевой со всех сторон!
И соберется полк несметный
Богатырей таких, как он!
Забрызжет юных сил избыток,
Ужасен будет их напор!
И, развернув кровавый свиток,
Синодик жертв и повесть пыток,
Бойцы поставят приговор!
Я научность марксистскую пестовал,
Даже точками в строчке не брезговал.
Запятым по пятам, а не дуриком,
Изучам «Капитал» с «Анти-Дюрингом».
Не стесняясь мужским своим признаком,
Наряжался на праздники «Призраком»,
И повсюду, где устно, где письменно,
Утверждал я, что все это истинно.
От сих до сих, от сих до сих, от сих до сих,
И пусть я псих, а кто не псих? А вы не псих?
Но недавно случилась история —
Я купил радиолу «Эстония»,
И в свободный часок на полчасика
Я прилег позабавиться классикой.
Ну, гремела та самая опера,
Где Кармен свово бросила опера,
А когда откричал Эскамилио,
Вдруг своё я услышал фамилиё.
Ну, черт-то что, ну, черт-те что, ну, черт-те что!
Кому смешно, мне не смешно. А вам смешно?
Гражданин, мол, такой-то и далее —
Померла у вас тетка в Фингалии,
И по делу той тети Калерии
Ожидают вас в Инюрколлегии.
Ох, и вскинулся я прямо на дыбы:
Ох, не надо бы вслух, ох, не надо бы!
Больно тема какая-то склизкая,
Не марксистская, ох, не марксистская!
Ну прямо срам, ну прямо срам, ну, стыд и срам!
А я ведь сам почти что зам! А вы на зам?
Ну, промаялся ночь как в холере я,
Подвела меня падла Калерия!
Ну, жена тоже плачет, печалится —
Культ — не культ, а чего не случается?!
Ну, бельишко в портфель, щетка, мыльница, —
Если сразу возьмут, чтоб не мыкаться.
Ну, являюсь, дрожу аж по потрохи,
А они меня чуть что не под руки.
И смех и шум, и смех и шум, и смех и шум!
А я стою — и ни бум-бум. А вы — бум-бум?
Первым делом у нас — совещание,
Зачитали мне вслух завещание —
Мол, такая-то, имя и отчество,
В трезвой памяти, все честью по чести,
Завещаю, мол, землю и фабрику
Не супругу, засранцу и бабнику,
А родной мой племянник Володечка
Пусть владеет всем тем на здоровьечко!
Вот это да, вот это да, вот это да?
Выходит так, что мне — ТУДА! А вам куда?
Ну, являюсь на службу я в пятницу,
Посылаю начальство я в задницу,
Мол, привет, по добру, по спокойненьку,
Ваши сто мне — как насморк покойнику!
Пью субботу я, пью воскресение,
Чуть посплю — и опять в окосение.
Пью за родину, и за не родину,
И за вечную память за тетину.
Ну, пью и пью, а после счет, а после счет,
А мне б не счет, а мне б еще. И вам еще?
В общем, я за усопшую тетеньку
Пропил с книжки последнюю сотенку,
А как встал, так друзья мои, бражники,
Прямо все как один за бумажники:
— Дорогой ты наш, бархатный, саржевый,
Ты не брезговой, Вова, одалживай! —
Мол, сочтемся когда-нибудь дружбою,
Мол, пришлешь нам, что будет ненужное.
Ну, если так, то гран мерси, то гран мерси,
А я за это вам джерси. И вам — джерси.
Наодалживал, в общем, до тыщи я,
Я ж отдам, слава Богу, не нищий я,
А уж с тыщи-то рад расстараться я —
И пошла ходуном ресторация…
С контрабаса на галстук — басовую!
Не «Столичную» пьем, а «Особую»!
И какие-то две с перманентиком
Все назвать норовят меня Эдиком.
Гуляем день, гуляем ночь, и снова ночь,
А я не прочь, и вы не прочь, и все не прочь.
С воскресенья и до воскресения
Шло у нас вот такое веселие,
А очухался чуть к понедельнику,
Сел глядеть передачу по телику.
Сообщает мне дикторша новости
Про успехи в космической области,
А потом:
— Передаем сообщение из-за границы. Революция
в Фингалии! Первый декрет народной власти —
о национализации земель, фабрик, заводов и всех
прочих промышленных предприятий. Народы Советского
Союза приветствуют и поздравляют народ Фингалии с победой!
Я гляжу на экран, как на рвотное:
То есть как это так, все народное?
Это ж наше, кричу, с тетей Калею,
Я ж за этим собрался в Фингалию!
Негодяи, бандиты, нахалы вы!
Это все, я кричу, штучки Карловы!
…Ох, нет на свете печальнее повести,
Чем об этой прибавочной стоимости!
А я ж ее от сих до сих, от сих до сих!
И вот теперь я полный псих!
А кто не псих?!
Сегодня, когда артиллерия
над русской равниной воет,
Когда проползают танки
по древним донским степям,
К вам, города отваги,
к вам, города-герои,
К вам, города нашей славы,
мы обращаемся к вам.
Ты слышишь нас, город Ленина,
брат наш родной и любимый!..
Осень шумит над каналами,
и нет на деревьях листвы,
Грохочут немецкие пушки,
поля окутаны дымом.
Но — спокойный и сильный —
ты слышишь привет Москвы!
Ты вынес тяжелые муки,
прошел ты сквозь смерть и пламя,
Стоишь ты, необоримый,
над светлой Невой-рекой
И высоко вздымаешь
октябрьское славное знамя
Рукою своею питерской,
солдатской своей рукой.
А наше сердце несется
за теплые южные степи,
К волнам далекого моря,
к нашим родным берегам,
Горе сжимает горло.
О, севастопольский пепел,
О, город-герой погибший,
но не сдавшийся лютым врагам.
Знай — упадут с развалин
кровавые флаги чужие,
Прислушайся — и услышишь
родимую песню вдали.
Бойцы-краснофлотцы живы,
бойцы-севастопольцы живы.
Бороздят студеное море
сыновья твоих бухт — корабли.
Гремят, негодуют волны, —
и, взорванный нашей торпедой,
Фашист погружается в море…
Сквозь время, сквозь пламя и дым
Сквозь черное облако боя
мы видим утро победы,
Мы видим тебя, Севастополь,
расцветающим, молодым.
Мы тебя выстроим, выходим
и окружим садами.
Воздвигнем светлые зданья
на древних твоих холмах.
Мы к тебе в гости приедем
с нашими сыновьями,
Будем встречать рассветы
в зеленых твоих садах.
И через толщу столетий
суровая песня пробьется,
Сквозь сердца поколений
в бессмертие уходя,—
Песня о Севастополе,
о городе-краснофлотце,
Родину защищавшем,
жизни своей не щадя.
И дальше, за синие реки
и за холмы-громады,
Слова нашей воинской дружбы
взволнованные летят.
Мы видим в сумраке ночи
священный огонь Сталинграда.
По-братски тебя обнимаем,
волжанин, герой, солдат.
Какая по счету бомба
сейчас над тобой засвистела?
Какую по счету атаку
ты должен сейчас отбить?
Тысячи пуль впиваются
в твое молодое тело,
Но все они, вместе взятые,
не смогут тебя убить!
Не смогут! Ибо — сгоревший,
ты восстаешь из пепла.
Символом русского мужества
становишься в битвах не ты ль?
Сила твоих защитников
в боях закалялась и крепла,
Город великого Сталина,
волжских степей богатырь.
Прильни к земле, мой товарищ,
прильни к земле и прислушайся:
Охвачены пламенем боя
воздух, суша, вода.
Но в этом огне и грохоте,
в этом дыму и ужасе
Перекликаются гордые
родные твои города.
А перекличку могучую
ведет их сестра величавая,
Шлет им любовью и дружбой
наполненные слова
Овеянная военною
неугасимой славою,
Врага у ворот разгромившая
столица наша, Москва.
И мчат по суровому тылу,
летят по гремящему фронту
Простые слова, рожденные
в пламени и огне:
Слава советскому войску,
слава советскому флоту,
Слава бойцам-партизанам,
слава нашей стране!
— Где нам столковаться!
Вы — другой народ!..
Мне — в апреле двадцать,
Вам — тридцатый год.
Вы — уже не юноша,
Вам ли о войне…
— Коля, не волнуйтесь,
Дайте мне…
На плацу, открытом
С четырех сторон,
Бубном и копытом
Дрогнул эскадрон;
Вот и закачались мы
В прозелень травы, —
Я — военспецом,
Военкомом — вы…
Справа — курган,
Да слева курган;
Справа — нога,
Да слева нога;
Справа наган,
Да слева шашка,
Цейс посередке,
Сверху — фуражка…
А в походной сумке —
Спички и табак,
Тихонов,
Сельвинский,
Пастернак…
Степям и дорогам
Не кончен счет;
Камням и порогам
Не найден счет,
Кружит паучок
По загару щек;
Сабля да книга,
Чего еще?
(Только ворон выслан
Сторожить в полях…
За полями Висла,
Ветер да поляк;
За полями ментик
Вылетает в лог!)
Военком Дементьев,
Саблю наголо!
Проклюют навылет,
Поддадут коленом,
Голову намылят
Лошадиной пеной…
Степь заместо простыни:
Натянули — раз!
…Добротными саблями
Побреют нас…
Покачусь, порубан,
Растянусь в траве,
Привалюся чубом
К русой голове…
Не дождались гроба мы,
Кончили поход…
На казенной обуви
Ромашка цветет…
Пресловутый ворон
Подлетит в упор,
Каркнет «nеvеrmorе» он
По Эдгару По…
«Повернитесь, встаньте-ка,
Затрубите в рог…»
(Старая романтика,
Черное перо!)
— Багрицкий, довольно!
Что за бред!..
Романтика уволена
За выслугой лет;
Сабля — не гребенка,
Война — не спорт;
Довольно фантазировать,
Закончим спор,
Вы — уже не юноша,
Вам ли о войне!..
— Коля, не волнуйтесь,
Дайте мне…
Лежим, истлевающие
От глотки до ног…
Не выцвела трава еще
В солдатское сукно;
Еще бежит из тела
Болотная ржавь,
А сумка истлела,
Распалась, рассеклась,
И книги лежат…
На пустошах, где солнце
Зарыто в пух ворон,
Туман, костер, бессонница
Морочат эскадрон.
Мечется во мраке
По степным горбам:
«Ехали казаки,
Чубы по губам…»
А над нами ветры
Ночью говорят:
— Коля, братец, где ты?
Истлеваю, брат!-
Да в дорожной яме,
В дряни, в лоскутах
Буквы муравьями
Тлеют на листах…
(Над вороньим кругом —
Звездяный лед,
По степным яругам
Ночь идет…)
Нехристь или выкрест
Над сухой травой,—
Размахнулись вихри
Пыльной булавой.
Вырваны ветрами
Из бочаг пустых,
Хлопают крылами
Книжные листы;
На враждебный Запад
Рвутся по стерням:
Тихонов,
Сельвинский,
Пастернак…
(Кочуют вороны,
Кружат кусты.
Вслед эскадрону
Летят листы.)
Чалый иль соловый
Конь храпит.
Вьется слово
Кругом копыт.
Под ветром снова
В дыму щека;
Вьется слово
Кругом штыка…
Пусть покрыты плесенью
Наши костяки,
То, о чем мы думали,
Ведет штыки…
С нашими замашками
Едут пред полком —
С новым военспецом
Новый военком.
Что ж! Дорогу нашу
Враз не разрубить:
Вместе есть нам кашу,
Вместе спать и пить…
Пусть другие дразнятся!
Наши дни легки…
Десять лет разницы —
Это пустяки!
Вот и больница. Светя, показал
В угол нам сонный смотритель.
Трудно и медленно там угасал
Честный бедняк сочинитель.
Мы попрекнули невольно его,
Что, заблуждавшись в столице,
Не известил он друзей никого,
А приютился в больнице…«Что за беда, — он шутя отвечал: -
Мне и в больнице покойно.
Я всё соседей моих наблюдал:
Многое, право, достойно
Гоголя кисти. Вот этот субъект,
Что меж кроватями бродит —
Есть у него превосходный проект,
Только — беда! не находит
Денег… а то бы давно превращал
Он в бриллианты крапиву.
Он покровительство мне обещал
И миллион на разживу! Вот старикашка-актер: на людей
И на судьбу негодует;
Перевирая, из старых ролей
Всюду двустишия сует;
Он добродушен, задорен и мил
Жалко — уснул (или умер?) —
А то бы верно он вас посмешил…
Смолк и семнадцатый нумер!
А как он бредил деревней своей,
Как, о семействе тоскуя,
Ласки последней просил у детей,
А у жены поцелуя! Не просыпайся же, бедный больной!
Так в забытьи и умри ты…
Очи твои не любимой рукой —
Сторожем будут закрыты!
Завтра дежурные нас обойдут,
Саваном мертвых накроют,
Счетом в мертвецкий покой отнесут,
Счетом в могилу зароют.
И уж тогда не являйся жена,
Чуткая сердцем, в больницу —
Бедного мужа не сыщет она,
Хоть раскопай всю столицу! Случай недавно ужасный тут был:
Пастор какой-то немецкий
К сыну приехал — и долго ходил…
«Вы поищите в мертвецкой», -
Сторож ему равнодушно сказал;
Бедный старик пошатнулся,
В страшном испуге туда побежал,
Да, говорят, и рехнулся!
Слезы ручьями текут по лицу,
Он между трупами бродит:
Молча заглянет в лицо мертвецу,
Молча к другому подходит… Впрочем, не вечно чужою рукой
Здесь закрываются очи.
Помню: с прошибленной в кровь головой
К нам привели среди ночи
Старого вора — в остроге его
Буйный товарищ изранил.
Он не хотел исполнять ничего,
Только грозил и буянил.
Наша сиделка к нему подошла,
Вздрогнула вдруг — и ни слова…
В странном молчаньи минута прошла:
Смотрят один на другова! Кончилось тем, что угрюмый злодей,
Пьяный, обрызганный кровью,
Вдруг зарыдал — перед первой своей
Светлой и честной любовью.
(Смолоду знали друг друга они…)
Круто старик изменился:
Плачет да молится целые дни,
Перед врачами смирился.
Не было средства, однако, помочь…
Час его смерти был странен
(Помню я эту печальную ночь):
Он уже был бездыханен,
А всепрощающий голос любви,
Полный мольбы бесконечной,
Тихо над ним раздавался: «Живи,
Милый, желанный, сердечный!»
Всё, что имела она, продала —
С честью его схоронила.
Бедная! как она мало жила!
Как она много любила!
А что любовь ей дала, кроме бед,
Кроме печали и муки?
Смолоду — стыд, а на старости лет —
Ужас последней разлуки!.. Есть и писатели здесь, господа.
Вот, посмотрите: украдкой,
Бледен и робок, подходит сюда
Юноша с толстой тетрадкой.
С юга пешком привела его страсть
В дальнюю нашу столицу —
Думал бедняга в храм славы попасть —
Рад, что попал и в больницу!
Всем он читал свой ребяческий бред —
Было тут смеху и шуму!
Я лишь один не смеялся… о, нет!
Думал я горькую думу.
Братья-писатели! в нашей судьбе
Что-то лежит роковое:
Если бы все мы, не веря себе,
Выбрали дело другое —
Не было б, точно, согласен и я,
Жалких писак и педантов —
Только бы не было также, друзья,
Скоттов, Шекспиров и Дантов!
Чтоб одного возвеличить, борьба
Тысячи слабых уносит —
Даром ничто не дается: судьба
Жертв искупительных просит».Тут наш приятель глубоко вздохнул,
Начал метаться тревожно;
Мы посидели, пока он уснул —
И разошлись осторожно…
Северозападный ветер его поднимает над
сизой, лиловой, пунцовой, алой
долиной Коннектикута. Он уже
не видит лакомый променад
курицы по двору обветшалой
фермы, суслика на меже.
На воздушном потоке распластанный, одинок,
все, что он видит — гряду покатых
холмов и серебро реки,
вьющейся точно живой клинок,
сталь в зазубринах перекатов,
схожие с бисером городки
Новой Англии. Упавшие до нуля
термометры — словно лары в нише;
стынут, обуздывая пожар
листьев, шпили церквей. Но для
ястреба, это не церкви. Выше
лучших помыслов прихожан,
он парит в голубом океане, сомкнувши клюв,
с прижатою к животу плюсною
— когти в кулак, точно пальцы рук —
чуя каждым пером поддув
снизу, сверкая в ответ глазною
ягодою, держа на Юг,
к Рио-Гранде, в дельту, в распаренную толпу
буков, прячущих в мощной пене
травы, чьи лезвия остры,
гнездо, разбитую скорлупу
в алую крапинку, запах, тени
брата или сестры.
Сердце, обросшее плотью, пухом, пером, крылом,
бьющееся с частотою дрожи,
точно ножницами сечет,
собственным движимое теплом,
осеннюю синеву, ее же
увеличивая за счет
еле видного глазу коричневого пятна,
точки, скользящей поверх вершины
ели; за счет пустоты в лице
ребенка, замершего у окна,
пары, вышедшей из машины,
женщины на крыльце.
Но восходящий поток его поднимает вверх
выше и выше. В подбрюшных перьях
щиплет холодом. Глядя вниз,
он видит, что горизонт померк,
он видит как бы тринадцать первых
штатов, он видит: из
труб поднимается дым. Но как раз число
труб подсказывает одинокой
птице, как поднялась она.
Эк куда меня занесло!
Он чувствует смешанную с тревогой
гордость. Перевернувшись на
крыло, он падает вниз. Но упругий слой
воздуха его возвращает в небо,
в бесцветную ледяную гладь.
В желтом зрачке возникает злой
блеск. То есть, помесь гнева
с ужасом. Он опять
низвергается. Но как стенка — мяч,
как падение грешника — снова в веру,
его выталкивает назад.
Его, который еще горяч!
В черт-те что. Все выше. В ионосферу.
В астрономически объективный ад
птиц, где отсутствует кислород,
где вместо проса — крупа далеких
звезд. Что для двуногих высь,
то для пернатых наоборот.
Не мозжечком, но в мешочках легких
он догадывается: не спастись.
И тогда он кричит. Из согнутого, как крюк,
клюва, похожий на визг эриний,
вырывается и летит вовне
механический, нестерпимый звук,
звук стали, впившейся в алюминий;
механический, ибо не
предназначенный ни для чьих ушей:
людских, срывающейся с березы
белки, тявкающей лисы,
маленьких полевых мышей;
так отливаться не могут слезы
никому. Только псы
задирают морды. Пронзительный, резкий крик
страшней, кошмарнее ре-диеза
алмаза, режущего стекло,
пересекает небо. И мир на миг
как бы вздрагивает от пореза.
Ибо там, наверху, тепло
обжигает пространство, как здесь, внизу,
обжигает черной оградой руку
без перчатки. Мы, восклицая «вон,
там!» видим вверху слезу
ястреба, плюс паутину, звуку
присущую, мелких волн,
разбегающихся по небосводу, где
нет эха, где пахнет апофеозом
звука, особенно в октябре.
И в кружеве этом, сродни звезде,
сверкая, скованная морозом,
инеем, в серебре,
опушившем перья, птица плывет в зенит,
в ультрамарин. Мы видим в бинокль отсюда
перл, сверкающую деталь.
Мы слышим: что-то вверху звенит,
как разбивающаяся посуда,
как фамильный хрусталь,
чьи осколки, однако, не ранят, но
тают в ладони. И на мгновенье
вновь различаешь кружки, глазки,
веер, радужное пятно,
многоточия, скобки, звенья,
колоски, волоски —
бывший привольный узор пера,
карту, ставшую горстью юрких
хлопьев, летящих на склон холма.
И, ловя их пальцами, детвора
выбегает на улицу в пестрых куртках
и кричит по-английски «Зима, зима!»
«Ну сто́ит ли богатым быть,
Чтоб вкусно никогда ни сесть, ни спить
И только деньги лишь копить?
Да и на что? Умрем, ведь все оставим.
Мы только лишь себя и мучим, и бесславим.
Нет, если б мне далось богатство на удел,
Не только бы рубля, я б тысяч не жалел,
Чтоб жить роскошно, пышно,
И о моих пирах далеко б было слышно;
Я, даже, делал бы добро другим.
А богачей скупых на муку жизнь похожа».
Так рассуждал Бедняк с собой самим,
В лачужке низменной, на голой лавке лежа;
Как вдруг к нему сквозь щелочку пролез,
Кто говорит — колдун, кто говорит — что бес,
Последнее едва ли не вернее:
Из дела будет то виднее,
Предстал — и начал так: «Ты хочешь быть богат,
Я слышал, для чего; служить я другу рад.
Вот кошелек тебе: червонец в нем, не боле;
Но вынешь лишь один, уж там готов другой.
Итак, приятель мой,
Разбогатеть теперь в твоей лишь воле.
Возьми ж — и из него без счету вынимай,
Доколе будешь ты доволен;
Но только знай:
Истратить одного червонца ты не волен,
Пока в реку не бросишь кошелька».
Сказал — и с кошельком оставил Бедняка.
Бедняк от радости едва не помешался;
Но лишь опомнился, за кошелек принялся,
И что́ ж?— Чуть верится ему, что то не сон:
Едва червонец вынет он,
Уж в кошельке другой червонец шевелится.
«Ах, пусть лишь до утра мне счастие продлится!»
Бедняк мой говорит:
«Червонцев я себе повытаскаю груду;
Так, завтра же богат я буду —
И заживу, как сибарит».
Однако ж поутру он думает другое.
«То правда», говорит; «теперь я стал богат;
Да кто́ ж добру не рад!
И почему бы мне не быть богаче вдвое?
Неужто лень
Над кошельком еще провесть хоть день!
Вот на дом у меня, на экипаж, на дачу,
Но если накупить могу я деревень,
Не глупо ли, когда случай к тому утрачу?
Так, удержу чудесный кошелек:
Уж так и быть, еще я поговею
Один денек,
А, впрочем, ведь пожить всегда успею».
Но что́ ж? Проходит день, неделя, месяц, год —
Бедняк мой потерял давно в червонцах счет;
Меж тем он скудно ест и скудно пьет;
Но чуть лишь день, а он опять за ту ж работу.
День кончится, и, по его расчету,
Ему всегда чего-нибудь недостает.
Лишь кошелек нести сберется,
То сердце у него сожмется:
Придет к реке,— воротится опять.
«Как можно», говорит: «от кошелька отстать,
Когда мне золото рекою са́мо льется?»
И, наконец, Бедняк мой поседел,
Бедняк мой похудел;
Как золото его, Бедняк мой пожелтел.
Уж и о пышности он боле не смекает:
Он стал и слаб, и хил; здоровье и покой,
Утратил все; но все дрожащею рукой
Из кошелька червонцы вон таскает.
Таскал, таскал... и чем же кончил он?
На лавке, где своим богатством любовался,
На той же лавке он скончался,
Досчитывая свой девятый миллион.
Вот один иль единица
Очень тонкая, как спица.
А вот это цифра два,
Полюбуйся, какова!
Выгибает двойка шею,
Волочится хвост за нею.
А за двойкой — посмотри —
Выступает цифра три.
Тройка — третий из значков —
Состоит из двух крючков.
За тремя идут четыре,
Острый локоть оттопыря.
А потом пошла плясать
По бумаге цифра пять.
Руку вправо протянула,
Ножку круто изогнула.
Цифра шесть — дверной замочек:
Верху крюк, внизу кружочек.
Вот семерка — кочерга,
У нее одна нога.
У восьмерки два кольца
Без начала и конца.
Цифра девять иль девятка —
Цифровая акробатка:
Если на голову встанет,
Цифрой шесть девятка станет.
Цифра вроде буквы «О» —
Это ноль иль ничего.
Круглый ноль такой хорошенький,
Но не значит ничегошеньки!
Если ж слева, рядом с ним,
Единицу примостим,
Он побольше станет весить,
Потому что это — десять.
Эти цифры по порядку
Запиши в свою тетрадку.
Я про каждую сейчас
Сочиню тебе рассказ.
1
В задачнике жили
Один да один.
Пошли они драться
Один на один.
Но скоро один
Зачеркнул одного.
И вот не осталось
От них ничего.
А если б дружили
Они меж собою,
То долго бы жили
И было б их двое!
2
Две сестрицы — две руки
Рубят, строят, роют,
Рвут на грядке сорняки
И друг дружку моют.
Месят тесто две руки —
Левая и правая,
Воду моря и реки
Загребают, плавая.
3
Три цвета есть у светофора,
Они понятны для шофера:
Красный свет —
Проезда нет.
Желтый —
Будь готов к пути,
А зеленый свет — кати!
4
Четыре в комнате угла.
Четыре ножки у стола.
И по четыре ножки
У мышки и у кошки.
Бегут четыре колеса,
Резиною обуты.
Что ты пройдешь за два часа,
Они — за две минуты.
5
Пред тобой — пятерка братьев.
Дома все они без платьев.
А на улице зато
Нужно каждому пальто.
6
Шесть
Котят
Есть
Хотят.
Дай им каши с молоком.
Пусть лакают языком,
Потому что кошки
Не едят из ложки.
7
Семь ночей и дней в неделе.
Семь вещей у вас в портфеле:
Промокашка и тетрадь,
И перо, чтобы писать,
И резинка, чтобы пятна
Подчищала аккуратно,
И пенал, и карандаш,
И букварь — приятель ваш.
8
Восемь кукол деревянных,
Круглолицых и румяных,
В разноцветных сарафанах
На столе у нас живут.
Всех Матрешками зовут.
Кукла первая толста,
А внутри она пуста.
Разнимается она
На две половинки.
В ней живет еще одна
Кукла в серединке.
Эту куколку открой —
Будет третья во второй.
Половинку отвинти,
Плотную, притертую, —
И сумеешь ты найти
Куколку четвертую.
Вынь ее да посмотри,
Кто в ней прячется внутри.
Прячется в ней пятая
Куколка пузатая,
А внутри пустая.
В ней живет шестая.
А в шестой —
Седьмая,
А в седьмой —
Восьмая.
Эта кукла меньше всех,
Чуть побольше, чем орех.
Вот, поставленные в ряд,
Сестры-куколки стоят.
— Сколько вас? — у них мы спросим,
И ответят куклы: — Восемь!
9
К девяти без десяти,
К девяти без десяти,
К девяти без десяти
Надо в школу вам идти.
В девять слышится звонок.
Начинается урок.
К девяти без десяти
Детям спать пора идти.
А не ляжете в кровать —
Носом будете клевать!
0
Вот это ноль иль ничего.
Послушай сказку про него.
Сказал веселый, круглый ноль
Соседке-единице:
— С тобою рядышком позволь
Стоять мне на странице!
Она окинула его
Сердитым, гордым взглядом:
— Ты, ноль, не стоишь ничего.
Не стой со мною рядом!
Ответил ноль: — Я признаю,
Что ничего не стою,
Но можешь стать ты десятью,
Коль буду я с тобою.
Так одинока ты сейчас,
Мала и худощава,
Но будешь больше в десять раз,
Когда я стану справа.
Напрасно думают, что ноль
Играет маленькую роль.
Мы двойку в двадцать превратим.
Из троек и четверок
Мы можем, если захотим,
Составить тридцать, сорок.
Пусть говорят, что мы ничто, —
С двумя нолями вместе
Из единицы выйдет сто,
Из двойки — целых двести!
Как горят костры у Шексны — реки
Как стоят шатры бойкой ярмарки
Дуга цыганская
ничего не жаль
Отдаю свою расписную шаль
А цены ей нет — четвертной билет
Жалко четвертак — ну давай пятак
Пожалел пятак — забирай за так
расписную шаль
Все, как есть, на ней гладко вышито
гладко вышито мелким крестиком
Как сидит Егор в светлом тереме
В светлом тереме с занавесками
С яркой люстрою электрической
На скамеечке, крытой серебром,
шитой войлоком
рядом с печкою белой, каменной
важно жмурится
ловит жар рукой.
На печи его рвань-фуфаечка
Приспособилась
Да приладилась дрань-ушаночка
Да пристроились вонь-портяночки
в светлом тереме
с занавесками да с достоинством
ждет гостей Егор.
А гостей к нему — ровным счетом двор.
Ровным счетом — двор да три улицы.
— С превеликим Вас Вашим праздничком
И желаем Вам самочувствия,
Дорогой Егор Ермолаевич,
Гладко вышитый мелким крестиком
улыбается государственно
выпивает он да закусывает
а с одной руки ест соленый гриб
а с другой руки — маринованный
а вишневый крем только слизывает,
только слизывает сажу горькую
сажу липкую
мажет калачи
биты кирпичи.
прозвенит стекло на сквозном ветру
да прокиснет звон в вязкой копоти
да подернется молодым ледком
проплывет луна в черном маслице
в зимних сумерках
в волчьих праздниках
темной гибелью
сгинет всякое.
там, где без суда все наказаны
там, где все одним жиром мазаны
там, где все одним миром травлены.
да какой там мир — сплошь окраина
где густую грязь запасают впрок
набивают в рот
где дымится вязь беспокойных строк
как святой помет
где японский бог с нашей матерью
повенчалися общей папертью
образа кнутом перекрещены
— Эх, Егорка ты, сын затрещины!
Эх, Егор, дитя подзатыльника,
Вошь из-под ногтя — в собутыльники.
В кройке кумача с паутиною
Догорай, свеча!
Догорай, свеча — хвост с полтиною!
Обколотится сыпь-испарина,
и опять Егор чистым барином
в светлом тереме,
шитый крестиком,
все беседует с космонавтами,
а целуется — с Терешковою,
с популярными да с актрисами —
все с амбарными злыми крысами.
— То не просто рвань, не фуфаечка,
то душа моя несуразная
понапрасну вся прокопченная
нараспашку вся заключенная…
— То не просто дрань, не ушаночка,
то судьба моя лопоухая
вон — дырявая, болью трачена,
по чужим горбам разбатрачена…
— То не просто вонь — вонь кромешная
то грехи мои, драки-пьяночки…
Говорил Егор, брал портяночки.
Тут и вышел хор да с цыганкою,
Знаменитый хор Дома Радио
и Центрального телевидения,
под гуманным встал управлением.
— Вы сыграйте мне песню звонкую!
Разверните марш минометчиков!
Погадай ты мне, тварь певучая,
Очи черные, очи жгучие,
погадай ты мне по пустой руке,
по пустой руке да по ссадинам,
по мозолям да по живым рубцам…
— Дорогой Егор Ермолаевич,
Зимогор ты наш Охламонович,
износил ты душу
до полных дыр,
так возьмешь за то дорогой мундир
генеральский чин, ватой стеганый,
с честной звездочкой да с медалями…
Изодрал судьбу, сгрыз завязочки,
так возьмешь за то дорогой картуз
с модным козырем лакированным,
с мехом нутрянным да с кокардою…
А за то, что грех стер портяночки,
завернешь свои пятки босые
в расписную шаль с моего плеча
всю расшитую мелким крестиком…
Поглядел Егор на свое рванье
И надел обмундирование…
Заплясали вдруг тени легкие,
заскрипели вдруг петли ржавые,
Отворив замки Громом-посохом,
в белом саване
Снежна Бабушка…
— Ты, Егорушка, дурень ласковый,
собери-ка ты мне ледяным ковшом
капли звонкие да холодные…
— Ты подуй, Егор, в печку темную,
пусть летит зола,
пепел кружится,
в ледяном ковше, в сладкой лужице,
замешай живой рукой кашицу
да накорми меня — Снежну Бабушку…
Оборвал Егор каплю-ягоду,
Через силу дул в печь угарную.
Дунул в первый раз — и исчез мундир,
Генеральский чин, ватой стеганый.
И летит зола серой мошкою
да на пол-топтун
да на стол-шатун,
на горячий лоб да на сосновый гроб.
Дунул во второй — и исчез картуз
С модным козырем лакированным…
Эх, Егор, Егор! Не велик ты грош,
не впервой ломать.
Что ж, в чем родила мать,
В том и помирать?
Дунул в третий раз — как умел, как мог,
и воскрес один яркий уголек,
и прожег насквозь расписную шаль,
всю расшитую мелким крестиком.
И пропало все. Не горят костры,
не стоят шатры у Шексны-реки
Нету ярмарки.
Только черный дым тлеет ватою.
Только мы сидим виноватые.
И Егорка здесь — он как раз в тот миг
Папиросочку и прикуривал,
Опалил всю бровь спичкой серною.
Он, собака, пьет год без месяца,
Утром мается, к ночи бесится,
Да не впервой ему — оклемается,
Перемается, перебесится,
Перебесится и повесится…
Распустила ночь черны волосы.
Голосит беда бабьим голосом.
Голосит беда бестолковая.
В небесах — звезда участковая.
Мы сидим, не спим.
Пьем шампанское.
Пьем мы за любовь
за гражданскую.
Хозяйка руки жмет богатым игрокам,
При свете ламп на ней сверкают бриллианты…
В урочный час, на бал, спешат к ее сеням
Франтихи-барыни и франты.
Улыбкам счету нет…— один тапер слепой,
Рекомендованный женой официанта,
В парадном галстуке, с понурой головой,
Угрюм и не похож на франта.
И под локоть слепца сажают за рояль…
Он поднял голову — и вот, едва коснулся
Упругих клавишей, едва нажал педаль,—
Гремя, бог музыки проснулся.
Струн металлических звучит высокий строй,
Как вихрь несется вальс,— побрякивают шпоры,
Шуршат подолы дам, мелькают их узоры
И ароматный веет зной…
А он — потухшими глазами смотрит в стену,
Не слышит говора, не видит голых плеч,—
Лишь звуки, что бегут одни другим на смену,
Сердечную ведут с ним речь.
На бедного слепца слетает вдохновенье,
И грезит скорбная душа его,— к нему
Из вечной тьмы плывет и светится сквозь тьму
Одно любимое виденье.
Восторг томит его,— мечта волнует кровь:—
Вот жаркий летний день,— вот кудри золотые—
И полудетские уста, еще немые,—
С одним намеком на любовь…
Вот ночь волшебная,— шушукают березы…
Прошла по саду тень — и к милому лицу
Прильнул свет месяца,— горят глаза и слезы…
И вот уж кажется слепцу,—
Похолодевшие, трепещущие руки,
Белеясь, тянутся к нему из темноты…—
И соловьи поют, и сладостные звуки
Благоухают, как цветы…
Так, образ девушки когда-то им любимой,
Ослепнув, в памяти свежо сберечь он мог;
Тот образ для него расцвел и — не поблек,
Уже ничем не заменимый.
Еще не знает он, не чует он, что та
Подруга юности — давно хозяйка дома
Великосветская,— изнежена, пуста
И с аферистами знакома!
Что от него она в пяти шагах стоит
И никогда в слепом тапере не узнает
Того, кто вечною любовью к ней пылает,
С ее прошедшим говорит.
Что если б он прозрел,— что если бы, друг в друга
Вглядясь, они могли с усилием узнать?—
Он побледнел бы от смертельного испуга,
Она бы — стала хохотать!
Хозяйка руки жмет богатым игрокам,
При свете ламп на ней сверкают бриллианты…
В урочный час, на бал, спешат к ее сеням
Франтихи-барыни и франты.
Улыбкам счету нет…— один тапер слепой,
Рекомендованный женой официанта,
В парадном галстуке, с понурой головой,
Угрюм и не похож на франта.
И под локоть слепца сажают за рояль…
Он поднял голову — и вот, едва коснулся
Упругих клавишей, едва нажал педаль,—
Гремя, бог музыки проснулся.
Струн металлических звучит высокий строй,
Как вихрь несется вальс,— побрякивают шпоры,
Шуршат подолы дам, мелькают их узоры
И ароматный веет зной…
А он — потухшими глазами смотрит в стену,
Не слышит говора, не видит голых плеч,—
Лишь звуки, что бегут одни другим на смену,
Сердечную ведут с ним речь.
На бедного слепца слетает вдохновенье,
И грезит скорбная душа его,— к нему
Из вечной тьмы плывет и светится сквозь тьму
Одно любимое виденье.
Восторг томит его,— мечта волнует кровь:—
Вот жаркий летний день,— вот кудри золотые—
И полудетские уста, еще немые,—
С одним намеком на любовь…
Вот ночь волшебная,— шушукают березы…
Прошла по саду тень — и к милому лицу
Прильнул свет месяца,— горят глаза и слезы…
И вот уж кажется слепцу,—
Похолодевшие, трепещущие руки,
Белеясь, тянутся к нему из темноты…—
И соловьи поют, и сладостные звуки
Благоухают, как цветы…
Так, образ девушки когда-то им любимой,
Ослепнув, в памяти свежо сберечь он мог;
Тот образ для него расцвел и — не поблек,
Уже ничем не заменимый.
Еще не знает он, не чует он, что та
Подруга юности — давно хозяйка дома
Великосветская,— изнежена, пуста
И с аферистами знакома!
Что от него она в пяти шагах стоит
И никогда в слепом тапере не узнает
Того, кто вечною любовью к ней пылает,
С ее прошедшим говорит.
Что если б он прозрел,— что если бы, друг в друга
Вглядясь, они могли с усилием узнать?—
Он побледнел бы от смертельного испуга,
Она бы — стала хохотать!
Мой друг! вступая в шумный свет
С любезной, искренней душею,
В весеннем цвете юных лет,
Ты хочешь с музою моею
В свободный час поговорить
О том, чего все ищут в свете;
Что вечно у людей в предмете;
О чем позволено судить
Ученым, мудрым и невежде,
Богатым в золотой одежде
И бедным в рубище худом,
На тронах, славой окруженных,
И в сельских хижинах смиренных;
Что в каждом климате земном
Надежду смертных составляет,
Сердца всечасно обольщает,
Но, ах!.. не зримо ни в одном!
О счастьи слово. Удалимся
Под ветви сих зеленых ив;
Прохладой чувства освежив,
Мы там беседой насладимся
В любезной музам тишине.*
Мой друг! поверишь ли ты мне,
Чтоб десять тысяч было мнений,
Ученых философских прений
В архивах древности седой**
О средствах жить счастливо в свете,
О средствах обрести покой?
Но точно так, мой друг; в сем счете
Ошибки нет. Фалес, Хилон,
Питтак, Эпименид, Критон,
Бионы, Симмии, Стильпоны,
Эсхины, Эрмии, Зеноны,
В лицее, в храмах и садах,
На бочках, темных чердаках
О благе вышнем говорили
И смертных к счастию манили
Своею… нищенской клюкой,
Клянясь священной бородой,
Что плод земного совершенства
В саду их мудрости растет;
Что в нем нетленный цвет блаженства,
Как роза пышная, цветет.
Слова казалися прекрасны,
Но только были несогласны.
Один кричал: ступай туда!
Другой: нет, нет, поди сюда!
Что ж греки делали? Смеялись,
Ученой распрей забавлялись,
А счастье… называли сном!
И в наши времена о том
Бывает много шуму, спору.
Немало новых гордецов,
Которым часто без разбору
Дают названье мудрецов;
Они нам также обещают
Открыть прямой ко счастью след;
В глаза же счастия не знают;
Живут, как все, под игом бед;
Живут, и горькими слезами
Судьбе тихонько платят сами
За право умниками слыть,
О счастьи в книгах говорить!
Престанем льстить себя мечтою,
Искать блаженства под луною!
Скорее, друг мой, ты найдешь
Чудесный философский камень,
Чем век без горя проживешь.
Япетов сын эфирный пламень
Похитил для людей с небес,
Но счастья к ним он не принес;
Оно в удел нам не досталось
И там, с Юпитером, осталось.
Вздыхай, тужи; но пользы нет!
Судьбы рекли: «Да будет свет
Жилищем призраков, сует,
Немногих благ и многих бед!»
Рекли — и Суеты спустились
На землю шумною толпой:
Герои в латы нарядились,
Пленяся Славы красотой;
Мечом махнули, полетели
В забаву умерщвлять людей;
Одни престолов захотели,
Другие самых алтарей;
Одни шумящими рулями
Рассекли пену дальних вод;
Другие мощными руками
Отверзли в землю темный ход,
Чтоб взять пригоршни светлой пыли!
Мечты всем головы вскружили,
А горесть врезалась в сердца.
Народов сильных победитель
И стран бесчисленных властитель
Под блеском светлого венца
В душевном мраке унывает
И часто сам того не знает,
Начто величия желал
И кровью лавры омочал!
Смельчак, Америку открывший,
Пути ко счастью не открыл;
Индейцев в цепи заключивший
Цепями сам окован был,
Провел и кончил жизнь в страданье.
А сей вздыхающий скелет,
Который богом чтит стяжанье,
Среди богатств в тоске живет!..
Но кто, мой друг, в морской пучине
Глазами волны перечтет?
И кто представит нам в картине
Ничтожность всех земных сует?
Что ж делать нам? Ужель сокрыться
В пустыню Муромских лесов,
В какой-нибудь безвестный кров,
И с миром навсегда проститься,
Когда, к несчастью, мир таков?
Увы! Анахорет не будет
В пустыне счастливее нас!
Хотя земное и забудет,
Хотя умолкнет страсти глас
В его душе уединенной,
Безмолвным мраком огражденной,
Но сердце станет унывать,
В груди холодной тосковать,
Не зная, чем ему заняться.
Тогда пустыннику явятся
Химеры, адские мечты,
Плоды душевной пустоты!
Чудовищ грозных миллионы,
Змеи летучие, драконы,
Над ним крылами зашумят
И страхом ум его затмят…***
В тоске он жизнь свою скончает!
Каков ни есть подлунный свет,
Хотя блаженства в оном нет,
Хотя в нем горесть обитает, —
Но мы для света рождены,
Душой, умом одарены
И должны в нем, мой друг, остаться.
Чем можно, будем наслаждаться,
Как можно менее тужить,
Как можно лучше, тише жить,
Без всяких суетных желаний,
Пустых, блестящих ожиданий;
Но что приятное найдем,
То с радостью себе возьмем.
В лесах унылых и дремучих
Бывает краше анемон,
Когда украдкой выдет он
Один среди песков сыпучих;
Во тьме густой, в печальной мгле
Сверкнет луч солнца веселее:
Добра не много на земле,
Но есть оно — и тем милее
Ему быть должно для сердец.
Кто малым может быть доволен,
Не скован в чувствах, духом волен,
Не есть чинов, богатства льстец;
Душою так же прям, как станом;
Не ищет благ за океаном
И с моря кораблей не ждет,
Шумящих ветров не робеет,
Под солнцем домик свой имеет,
В сей день для дня сего живет
И мысли в даль не простирает;
Кто смотрит прямо всем в глаза;
Кому несчастного слеза
Отравы в пищу не вливает;
Кому работа не трудна,
Прогулка в поле не скучна
И отдых в знойный час любезен;
Кто ближним иногда полезен
Рукой своей или умом;
Кто может быть приятным другом,
Любимым, счастливым супругом
И добрым милых чад отцом;
Кто муз от скуки призывает
И нежных граций, спутниц их;
Стихами, прозой забавляет
Себя, домашних и чужих;
От сердца чистого смеется
(Смеяться, право, не грешно!)
Над всем, что кажется смешно, —
Тот в мире с миром уживется
И дней своих не прекратит
Железом острым или ядом;
Тому сей мир не будет адом;
Тот путь свой розой оцветит
Среди колючих жизни терний,
Отраду в горестях найдет,
С улыбкой встретит час вечерний
И в полночь тихим сном заснет.
* Сии стихи писаны в самом деле под тению ив.
* * Десять тысяч! Читатель может сомневаться в
верности счета; но один из древних же авторов пишет,
что их было точно десять тысяч.
* * * Многие пустынники, как известно, сходили
с ума в уединении.
Посвящаю эти строки матери моей
Вере Николаевне Лебедевой-Бальмонт,
Чей предок был
Монгольский Князь
Белый Лебедь Золотой Орды.
Конь к коню. Гремит копыто.
Пьяный, рьяный, каждый конь.
Гей, за степь! Вся степь изрыта.
В лете коршуна не тронь.
Да и лебедя не трогай,
Белый Лебедь заклюет.
Гей, дорога! Их у Бога
Столько, столько—звездный счет.
Мы оттуда, и туда, все туда,
От снегов до летней пыли, от цветов до льда.
Мы там были, вот мы здесь, вечно здесь,
Степь как плугами мы взрыли, взяли округ весь.
Мы здесь были, что̀ то там, что̀ вон там?
Глянем в чары, нам пожары светят по ночам.
Мы оттуда, и туда, все туда,
Наши—долы, наши—реки, села, города.
Для чего же и дан нам размах крыла?
Для того, чтобы жизнь жила.
Для того, чтобы воздух от свиста крыл
Был виденьем крылатых сил.
И закроем мы Месяц толпой своей,
Пролетим, он блеснет светлей.
И на миг мы у Солнца изменим вид,
Станет ярче небесный щит.
От звезды серебра до другой звезды—
Наш полет Золотой Орды.
И как будто за нами бежит бурун,
Гул серебряно-звонких струн.
От червонной зари до зари другой
Птичьи крики, прибой морской.
И за нами червонны цветы всегда,
Золотая живет Орда.
Конь и птица—неразрывны,
Конь и птица—быстрый бег.
Как вдали костры призывны!
Поспешаем на ночлег.
У костров чернеют тени,
Приготовлена еда.
В быстром беге изменений
Мы найдем ее всегда.
Нагруженные обозы—
В ожидании немом.
Без вещательной угрозы,
Что̀ нам нужно, мы возьмем.
Тени ночи в ночь и прянут,
А костры оставят нам.
Если жь биться с нами станут,
Смерть нещадная теням.
Дети Солнца, мы приходим,
Чтобы алый цвет расцвел,
Быстрый счет мы с миром сводим,
Вводим волю в произвол.
Там где были разделенья
Заблудившихся племен,
Входим мы как цельность пенья,
Как один прибойный звон.
Кто послал нас? Нам безвестно.
Тот, кто выслал саранчу,
И велел дома, где тесно,
Поджигать своим „Хочу“.
Что ведет нас? Воля кары,
Измененье вещества.
Наряжаяся в пожары,
Ночь светла и ночь жива.
А потом? Потом недвижность
В должный час убитых тел,
Тихой Смерти необлыжность,
Черный коршун пролетел.
Прилетел и сел на крыше,
Чтобы каркать для людей.
А свободнее, а выше—
Стая белых лебедей.
Ночь осенняя темна, ужь так темна,
Закатилась круторогая Луна.
Не видать ея, Владычицы ночей,
Ночь темна, хоть много звездных есть лучей.
Вон, раскинулись узором круговым,
Звезды, звезды, многозвездный белый дым.
Упадают. В ночь осеннюю с Небес
Не один светильник радостный исчез.
Упадают. Почему, зачем, куда?
Вот, была звезда. И где она, звезда?
Возсияла лебединой красотой,
И упала, перестала быть звездой.
А Дорога-Путь, Дорога душ горит.
Говорит душе. А что же говорит?
Или только вот, что есть Дорога птиц?
Мне ужь мало убеганий без границ.
Мне ужь мало взять костры, разбить обоз,
Мне ужь скучно от росы повторных слез.
Мне ужь хочется двух звездных близких глаз,
И покоя в лебедино-тихий час.
Где-жь найду их? Где, желанная, она?
Ночь безлунная темна, ужь как темна.
Где же? Где же? Я хочу. Схвачу. Возьму.
Светят звезды, не просветят в мире тьму.
Упадают. За чредою череда.
Вот, была звезда. А где она, звезда?
— Где же ты? Тебя мы ищем.
Завтра к новому летим.
— Быть без отдыха—быть нищим.
Что́ мне новый дым и дым!
— Гей, ты шутишь? Или—или—
Оковаться захотел?
— Лебедь белый хочет лилий,
Коршун хочет мертвых тел.
— А не ты-ли красовался
В нашей стае лучше всех?
— В утре—день был, мрак качался.
Не смеюсь, коль замер смех.
— Гей, зачахнешь здесь в затоне.
Белый Лебедь, улетим!
— Лучше в собственном быть стоне,
Чем грозой идти к другим.
— Гей, за степи! Бросим, кинем!
Белый Лебедь изменил.—
Скрылись стаи в утре синем.
В Небе синем—звон кадил.
— Полоняночка, не плачь.
Светоглазочка, засмейся.
Ну, засмейся, змейкой вейся.
Все, что хочешь, обозначь.
Полоняночка, скажи.
Хочешь серьги ты? Запястья?
Все, что хочешь. Только б счастья.
Поле счастья—без межи.
О, светлянка, поцелуй!
Дай мне сказку поцелуя!
Лебедь хочет жить ликуя,
Белый с белой в брызгах струй.
Поплывем,—не утоплю.
Возлетим,—коснусь крылами.
Выше. К Солнцу! Солнце с нами!
— Лебедь… Белый… Мой… Люблю…
Опрокинулись реки, озера, затоны хрустальные,
В просветленность Небес, где несчетности Млечных путей.
Светят в ночи веселыя, в мертвыя ночи, в печальныя,
Разновольность людей обращают в слиянность ночей.
И горят, и горят. Были вихрями, стали кадилами.
Стали бездной свечей в кругозданности храмов ночных.
Морем белых цветов. Стали стаями птиц, белокрылыми.
И, срываясь, поют, что внизу загорятся как стих.
Упадают с высот, словно мед, предугаданный пчелами.
Из невидимых сот за звездой упадает звезда.
В души к малым взойдут. Запоют, да пребудут веселыми.
И горят как цветы. И горит Золотая Орда.
Конь к коню. Гремит копыто.
Пьяный, рьяный, каждый конь.
Гей, за степь! Вся степь изрыта.
В лете коршуна не тронь.
Да и лебедя не трогай,
Белый Лебедь заклюет.
Гей, дорога! Их у Бога
Столько, столько — звездный счет.
Мы оттуда, и туда, все туда,
От снегов до летней пыли, от цветов до льда.
Мы там были, вот мы здесь, вечно здесь,
Степь как плугами мы взрыли, взяли округ весь.
Мы здесь были, что то там, что вон там?
Глянем в чары, нам пожары светят по ночам.
Мы оттуда, и туда, все туда,
Наши — долы, наши — реки, села, города.
Для чего же и дан нам размах крыла?
Для того, чтобы жизнь жила.
Для того, чтобы воздух от свиста крыл
Был виденьем крылатых сил.
И закроем мы Месяц толпой своей,
Пролетим, он блеснет светлей.
И на миг мы у Солнца изменим вид,
Станет ярче небесный щит.
От звезды серебра до другой звезды —
Наш полет Золотой Орды.
И как будто за нами бежит бурун,
Гул серебряно-звонких струн.
От червонной зари до зари другой
Птичьи крики, прибой морской.
И за нами червонны цветы всегда,
Золотая живет Орда.
Конь и птица — неразрывны,
Конь и птица — быстрый бег.
Как вдали костры призывны!
Поспешаем на ночлег.
У костров чернеют тени,
Приготовлена еда.
В быстром беге изменений
Мы найдем ее всегда.
Нагруженные обозы —
В ожидании немом.
Без вещательной угрозы,
Что нам нужно, мы возьмем.
Тени ночи в ночь и прянут,
А костры оставят нам.
Если ж биться с нами станут,
Смерть нещадная теням.
Дети Солнца, мы приходим,
Чтобы алый цвет расцвел,
Быстрый счет мы с миром сводим,
Вводим волю в произвол.
Там где были разделенья
Заблудившихся племен,
Входим мы как цельность пенья,
Как один прибойный звон.
Кто послал нас? Нам безвестно.
Тот, кто выслал саранчу,
И велел дома, где тесно,
Поджигать своим «Хочу».
Что ведет нас? Воля кары,
Измененье вещества.
Наряжаяся в пожары,
Ночь светла и ночь жива.
А потом? Потом недвижность
В должный час убитых тел,
Тихой Смерти необлыжность,
Черный коршун пролетел.
Прилетел и сел на крыше,
Чтобы каркать для людей.
А свободнее, а выше —
Стая белых лебедей.
Ночь осенняя темна, уж так темна,
Закатилась круторогая Луна.
Не видать ее, Владычицы ночей,
Ночь темна, хоть много звездных есть лучей.
Вон, раскинулись узором круговым,
Звезды, звезды, многозвездный белый дым.
Упадают. В ночь осеннюю с Небес
Не один светильник радостный исчез.
Упадают. Почему, зачем, куда?
Вот, была звезда. И где она, звезда?
Воссияла лебединой красотой,
И упала, перестала быть звездой.
А Дорога-Путь, Дорога душ горит.
Говорит душе. А что же говорит?
Или только вот, что есть Дорога птиц?
Мне уж мало убеганий без границ.
Мне уж мало взять костры, разбить обоз,
Мне уж скучно от росы повторных слез.
Мне уж хочется двух звездных близких глаз,
И покоя в лебедино-тихий час.
Где ж найду их? Где, желанная, она?
Ночь безлунная темна, уж как темна.
Где же? Где же? Я хочу. Схвачу. Возьму.
Светят звезды, не просветят в мире тьму.
Упадают. За чредою череда.
Вот, была звезда. А где она, звезда?
— Где же ты? Тебя мы ищем.
Завтра к новому летим.
— Быть без отдыха — быть нищим.
Что мне новый дым и дым!
— Гей, ты шутишь? Или — или —
Оковаться захотел?
— Лебедь белый хочет лилий,
Коршун хочет мертвых тел.
— А не ты ли красовался
В нашей стае лучше всех?
— В утре — день был, мрак качался.
Не смеюсь, коль замер смех.
— Гей, зачахнешь здесь в затоне.
Белый Лебедь, улетим!
— Лучше в собственном быть стоне,
Чем грозой идти к другим.
— Гей, за степи! Бросим, кинем!
Белый Лебедь изменил. —
Скрылись стаи в утре синем.
В Небе синем — звон кадил.
— Полоняночка, не плачь.
Светоглазочка, засмейся.
Ну, засмейся, змейкой вейся.
Все, что хочешь, обозначь.
Полоняночка, скажи.
Хочешь серьги ты? Запястья?
Все, что хочешь. Только б счастья.
Поле счастья — без межи.
О, светлянка, поцелуй!
Дай мне сказку поцелуя!
Лебедь хочет жить ликуя,
Белый с белой в брызгах струй.
Поплывем, — не утоплю.
Возлетим, — коснусь крылами.
Выше. К Солнцу! Солнце с нами!
— Лебедь… Белый… Мой… Люблю…
Опрокинулись реки, озера, затоны хрустальные,
В просветленность Небес, где несчетности Млечных путей.
Светят в ночи веселые, в мертвые ночи, в печальные,
Разновольность людей обращают в слиянность ночей.
И горят, и горят. Были вихрями, стали кадилами.
Стали бездной свечей в кругозданности храмов ночных.
Морем белых цветов. Стали стаями птиц, белокрылыми.
И, срываясь, поют, что внизу загорятся как стих.
Упадают с высот, словно мед, предугаданный пчелами.
Из невидимых сот за звездой упадает звезда.
В души к малым взойдут. Запоют, да пребудут веселыми.
И горят как цветы. И горит Золотая Орда.
Богиня резвая, слепая,
Худых и добрых дел предмет,
В которую влюблен весь свет,
Подчас некстати слишком злая,
Подчас роскошна невпопад,
Скажи, Фортуна дорогая,
За что у нас с тобой не лад?
За что ко мне ты так сурова?
Ни в путь со мной не молвишь слова,
Ни улыбнешься на меня?
И между тем, как я из ласки
Тебе умильны строю глазки,
Ты, важность гордую храня,
Едва меня приметить хочешь,
Иль в добрый час чуть-чуть слегка
Блеснувши мне издалека,
Меня надеждою волочишь.
Как мрак бежит перед зарей,
Как лань, гонима смертью злою,
Перед свистящею стрелою,
Так ты бежишь передо мной
И хочешь скрыться вон из виду;
Когда другим, всё мне в обиду,
Ты льешься золотой рекой,
И в том находишь всю забаву,
Чтоб множить почесть их и славу.
Но коль ко мне ты так дика,
Позволь же, чтоб хотя слегка
Моя пропела скромна лира
Твои причудливы дела
И их бы счетом отдала
На суд всего честного мира.
За что любимцев нежа сих,
Как внуков бабушка своих,
Везде во всем им помогаешь,
Всегда во всем им потакаешь?
Назло завидливым умам,
Под облака их взносишь домы,
Как чародейные хоромы,
Какие в сказках слышны нам.
На темны ледники холодны
Сбираешь вины превосходны
Со всех четырех света стран;
Арабски дороги металлы,
Индийски редкие кристаллы
В огрузлый сыплешь их карман?
Когда, мой друг, у нас в заводе
Ни яблоков моченых нет
Приправить скромный наш обед,
Тогда ты, в перекор природе,
Их прихотливым вкусам льстишь,
И в зимних месяцах жестоких
На пышных их столах, широких,
Им сладки персики растишь;
Румянишь сливы мягки, белы
И, претворя стол в райский сад,
В фарфоры сыплешь виноград,
И дыни, и арбузы спелы.
Когда весна везде мертва,
Тогда у них она жива.
В крещенски лютые морозы
На их столах блистают розы.
Ни в чем для них отказа нет!
Восток им вины редки ставит,
Голландия червонцы плавит,
Им угождает целый свет.
Лукреции платки их ловят,
И те, которые злословят
Прелестно божество утех,
Для них его не ставят в грех.
Они лишь только пожелают,
И в жертву им сердца пылают.
Пускай вздыхает Адонис,
Пусть за победами он рыщет;
Напрасно целый век просвищет:
Он в Мессалинах скромность сыщет
И встретит святость у Лаис;
А им к весталкам ход свободен.
С тобой, будь гадок, как Азор,
При счастье гадок — не укор:
Без роду будешь благороден,
Без красоты пригож и мил.
Пусть, изо всех надувшись сил,
Герой о громкой славе грезит.
На стены мечется и лезет,
Бок о бок трется с смертью злой,
Бригады с ног валит долой;
Пусть вечность он себе готовит
И лбом отважно пули ловит;
Пусть ядры сыплет так, как град,
Всё это будет невпопад,
И труд его совсем напрасен,
Коль он с тобою не согласен.
Как слабый след весла в волнах
Едва родится, исчезает;
Как лунный свет в густых парах
Едва мелькнет и умирает;
Так дел его геройских плод
И мал, и беден, и беспрочен:
Ему как будто изурочен
Во храм болтливой славы вход.
Никто его нигде не знает;
Он города берет в полон:
О нем никто не вспоминает,
Как будто б в свете не был он;
И вся его награда в том,
Что, дравшись двадцать лет, иль боле,
Герой домой придет пешком,
Все зубы растерявши в поле.
Но если ты кого в герои
Захочешь, друг мой, посвятить,
Ни брать тому не надо Трои,
Ни флотов жечь, ни турков бить.
Пускай сидит он вечно дома,
Не лезет вон из колпака:
Военного не зная грома,
Он будет брать издалека
И страшны крепости и грады:
В Мадрите сидя, он осады
На пышный поведет Пекин,
Возьмет приступом Византин,
И, не знакомясь век со шпагой,
Помпеев, Кесарев затмит,
И всю вселенну удивит
Своею храбростью, отвагой;
Его причислят к чудесам,
И в те часы, когда он сам
Не будет знать, чем он так славен,
Богам вдруг сделается равен
И возвеличен к небесам.
Пусть горделивый суетится,
Чтобы чинов, честей добиться;
Пусть ищет случая блистать
Законов строгим наблюденьем,
Рассудком, истиной, ученьем,
И на чреду вельможи стать,
Как хочешь, будь ты так исправен,
Бесчисленны труды терпи,
Работай день, и ночь не спи;
Но если для тебя не нравен,
Останешься последним равен:
За правду знатью не любим,
За истину от всех гоним,
Умрешь и беден и бесславен.
А ты, схвативши дурака,
На зло уму, рассудку, чести.
Чрез подлости, пронырства, лести,
Возносишь в знать под облака.
Тебе и то в нем очень важно,
Что он у знатных по утрам
В прихожих стены трет отважно,
Развозит вести по домам,
Исправный счет ведет рогам,
Из пользы такает и спорит,
Умеет кстати подшутить,
Или, чтоб время проводить,
Честных людей бесчестно ссорит,
И ты за то горой ему
Богатства сыплешь в воздаянье.—
Иль глупости и злодеянья
У счастья служат все в найму?
Когда взгляну в твои палаты,
В них редко виден мне мудрец;
Но иль порочный, иль глупец.
Один дурачится из платы,
Другой для выгоды своей,
Родни не зная, ни друзей,
Чтобы ладнее быть с тобою,
Готов из мира сделать Трою;
А ты, уму наперекор,
Ни в малый с ним не входишь спор:
А ты его по шорстке гладишь,
К честям ведешь и в славу рядишь.
Пускай трудится домовод
Честным трудом нажить именье
И истощает всё уменье
С приходом согласить расход;
Уметь ко времени засеять
И в добрый час с полей убрать;
Уметь минуты не терять
И деньги так, как сор, не веять;
Как будто бы из-под обуха
За труд ты платишь потовой,
Некстати у него засуха,
Некстати дождик проливной.
Прогнав град сильный полосою,
Ты им нередко, как косою,
Мертвишь на нивах нежный плод;
Трудов награду истребляешь
И в миг надежду погубляешь,
Которой он ласкался год.
А в городе твоим стараньем
Шестеркин с небольшим познаньем:
Науки легкой банк метать,
На рубль рубли стадами тянет,
Пред ним руте — богатства мать
Едва загнется и увянет.
С рублем начавши торг такой,
Шестеркин мой почти в два года
Разбогател, как воевода,
И скачет хватской четверней.
Ему что день, то новы сроки
С понтеров собирать оброки.
С тех пор, как ладен он с тобой,
Своим уменьем и проворством,
А более твоим потворством,
Не сотню в мир пустил с сумой.
Пускай другой в трудах хлопочет;
На это мой герои хохочет,
Мораль такую в грязь он мнет,
Трудами жить ничуть не хочет,
Не сеет он, а только жнет,
И веселенько век живет.
Вот как ты, Счастье, куролесишь;
Вот как неправду с правдой весишь!
Ласкаешь тем, в ком чести нет,
Уму и правде досаждая,
Безумство, наглость награждая,
Ты портишь только здешний свет.
Я вижу, ты, мой друг, уж скучишь
И, может быть, меня проучишь
За то, что я немножко смел,
И правду высказать умел.
Послушай, я не кинусь в слезы:
Мне шутка все твои угрозы.
Что я стараюсь приобресть,
То не в твоих руках хранится;
А чем не можешь поделиться,
Того не можешь и унесть.