Все стихи про пургу

Найдено стихов - 10

Сергей Есенин

Заметает пурга белый путь

Заметает пурга
‎Белый путь,
Хочет в мягких снегах
‎Потонуть.

Ветер резвый уснул
‎На пути;
Ни проехать в лесу,
‎Ни пройти.

Забежала коляда
‎На село,
В руки белые взяла
‎Помело.

Гей вы, нелюди-люди,
‎Народ,
Выходите с дороги
‎Вперед!

Испугалась пурга
‎На снегах,
Побежала скорей
‎На луга.

Ветер тоже спросонок
‎Вскочил
Да и шапку с кудрей
‎Уронил.

Утром ворон к березыньке
‎Стук…
И повесил ту шапку
‎На сук.

Владимир Высоцкий

За окном только вьюга, смотри

За окном —
Только вьюга, смотри,
Да пурга, да пурга…
Под столом —
Только три, только три
Сапога, сапога… Только кажется, кажется, кажется мне,
Что пропустит вперёд весна,
Что по нашей стране, <что>
Пелена спадёт, пелена.Попутной
Машиной доберись,
И даром
Возьми да похмелись,
Ты понимаешь,
Мне нужен позарез, ну, а ты ни при чём.
И сам ты знаешь —
И что к чему, и что почём.За окном
Всё метёт, метёт…

Михаил Анчаров

Зерцало вод

Неподалеку от могил
Лежит зерцало вод,
И лебедь белая пурги
По озеру плывет.
По бесконечным городам,
По снам длиною в год
И по утраченным годам,
И по зерцалу вод.И, добегая до могил,
Молчат громады лет,
И лебедь белая пурги
Им заметает след.
Она за горло их берет
Могучею строкой.
Она то гонит их вперед,
То манит на покой.Она играет напоказ
В угрюмый волейбол:
Взлетает сказок чепуха
И тает былей боль.
И светофорами планет
Мерцает Млечный Путь.
Зерцало вод, дай мне ответ!
Зови куда-нибудь.Утраты лет — они лишь звук
Погибших батарей.
Утраты нет — она лишь стук
Захлопнутых дверей.
И, добегая до могил,
Молчат громады лет,
И лебедь белая пурги
Им заметает след.

Юрий Визбор

Над рекой рассвет встает

Над рекой рассвет встает,
Гаснет звездный хоровод,
И восходит над страной утра вестник.
Наш туристский лагерь встал,
Боевой звучит сигнал,
И, чеканя шаг, несется песня:

Пусть дождь нас ожидает на пути,
Пусть немало предстоит еще пройти,
День встает лучистый,
Снова в путь, туристы!
Пусть нам грозят морозы и снега,
Пусть яростно палатку рвет пурга,
Но песня нас зовет
Вперед!

Пусть дорога вдаль пылит,
Знает дело замполит,
И туристский лагерь дружен с песней звонкой.
Переправу наведем,
Где олень прошел, пройдем,
Ветру дружбы мы поем вдогонку:

Пусть дождь нас ожидает на пути,
Пусть немало предстоит еще пройти,
День встает лучистый,
Снова в путь, туристы!
Пусть нам грозят морозы и снега,
Пусть яростно палатку рвет пурга,
Но песня нас зовет
Вперед!

Наши реки широки,
Наши горы высоки,
И спокоен взгляд советского солдата.
Мы за мир, но если вновь
Враг пролить захочет кровь,
Наш туристский штык блеснет булатом!

Даниил Хармс

Песенка про пограничника

Пусть метель
И пурга
Мы не пустим
Врага!
На границах у нас
Все отличники.
Ни в метель,
Ни в пургу
Не пробраться
Врагу!
День и ночь начеку
Пограничники!

Пограничник
Стоит,
Нашу землю
Хранит.
Он стоит притаясь,
Не шевелится.
Встретить пулей
Готов
Пограничник
Врагов,
А кругом и пурга,
И метелица!

Кто-то там
Вдалеке,
По замерзшей
Реке
Потихоньку бежит,
Озирается.
Это, видно,
Шпион.
В нашу родину
Он
Сквозь метель и пургу
Пробирается.

Пусть метель
И пурга,
Мы не пустим
Врага!
На границах у нас
Все отличники.
Ни в метель,
Ни в пургу
Не пробраться
Врагу!
День и ночь начеку
Пограничники!

День и ночь начеку
Пограничники!

Иосиф Бродский

Новый год на Канатчиковой даче

Спать, рождественский гусь,
отвернувшись к стене,
с темнотой на спине,
разжигая, как искорки бус,
свой хрусталик во сне.

Ни волхвов, ни осла,
ни звезды, ни пурги,
что младенца от смерти спасла,
расходясь, как круги
от удара весла.

Расходясь будто нимб
в шумной чаще лесной
к белым платьицам нимф,
и зимой, и весной
разрезать белизной
ленты вздувшихся лимф
за больничной стеной.

Спи, рождественский гусь.
Засыпай поскорей.
Сновидений не трусь
между двух батарей,
между яблок и слив
два крыла расстелив,
головой в сельдерей.

Это песня сверчка
в красном плинтусе тут,
словно пенье большого смычка,
ибо звуки растут,
как сверканье зрачка
сквозь большой институт.

«Спать, рождественский гусь,
потому что боюсь
клюва — возле стены
в облаках простыни,
рядом с плинтусом тут,
где рулады растут,
где я громко пою
эту песню мою».

Нимб пускает круги
наподобье пурги,
друг за другом вослед
за две тысячи лет,
достигая ума,
как двойная зима:
вроде зимних долин
край, где царь — инсулин.

Здесь, в палате шестой,
встав на страшный постой
в белом царстве спрятанных лиц,
ночь белеет ключом
пополам с главврачом ужас тел от больниц,
облаков — от глазниц,
насекомых — от птиц.

Константин Дмитриевич Бальмонт

В белой стране

Небо, и снег, и Луна,
Самая хижина — снег.
Вечность в минуте — одна,
Не различается бег.

Там в отдалении лед,
Целый застыл Океан.
Дней отмечать ли мне счет?
В днях не ночной ли туман?

Ночь, это — бледная сень,
День — запоздавшая ночь.
Скрылся последний олень,
Дьявол умчал его прочь.

Впрочем, о чем это я?
Много в запасе еды.
Трапеза трижды моя
Между звезды и звезды.

Слушай, как воет пурга,
Ешь в троекратности жир,
Жди, не идет ли цинга,
Вот завершенный твой мир.

Жирного плотно поев,
Снегом очисти свой рот.
Нового снега посев
С белою тучей идет.

Вызвать на бой мне пургу?
Выйти до области льдов?
Крепко зажав острогу,
Ждать толстолапых врагов?

В белой холодной стране
Белый огромный медведь.
Месяц горит в вышине,
Круглая мертвая медь.

Вот, я наметил врага,
Вот, он лежит предо мной,
Меч мой в ночи — острога,
Путь мой означен — Луной.

Шкуру с медведя сорву!
Все же не будет теплей.
С зверем я зверем живу,
Сытой утробой моей.

Вот, возвращусь я сейчас
В тесную душность юрты.
Словно покойника глаз
Месяц глядит с высоты.

Стала потише пурга,
Все ж заметает мой след.
Тонет в пушинках нога,
В этом мне радости нет.

Впрочем, кому же следы
В этой пустыне искать?
Снег, и пространство, и льды,
Снежная льдяная гладь.

Я беспредельно один,
Тонут слова на лету.
Жди умножения льдин,
Дьяволы смотрят в юрту.

Борис Леонидович Пастернак

Метель

В посаде, куда ни одна нога
Не ступала, лишь ворожеи да вьюги
Ступала нога, в бесноватой округе,
Где и то, как убитые, спят снега, —

Постой, в посаде, куда ни одна
Нога не ступала, лишь ворожеи
Да вьюги ступала нога, до окна
Дохлестнулся обрывок шальной шлеи.

Ни зги не видать, а ведь этот посад
Может быть в городе, в Замоскворечьи,
В Замостьи, и прочая (в полночь забредший
Гость от меня отшатнулся назад).

Послушай, в посаде, куда ни одна
Нога не ступала, одни душегубы,
Твой вестник — осиновый лист, он безгубый,
Безгласен, как призрак, белей полотна!

Метался, стучался во все ворота,
Кругом озирался, смерчом с мостовой…
— Не тот это город, и полночь не та,
И ты заблудился, ее вестовой!

Но ты мне шепнул, вестовой, неспроста.
В посаде, куда ни один двуногий…
Я тоже какой-то… я сбился с дороги:
— Не тот это город, и полночь не та.

Все в крестиках двери, как в Варфоломееву
Ночь. Распоряженья пурги-заговорщицы:
Заваливай окна и рамы заклеивай,
Там детство рождественской елью топорщится.

Бушует бульваров безлиственных заговор.
Они поклялись извести человечество.
На сборное место, город! За́ город!
И вьюга дымится, как факел над нечистью.

Пушинки непрошенно валятся на руки.
Мне страшно в безлюдьи пороши разнузданной.
Снежинки снуют, как ручные фонарики.
Вы узнаны, ветки! Прохожий, ты узнан!

Дыра полыньи, и мерещится в музыке
Пурги: — Колиньи, мы узнали твой адрес! —
Секиры и крики: — Вы узнаны, узники
Уюта! — И по́ двери мелом — крест-накрест.

Что лагерем стали, что подняты на ноги
Подонки творенья, метели — спола́горя.
Под праздник отправятся к праотцам правнуки.
Ночь Варфоломеева. За город, за город!

Сергей Александрович Есенин

Сиротка

(Русская сказка)
Маша — круглая сиротка.
Плохо, плохо Маше жить,
Злая мачеха сердито
Без вины ее бранит.

Неродимая сестрица
Маше места не дает.
Плачет Маша втихомолку
И украдкой слезы льет.

Не перечит Маша брани,
Не теряет дерзких слов,
А коварная сестрица
Отбивает женихов.

Злая мачеха у Маши
Отняла ее наряд,
Ходит Маша без наряда,
И ребята не глядят.

Ходит Маша в сарафане,
Сарафан весь из заплат,
А на мачехиной дочке
Бусы с серьгами гремят.

Сшила Маша на подачки
Сарафан себе другой
И на голову надела
Полушалок голубой.

Хочет Маша понарядней
В церковь Божию ходить
И у мачехи сердитой
Просит бусы ей купить.

Злая мачеха на Машу
Засучила рукава,
На устах у бедной Маши
Так и замерли слова.

Вышла Маша, зарыдала,
Только некуда идти,
Побежала б на кладбище,
Да могилки не найти.

Замела седая вьюга
Поле снежным полотном,
По дороженькам ухабы,
И сугробы под окном.

Вышла Маша на крылечко,
Стало больно ей невмочь.
А кругом лишь воет ветер,
А кругом лишь только ночь.

Плачет Маша у крылечка,
Притаившись за углом,
И заплаканные глазки
Утирает рукавом.

Плачет Маша, крепнет стужа,
Злится Дедушка Мороз,
А из глаз ее, как жемчуг,
Вытекают капли слез.

Вышел месяц из-за тучек,
Ярким светом заиграл.
Видит Маша — на приступке
Кто-то бисер разметал.

От нечаянного счастья
Маша глазки подняла
И застывшими руками
Крупный жемчуг собрала.

Только Маша за колечко
Отворяет дверь рукой, —
А с высокого сугроба
К ней бежит старик седой:

«Эй, красавица, постой-ка,
Замела совсем пурга!
Где-то здесь вот на крылечке
Позабыл я жемчуга».

Маша с тайною тревогой
Робко глазки повела
И сказала, запинаясь:
«Я их в фартук собрала»

И из фартука стыдливо,
Заслонив рукой лицо,
Маша высыпала жемчуг
На обмерзшее крыльцо.

«Стой, дитя, не сыпь, не надо,—
Говорит старик седой,—
Это бисер ведь на бусы,
Это жемчуг, Маша, твой».

Маша с радости смеется,
Закраснелася, стоит,
А старик, склонясь над нею,
Так ей нежно говорит:

«О дитя, я видел, видел,
Сколько слез ты пролила
И как мачеха лихая
Из избы тебя гнала.

А в избе твоя сестрица
Любовалася собой
И, расчесывая косы,
Хохотала над тобой.

Ты рыдала у крылечка,
А кругом мела пурга,
Я в награду твои слезы
Заморозил в жемчуга.

За тебя, моя родная,
Стало больно мне невмочь
И озлобленным дыханьем
Застудил я мать и дочь.

Вот и вся моя награда
За твои потоки слез…
Я ведь, Маша, очень добрый,
Я ведь Дедушка Мороз».

И исчез мороз трескучий…
Маша жемчуг собрала
И, прислушиваясь к вьюге,
Постояла и ушла.

Утром Маша рано-рано
Шла могилушку копать.
В это время царедворцы
Шли красавицу искать.

Приказал король им строго
Обойти свою страну
И красавицу собою
Отыскать себе жену.

Увидали они Машу,
Стали Маше говорить,
Только Маша порешила
Прежде мертвых схоронить.

Тихо справили поминки,
На душе утихла боль,
И на Маше, на сиротке,
Повенчался сам король.

Евгений Евтушенко

Дальняя родственница

ПоэмаЕсть родственницы дальние —
почти
для нас несуществующие, что ли,
но вдруг нагрянут,
словно призрак боли,
которым мы безбольность предпочли.
Я как-то был на званом выпивоне,
а поточней сказать —
на выбивоне
болезнетворных мыслей из голов
под нежное внушенье:
«Будь здоров!»
В гостях был некий лондонский продюсер,
по мнению общественному, —
Дуся,
который шпилек в душу не вонзал,
а родственно и чавкал и «врезал».
И вдруг — звонок…
Едва очки просунув,
в дверях застряло — нечто —
всё из сумок
в руках, и на горбу, и на груди —
под родственное:
«Что ж стоишь, входи!»
У гостьи —
у очкастенькой старушки
с плеча свисали на бечёвке сушки,
наверно,
не вошедшие никак
ни в сумку,
ни в брезентовый рюкзак.
Исторгли сумки,
рухнув,
мёрзлый звон.
«Мне б до утра,
а сумки — на балкон».
Ворча:
«Ох, наша сумчатая Русь…» —
хозяйка с неохотой дверь прикрыла.
«Знакомьтесь,
моя тётя —
Марь Кириллна.
Или, как я привыкла, —
тёть Марусь».
Хозяйке было чуть не по себе.
Она шепнула,
локоть мой сжимая:
«Да не родная тётка,
а седьмая,
как говорят,
вода на киселе».
Шёл разговор в глобальных облаках
о феллинизмах
и о копполизмах,
а тёть Марусь вошла
тиха, как призрак,
в своих крестьянских вежливых носках.
С косичками серебряным узлом
присела чинно,
не касаясь рюмки,
и сумками оттянутые руки
украдкой растирала под столом.
Глядела с любопытством,
а не вчуже,
и вовсе не старушечье —
девчушье
синело из-под треснувших очков
с лукавым простодушьем васильков.
Её в старуху
сумки превратили —
колдуньи на клеёнке,
дерматине,
как будто в современной сказке злой,
но — сумки с плеч,
и старость всю — долой.
Продюсера за лацканы беря,
мосфильмовец уже гудел могуче:
«Что ваш Феллини
или Бертолуччи?
Отчаянье сплошное…
Где борьба?»
Заёрзал переводчик,
засопел:
«Отчаянье — ну как оно на инглиш?»
А гостья вдруг подвинулась поближе
и подсказала шёпотом:
«Despair!..»
Компания была потрясена
при этом неожиданном открытье,
как будто вся Советская страна
заговорила разом на санскрите.
«Ну и вода пошла на киселе…» —
подумал я,
а гостья пояснила:
«Английский я преподаю в Орле.
Переводила Юджина О’Нила…»
«Вот вы из сердца,
так сказать,
Руси, —
мосфильмовец взрычал, —
вам, для примера,
какая польза с этого «диспера»?»
Хозяйка прервала:
«Ты закуси…»
Но, соблюдая сдержанную честь,
сказала гостья,
брови сдвинув строже:
«Ну что же,
я отчаивалась тоже.
А вот учу…
Надеюсь, польза есть…»
«Вы что-то к нам так редко,
тёть Марусь…» —
хозяйка исправляться стала лихо,
а гостья усмехнулась:
«Я — трусиха…
Приду,
а на звонок нажать боюсь».
У гостя что-то на пол пролилось,
но переводчик был благоразумен,
и нежно объяснил он:
«This old woman
from famous city of risak’s orlov’s» *.
«Вас, очевидно, память подвела… —
вздохнула гостья сдержанно и здраво. —
Названье это —
от конюшен графа
Орлова…
не от города Орла…»
Хозяйка гостю подала пирог свой,
сияя:
«This is russian pirojok!» ** —
и взгляд несостоявшейся Перовской
из-под бровей старушки всех прожёг,
как будто бы на высший свет московский
взглянул народовольческий кружок.
И разночинцы в молодых бородках
и с васильками на косоворотках
сурово встали за её спиной
безмолвно вопрошающей виной.
Старушка стала девочкой-подростком,
как будто изнутри её вот-вот,
страницы сжав,
закапанные воском,
Некрасова курсисточка прочтёт.
О, господи,
а в очереди сумрачной
сумел бы я узнать среди ругни
в старушке этой,
неповинно сумчатой,
учительницу —
мать всея Руси?
Пусть примут все архангелы в святые,
трубя над нами в судных облаках,
тебя,
интеллигенция России,
с трагическими сумками в руках.
Мне каждая авоська руки жжёт.
Провинций нет.
Рассыпан бог по лицам.
Есть личности,
подобные столицам.
Провинция —
всё то, что жрёт и лжёт.
И будто бы в крыле моём дробинка,
ты жжёшь меня, российская глубинка,
и, впившись в мои перья глубоко,
не дашь взлететь
преступно высоко…
…Я выбежал на улицу.
Я был
растерян перед бьющим в душу снегом,
как будто перед воющим набегом
каких-то непонятных белых сил.
Пурга рвала пространство всё на лоскуты
и усмехалось небо свысока,
и никакого не было орловского,
чтобы на нём уехать,
рысака.
Как погляжу
старушке той в глаза
я —
разночинец атомного века?
Вместит
какая в мире дискотека
всех призраков России голоса?
И я шептал в смертельном одичании:
«Отчаялся и я —
всё занесло,
но, может, лучше честное отчаянье,
чем лженадежды —
трусов ремесло?
Я сбит с копыт,
и всё в глазах качается,
и друга нет,
и не найти отца.
Имею право наконец отчаяться,
имею право
не надеяться?»
Но что-то васильковое синело,
когда я шёл
и сквозь пургу хрипел
забытым дальним родственником неба:
«Despair. —
И снег выплевывал:
Despair…»
Я с неба,
непроглядного такого
не слышал слова божьего мужского,
а женское живое слово божье:
«Ну что же,
я отчаивалась тоже…»
И вдруг пронзило раз и навсегда:
отчаянье —
не главная беда.
Есть вещи поотчаяньей отчаянья —
душа,
что неспособна на оттаянье,
и значит, не душа,
а просто склад
всех лженадежд,
в которых только яд.
Все милые улыбочки надеты
на лженадежды,
прячущие суть.
Отчаянье —
застенчивость надежды,
когда она боится обмануть
надеющихся,
что когда-нибудь… Так вот какие были пироги
испечены
старушкой той непростенькой,
когда она забытой дальней родственницей
внезапно появилась из пурги.
Как страшно,
если, призрачно устроясь,
привыкли мы считать навеселе
забытой дальней родственницей —
совесть,
и честь —
седьмой водой на киселе.
Как страшно, если ночью засугробленной,
от нас непоправимо далека,
забытой дальней родственницей Родина
дотронуться боится до звонка…
_______________
* «Из знаменитого города орловских рысаков» (англ.).
** «Это русский пирожок» (англ.).