Был Арзамас в день Изока и в день, я не знаю, который,
Был Арзамас как не был, ибо все члены от Арфы
Вплоть до Светланы священным сумбуром друг друга душили,
Вот почему Прото<ко>ла не вышло, а вышел с натугой
Карлик один, протоколец незнатной, достойный Беседы.
Есть же тому и другая причина: жарко Светлане?
А в жар протоколы писать не безделка. Итак, не взыщите.
В доме важного Рейна был Арзамас не на шутку,
В том Арзамасе читали законы, читали Вадима;
В том Арзамасе Эоловой не было Арфы; слонялась
Арфа беспутная, мучась жестоким, увы! геморроем.
Так как сие заседанье не в счет заседаний обычных,
То и об нем протокол дурной необычно и краткий;
Есть же тому и другая причина; Светлана поела
Плотно весьма земляники в доме Кассандры грекини
С Резвым Котом, служащим в коллегии дел иностранных,
Есть же тому и третья причина: какая? — Не знаю!
Если ж не знаю, то и писать мне не должно, — и так перестанем.
Украл подьячий протокол,
А я не лицемерю,
Что этому не верю:
Впадет ли в таковой раскол
Душа такого человека!
Подьячие того не делали в век века,
И может ли когда иметь подьячий страсть,
Чтоб стал он красть!
Нет, я не лицемерю,
Что этому не верю;
Подьяческа душа
Гораздо хороша.
Да Правда говорит гораздо красноречно:
Уверила меня, что было то, конечно.
У Правды мало врак;
Не спорю, было так.
Судья того приказа
Был добрый человек;
Да лишь во весь он век
Не выучил ни одного указа,
Однако осудил за протокол
Подьячего на кол.
Хоть это строго,
Да не гораздо много.
Мне жалко только то: подьячий мой
Оттоль не принесет полушечки домой.
Подьячий несколько в лице переменялся
И извинялся,
На милосердие судью маня,
И говорил: «Попутал черт меня».
Судья на то: «Так он теперь и оправдался.
Я, право, этого, мой друг, не дожидался.
За протокол
Его поймать и посадить на кол».
Однако ты, судья, хоть город весь изрыщешь,
Не скоро черта сыщешь;
Пожалуй, справок ты не умножай,
Да этого на кол сажай.
Пламенный месяц Червен явился, лягнул во Изока,
Сбил его с неба и сам нарядился в парик лучезарный,
Гордо потек по эфиру, сказав арзамасцам: Сбирайтесь!
Но арзамасцы не вдруг собрались; спустя две седмицы
С той поры, как Червен воцарился, они у великого Рейна
В кучку сошлись поболтать о законах; и впрямь поболтали;
Взяв рукописное оных законов святилище, то есть тетрадку,
Где регистратор коллежский Нагибин их написал узорочно,
Рейн прочел их внятно, понятно, приманчивым гласом.
Смирно слушали члены, дослушав, во всем согласились;
Дан был Светлане приказ к подписанью законы представить.
Вот Светлана представила их! Дело с концом: Подпишите!
Братья-друзья арзамасцы! Вы протокола послушать,
Верно, надеялись. Нет протокола! О чем протоколить?
Все позабыл я, что было в прошедшем у нас заседанье!
Все! да и нечего помнить! С тех пор, как за ум мы взялися,
Ум от нас отступился! Мы перестали смеяться —
Смех заступила зевота, чума окаянной Беседы!
Даром что эта Беседа давно околела — зараза
Все еще в книжках Беседы осталась — и нет карантинов!
Кто-нибудь, верно, из нас, не натершись „Опасным соседом“,
Голой рукой прикоснулся к „Чтенью“ в Беседе иль вытер,
Должной не взяв осторожности, свой анфедрон рассужденьем
Деда седого о слоге седом — я не знаю! а знаю
Только, что мы ошалели! что лень, как короста,
Нас облепила! дело не любим! безделью ж отдались!
Мы написали законы; Зегельхен их переплел и слупил с нас
Восемь рублей и сорок копеек — и все тут! Законы
Спят в своем переплете, как мощи в окованной раке!
Мы от них ожидаем чудес — но чудес не дождемся.
Между тем, Реин усастый, нас взбаламутив, дал тягу
В Киев и там в Днепре утопил любовь к Арзамасу!
Реин давно замолчал, да и мы не очень воркуем!
Я, Светлана, в графах таблиц, как будто в тенетах,
Скорчась сижу; Асмодей, распростившись с халатом свободы,
Лезет в польское платье, поет мазурку и учит
Польскую азбуку; Резвый Кот всех умнее; мурлычет
Нежно люблю и просится в церковь к налою; Кассандра,
Сочным бивстексом пленяся, коляску ставит на сани,
Скачет от русских метелей к британским туманам и гонит
Челн Очарованный к квакерам за море; Чу в Цареграде
Стал не Чу, а чума, и молчит; Ахилл, по привычке,
Рыщет и места нигде не согреет; Сверчок, закопавшись
В щелку проказы, оттуда кричит к нам в стихах: я ленюся.
Арфа, всегда неизменная Арфа, молча жиреет!
Только один Вот-я-вас усердствует славе; к бессмертью
Скачет он на рысях; припряг в свою таратайку
Брата Кабуда к Пегасу, и сей осел вот-я-васов
Скачет, свернувшись кольцом, как будто в „Опасном соседе“!
Вслед за Кабудом, друзья! Перестанем лениться! быть худу!
Быть бычку на веревочке! быть Арзамасу Беседой!
Вы же, почетный наш баснописец, вы, нам доселе
Бывший прямым образцом и учителем русского слога,
Вы, впервой заседающий с нами под знаменем Гуся,
О, помолитесь за нас, погруженных бесстыдно в пакость Беседы!
Да спадет с нас беседная пакость, как с гуся вода! Да воскреснем.
Считать по нашему, мы выпили немного.
Не вру, ей-богу. Скажи, Серега!
И если б водку гнать не из опилок,
То что б нам было с пяти бутылок?
Вторую пили близ прилавка в закуточке,
Но это были еще цветочки,
Потом в скверу, где детские грибочки,
Потом не помню — дошел до точки,
Я пил из горлышка, с устатку и не евши,
Но я, как стекло, был, то есть остекленевший,
Ну, а когда коляска подкатила,
Тогда у нас было семьсот на рыло.
Мы, правда, третьего насильно затащили.
Но тут промашка — переборщили.
А что очки товарищу разбили,
Так то портвейном усугубили.
Товарищ первый нам сказал, что, мол, уймитесь,
Что не буяньте, что разойдитесь.
Ну, разойтись я тут же согласился.
И разошелся, конечно, и расходился.
Но, если я кого ругнул — карайте строго,
Но это вряд ли, скажи, Серега!
А что упал, так то от помутненья,
Орал не с горя, от отупенья.
Теперь позвольте пару слов без протокола:
Чему нас учит семья и школа?
Что жизнь сама таких накажет строго.
Тут мы согласны, скажи, Серега.
Вот он проснется и, конечно, скажет.
Пусть жизнь осудит, да, Сергей? Пусть жизнь накажет.
Так отпустите, вам же легче будет,
Чего возиться, если жизнь осудит!
Вы не глядите, что Сережа все кивает,
Он соображает, он все понимает.
А что молчит, так это от волненья,
От осознанья, так сказать, и просветленья.
Не запирайте, люди, плачут дома детки,
Ему ведь в Химки, а мне — в Медведки.
Да, все равно, автобусы не ходят,
Метро закрыто, в такси не содят.
Приятно все же, что нас здесь уважают.
Гляди, подвозят, гляди, сажают,
Разбудит утром не петух, прокукарекав,
Сержант подымет, как человека.
Нас чуть не с музыкой проводят, как проспимся.
Я рупь заначил — слышь, Сергей, — опохмелимся.
И все же, брат, трудна у нас дорога.
Эх, бедолага, ну, спи, Серега!
Булату Окуджаве
Нежная Правда в красивых одеждах ходила,
Принарядившись для сирых, блаженных, калек,
Грубая Ложь эту Правду к себе заманила:
Мол, оставайся-ка ты у меня на ночлег.
И легковерная Правда спокойно уснула,
Слюни пустила и разулыбалась во сне,
Хитрая Ложь на себя одеяло стянула,
В Правду впилась — и осталась довольна вполне.
И поднялась, и скроила ей рожу бульдожью:
Баба как баба, и что её ради радеть?!
Разницы нет никакой между Правдой и Ложью,
Если, конечно, и ту и другую раздеть.
Выплела ловко из кос золотистые ленты
И прихватила одежды, примерив на глаз;
Деньги взяла, и часы, и ещё документы,
Сплюнула, грязно ругнулась — и вон подалась.
Только к утру обнаружила Правда пропажу —
И подивилась, себя оглядев делово:
Кто-то уже, раздобыв где-то чёрную сажу,
Вымазал чистую Правду, а так — ничего.
Правда смеялась, когда в неё камни бросали:
«Ложь это всё, и на Лжи одеянье моё…»
Двое блаженных калек протокол составляли
И обзывали дурными словами её.
Тот протокол заключался обидной тирадой
(Кстати, навесили Правде чужие дела):
Дескать, какая-то мразь называется Правдой,
Ну, а сама пропилась, проспалась догола.
Полная Правда божилась, клялась и рыдала,
Долго скиталась, болела, нуждалась в деньгах,
Грязная Ложь чистокровную лошадь украла —
И ускакала на длинных и тонких ногах.
Некий чудак и поныне за Правду воюет,
Правда в речах его правды — на ломаный грош:
«Чистая Правда со временем восторжествует —
Если проделает то же, что явная Ложь!»
Часто, разлив по сту семьдесят граммов на брата,
Даже не знаешь, куда на ночлег попадёшь.
Могут раздеть — это чистая правда, ребята;
Глядь — а штаны твои носит коварная Ложь.
Глядь — на часы твои смотрит коварная Ложь.
Глядь — а конём твоим правит коварная Ложь.
Месяц Травный, нахмурясь, престол свой отдал Изоку;
Пылкий Изок появился, но пасмурен, хладен, насуплен;
Был он отцом посаженым у мрачного Грудня. Грудень, известно,
Очень давно за Зимой волочился; теперь уж они обвенчались.
С свадьбы Изок принес два дождя, пять луж, три тумана.
(Рад ли, не рад ли, а надобно было принять их в подарок).
Он разложил пред собою подарки и фыркал. Меж тем собирался
Тихо на береге Карповки (славной реки, где водятся карпы,
Где, по преданию, Карп-Богатырь кавардак по субботам
Ел, отдыхая от славы), на береге Карповки славной
В семь часов ввечеру Арзамас двадесятый. Под сводом
Новосозданного храма, на коем начертано имя
Вещего Штейна, породой германца, душой арзамасца,
Сел Арзамас за стол с величавостью скромной и мудрой наседки;
Сел Арзамас — и явилось в тот миг небывалое чудо:
Нечто пузообразное, пупом венчанное вздулось,
Громко взбурчало, и вдруг гармонией Арфы стало бурчанье.
Члены смутились, Реин дернул за кофту Старушку,
С страшной перхотой Старушка бросилась в руки Варвику,
Журка клюнул Пустынника, тот за хвост Асмодея,
Начал бодать Асмодей Громобоя, а этот облапил,
Сморщась, как дряхлый сморчок, Светлану. Одна лишь Кассандра
Тихо и ясно, как пень благородный, с своим протоколом,
Ушки сжавши и рыльце подняв к милосердому небу,
В креслах сидела. „Уймись, Арзамас! — возгласила Кассандра. —
Или гармония пуза Эоловой Арфы тебя изумила?
Тише ль бурчало оно в часы пресыщенья, когда им
Водка, селедка, конфеты, котлеты, клюква и брюква
Быстро, как вечностью годы и жизнь, поглощались?
Знай же, что ныне пузо бурчит и хлебещет недаром;
Мне — Дельфийский треножник оно. Прорицаю, внимайте!“
Взлезла Кассандра на пузо, села Кассандра на пузе;
Стала с пуза Кассандра, как древле с вершины Синая
Вождь Моисей ко евреям, громко вещать к арзамасцам:
„Братья-друзья арзамасцы! В пузе Эоловой Арфы
Много добра. Не одни в нем кишки и желудок.
Близко пуза, я чувствую, бьется, колышется сердце!
Это сердце, как Весты лампада, горит не сгорая.
Бродит, я чувствую, в темном Дедале, поблизости пуза,
Честный отшельник — душа; она в своем заточенье
Все отразила прельщенья бесов и душиста добротой!
(Так говорит об ней Николай Карамзин, наш историк).
Слушайте ж, вот что душа из пуза инкогнито шепчет:
Полно тебе, Арзамас, слоняться бездельником! Полно
Нам, как портным, сидеть на катке и шить на халдеев,
Сгорбясь, дурацкие шапки из пестрых лоскутьев Беседных;
Время проснуться!.. Я вам пример. Я бурчу, забурчите ж,
Братцы, и вы, и с такой же гармонией сладкою. Время,
Время летит. Нас доселе сбирала беспечная шутка;
Несколько ясных минут украла она у бесплодной
Жизни. Но что же? Она уж устала иль скоро устанет.
Смех без веселости — только кривлянье! Старые шутки —
Старые девки! Время прошло, когда по следам их
Рой обожателей мчался! теперь позабыты; в морщинах,
Зубы считают, в разладе с собою, мертвы не живши.
Бойся ж и ты, Арзамас, чтоб не сделаться старою девкой.
Слава — твой обожатель; скорее браком законным
С ней сочетайся! иль будешь бездетен, иль, что еще хуже,
Будешь иметь детей незаконных, не признанных ею,
Светом отверженных, жалких, тебе самому в посрамленье.
О арзамасцы! все мы судьбу испытали; у всех нас
В сердце хранится добра и прекрасного тайна; но каждый,
Жизнью своей охлажденный, к сей тайне уж веру теряет;
В каждом душа, как светильник, горящий в пустыне,
Свет одинокий окрестныя мглы не осветит. Напрасно
Нам он горит, он лишь мрачность для наших очей озаряет.
Что за отрада нам знать, что где-то в такой же пустыне
Так же тускло и тщетно братский пылает светильник?
Нам от того не светлее! Ближе, друзья, чтоб друг друга
Видеть в лицо и, сливши пламень души (неприступной
Хладу убийственной жизни), достоинства первое благо
(Если уж счастья нельзя) сохранить посреди измененья!
Вместе — великое слово! Вместе, твердит, унывая,
Сердце, жадное жизни, томяся бесплодным стремленьем.
Вместе! Оно воскресит нам наши младые надежды.
Что мы розно? Один, увлекаем шумным потоком
Скучной толпы, в мелочных затерялся заботах. Напрасно
Ищет себя, он чужд и себе и другим; каменеет,
К мертвому рабству привыкнув, и, цепи свои презирая,
Их разорвать не стремится. Другой, потеряв невозвратно
В миг единый все, что было душою полжизни,
Вдруг меж развалин один очутился и нового зданья
Строить не смеет; и если бы смел, то где ж ободритель,
Дерзкий создатель — Младость, сестра Вдохновенья? Над грудой развалин
Молча стоит он и с трепетом смотрит, как Гений унывший
Свой погашает светильник. Иной самому себе незнакомец,
Полный жизни мертвец, себя и свой дар загвоздивший
В гроб, им самим сотворенный, бьется в своем заточенье:
Силен свой гроб разломить, но силе не верит — и гибнет.
Тот, великим желаньем волнуемый, силой богатый,
Рад бы разлить по вселенной — в сиянье ль, в пожаре ль — свой пламень;
К смелому делу сзывает дружину, но... голос в пустыне.
Отзыва нет! О братья, пред нами во дни упованья
Жизнь необятная, полная блеска, вдали расстилалась.
Близким стало далекое! Что же? Пред темной завесой,
Вдруг упавшей меж нами и жизнию, каждый стоит безнадежен;
Часто трепещет завеса, есть что-то живое за нею,
Но рука и поднять уж ее не стремится. Нет веры!
Будем ли ж, братья, стоять перед нею с ничтожным покорством?
Вместе, друзья, и она разорвется, и путь нам свободен.
Вместе — наш Гений-хранитель! при нем благодатная Бодрость;
Нам оно безопасный приют от судьбы вероломной;
Пусть налетят ее бури, оно для нас уцелеет!
С ним и Слава, не рабский криков толпы повторитель,
Но свободный судья современных, потомства наставник;
С ним и Награда, не шумная почесть, гремушка младенцев,
Но священное чувство достоинства, внятный не многим
Голос души и с голосом избранных, лучших согласный.
С ним жизнедательный Труд с бескорыстною целью — для пользы;
С ним и великий Гений — Отечество. Так, арзамасцы!
Там, где во имя Отечества по две руки во едину
Слиты, там и оно соприсутственно. Братья, дайте же руки!
Все минувшее, все, что в честь ему некогда жило,
С славного царского трона и с тихой обители сельской,
С поля, где жатва на пепле падших бойцов расцветает,
С гроба певцов, с великанских курганов, свидетелей чести,
Все к нам голос знакомый возносит: мы некогда жили!
Все мы готовили славу, и вы приготовьте потомкам! —
Вместе, друзья! чтоб потомству наш голос был слышен!“
Так говорила Кассандра, холя десницею пузо.
Вдруг наморщилось пузо, Кассандра умолкла, и члены,
Ей поклонясь, подошли приложиться с почтеньем
К пузу в том месте, где пуп цветет лесной сыроежкой.
Тут осанистый Реин разгладил чело, от власов обнаженно,
Важно жезлом волшебным махнул — и явилося нечто
Пышным вратам подобное, к светлому зданью ведущим.
Звездная надпись сияла на них: Журнал арзамасский.
Мощной рукою врата растворил он; за ними кипели
В светлом хаосе призраки веков; как гиганты, смотрели
Лики славных из сей оживленныя тучи; над нею
С яркой звездой на главе гением тихим неслося
В свежем гражданском венке божество — Просвещенье, дав руку
Грозной и мирной богине Свободе. И все арзамасцы,
Пламень почуя в душе, к вратам побежали... Все скрылось.
Реин сказал: „Потерпите, голубчики! я еще не достроил;
Будет вам дом, а теперь и ворот одних вам довольно“.
Члены, зная, что Реин — искусный строитель, утихли,
Сели опять по местам, и явился, клюкой подпираясь,
Сам Асмодей. Погонял он бичом мериносов Беседы.
Важен пред стадом тащился старый баран, волочивший
Тяжкий курдюк на скрипящих колесах, — Шишков седорунный;
Рядом с ним Шутовской, овца брюхатая, охал.
Важно вез назади осел Голенищев-Кутузов
Тяжкий с притчами воз, а на козлах мартышка
В бурке, граф Дмитрий Хвостов, тряслась; и, качаясь на дышле,
Скромно висел в чемодане домашний тушканчик Вздыхалов.
Стадо загнавши, воткнул Асмодей на вилы Шишкова,
Отдал честь Арзамасу и начал китайские тени
Членам показывать. В первом явленье предстала
С кипой журналов Политика, рот зажимая Цензуре,
Старой кокетке, которую тощий гофмейстер Яценко
Вежливо под руку вел, нестерпимый Дух издавая.
Вслед за Политикой вышла Словесность; платье богини
Радужным цветом сияло, и следом за ней ее дети:
С лирой, в венке из лавров и роз, Поээия-дева
Шла впереди; вкруг нее как крылатые звезды летали
Светлые пчелы, мед свой с цветов чужих и домашних
В дар ей собравшие. Об руку с нею поступью важной
Шла благородная Проза в длинной одежде. Смиренно
Хвост ей несла Грамматика, старая нянька (которой,
Сев в углу на словарь, Академия делала рожи).
Свита ее была многочисленна; в ней отличался
Важный маляр Демид-арзамасец. Он кистью, как древле
Тростью Цирцея, махал, и пред ним, как из дыма, творились
Лица, из видов заемных в свои обращенные виды.
Все покорялось его всемогуществу, даже Беседа
Вежливой чушкою лезла, пыхтя, из-под докторской ризы.
Третья дочь Словесности: Критика с плетью, с метелкой
Шла, опираясь на Вкус и смелую Шутку; за нею
Князь Тюфякин нес на закорках Театр, и нещадно
Кошками секли его Пиериды, твердя: не дурачься.
Смесь последняя вышла. Пред нею музы тащили
Чашу большую с ботвиньей; там все переболтано было:
Пушкина мысли, вести о курах с лицом человечьим,
Письма о бедных к богатым, старое заново с новым.
Быстро тени мелькали пред взорами членов одна за другою.
Вдруг все исчезло. Члены захлопали. Вилы пред ними
Важно склонил Асмодей и, стряхнув с них Шишкова,
В угол толкнул сего мериноса; он комом свернулся,
К стенке прижался и молча глазами вертел. Совещанье
Начали члены. Приятно было послушать, как вместе
Все голоса слилися в одну бестолковщину. Бегло
Быстрым своим язычком работала Кассандра, и Реин
Громко шумел; Асмодей воевал на Светлану; Светлана
Бегала взад и вперед с протоколом; впившись в Старушку,
Криком кричал Громобой, упрямясь родить анекдотец.
Арфа курныкала песни. Пустынник возился с Варвиком.
Чем же сумятица кончилась? Делом: журнал состоялся.