Все стихи про пространство - cтраница 2

Найдено стихов - 71

Белла Ахмадулина

Художник смотрит в даль пространства

Художник смотрит в даль пространства.
А истина — близка, проста.
Ее лицо вовек прекрасно.
В ней — весть любви, в ней — суть холста.Взгляните, сколько красок дивных
таит в себе обычный день.
Вершат свой вечный поединок
Художник и его модель.Их завершенный холст рассудит,
мне этот труд не по плечу.
Играет этот, тот рисует,
Вы смотрите, а я — молчу.Зачем часы? Затем, наверно,
что даже в забытья своем
мы все во времени живем
и слышим: к нам взывает время.Любой — его должник и должен
долг времени отдать трудом,
и наше назначенье в том,
и ты рисуй, рисуй, художникУже струна от натяженья
устала. Музыкант, играй!
Прилежный маленький трамвай,
трудись, не прерывай движенья! Расчетом суетного жеста
не вникнуть в тайну красоты.
Неисчислимо совершенство.
Художник, опрометчив ты.Ты зря моим речам не внемлешь.
Взгляни на Девушку. Она —
твое прозрение, и в ней лишь
гармония воплощена.Постигло истину простую
тех древних зодчих мастерство.
Ну, что же, чем сложней раздумье,
тем проще вывод из него.Вот наш знакомый. Он, во-первых, —
садовник, во-вторых, влюблен,
и, значит, в-третьих, он — соперник
того, кому приснился он.Не знает он, что это — Муза.
Художник ждет ее давно.
В нерасторжимость их союза
нам всем вмешаться не дано.Как бескорыстная копилка,
вбирает сон событья дня.
Но в шутке этого конфликта
Вы разберетесь без меня.И без меня героям тесно
на этом маленьком лугу.
Вам не наскучил автор текста?
Вот он умолк — и ни гу-гу.

Алексей Кольцов

Примирение

На пир сердечных наслаждений,
На светлый пир любви младой
С судьбою грозной злые люди
Напали буйною толпой.
И я, в бездомном исступленьи,
Из мира девственной любви
К моим врагам на праздник шумный
С челом открытым гордо вышел,
На злобу — злобой ополчился;
И на беду — с бедой пошёл;
Против людей я грудью стал,
На смертный бой судьбу я вызвал!
И где ж она?.. где злые люди?..
Где сила их, оружье, власть?..
Их зло на них же обратилось;
И всё кругом меня безмолвно
В одно мгновенье покорилось;
А я стоял, глядел на небо —
И улыбнулось небо мне…
Не небо — нет! Её прекрасный,
Приветный взор я встретил там…

Теперь, лукавый соблазнитель,
Ты, демон гибнущей души,
Оставь меня. Ни прелестью порока,
Ни буйной страстью грешных наслаждений
Не увлечёшь меня ты больше;
Не для тебя — для ней одной
Я жизнью пламенной живу.
И вот уж нет пространства между нами;
И вот уж нет в пространстве пустоты;
Она и я — различные два мира —
В одну гармонию слились,
Одною жизнию живём!
Но что за грустные сомненья
Порой ещё мою волнуют грудь?
Ужель, души моей надежды,
Есть за могилой вам конец?
Ужель все истины на свете —
Одна лишь выдумка ума?
Ужель и ты, святая вера чувств,
Людских страстей пустая тень?..
Нет, нет! не для того на небе солнце ходит,
Чтоб белый день покрылся тьмой…

Николай Заболоцкий

Сон

Жилец земли, пятидесяти лет,
Подобно всем счастливый и несчастный,
Однажды я покинул этот свет
И очутился в местности безгласной.
Там человек едва существовал
Последними остатками привычек,
Но ничего уж больше не желал
И не носил ни прозвищ он, ни кличек.
Участник удивительной игры,
Не вглядываясь в скученные лица,
Я там ложился в дымные костры
И поднимался, чтобы вновь ложиться.
Я уплывал, я странствовал вдали,
Безвольный, равнодушный, молчаливый,
И тонкий свет исчезнувшей земли
Отталкивал рукой неторопливой.
Какой-то отголосок бытия
Еще имел я для существованья,
Но уж стремилась вся душа моя
Стать не душой, но частью мирозданья.
Там по пространству двигались ко мне
Сплетения каких-то матерьялов,
Мосты в необозримой вышине
Висели над ущельями провалов.
Я хорошо запомнил внешний вид
Всех этих тел, плывущих из пространства:
Сплетенье ферм, и выпуклости плит,
И дикость первобытного убранства.
Там тонкостей не видно и следа,
Искусство форм там явно не в почете,
И не заметно тягостей труда,
Хотя весь мир в движенье и работе.
И в поведенье тамошних властей
Не видел я малейшего насилья,
И сам, лишенный воли и страстей,
Все то, что нужно, делал без усилья.
Мне не было причины не хотеть,
Как не было желания стремиться,
И был готов я странствовать и впредь,
Коль то могло на что-то пригодиться.
Со мной бродил какой-то мальчуган,
Болтал со мной о массе пустяковин.
И даже он, похожий на туман,
Был больше материален, чем духовен.
Мы с мальчиком на озеро пошли,
Он удочку куда-то вниз закинул
И нечто, долетевшее с земли,
Не торопясь, рукою отодвинул.

Иван Алексеевич Бунин

Атлант

…И долго, долго шли мы плоскогорьем,
Меж диких скал — все выше, выше, к небу,
По спутанным кустарникам, в тумане,
То закрывавшем солнце, то, как дым,
По ветру проносившемся пред нами —
И вдруг обрыв, бездонное пространство
И глубоко в пространстве — необятный,
Туманно восходящий к горизонту
Своей воздушно-зыбкою равниной
Лилово-синий южный Океан!
И сатана спросил, остановившись:
«Ты веришь ли в предания, в легенды?»

Еще был март, и только что мы вышли
На высший из утесов над обрывом,
Навстречу нам пахнуло зимней бурей,
И увидал я с горной высоты,
Что пышность южных красок в Океане
Ее дыханьем мглистым смягчена
И что в горах, к востоку уходящих
Излучиной хребтов своих, белеют,
Сквозь тусклость отдаления, снега —
Заоблачные царственные кряжи
В холодных вечных саванах своих.
И Дух спросил: «Ты веришь ли в Атланта?»

Крепясь, стоял я на скале, а ветер
Сорвать меня пытался, проносясь
С звенящим завываньем в низкорослых,
Измятых, искривленных бурей соснах,
И доносил из глубины глухой
Широкий шум — шум Вечности, протяжный
Шум дальних волн… И, как орел, впервые
Взмахнувший из родимого гнезда
Над ширью Океана, был я счастлив
И упоен твоею первозданной
Непостижимой силою, Атлант!
«О да, Титан, я верил, жадно верил».

Николай Заболоцкий

Приглашение на пир

Когда обед был подан и на стол
Положен был в воде вареный вол,
И сто бокалов, словно сто подруг,
Вокруг вола образовали круг,
Тогда Бомбеев вышел на крыльцо
И поднял кверху светлое лицо,
И, руки протянув туда, где были, рощи,
Так произнес:
гВы, деревья, императоры воздуха,
Одетые в тяжелые зеленые мантии,
Расположенные по всей длине тела
В виде кружочков, и звезд, и коронок!
Вы, деревья, бабы пространства,
Уставленные множеством цветочных чашек,
Украшенные белыми птицами-голубками!
Вы, деревья, солдаты времени,
Утыканные крепкими иголками могущества,
Укрепленные на трехэтажных корнях
И других неподвижных фундаментах!
Одни из вас, достигшие предельного возраста,
Черными лицами упираются в края атмосферы
И напоминают мне крепостные сооружения,
Построенные природой для изображения силы.
Другие, менее высокие, но зато более стройные,
Справляют по ночам деревянные свадьбы,
Чтобы вечно и вечно цвела природа
И всюду гремела слава ее.
Наконец, вы, деревья-самовары,
Наполняющие свои деревянные внутренности
Водой из подземных колодцев!
Вы, деревья-пароходы,
Секущие пространство и плывущие в нем
По законам древесного компаса!
Вы, деревья-виолончели и деревья-дудки,
Сотрясающие воздух ударами, звуков,
Составляющие мелодии лесов и рощ
И одиноко стоящих растений!
Вы, деревья-топоры,
Рассекающие воздух на его составные
И снова составляющие его для постоянного равновесия!
Вы, деревья-лестницы
Для восхождения животных на высшие пределы воздуха!
Вы, деревья-фонтаны и деревья-взрывы,
Деревья-битвы и деревья-гробницы,
Деревья — равнобедренные треугольники и деревья-сферы,
И все другие деревья, названья которых
Не поддаются законам человеческого языка, —
Обращаюсь к вам и заклинаю вас:
Будьте моими гостями.

Алексей Толстой

Тщетно, художник, ты мнишь

Тщетно, художник, ты мнишь, что творений своих ты
создатель!
Вечно носились они над землею, незримые оку.
Нет, то не Фидий воздвиг олимпийского славного Зевса!
Фидий ли выдумал это чело, эту львиную гриву,
Ласковый, царственный взор из-под мрака бровей
громоносных?
Нет, то не Гете великого Фауста создал, который,
В древнегерманской одежде, но в правде глубокой,
вселенской,
С образом сходен предвечным своим от слова до слова!
Или Бетховен, когда находил он свой марш похоронный,
Брал из себя этот ряд раздирающих сердце аккордов,
Плач неутешной души над погибшей великою мыслью,
Рушенье светлых миров в безнадежную бездну хаоса?
Нет, эти звуки рыдали всегда в беспредельном
пространстве,
Он же, глухой для земли, неземные подслушал рыданья.
Много в пространстве невидимых форм и неслышимых
звуков,
Много чудесных в нем есть сочетаний и слова и света,
Но передаст их лишь тот, кто умеет и видеть и слышать,
Кто, уловив лишь рисунка черту, лишь созвучье, лишь
слово,
Целое с ним вовлекает созданье в наш мир удивленный.
O, окружи себя мраком, поэт, окружися молчаньем,
Будь одинок и слеп, как Гомер, и глух, как Бетховен,
Слух же душевный сильней напрягай и душевное зренье,
И, как над пламенем грамоты тайной бесцветные строки
Вдруг выступают, так выступят вдруг пред тобою
картины,
Выйдут из мрака — всe ярче цвета, осязательней формы,
Стройные слов сочетания в ясном сплетутся значенье —
Ты ж в этот миг и внимай, и гляди, притаивши дыханье,
И, созидая потом, мимолетное помни виденье!
Октябрь 1856

Константин Константинович Случевский

Мефистофель в пространствах

Я кометой горю, я звездою лечу,
И куда посмотрю, и когда захочу,
Я мгновенно везде проступаю!
Означаюсь струей в планетарных парах,
Содроганием звезд на старинных осях —
И внушаемый страх — замечаю!..

Я упасть — не могу, умереть — не могу!
Я не лгу лишь тогда, когда истинно лгу, —
И я мир возлюбил той любовью,
Что купила его всем своим существом,
Чувством, мыслью, мечтой, всею явью и сном,
А не только распятьем и кровью.

Надо мной ли венец не по праву горит?
У меня ль на устах не по праву царит
Беспощадная, злая улыбка?!.
Да, в концерте творенья, что уши дерет
И тогда только верно поет, когда врет, —
Я, конечно, первейшая скрипка…

Я велик и силен, я бесстрашен и зол;
Мне печали веков разожгли ореол,
И он выше, все выше пылает!
Он так ярко горит, что и солнечный свет,
И сиянье блуждающих звезд и комет —
Будто пятна в огне освещает!

Будет день, я своею улыбкой сожгу
Всех систем пузыри, всех миров пустельгу,
Все, чему так приятно живется…
Да скажите же: разве не видите вы,
Как у всех на глазах из своей головы
Мефистофелем мир создается?!

Не с бородкой козла, не на тощих ногах,
В епанче и с пером при чуть видных рогах
Я брожу и себя проявляю:
В мелочь, в звук, в ощущенье, в вопрос и в ответ,
И во всякое «да», и во всякое «нет»,
Невесом, я себя воплощаю!

Добродетелью лгу, преступленьем молюсь!
По фигурам мазурки политикой вьюсь,
Убиваю, когда поцелую!
Хороню, сторожу, отнимаю, даю —
Раздробляю великую душу мою
И могу утверждать — торжествую!..

Константин Александрович Кедров

Компьютер любви. Манифест метаметафоры

НЕБО — ЭТО ВЫСОТА ВЗГЛЯДА
ВЗГЛЯД — ЭТО ГЛУБИНА НЕБА

БОЛЬ — ЭТО
ПРИКОСНОВЕНИЕ БОГА
БОГ — ЭТО
ПРИКОСНОВЕНИЕ БОЛИ

ВЫДОХ — ЭТО ГЛУБИНА ВДОХА
ВДОХ — ЭТО ВЫСОТА ВЫДОХА

СВЕТ — ЭТО ГОЛОС ТИШИНЫ
ТИШИНА — ЭТО ГОЛОС СВЕТА
ТЬМА — ЭТО КРИК СИЯНИЯ
СИЯНИЕ — ЭТО ТИШИНА ТЬМЫ
РАДУГА — ЭТО РАДОСТЬ СВЕТА

МЫСЛЬ — ЭТО НЕМОТА ДУШИ
ДУША — ЭТО НАГОТА МЫСЛИ

СВЕТ — ЭТО ГЛУБИНА ЗНАНИЯ
ЗНАНИЕ — ЭТО ВЫСОТА СВЕТА

КОНЬ — ЭТО ЗВЕРЬ ПРОСТРАНСТВА
КОШКА — ЭТО ЗВЕРЬ ВРЕМЕНИ
ВРЕМЯ — ЭТО ПРОСТРАНСТВО,
СВЕРНУВШЕЕСЯ В КЛУБОК
ПРОСТРАНСТВО — ЭТО РАЗВЕРНУТЫЙ КОНЬ

КОШКИ — ЭТО КОТЫ ПРОСТРАНСТВА
ПРОСТРАНСТВО — ЭТО ВРЕМЯ КОТОВ

СОЛНЦЕ — ЭТО ТЕЛО ЛУНЫ
ТЕЛО — ЭТО ЛУНА ЛЮБВИ
ПАРОХОД — ЭТО ЖЕЛЕЗНАЯ ВОЛНА
ВОДА — ЭТО ПАРОХОД ВОЛНЫ

ПЕЧАЛЬ — ЭТО ПУСТОТА ПРОСТРАНСТВА
РАДОСТЬ — ЭТО ПОЛНОТА ВРЕМЕНИ
ВРЕМЯ — ЭТО ПЕЧАЛЬ ПРОСТРАНСТВА
ПРОСТРАНСТВО — ЭТО ПОЛНОТА ВРЕМЕНИ

ЧЕЛОВЕК — ЭТО ИЗНАНКА НЕБА
НЕБО — ЭТО ИЗНАНКА ЧЕЛОВЕКА

ПРИКОСНОВЕНИЕ — ЭТО ГРАНИЦА ПОЦЕЛУЯ
ПОЦЕЛУЙ — ЭТО БЕЗГРАНИЧНОСТЬ ПРИКОСНОВЕНИЯ

ЖЕНЩИНА — ЭТО НУТРО НЕБА
МУЖЧИНА — ЭТО НЕБО НУТРА
ЖЕНЩИНА — ЭТО ПРОСТРАНСТВО МУЖЧИНЫ
ВРЕМЯ ЖЕНЩИНЫ — ЭТО ПРОСТРАНСТВО МУЖЧИНЫ

ЛЮБОВЬ — ЭТО ДУНОВЕНИЕ БЕСКОНЕЧНОСТИ
ВЕЧНАЯ ЖИЗНЬ — ЭТО МИГ ЛЮБВИ

КОРАБЛЬ — ЭТО КОМПЬЮТЕР ПАМЯТИ
ПАМЯТЬ — ЭТО КОРАБЛЬ КОМПЬЮТЕРА

МОРЕ — ЭТО ПРОСТРАНСТВО ЛУНЫ
ПРОСТРАНСТВО — ЭТО МОРЕ ЛУНЫ

СОЛНЦЕ — ЭТО ЛУНА ПРОСТРАНСТВА
ЛУНА — ЭТО ВРЕМЯ СОЛНЦА
ПРОСТРАНСТВО — ЭТО СОЛНЦЕ ЛУНЫ
ВРЕМЯ — ЭТО ЛУНА ПРОСТРАНСТВА
СОЛНЦЕ — ЭТО ПРОСТРАНСТВО ВРЕМЕНИ
ЗВЕЗДЫ — ЭТО ГОЛОСА НОЧИ
ГОЛОСА — ЭТО ЗВЕЗДЫ ДНЯ

КОРАБЛЬ — ЭТО ПРИСТАНЬ ВСЕГО ОКЕАНА
ОКЕАН — ЭТО ПРИСТАНЬ ВСЕГО КОРАБЛЯ

КОЖА — ЭТО РИСУНОК СОЗВЕЗДИЙ
СОЗВЕЗДИЯ — ЭТО РИСУНОК КОЖИ

ХРИСТОС — ЭТО СОЛНЦЕ БУДДЫ
БУДДА — ЭТО ЛУНА ХРИСТА

ВРЕМЯ СОЛНЦА ИЗМЕРЯЕТСЯ ЛУНОЙ ПРОСТРАНСТВА
ПРОСТРАНСТВО ЛУНЫ — ЭТО ВРЕМЯ СОЛНЦА

ГОРИЗОНТ — ЭТО ШИРИНА ВЗГЛЯДА
ВЗГЛЯД — ЭТО ГЛУБИНА ГОРИЗОНТА
ВЫСОТА — ЭТО ГРАНИЦА ЗРЕНИЯ

ПРОСТИТУТКА — ЭТО НЕВЕСТА ВРЕМЕНИ
ВРЕМЯ — ЭТО ПРОСТИТУТКА ПРОСТРАНСТВА

ЛАДОНЬ — ЭТО ЛОДОЧКА ДЛЯ НЕВЕСТЫ
НЕВЕСТА — ЭТО ЛОДОЧКА ДЛЯ ЛАДОНИ

ВЕРБЛЮД — ЭТО КОРАБЛЬ ПУСТЫНИ
ПУСТЫНЯ — ЭТО КОРАБЛЬ ВЕРБЛЮДА

ЛЮБОВЬ — ЭТО НЕИЗБЕЖНОСТЬ ВЕЧНОСТИ
ВЕЧНОСТЬ — ЭТО НЕИЗБЕЖНОСТЬ ЛЮБВИ

КРАСОТА — ЭТО НЕНАВИСТЬ СМЕРТИ
НЕНАВИСТЬ К СМЕРТИ — ЭТО КРАСОТА

СОЗВЕЗДИЕ ОРИОНА — ЭТО МЕЧ ЛЮБВИ
ЛЮБОВЬ — ЭТО МЕЧ СОЗВЕЗДИЯ ОРИОНА

МАЛАЯ МЕДВЕДИЦА -
ЭТО ПРОСТРАНСТВО БОЛЬШОЙ МЕДВЕДИЦЫ
БОЛЬШАЯ МЕДВЕДИЦА -
ЭТО ВРЕМЯ МАЛОЙ МЕДВЕДИЦЫ

ПОЛЯРНАЯ ЗВЕЗДА — ЭТО ТОЧКА ВЗГЛЯДА
ВЗГЛЯД — ЭТО ШИРИНА НЕБА
НЕБО — ЭТО ВЫСОТА ВЗГЛЯДА
МЫСЛЬ — ЭТО ГЛУБИНА НОЧИ
НОЧЬ — ЭТО ШИРИНА МЫСЛИ

МЛЕЧНЫЙ ПУТЬ — ЭТО ПУТЬ К ЛУНЕ
ЛУНА — ЭТО РАЗВЕРНУТЫЙ МЛЕЧНЫЙ ПУТЬ
КАЖДАЯ ЗВЕЗДА — ЭТО НАСЛАЖДЕНИЕ
НАСЛАЖДЕНИЕ — ЭТО КАЖДАЯ ЗВЕЗДА

ПРОСТРАНСТВО МЕЖДУ ЗВЕЗДАМИ -
ЭТО ВРЕМЯ БЕЗ ЛЮБВИ
ЛЮБОВЬ — ЭТО НАБИТОЕ ЗВЕЗДАМИ ВРЕМЯ
ВРЕМЯ — ЭТО СПЛОШНАЯ ЗВЕЗДА ЛЮБВИ
ЛЮДИ — ЭТО МЕЖЗВЕЗДНЫЕ МОСТЫ
МОСТЫ — ЭТО МЕЖЗВЕЗДНЫЕ ЛЮДИ

СТРАСТЬ К СЛИЯНИЮ — ЭТО ПЕРЕЛЕТ
ПОЛЕТ — ЭТО ПРОДОЛЖЕННОЕ СЛИЯНИЕ
СЛИЯНИЕ — ЭТО ТОЛЧОК К ПОЛЕТУ
ГОЛОС — ЭТО БРОСОК ДРУГ К ДРУГУ
СТРАХ — ЭТО ГРАНИЦА ЛИНИИ ЖИЗНИ В КОНЦЕ ЛАДОНИ
НЕПОНИМАНИЕ — ЭТО ПЛАЧ О ДРУГЕ
ДРУГ — ЭТО ПОНИМАНИЕ ПЛАЧА

РАССТОЯНИЕ МЕЖДУ ЛЮДЬМИ ЗАПОЛНЯЮТ ЗВЕЗДЫ
РАССТОЯНИЕ МЕЖДУ ЗВЕЗДАМИ ЗАПОЛНЯЮТ ЛЮДИ

ЛЮБОВЬ — ЭТО СКОРОСТЬ СВЕТА,
ОБРАТНО ПРОПОРЦИОНАЛЬНАЯ РАССТОЯНИЮ МЕЖДУ НАМИ
РАССТОЯНИЕ МЕЖДУ НАМИ,
ОБРАТНО ПРОПОРЦИОНАЛЬНОЕ СКОРОСТИ СВЕТА —
ЭТО ЛЮБОВЬ

Михаил Светлов

Игра

Сколько милых значков
На трамвайном билете!
Как смешна эта круглая
Толстая дама!..
Пассажиры сидят,
Как послушные дети,
И трамвай —
Как спешащая за покупками мама.Инфантильный кондуктор
Не по-детски серьезен,
И вагоновожатый
Сидит за машинкой…
А трамвайные окна
Цветут на морозе,
Пробегая пространства
Смоленского рынка.Молодая головка
Опущена низко…
Что, соседка,
Печально живется на свете?..
Я играю в поэта,
А ты — в машинистку;
Мы всегда недовольны —
Капризные дети.Ну, а ты, мой сосед,
Мой приятель безногий,
Неудачный участник
Военной забавы,
Переплывший озера,
Пересекший дороги,
Зажигавший костры
У зеленой Полтавы… Мы играли снарядами
И динамитом,
Мы дразнили коней,
Мы шутили с огнями,
И махновцы стонали
Под конским копытом, —
Перебитые куклы
Хрустели под нами.Мы играли железом,
Мы кровью играли,
Блуждали в болоте,
Как в жмурки играли…
Подобные шутки
Еще не бывали,
Похожие игры
Еще не случались.Оттого, что печаль
Наплывает порою,
Для того, чтоб забыть
О тяжелой потере,
Я кровавые дни
Называю игрою,
Уверяю себя
И других…
И не верю.Я не верю,
Чтоб люди нарочно страдали,
Чтобы в шутку
Полки поднимали знамена…
Приближаются вновь
Беспокойные дали,
Вспышки выросших молний
И гром отдаленный.Как спокойно идут
Эти мирные годы —
Чад бесчисленных кухонь
И немытых пеленок!..
Чтобы встретить достойно
Перемену погоды,
Я играю, как лирик —
Как серьезный ребенок… Мой безногий сосед —
Спутник радостных странствий!
Посмотри:
Я опять разжигаю костры,
И запляшут огни,
И зажгутся пространства
От моей небывалой игры.

Иосиф Бродский

А.А. Ахматовой

За церквами, садами, театрами,
за кустами в холодных дворах,
в темноте за дверями парадными,
за бездомными в этих дворах.
За пустыми ночными кварталами,
за дворцами над светлой Невой,
за подъездами их, за подвалами,
за шумящей над ними листвой.
За бульварами с тусклыми урнами,
за балконами, полными сна,
за кирпичными красными тюрьмами,
где больных будоражит весна,
за вокзальными страшными люстрами,
что толкаются, тени гоня,
за тремя запоздалыми чувствами
Вы живете теперь от меня.

За любовью, за долгом, за мужеством,
или больше — за Вашим лицом,
за рекой, осененной замужеством,
за таким одиноким пловцом.
За своим Ленинградом, за дальними
островами, в мелькнувшем раю,
за своими страданьями давними,
от меня за замками семью.
Разделенье не жизнью, не временем,
не пространством с кричащей толпой,
Разделенье не болью, не бременем,
и, хоть странно, но все ж не судьбой.
Не пером, не бумагой, не голосом —
разделенье печалью… К тому ж
правдой, больше неловкой, чем горестной:
вековой одинокостью душ.

На окраинах, там, за заборами,
за крестами у цинковых звезд,
за семью — семьюстами! — запорами
и не только за тысячу верст,
а за всею землею неполотой,
за салютом ее журавлей,
за Россией, как будто не политой
ни слезами, ни кровью моей.
Там, где впрямь у дороги непройденной
на ветру моя юность дрожит,
где-то близко холодная Родина
за финляндским вокзалом лежит,
и смотрю я в пространства окрестные,
напряженный до боли уже,
словно эти весы неизвестные
у кого-то не только в душе.

Вот иду я, парадные светятся,
за оградой кусты шелестят,
во дворе Петропаловской крепости
тихо белые ночи сидят.
Развевается белое облако,
под мостами плывут корабли,
ни гудка, ни свистка и ни окрика
до последнего края земли.
Не прошу ни любви, ни признания,
ни волненья, рукав теребя…
Долгой жизни тебе, расстояние!
Но я снова прошу для себя
безразличную ласковость добрую
и при встрече — все то же житье.
Приношу Вам любовь свою долгую,
сознавая ненужность ее.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Решенье

РЕШЕНЬЕ.

Решеньем Полубога Злополучий,
Два мертвых Солнца, в ужасах пространств,
Закон нарушив долгих постоянств,
Соотношений грозных бег тягучий,—

Столкнулись, и толчок такой был жгучий,
Что Духи Взрыва, в пире буйных пьянств,
Соткали новоявленных убранств
Оплот, простертый огненною тучей.

Два Солнца, встретясь в вихре жарких струй,
В пространствах разошлись невозвратимо,
Оставив Шар из пламени и дыма.

Вот почему нам страшен поцелуй,
Бег семенной, и танец волоконца:—
Здесь летопись возникновенья Солнца.

Бывает встреча мертвых кораблей,
Там далеко, среди Морей Полярных.
Межь льдов они затерты светозарных,
Поток пришел, толкнул богатырей.

Они плывут навстречу. Все скорей.
И силою касаний их ударных
Разорван лик сокрытостей кошмарных,
И тонут тайны в бешенстве зыбей.

Так наше Солнце, ставшее светилом
Для всех содружно-огненных планет,
Прияло Смерть, в себя приявши Свет.

И мы пойдем до грани по могилам,
Припоминая по ночам себя,
Когда звезда сорвется, свет дробя.

Два мертвых Солнца третье породили,
На миг ожив горением в толчке,
И врозь поплыли в Мировой Реке,
Светило-Призрак грезя о Светиле.

Миг встречи их остался в нашей были,
Он явственен в глубоком роднике,
Велит душе знать боль и быть в тоске,
Но чуять в пытке вещий шорох крылий.

О камень камень—пламень. Жизнь горит.
До сердца сердце—боль и счастье встречи.
Любимая! Два Солнца—нам предтечи.

И каждый павший ниц метеорит
Есть звук из мирозданной долгой речи,
Которая нам быть и жить—велит.

Иосиф Бродский

Полонез: вариация

Z.K.

I

Осень в твоём полушарьи кричит «курлы».
С обнищавшей державы сползает границ подпруга.
И, хотя окно не закрыто, уже углы
привыкают к сорочке, как к центру круга.
А как лампу зажжёшь, хоть строчи донос
на себя в никуда, и перо — улика.
Плюс могилы нет, чтоб исправить нос
в пианино ушедшего Фредерика.
В полнолунье жнивьё из чужой казны
серебром одаривает мочезжина.
Повернёшься на бок к стене, и сны
двинут оттуда, как та дружина,
через двор на зады, прорывать кольцо
конопли. Но кольчуге не спрятать рубищ.
И затем что все на одно лицо,
согрешивши с одним, тридцать трёх полюбишь.

II

Черепица фольварков да жёлтый цвет
штукатурки подворья, карнизы — бровью.
Балагола одним колесом в кювет
либо — мерин копытом в луну коровью.
И мелькают стога, завалившись в Буг,
вспять плетётся ольшаник с водой в корзинах;
и в распаханных тучах свинцовый плуг
не сулит добра площадям озимых.
Твой холщовый подол, шерстяной чулок,
как ничей ребёнок, когтит репейник.
На суровую нитку пространство впрок
зашивает дождём — и прощай Коперник.
Лишь хрусталик тускнеет, да млечный цвет
тела с россыпью родинок застит платье.
Для самой себя уже силуэт,
ты упасть не способна ни в чьи объятья.

III

Понимаю, что можно любить сильней,
безупречней. Что можно, как сын Кибелы,
оценить темноту и, смешавшись с ней,
выпасть незримо в твои пределы.
Можно, пóру за пóрой, твои черты
воссоздать из молекул пером сугубым.
Либо, в зеркало вперясь, сказать, что ты
это — я; потому что кого ж мы любим,
как не себя? Но запишем судьбе очко:
в нашем будущем, как бы брегет не медлил,
уже взорвалась та бомба, что
оставляет нетронутой только мебель.
Безразлично, кто от кого в бегах:
ни пространство, ни время для нас не сводня,
и к тому, как мы будем всегда, в веках,
лучше привыкнуть уже сегодня.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Решенье

РЕШЕНЬЕ

Решеньем Полубога Злополучий,
Два мертвых Солнца, в ужасах пространств,
Закон нарушив долгих постоянств,
Соотношений грозных бег тягучий, —

Столкнулись, и толчок такой был жгучий,
Что Духи Взрыва, в пире буйных пьянств,
Соткали новоявленных убранств
Оплот, простертый огненною тучей.

Два Солнца, встретясь в вихре жарких струй,
В пространствах разошлись невозвратимо,
Оставив Шар из пламени и дыма.

Вот почему нам страшен поцелуй,
Бег семенной и танец волоконца: —
Здесь летопись возникновенья Солнца.

Бывает встреча мертвых кораблей,
Там далеко, среди Морей Полярных.
Меж льдов они затерты светозарных,
Поток пришел, толкнул богатырей.

Они плывут навстречу. Все скорей.
И силою касаний их ударных
Разорван лик сокрытостей кошмарных,
И тонут тайны в бешенстве зыбей.

Так наше Солнце, ставшее светилом
Для всех содружно-огненных планет,
Прияло Смерть, в себя приявши Свет.

И мы пойдем до грани по могилам,
Припоминая по ночам себя,
Когда звезда сорвется, свет дробя.

Два мертвых Солнца третье породили,
На миг ожив горением в толчке,
И врозь поплыли в Мировой Реке,
Светило-Призрак грезя о Светиле.

Миг встречи их остался в нашей были,
Он явственен в глубоком роднике,
Велит душе знать боль и быть в тоске,
Но чуять в пытке вещий шорох крылий.

О камень камень — пламень. Жизнь горит.
До сердца сердце — боль и счастье встречи.
Любимая! Два Солнца — нам предтечи.

И каждый павший ниц метеорит
Есть звук из мирозданной долгой речи,
Которая нам быть и жить — велит.

Иосиф Бродский

Посвящается стулу

I

Март на исходе. Радостная весть:
день удлинился. Кажется, на треть.
Глаз чувствует, что требуется вещь,
которую пристрастно рассмотреть.
Возьмем за спинку некоторый стул.
Приметы его вкратце таковы:
зажат между невидимых, но скул
пространства (что есть форма татарвы),
он что-то вроде метра в высоту
на сорок сантиметров в ширину
и сделан, как и дерево в саду,
из общей (как считалось в старину)
коричневой материи. Что сухо
сочтется камуфляжем в Царстве Духа.




II

Вещь, помещенной будучи, как в Аш-
два-О, в пространство, презирая риск,
пространство жаждет вытеснить; но ваш
глаз на полу не замечает брызг
пространства. Стул, что твой наполеон,
красуется сегодня, где вчерась.
Что было бы здесь, если бы не он?
Лишь воздух. В этом воздухе б вилась
пыль. Взгляд бы не задерживался на
пылинке, но, блуждая по стене,
он достигал бы вскорости окна;
достигнув, устремлялся бы вовне,
где нет вещей, где есть пространство, но
к вам вытесненным выглядит оно.




III

На мягкий в профиль смахивая знак
и «восемь», но квадратное, в анфас,
стоит он в центре комнаты, столь наг,
что многое притягивает глаз.
Но это — только воздух. Между ног
(коричневых, что важно — четырех)
лишь воздух. То есть дай ему пинок,
скинь все с себя — как об стену горох.
Лишь воздух. Вас охватывает жуть.
Вам остается, в сущности, одно:
вскочив, его рывком перевернуть.
Но максимум, что обнажится — дно.
Фанера. Гвозди. Пыльные штыри.
Товар из вашей собственной ноздри.




IV

Четверг. Сегодня стул был не у дел.
Он не переместился. Ни на шаг.
Никто на нем сегодня не сидел,
не двигал, не набрасывал пиджак.
Пространство, точно изморось — пчелу,
вещь, пользоваться коей перестал
владелец, превращает ввечеру
(пусть временно) в коричневый кристалл.
Стул напрягает весь свой силуэт.
Тепло; часы показывают шесть.
Все выглядит как будто его нет,
тогда как он в действительности есть!
Но мало ли чем жертвуют, вчера
от завтра отличая, вечера.




V

Материя возникла из борьбы,
как явствуют преданья старины.
Мир создан был для мебели, дабы
создатель мог взглянуть со стороны
на что-нибудь, признать его чужим,
оставить без внимания вопрос
о подлинности. Названный режим
материи не обещает роз,
но гвозди. Впрочем, если бы не гвоздь,
все сразу же распалось бы, как есть,
на рейки, перекладины. Ваш гость
не мог бы, при желании, присесть.
Составленная из частей, везде
вещь держится в итоге на гвозде.




VI

Стул состоит из чувства пустоты
плюс крашенной материи; к чему
прибавим, что пропорции просты
как тыщи отношенье к одному.
Что знаем мы о стуле, окромя,
того, что было сказано в пылу
полемики? — что всеми четырьмя
стоит он, точно стол ваш, на полу?
Но стол есть плоскость, режущая грудь.
А стул ваш вертикальностью берет.
Стул может встать, чтоб лампочку ввернуть,
на стол. Но никогда наоборот.
И, вниз пыльцой, переплетенный стебель
вмиг озарит всю остальную мебель.




VII

Воскресный полдень. Комната гола.
В ней только стул. Ваш стул переживет
вас, ваши безупречные тела,
их плотно облегавший шевиот.
Он не падет от взмаха топора,
и пламенем ваш стул не удивишь.
Из бурных волн под возгласы «ура»
он выпрыгнет проворнее, чем фиш.
Он превзойдет употребленьем гимн,
язык, вид мироздания, матрас.
Расшатан, он заменится другим,
и разницы не обнаружит глаз.
Затем что — голос вещ, а не зловещ —
материя конечна. Но не вещь.

Андрей Белый

Осинка

А.М. Ремизову1
По полям, по кустам,
По крутым горам,
По лихим ветрам,
По звериным тропам
Спешит бобыль-сиротинка
Ко святым местам —
Бежит в пространство
Излечиться от пьянства.
Присел под осинкой
Бобыль-сиротинка.
«Сломи меня в корне», —
Осинка лепечет листвяная —
Лепечет
Ветром пьяная —
Над откосами
В ветре виснет;
Слезными росами
Праздно прыснет —
— «Сломи меня в корне», —
Осинка лепечет.
Осинка — кружев узорней —
Лепечет
В лес, в холод небес,
В холод горний —
— «Сломи меня в корне», —
Осинка лепечет.
Листики пламенные
Мечет
В провалы каменные, —
Всё злей, всё упорней
— «Сломи меня в корне», —
Лепечет:
Бормочет
В сердитой сырости,
Листами трескочет:
«Свой посох
Скорей —
Багрецом перевитый,
Свой посох —
Скорее
Сломи ты: —
Твои посох
В серебре
Да в серебряных росах.
Твой посох
Тебе не изменит: —
Врагов одорожных в пространство
Размечет —
От пьянства
Излечит».
Молчит сиротинка
Да чинит
Свой лапоть
Над склоном зеленым.
Согнется поклоном, —
И хочет
Его молодая осинка
Слезами своими окапать.
2
И срезал осинку
Да с ней и пошел в путь-дороженьку —
По полям, по кустам.
По крутым горам,
По лихим ветрам,
По звериным тропам
Ко святым местам —
Славит господа-боженьку:
«Господи-боженька,
Мой посох
Во слезах —
Во серебряных росах.
Ныне, убоженький,
С откосов
В пустыни
Воздвигаю свой посох.
Господи-боженька.
Ныне сим посохом
Окропляю пространства:
Одеваю пространства:
В золотые убранства —
Излечи меня от пьянства!
В путь-дороженьку
Уносите меня, ноженьки, —
По полям, по кустам
Ко святым местам».
3
Привели сиротинку кривые
Ноги
Под склон пологий.
Привели сиротинку сухие
Ветви
В места лихие.
— «Замолю здесь грехи я»,
Зашел в кабачишко —
Увязали бутыль
С огневицею —
С прелюбезной сестрицею.
Курил табачишко.
Под вышкой песчаной
Склонил нос багряный
В пыль.
Бобыль —
Пьяница!
У бобыля нос —
Румянится!
— «Ты скажи мне, былиночка,
Как величают места сии?»
Отвечала былиночка:
«Места сии —
Места лихие,
Песчаные:
Здесь шатаются пьяные —
Места лихие
Зеленого Змия».
— «Замолю здесь грехи я!»
4
Плыла из оврага
Вечерняя мгла;
И, булькая, влага
Его обожгла.
Картуз на затылок надвинул,
Лаптями взвевая ленивую пыль.
Лицо запрокинул,
К губам прижимая бутыль.
Шатался детина —
Шатался дорогой кривой;
Вскипела равнина
И взвеяла прах над его головой;
Кивала кручина
Полынной метлой; —
Подсвистнула ей хворостина
В руках багряневшей листвой:
«Ты — мой, сиротина,
Ты — мой!»
Рванулась,
Мотнулась,
Помчалась в поля —
Кружится,
Пляшет
Вокруг бобыля:
«Бобыль —
Пьяница:
У бобыля —
Нос румянится» —
Кружится,
Пляшет, —
Руками своими
Сухими,
Колючими машет.
На смех тучам —
Шутам полевым и шутихам —
Пляшет
По кручам!
. . . . . . . . . . . . . . .
Гой еси, широкие поля!
Гой еси, всея Руси поля! —
Не поминайте лихом
Бобыля!

Петр Николаевич Семенов

О ты, пространством необширный

О ты, пространством необширный,
Живый в движеньях деплояд,
Источник страха роты смирной,
Без крылий дланями крылат,
Известный службою единой,
Стоящий фронта пред срединой,
Веленьем чьим колен не гнут,
Чей крик двор ротный наполняет,
Десница зубы сокрушает,
Кого Мартыновым зовут!

Вскричать, чтоб всяк дрожал как стебель;
Сочесть ряды, поверить взвод,
Хотя б и мог лихой фельдфебель,
Но кто «вбок, прямо» изречет?
Не может рекрут на ученьи
В твои проникнуть наставленьи
Без побудительных причин:
Лишь к службе мысль взнести дерзает,
В ходьбе и стойке исчезает,
Как в настоящем бывший чин.

Порядок службы современной
Во всех уставах ты сыскал,
И роты, прежде распущенной,
Ты все устройство основал;
В себе всю службу заключая,
Из службы службу составляя,
Ты сам в устав уставу дан!
Ты, движущ роту грозным словом,
Ты, содержащ ее под кровом,
Был, есть и будешь капитан.

Ты в роте всем распоряжаешь,
Учить и не учить велишь —
Ее покоем раздвигаешь
И по желанию вертишь!
Как молньи небо раздирают,
Так темны по рядам сгорают,
Как маятника верен бой
С движеньем стрелки репетичной
В часах механики отличной, —
Так верен шаг их пред тобой!

Им слов командных миллионы
Из громких уст твоих текут,
По ним твои творят законы
И взводы как стена идут.
Во всех их ломках и движеньях,
В рядах, в ширингах, в отделеньях,
Или поставленные в строй
Большой, середней, малой меры
Перед тобою гренадеры
Стоят как лист перед травой!

Как лист! ничтожество в сравненьи
С тобою рота вся твоя,
Но что же третье отделенье?
И что перед тобою я?
Во всем пространстве дивизьонном,
Умножа роту батальоном
Стократ других полков, и то —
Когда сравнюсь с тобой чинами,
Подметкой буду под ногами,
А унтер пред тобой ничто!

Ничто, но ты во мне сияешь
Ходьбою, став со мною в ряд —
Во мне себя изображаешь,
Как в светлой пуговке парад;
Ничто, но я иду в знаменах,
И нет волненья в батальонах,
И нет во фронте пестроты!
Моя нога верна быть чает,
В строю никто не рассуждает!
Я здесь, конечно, здесь и ты.

Ты здесь—мне тишина вещает,
Внутрь сердца страх гласит мне то;
Солдат дыханье прерывает;
Ты здесь—и я уж не ничто!
Частица роты я знаменной,
Поставлен, мнится мне, в почтенной
Средине списков ротных той,
Где кончил писарь перекличку,
Фельдфебель начал репортичку,
Связуя офицерство мной.

Я связь чинов, полку причастных,
Средина я и пустота,
Между всех гласных и безгласных
Я офицерская черта!
Под ранцем плотью издыхаю,
Умом полкам повелеваю!
Я вождь, я дрянь, ничто и все!
Я в роте существо чудесно,
Что я такое—неизвестно,
Конечно, я ни то ни се!

Я твой подпрапор нечестивый,
Твоей премудрости болван, —
Источник взысков справедливый,
Начальник мой и капитан!
Тебе и службе нужно было,
Чтоб под арест всегда ходило
Дворянство, для солдат в пример,
Чтоб я по форме одевался,
В театр, в собранье не казался,
Доколь не буду офицер.

Начальник мой и благодетель,
Виновник бед моих и зла!
Арестов и похвал содетель!
Я слаб воспеть твои дела!
Но если славословить должно,
Подпрапорщику невозможно
Ничем иным тебя почтить,
Как тем, чтобы служить стараться,
С ноги во фронте не сбиваться
И век во фраке не ходить.

1808<П.Н.Семенов>

Алексей Жемчужников

Зимние картинки

1Миновали дождливые дни —
Первый снег неожиданно выпал,
И все крыши в селе, и плетни,
И деревья в саду он усыпал.На охоту выходят стрелки…
Я, признаться, стрелок не хороший;
Но день целый, спустивши курки,
Я брожу и любуюсь порошей.Заходящее солнце укрыв,
Лес чернеет на небе румяном,
И ложится огнистый отлив
Полосами по снежным полянам; Тень огромная вслед мне идет,
Я конца ей не вижу отсюда;
На болоте застынувшем лед
И прозрачен, и тонок, как слюда… Вот снежок серебристый летит
Вновь на землю из тучки лиловой
И полей умирающий вид
Облекает одеждою новой…2Снова снег пушистый увидали мы,
Наискось летящий…
Закрутил он к ночи, словно средь зимы,
Вьюгой настоящей.Ничего не видно в темное окно;
Мокрый снег на стеклах.
Будет завтра утром все занесено
На полях поблеклых… Комната уютна, печка горяча, —
Чтомне до метели?
Далеко за полночь, но горит свеча
У моей постели.Сердце мне сжимают, как перед бедой,
Вслед за думой дума:
Уж близка неволя с пошлой суетой
Городского шума.Этот мир чиновный, этот блеск и шум —
Тягостное иго!
Нужно мне приволье для свободных дум,
Тишина и книга…3Вид родной и грустный!.. От него нельзя
Оторваться взору…
Тянутся избушки, будто бы скользя
Вдоль по косогору… Из лощины тесной выше поднялся
Я крутой дорогой;
И тогда деревня мне открылась вся
На горе отлогой.Снежная равнина облегла кругом;
На деревьях иней;
Проглянуло солнце, вырвавшись лучом
Из-за тучи синей.Вон — старик прохожий с нищенской сумой
Подошел к окошку;
Пробежали санки, рыхлой полосой
Проложив дорожку.Вон — дроздов веселых за рекою вдруг
Поднялася стая;
Снег во всем пространстве сыплется как пух,
Поветру летая.Голуби воркуют; слышен разговор
На конце селенья;
И опять все смолкло, лишь стучит топор
Звонко в отдаленьи… И смотреть, и слушать не наскучит мне,
На дороге стоя…
Здесь бы жить остаться! В этой тишине
Что-то есть святое…4На тучах снеговых вечерний луч погас;
Природа в девственном покоится убранстве;
Уж неба от земли не отличает глаз,
Блуждая далеко в померкнувшем пространстве.Поземный вихрь, весь день носившийся, утих;
Но в небе нет луны, нет блесток в глыбе снежной;
Впотьмах кусты ракит и прутья лип нагих
Рисунком кажутся, набросанным небрежно.Ночь приближается; стихает жизнь села;
Но каждый звук слышней… Вот скрипнули ворота,
Вот голосом ночным уж лаять начала
Собака чуткая… Вдали промолвил кто-то.Вот безотрадная, как приговор судьбы,
Там песня раздалась… Она в пустой поляне
Замрет, застонет вновь… То с поздней молотьбы
На отдых по домам расходятся крестьяне.

К. Р

Будда

Годы долгие в молитве
На скале проводит он.
К небесам воздеты руки,
Взор в пространство устремлен.
Выше туч святому старцу
И отрадней, и вольней:
Там к Создателю он ближе,
Там он дале от людей.

А внизу необозримо
Гладь безбрежная кругом
Разлилась и тихо дышит
На просторе голубом;
Солнце ходит, месяц светит,
Звезды блещут; вкруг скалы
Реют мощными крылами
Над пучиною орлы;

Но красою Божья мира
Муж святой не восхищен:
К небесам воздеты руки,
Взор в пространство устремлен.
Он не слышит, как порою
Грозно воет ураган,
Как внизу грохочут громы
И бушует океан.

Неподвижный, цепенея
В созерцаньи Божества,
Над измученною плотью
Духа ждет он торжества,
Ждет безмолвия Нирваны
И забвения всего,
В чем отрада человека
И страдание его.

С той поры, когда свой подвиг
Стал свершать он, каждый год,
Как шумел крылами в небе
Первых ласточек прилет,
Пташка старцу щебетала,
Что опять весна пришла,
И гнездо в иссохшей длани
Безбоязненно вила.

И в руке его простертой,
Средь заоблачных высот,
Много птенчиков крылатых
Выводилось каждый год.
И уж праведнику мнилось,
Что навеки стал он чужд
Упований и желаний,
И земных страстей, и нужд.

И о них воспоминанья
Отогнать не может он.
Для того ль он мир покинул,
Звал забвенья вечный сон,
Заглушал борьбою с плотью
Всякий помысел земной,
Чтобы пташки мимолетной
Ждать с ребяческой тоской?

Что же ласточек все ждет он
С нетерпеньем из-за гор?
Разве снег еще не стаял?
Разве года нет с тех пор,
Как последние вспорхнули
И, простясь с родным гнездом,
Белогрудые, в тумане
Потонули голубом?

Иль не все еще живое
Страшный подвиг в нем убил?
Или тщетно истязанье?
Или… Чу! не шум ли крыл?
Он глядит: в лучах восхода
Мчится с дальней стороны
Стая ласточек, — все ближе
Провозвестницы весны,

Ближе!.. Но к нему не вьется
Ни единая из них…
Стая, мимо уплывая,
Тонет в безднах голубых…
И у праведника, руки
Простирающего к ней,
Слезы градом полилися
Из померкнувших очей.

Владимир Владимирович Маяковский

Крест и шампанское

Десятком кораблей
Десятком кораблей меж льдами
Десятком кораблей меж льдами северными
Десятком кораблей меж льдами северными побыли
И возвращаются
И возвращаются с потерей самолетов
И возвращаются с потерей самолетов и людей…
И возвращаются с потерей самолетов и людей… и ног…
Всемирному
Всемирному «перпетуум-Нобиле»
Пора
Пора попробовать
Пора попробовать подвесть итог
Фашистский генерал
Фашистский генерал на полюс
Фашистский генерал на полюс яро лез
На Нобиле —
На Нобиле — благословенье папское.
Не карты полюсов
Не карты полюсов он вез с собой,
Не карты полюсов он вез с собой, а крест,
громаднейший крестище…
громаднейший крестище… и шампанское!
Аэростат погиб.
Аэростат погиб. Спаситель —
Аэростат погиб. Спаситель — самолет.
Отдавши честь
Отдавши честь рукой
Отдавши честь рукой в пуховых варежках,
предав
предав товарищей,
предав товарищей, вонзивших когти в лед,
бежал
бежал фашистский генералишко.
Со скользкой толщи
Со скользкой толщи льдистый
Со скользкой толщи льдистый лез,
вопль о помощи:
вопль о помощи: «Эс-о-Эс!»
Не сговорившись,
Не сговорившись, в спорах покидая порт,
вразброд
вразброд выходят
вразброд выходят иностранные суда.
Одних
Одних ведет
Одних ведет веселый
Одних ведет веселый снежный спорт,
других —
других — самореклама государств.
Европа
Европа гибель
Европа гибель предвещала нам по карте,
мешала,
мешала, врала,
мешала, врала, подхихикивала недоверчиво,
когда
когда в неведомые
когда в неведомые океаны Арктики
железный «Красин»
железный «Красин» лез,
железный «Красин» лез, винты заверчивая.
Советских
Советских летчиков
Советских летчиков впиваются глаза.
Нашли!
Нашли! Разысканы —
Нашли! Разысканы — в туманной яме.
И «Красин»
И «Красин» итальянцев
И «Красин» итальянцев подбирает, показав,
что мы
что мы хозяйничаем
что мы хозяйничаем льдистыми краями.
Теперь
Теперь скажите вы,
Теперь скажите вы, которые летали,
что нахалтурили
что нахалтурили начальники «Италии»?
Не от креста ль
Не от креста ль с шампанским
Не от креста ль с шампанским дирижабля крен?
Мы ждем
Мы ждем от Нобиле
Мы ждем от Нобиле живое слово:
Чего сбежали?
Чего сбежали? Где Мальмгрен?
Он умер?
Он умер? Или бросили живого?
Дивите
Дивите подвигом
Дивите подвигом фашистский мир,
а мы,
в пространство
в пространство врезываясь, в белое
работу
работу делали
работу делали и делаем.
Снова
Снова «Красин»
Снова «Красин» в айсберги вросся.
За Амундсеном!
За Амундсеном! Днями воспользуйся!
Мы
Мы отыщем
Мы отыщем простого матроса,
Победившего
Победившего два полюса!

1928

Иосиф Бродский

Каппадокия

Сто сорок тысяч воинов Понтийского Митридата
— лучники, конница, копья, шлемы, мечи, щиты —
вступают в чужую страну по имени Каппадокия.
Армия растянулась. Всадники мрачновато
поглядывают по сторонам. Стыдясь своей нищеты,
пространство с каждым их шагом чувствует, как далекое
превращается в близкое. Особенно — горы, чьи
вершины, устав в равной степени от багрянца
зари, лиловости сумерек, облачной толчеи,
приобретают — от зоркости чужестранца —
в резкости, если не в четкости. Армия издалека
выглядит как извивающаяся река,
чей исток норовит не отставать от устья,
которое тоже все время оглядывается на исток.
И местность, по мере движения армии на восток,
отражаясь как в русле, из бурого захолустья

преображается временно в гордый бесстрастный задник
истории. Шарканье многих ног,
ругань, звяканье сбруи, поножей о клинок,
гомон, заросли копий. Внезапно дозорный всадник
замирает как вкопанный: действительность или блажь?
Вдали, поперек плато, заменив пейзаж,
стоят легионы Суллы. Сулла, забыв про Мария,
привел сюда легионы, чтоб объяснить, кому
принадлежит — вопреки клейму
зимней луны — Каппадокия. Остановившись, армия
выстраивается для сраженья. Каменное плато
в последний раз выглядит местом, где никогда никто
не умирал. Дым костра, взрывы смеха; пенье: «Лиса в капкане».
Царь Митридат, лежа на плоском камне,
видит во сне неизбежное: голое тело, грудь,
лядвие, смуглые бедра, колечки ворса.

То же самое видит все остальное войско
плюс легионы Суллы. Что есть отнюдь
не отсутствие выбора, но эффект полнолунья.
В Азии
пространство, как правило, прячется от себя
и от упреков в однообразии
в завоевателя, в головы, серебря
то доспехи, то бороду. Залитое луной,
войско уже не река, гордящаяся длиной,
но обширное озеро, чья глубина есть именно
то, что нужно пространству, живущему взаперти,
ибо пропорциональна пройденному пути.
Вот отчего-то парфяне, то, реже, римляне,
то и те и другие забредают порой сюда,
в Каппадокию. Армии суть вода,
без которой ни это плато, ни, допустим, горы
не знали бы, как они выглядят в профиль; тем паче, в три четверти.

Два спящих озера с плавающим внутри
телом блестят в темноте как победа флоры
над фауной, чтоб наутро слиться
в ложбине в общее зеркало, где уместится вся
Каппадокия — небо, земля, овца,
юркие ящерицы — но где лица
пропадают из виду. Только, поди, орлу,
парящему в темноте, привыкшей к его крылу,
ведомо будущее. Глядя вниз с равнодушьем
птицы — поскольку птица, в отличие от царя,
от человека вообще, повторима — орел, паря
в настоящем, невольно парит в грядущем
и, естественно, в прошлом, в истории: в допоздна
затянувшемся действии. Ибо она, конечно,
суть трение временного о нечто
постоянное. Спички о серу, сна

о действительность, войска о местность.
В Азии
быстро светает. Что-то щебечет. Дрожь
пробегает по телу, когда встаешь,
заражая зябкостью долговязые,
упрямо жмущиеся к земле
тени. В молочной рассветной мгле
слышатся ржание, кашель, обрывки фраз.
И увиденное полумиллионом глаз
солнце приводит в движенье копья, мослы, квадриги,
всадников, лучников, ратников. И войска
идут друг на друга, как за строкой строка
захлопывающейся посередине книги
либо — точней! — как два зеркала, как два щита, как два
лица, два слагаемых, вместо суммы
порождающих разность и вычитанье Суллы
из Каппадокии. Чья трава,

себя не видавшая отродясь,
больше всех выигрывает от звона,
лязга, грохота, воплей и проч., глядясь
в осколки разбитого вдребезги легиона
и упавших понтийцев. Размахивая мечом,
царь Митридат, не думая ни о чем,
едет верхом среди хаоса, копий, гама.
Битва выглядит издали как слитное ‘О-го-го’,
верней, как от зрелища своего
двойника взбесившаяся амальгама.
И с каждым падающим в строю
местность, подобно тупящемуся острию,
теряет свою отчетливость, резкость. И на востоке и
на юге опять воцаряются расплывчатость, силуэт,
это уносят с собою павшие на тот свет
черты завоеванной Каппадокии.

Леонид Алексеевич Лавров

Весна

Все так же ютится
Все так же ютится простуда у рам,
Так же песни мои
Так же песни мои заштрихованы сном,
Так же ночью озноб,
Так же ночью озноб, так же дрожь по утрам,
Так же горло ручьев
Так же горло ручьев переедено льдом.
Но уже тротуар
Но уже тротуар чернотою оброс,
Снова солнечный лак
Снова солнечный лак прилипает к земле.
И, как сказочный бред,
И, как сказочный бред, забывая мороз,
Обессиленный градусник
Обессиленный градусник спит на нуле.
Я стою на крыльце,
Я стою на крыльце, я у солнца в плену.
Мне весна тишиной
Мне весна тишиной обвязала висок,
Надо мной в высоте,
Надо мной в высоте, повторив тишину,
Голубого окна
Голубого окна притаился зрачок.
В переулке заря,
В переулке заря, перекличка колес,
Торопливость воды
Торопливость воды и людей кутерьма,
И коробками разных сортов папирос
В докипающем дне
В докипающем дне притаились дома.
Я слежу, как трамвай
Я слежу, как трамвай совершает полет,
Как на лужах горит
Как на лужах горит от зари позумент,
И как нэпман тяжелой сигарой плывет,
И как тоненькой «Басмой» ныряет студент.
И туда, где окно,
И туда, где окно, где, льда голубей,
Обложки у крыш
Обложки у крыш оплела бирюза,
Где порхающий дым,
Где порхающий дым, где фарфор голубей,
Как на синий экран
Как на синий экран поднимаю глаза.
Там ветер,
Там ветер, там небо,
Там ветер, там небо, там пятый этаж,
Там зайцем по комнате
Там зайцем по комнате бродит тепло,
Там ленивостью дней
Там ленивостью дней заболел карандаш,
И у форточки там
И у форточки там отстегнулось крыло.
Я стою,
Я стою, я ловлю
Я стою, я ловлю уплывающий свет,
Опьяняясь пространством,
Опьяняясь пространством, как лирикой сна.
И дым папиросы,
И дым папиросы, как первый букет,
У меня на руке
У меня на руке забывает весна.
Но это не сон –
Но это не сон – это доза тепла,
Это первый простор
Это первый простор для взлетающих глаз,
Это холод, дыханьем
Это холод, дыханьем сожженный дотла,
Это дым вдохновенья,
Это дым вдохновенья, пришедший на час.
Это все для того,
Это все для того, чтобы вовсе не так
Возвратившийся служащий
Возвратившийся служащий встретил жену,
Чтобы скряга отдал
Чтобы скряга отдал за букет четвертак,
Чтобы снова Жюль Верн
Чтобы снова Жюль Верн полетел на Луну.
Чтоб мое бытие
Чтоб мое бытие окрылилось на миг
И неведомых дней
И неведомых дней недоступная мгла
Сквозь страницы еще
Сквозь страницы еще недочитанных книг
Проступила ясней
Проступила ясней и лицо обожгла.
Чтобы с ранним огнем
Чтобы с ранним огнем и усталостью рам
Ваша зимняя комната
Ваша зимняя комната стала тесна.
И чтоб песня,
И чтоб песня, которая поймана там,
Еще раз на лету
Еще раз на лету повторила – весна.

Петр Андреевич Вяземский

Босфор

У меня под окном, темной ночью и днем,
Вечно возишься ты, беспокойное море;
Не уляжешься ты, и, с собою в борьбе,
Словно тесно тебе на свободном просторе.

О, шуми и бушуй, пой и плачь и тоскуй,
Своенравный сосед, безумолкное море!
Наглядеться мне дай, мне наслушаться дай,
Как играешь волной, как ты мыкаешь горе.

Все в тебе я люблю, жадным слухом ловлю
Твой протяжный распев, волн дробящихся грохот,
И подводный твой гул, и твой плеск, и твой рев,
И твой жалобный стон, и твой бешеный хохот.

Глаз с тебя не свожу, за волнами слежу:
Тишь лежит ли на них, нежно веет ли с юга —
Все слились в бирюзу, но, почуя грозу,
Что с полночи летит, — почернеют с испуга.

Все сильней их испуг, и запрыгают вдруг,
Как стада диких коз по горам и стремнинам;
Ветер роет волну, ветер мечет волну,
И беснуется он по кипящим пучинам.

Но вот буйный уснул; волн смирился разгул,
Только шаткая зыбь все еще бродит, бродит;
Море вздрогнет порой, как усталый больной,
Облегчившись от мук, дух с трудом переводит.

Каждый день, каждый час новым зрелищем нас
Манит в чудную даль голубая равнина:
Там, в пространстве пустом, в углубленье морском,
Все — приманка глазам, каждый образ — картина.

Паруса распустив, как легок и красив
Двух стихий властелин, величавый и гибкой,
Бриг несется орлом средь воздушных равнин,
Змий морской, он скользит по поверхности зыбкой.

Закоптив неба свод, вот валит пароход,
По покорным волнам он стучит и колотит,
Огнедышащий кит, море он кипятит,
Бой огромных колес волны в брызги молотит.

Не под тенью густой, над прозрачной волной
Собирается птиц среброперая стая;
Все кружат на лету; то нырнут в высоту,
То, спустившись, нырнут, грустный крик испуская.

От прилива судов со всемирных концов
Площадь моря кипит многолюдным базаром;
Здесь и север, и юг, запад здесь и восток —
Все приносят оброк разнородным товаром.

Вот снуют здесь и там, против волн, по волнам,
Челноки, каики вереницей проворной;
Лиц, одежд пестрота, всех отродий цвета,
Кож людских образцы: белой, смуглой и черной.

Но на лоно земли сон и мраки сошли;
Только море не спит и рыбак с ним не праздный;
Там на лодках, в тени, загорелись огни, —
Опоясалась ночь словно нитью алмазной.

Нет пространству границ! Мыслью падаешь ниц —
И мила эта даль, и страшна бесконечность!
И в единый симво́л, и в единый глагол
Совмещается нам скоротечность и вечность.

Море, с первого дня ты пленило меня!
Как полюбишь тебя — разлюбить нет уж силы;
Опостылит земля, и леса, и поля,
Прежде милые нам, после нам уж не милы.

Нужны нам: звучный плеск, разноцветный твой блеск,
Твой прибой и отбой, твой простор и свобода;
Ты природы душа! Как ни будь хороша, —
Где нет жизни твоей — там бездушна природа!

Константин Дмитриевич Бальмонт

Наш Воздух только часть безбрежного Эфира

Наш Воздух только часть безбрежнаго Эѳира,
В котором носятся безсмертные миры.
Он круговой шатер, покров земного мира,
Где Духи Времени сбираются для пира,
И ткут калейдоскоп сверкающей игры.

Равнины, пропасти, высоты, и обрывы,
По чьей поверхности проходят облака,
Многообразия живые переливы,
Руна заветнаго скользящие извивы,
Вслед за которыми мечта плывет века.

В долинах Воздуха есть призраки-травинки,
Взростают-тают в нем, в единый миг, цветы,
Как пчелы, кружатся в нем белыя снежинки,
Путями фейными проходят паутинки,
И водопад лучей струится с высоты.

Несутся с бешенством свирепые циклоны,
Разгульной вольницей ликует взрыв громов,
И в неурочный час гудят на башнях звоны,
Но после быстрых гроз так изумрудны склоны
Под детским лепетом апрельских ветерков.

Чертогом радости и мировых слияний
Сверкает радуга из тысячи тонов,
И в душах временных тот праздник обаяний
Намеком говорит, что в тысячах влияний
Победно царствуют лишь семь первооснов.

От предразсветной мглы до яркаго заката,
От белизны снегов до кактусов и роз,
Пространство Воздуха ликующе-богато
Напевом красочным, гипнозом аромата,
Многослиянностью, в которой все сошлось.

Когда под шелесты влюбляющаго Мая
Белеют ландыши и светит углем мак,
Волна цветочных душ проносится, мечтая,
И Воздух, пьяностью два пола сочетая,
Велит им вместе быть—нежней, тесней—вот так.

Он изменяется, переливает краски,
Перебирает их, в игре неистощим,
И незабудки спят, как глазки детской сказки,
И арум яростен, как кровь и крик развязки,
И Жизнь идет, зовет, и все плывет как дым.

В Июльских Празднествах, когда жнецы и жницы
Дают безумствовать сверканиям серпа,
Тревожны в Воздухе перед отлетом птицы,
И говорят в ночах одна с другой зарницы
Над странным знаменьем тяжелаго снопа.

Сжигают молнии—но неустанны руки,
Сгорают здания—но вновь мечта ростет,
Кривою линией стенаний ходят муки,
Но тонут в Воздухе все возгласы, все звуки,
И снова—первый день, и снова—начат счет.

Всего таинственней незримость параллелей,
Передаваемость, сны в снах—и снова сны,
Дух невещественный вещественных веселий,
Ответность марева, в душе—напев свирелей,
Отображенья стран и звуковой волны.

В душе ли грезящих, где встала мысль впервые,
Иль в кругозорностях, где склеп Небес так синь,
В прекрасной разности, они всегда живыя,
Созданья Воздуха, те волны звуковыя,
И краски зыбкия, и тайный храм святынь.

О, Воздух жизненный! Прозрачность круговая!
Он должен вольным быть. Когда жь его замкнут,
В нем дышет скрытый гнев, встает отрава злая,
И, тяжесть мертвую на душу налагая,
Кошмары цепкие невидимо ростут.

Но хоть велик шатер любого полумира,
Хранилище-покров двух наших полусфер,
Наш Воздух лишь намек на пропасти Эѳира,
Где неразсказанность совсем иного мира,
Неполовиннаго, вне гор и вне пещер.

О, светоносное великое Пространство,
Где мысли чудится всходящая стезя,
Всегда одетая в созвездныя убранства,—
В тебе миров и снов бездонно постоянство,
Никем не считанных, и их считать нельзя.

Начало и конец всех мысленных явлений,
Воздушный Океан эѳирных синих вод,
Ты Солнце нам даешь над сумраком томлений,
И красные цветы в пожарах преступлений,
И в зеркале морей повторный Небосвод.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Наш Воздух только часть безбрежного Эфира

Наш Воздух только часть безбрежного Эфира,
В котором носятся бессмертные миры.
Он круговой шатер, покров земного мира,
Где Духи Времени сбираются для пира,
И ткут калейдоскоп сверкающей игры.

Равнины, пропасти, высоты, и обрывы,
По чьей поверхности проходят облака,
Многообразия живые переливы,
Руна заветного скользящие извивы,
Вслед за которыми мечта плывет века.

В долинах Воздуха есть призраки-травинки,
Взрастают-тают в нем, в единый миг, цветы,
Как пчелы, кружатся в нем белые снежинки,
Путями фейными проходят паутинки,
И водопад лучей струится с высоты.

Несутся с бешенством свирепые циклоны,
Разгульной вольницей ликует взрыв громо́в,
И в неурочный час гудят на башнях звоны,
Но после быстрых гроз так изумрудны склоны
Под детским лепетом апрельских ветерков.

Чертогом радости и мировых слияний
Сверкает радуга из тысячи тонов,
И в душах временных тот праздник обаяний
Намеком говорит, что в тысячах влияний
Победно царствуют лишь семь первооснов.

От предрассветной мглы до яркого заката,
От белизны снегов до кактусов и роз,
Пространство Воздуха ликующе-богато
Напевом красочным, гипнозом аромата,
Многослиянностью, в которой все сошлось.

Когда под шелесты влюбляющего Мая
Белеют ландыши и светит углем мак,
Волна цветочных душ проносится, мечтая,
И Воздух, пьяностью два пола сочетая,
Велит им вместе быть — нежней, тесней — вот так.

Он изменяется, переливает краски,
Перебирает их, в игре неистощим,
И незабудки спят, как глазки детской сказки,
И арум яростен, как кровь и крик развязки,
И Жизнь идет, зовет, и все плывет как дым.

В Июльских Празднествах, когда жнецы и жницы
Дают безумствовать сверканиям серпа,
Тревожны в Воздухе перед отлетом птицы,
И говорят в ночах одна с другой зарницы
Над странным знаменьем тяжелого снопа.

Сжигают молнии — но неустанны руки,
Сгорают здания — но вновь мечта растет,
Кривою линией стенаний ходят муки,
Но тонут в Воздухе все возгласы, все звуки,
И снова — первый день, и снова — начат счет.

Всего таинственней незримость параллелей,
Передаваемость, сны в снах — и снова сны,
Дух невещественный вещественных веселий,
Ответность марева, в душе — напев свирелей,
Отображенья стран и звуковой волны.

В душе ли грезящих, где встала мысль впервые,
Иль в кругозорностях, где склеп Небес так синь,
В прекрасной разности, они всегда живые,
Созданья Воздуха, те волны звуковые,
И краски зыбкие, и тайный храм святынь.

О, Воздух жизненный! Прозрачность круговая!
Он должен вольным быть. Когда ж его замкнут,
В нем дышит скрытый гнев, встает отрава злая,
И, тяжесть мертвую на душу налагая,
Кошмары цепкие невидимо растут.

Но хоть велик шатер любого полумира,
Хранилище-покров двух наших полусфер,
Наш Воздух лишь намек на пропасти Эфира,
Где нерассказанность совсем иного мира,
Неполовинного, вне гор и вне пещер.

О, светоносное великое Пространство,
Где мысли чудится всходящая стезя,
Всегда одетая в созвездные убранства, —
В тебе миров и снов бездонно постоянство,
Никем не считанных, и их считать нельзя.

Начало и конец всех мысленных явлений,
Воздушный Океан эфирных синих вод,
Ты Солнце нам даешь над сумраком томлений,
И красные цветы в пожарах преступлений,
И в зеркале морей повторный Небосвод.

Николай Александрович Энгельгардт

Величие Божие

Кто предварил Меня, чтобы Мне воздавать
ему? под всем небом все — Мое.
(Иова, XLИ, 1—2).
Человек.
Я — дух и во главе бесчувственной вселенной
Живу сознательно, свободный и нетленный.
Исчислил я миры; измерил глубь небес.
Нет тайн для разума, для сердца нет чудес!
Я в облаках лечу. Я гладь морей волную.
В пустыни львов прогнал. Прорезал грудь земную.
Вокруг земли я сеть стальных путей связал
И молния теперь покорный мне вассал.
Я над тобой смеюсь — игра стихий слепая,
Машина мертвая, бесцельная, тупая!
Я царь твой, о земля!

Земля.
Я царь твой, о земля! Ты — червь. В моей пыли
И прахе зарожден. Тебя сгубить могли
И голод, и чума, и трус, и наводненье,
И если ты живешь, надменное творенье,
То это я тебе, ничтожество, даю
И влагу, и тепло, и хижину твою.
Вздрогну я — ты умрешь, обятый бледным страхом,
Потопленный в волнах иль занесенный прахом.
Чрез многие века все так же я сильна,
И каждый новый день и новая весна
Свидетели моей неистощимой мощи.
Все так же зелены мои леса и рощи;
В эфире и водах кишат тьмы тем существ;
Не прекращается круговорот веществ;
Из желудя я дуб могучий извлекаю;
Из мертвого кремня огонь я высекаю;
Кипит в моей груди расплавленный металл,
Дымятся кратеры и тают глыбы скал
И опускаются, шипя, в морские бездны,
А я, беспечная, несусь в пространствах звездных.
Властительница я. От века мне дана
В рабыни бледная, прекрасная луна…

Солнце.
Молчи! вокруг меня планет ничтожных стая
Вращается и я, торжественно блистая,
Даю им жизнь и свет, движение и связь.
Я твой закон — хаос! Я вечный огнь, о грязь!
Я пламенем дышу среди вселенной бурно.
Малейший мой вулкан и Землю, и Сатурна
Разрушит и в пары мгновенно обратит
И только столб огня на месте том взлетит.
Взирайте на меня! Я жизнь даю планетам
И насыщаю весь эфир теплом и светом.
Вселенная умрет, коль я огня не дам…

Сириус.
Что атом говорит? А, это Солнце там…
Надменное вдали едва, едва лишь блещет,
Средь беспредельности чуть зримое трепещет.
Песчинка вспыхнула — сейчас сгорит совсем.
Кругом нее блестит пылинок восемь — семь.
И эта звездочка в пространстве так ничтожна,
Что ей с гигантом — мной равняться невозможно.
Лишь восемь спутников!.. в орбите у меня
Есть сотни лун и сфер из чистого огня…

Комета.
Вселенной судия, мерило вечной ночи
Лечу! Посторонись! Не то засыплю очи
Обломками планет, залью огнем паров
От сгибших некогда бесчисленных миров.

Млечный путь.
Мильоны звезд, мильоны и мильоны!
Неистощимые, не ведая препоны,
От беспредельности сверкают и текут,
Созвездия покров над вечной бездной ткут.
Мильоны солнц льют свет и жизнь дают планетам;
И каждый атом — мир; и бьется в мире этом
Бесчисленных сердец согласный, дивный хор;
Во всех сердцах любовь и блещет каждый взор
Надеждой, верою, сознаньем и отвагой
И в каждом Идеал, и Красота, и Благо.

Бесконечность.
Я — грань для всех существ, пределы бытия.

Бог.
Все станет тению, едва лишь дуну Я.

Александр Николаевич Радищев

Творение мира

Хор
Тако предвечная мысль, осеняясь собою
И своего всемогущества во глубине
Тако вещала, егда все покрытые мглою
Первенственные семена, опочив в тишине,
Действия чужды и жизни восторга лежали,
Времени круга миры когда не измеряли.

Бог
Един повсюду и предвечен,
Всесилен бог и бесконечен;
Всегда я буду, есмь и был,
Един везде вся исполняя,
Себя в себе я заключая,
Днесь все во мне, во всем я жил.
Но неужель всегда пребуду
Всесилен мыслью, мыслью бог?
И в недрах божества забуду
То, что б начати я возмог?
Или любовь моя блаженна
Во мне пребудет невозженна,
Безгласна, томна, лишь во мне?
Всевечно жар ее пылая,
Ужель бесплодно истлевая
Пребудет божества во дне?
Расширим себе пределы,
Тьмой умножим божество,
Совершим совета меры,
Да явится вещество.

Хор
Вострепещи днесь, упругое древле ничто;
Ветхий се деньми грядет во могуществе стройном,
Да сокрушит навсегда смерть в царстве покойном,
Всюду да будут жизнь, радость, утехи.

Бог
Но что
Начнем? —
Речем —
Возлюбленное слово,
О, первенец меня;
Ты искони готово
Во мне, я ты, ты я.
Тебе я навсегда вручаю
Владычество и власть мою,
В тебе любовь я заключаю,
Тобою мир да сотворю.
Исполнь божественны обеты,
Яви твореньем божество,
Исполнь премудрости советы,
Твори жизнь, силу, вещество.
Тобою я прославлюсь,
Бездействия избавлюсь,
Ты то явишь, что я возмог,
А я в себе почию бог.

Хор
Мертвые днесь развевайтеся сени,
Жизни начало зиждитель дает;
В жизни всегдашней не будет премены,
Мрачна пустыня познает, что свет.

Слово
Начнем творить, — что медлю я?
Иль воля вечного бессильна?
Иль мысль его не изобильна?
Иль зрит препону власть моя?

Часть хора
Нежная любовь тревожит
Бесконечные судьбы,
И гаданье скорби множит
Мира будущи беды.

Часть хора
Отверзись мрачная пучина,
Грядущего пади покров,
Явися будуща судьбина,
Предел тебе положит бог!

Хор
Се исчезает пред взором всезрящим
Века не суща еще темнота,
Се знаменуют рок словом горящим
Мира грядуща всевечны уста.

Бог
Единым взором все обемля,
Что было, есть и может быть,
Закону моему не внемля, —
Во страхе господа ходить,
Я зрю, что тварь не пожелает,
Кичася гордостью, взмечтает,
Что всей она природы царь.
О бренна и немощна тварь!
Почто против отца дерзаешь?
Или, ослушна, быти чаешь
Блаженною сама собой?
Я мог бы днесь предупреждая
И мысль мою переменяя,
Быть твари повелеть иной.
Не ярый слабостей я мститель,
Отец всещедрый и зиждитель:
Любовию к тебе горю.
Чуждаться будешь совершенства,
Но корень твоего блаженства
В тебе нетленен сотворю.

Часть хора
О любовь несказанна,
Прежде века избранна,
В тебе жизнь и начало
В мире все восприяло.

Хор
Взора пространства пустыни все с трепетом вечна
В сретенье радостным ликом грядут,
Бездну безвещия зыблет днесь мочь бесконечна,
Мертвые жизнь семена с нетерпением ждут.

Часть хора
Божественна утроба рдеет
Клубя в рожденье вещество,
Любовь начально семя греет,
Твореньем узришь божество.

Слово
Мысль благая, совершайся,
И превечно исполняйся
Отца мудрости совет,
Да окрепнет в твердь пучина,
Неизмерима равнина,
Где пространство днесь живет.
Оживись, телесно семя,
Приими начало, время,
И движенье, вещество,
Твердость телом
Жизнь движеньем, —
Се вещает божество...

Эдмунд Спенсер

Гимн любви

ГИМН ЛЮБВИ.
Проснись, моя любовь! Уже заря-царица
Проснулась и поет: готова колесница
Принять ее и мчать по тверди голубой
И Феб свое чело вздымает над землей.
Чу! хор веселых птиц, порхая в поднебесной,
Шлет в небу гимн любви восторженный, прелестный:
Малиновка поет; чиж вторит и звенит;
Веселый чорный дрозд пронзительно кричит;
Воркует голубок—подругу призывает —
И радостно ему голубка отвечает.
Так весь пернатый хор в один собрался рой,
Чтоб этот чудный день почтить своей хвалой.
Чего жь, моя любовь, тебе так крепко спится?
Тебе давно пора проснуться, пробудиться,
Чтоб, выйдя на балкон, счастливца поджидать
И пенью этих птиц задумчиво внимать.
Их стройный хор любовь и счастье воспевает —
И вторит лес ему, и эхо отвечает.
Но вот моя любовь проснулася—и очи
Из-под густых ресниц, как звезды южной ночи,
Дремавшия досель под флером чорных тучь,
Сверкнули горячей, чем солнца первый лучь.
Теперь идите вы—о, дщери наслаждений —
И помогите ей спастись от сновидений
И пурпуром одежд прикрыть свои красы.
Идите же скорей, прекрасные часы,
Решительницы благ времен текущих года,
Чья родина—Олимп, чье лоно—вся природа
И чья благая мощь все зиждет, создает,
Все, чем весь этот мир и дышегь, и цветет.
А вы, краса морей безгранных, нереиды.
Прислужницы-рабы пленительной Киприды,
Спешите: ужь пора невесту одевать!
Но помните, когда начнете прикрывать
Вы прелести ея—всего не закрывайте
И, как богиню нег, Киприду, воспевайте
Царицу дум моих, что сердце мне живит —
И лес ответит вам и эхо прозвучит.
И вот любовь моя готова появиться!
Пусть хор ея подруг вокруг нея роится,
А вы, друзья того, кто света ей милей,
Спешите—он идет: жених ужь у дверей!
Пусть все цветет вокруг и примет вид достойный,
Такого дня любви, дня радости спокойной,
Какого, вкруг себя разсеяв сумрак туч,
Не освещал во век горячий солнца лучь.
О, солнце, покажи свой лик животворящий,
Но умягчи свой жар—слепящий и палящий —
Чтоб он ея лица, горя, не оналил
И нежности его и блеска не лишил!
О, лучезарный Феб, отец смиренной музы!
Когда не порвались нас вяжущия узы
И я достойно пел величие твое —
Исполни, светлый бог, желание мое:
Пусть будет этот день, лишь этот день блаженный
Моим, другие жь все—твоими, несравненный!
Тогда хвалебный гимн пространство огласит —
И лес ответит мне и эхо прозвучит.
И вот она идет, как нечто неземное,
Как Феб из своего восточнаго покоя,
Стремящийся пройдти божественный свой пут.
Одежды и струи упавшаго на грудь
И мрамор чудных плеч прозрачнаго покрова —
Все придает ей вид чего-то неземвова.
Роскошная волна кудрей ея густых,
Подобно бахроме из нитей золотых,
Сбегая по плечах потоком небывалым,
Ей служит золотым и легким покрывалом.
Венок, как ореол, сияет на челе;,
Смущенные глава потуплены к земле.
Склоненной головы поднять она не смеет
И, слыша похвалы, трепещет и краснеет:
Так мало в ней—святой—той гордости сухой,
Что часто так царит над женской красотой.
Но все же пусть ваш гимн невесту воспевает
И вторит лес ему и эхо отвечает.
Скажите, девы, мне, вы, здешния лилеи,
Видали ль вы когда красавицу добрее,
Прекрасней и нежней, чем—чудная—она,
Что щедро так красой Творцом одарена,
Чьи светлые глаза блистают, как сафиры,
Чело—белей снегов, а голос—звуки лиры,
Чьи губки—лепестки, чья грудь так высока
И яблоком горит румяная щека.
Чего жь стоите вы и, молча, в изумленьи
Глядите на нее, стоящую в волненьи —
И песня торжества, прервавшися, молчит
И лес не вторит ей и эхо не звучит?
Но если бы ваш взор, восторженный и страстный,
Проникнуть мог в тайник души ея прекрасной,
Исполненной тех благ, что небом ей даны,
Вы были бы еще сильней поражены!
В душе ея живут невинность, безмятежность,
Любовь, стыдливость, честь и женственная нежность;
Там добродетель трон воздвигла—и царит,
И правый суд одна—безвинная—творит,
Перед которым в прах главу свою склоняет
Страстей земных собор и в ужасе смолкает.
Святой, ей даже мысль о чем-нибудь дурном
Не может вспасть на ум, встревожить сердце злом.
Когда б сокровищ тех всю роскошь увидали,
Которых может быть вы в ней не замечали,
Тогда б ваш стройный гимн вознесся к небесам
И эхо гор и лес ответили бы вам!
Пора! откройте храм, раздайтесь, дайте место,
Чтоб в сень его могла войти моя невеста!
Пускай гирлянды роз, струей сбегая вниз,
Спиралью обовьют колонны и карниз —
И тем почтут ее! Полна огня святого,
Становится она пред ликом Всеблагого.
Когда, о девы, в храм вы будете входить,
Смиряясь, на нее старайтесь походить!
Вы, девы, к алтарю прекрасную ведите
И ей свершить обряд священный помогите!
Пускай орган хвалой Всевышнему гремит,
Пускай священный гимн таинственно звучит
И радостью сердца благия наполняет
И вторит эхо им и лес им отвечает!
Взгляните, вот она стоит пред алтарем!
Священник перед пей. С сияющим лицом,
Она его словам таинственным внимает —
И розами любви лицо ея пылает,
Окрашивая снег багряною зарей
И ангелы—и те, что светлою семьей
Над божьим алтарем невидимо витают —
И те, забыв свой долг, вокруг нея порхают
И на ея красы чем более глядят,
Тем более глядеть желанием горят.
Но томные глаза, опущенные долу,
Покорные святой стыдливости глаголу,
Боятся даже взгляд в пространство устремить,
Чтоб тем дурную мысль на ум не заронить.
Зачем краснеешь ты, мне руку подавая,
Залог любви святой, прелестная, святая?
Пусть, ангелы, ваш хор пространство огласит
И лес ответит вам и эхо прозвучит!

Владимир Владимирович Маяковский

Два мая

Сегодня
Сегодня забыты
Сегодня забыты нагайки полиции.
От флагов
От флагов и небо
От флагов и небо огнем распалится.
Поставить
Поставить улицу —
Поставить улицу — она
Поставить улицу — она от толп
в один
в один смерчевой
в один смерчевой развихрится столб.
В Европы
В Европы рванется
В Европы рванется и бешеный раж ее
пойдет
пойдет срывать
пойдет срывать дворцов стоэтажие.
Но нас
Но нас не любовь сковала,
Но нас не любовь сковала, но мир
рабочих
рабочих к борьбе
рабочих к борьбе взбарабанили мы.
Еще предстоит —
Еще предстоит — атакой взбежа,
восстаньем
восстаньем пройти
восстаньем пройти по их рубежам.
Их бог,
Их бог, как и раньше,
Их бог, как и раньше, жирен с лица.
С хвостом
С хвостом золотым,
С хвостом золотым, в копытах тельца.
Сидит расфранчен
Сидит расфранчен и наодеколонен.
Сжирает
Сжирает на день
Сжирает на день десять колоний.
Но скоро,
Но скоро, на радость
Но скоро, на радость рабам покорным,
забитость
забитость вырвем
забитость вырвем из сердца
забитость вырвем из сердца с корнем.
Но будет —
Но будет — круги
Но будет — круги расширяются верно
и Крест-
и Крест- и Проф-
и Крест- и Проф- и Коминтерна.
И это будет
И это будет последний… —
И это будет последний… — а нынче
сердцами
сердцами не нежность,
сердцами не нежность, а ненависть вынянчим.
Пока
Пока буржуев
Пока буржуев не выжмем,
Пока буржуев не выжмем, не выжнем —
несись
несись по мужицким
несись по мужицким разваленным хижинам,
несись
несись по асфальтам,
несись по асфальтам, греми
несись по асфальтам, греми по торцам:
— Война,
— Война, война,
— Война, война, война дворцам!
А теперь
А теперь картина
А теперь картина идущего,
вернее,
вернее, летящего
вернее, летящего грядущего.
Нет
Нет ни зим,
Нет ни зим, ни осеней,
Нет ни зим, ни осеней, ни шуб…
Май —
Май — сплошь.
Май — сплошь. Ношу
к луне
к луне и к солнцу
к луне и к солнцу два ключа.
Хочешь —
Хочешь — выключь.
Хочешь — выключь. Хочешь —
Хочешь — выключь. Хочешь — включай.
И мы,
И мы, и Марс,
И мы, и Марс, планеты обе
слетелись
слетелись к бывшей
слетелись к бывшей пустыне Гоби.
По флоре,
По флоре, эту печку
По флоре, эту печку обвившей,
никто
никто не узнает
никто не узнает пустыни бывшей.
Давно
Давно пространств
Давно пространств меж мирами Советы
слетаются
слетаются со скоростью света.
Миллионами
Миллионами становятся в ряд
самолеты
самолеты на первомайский парад.
Сотня лет,
Сотня лет, без самого малого,
как сбита
как сбита банда капиталова.
Год за годом
Год за годом пройдут лета еще.
Про них
Про них и не вспомнит
Про них и не вспомнит мир летающий.
И вот начинается
И вот начинается красный парад,
по тысячам
по тысячам стройно
по тысячам стройно скользят и парят.
Пустили
Пустили по небу
Пустили по небу красящий газ —
и небо
и небо флагом
и небо флагом красное враз.
По радио
По радио к звездам
По радио к звездам — никак не менее! —
гимны
гимны труда
гимны труда раскатило
гимны труда раскатило в пение.
И не моргнув
И не моргнув (приятно и им!)
планеты
планеты в ответ
планеты в ответ рассылают гимн.
Рядом
Рядом с этой
Рядом с этой воздушной гимнастикой
— сюда
— сюда не нанесть
— сюда не нанесть бутафорский сор —
солнце
солнце играм
солнце играм один режиссер.
Все
Все для того,
Все для того, веселиться чтобы.
Ни ненависти,
Ни ненависти, ни тени злобы.
А музыка
А музыка плещется,
А музыка плещется, катится,
А музыка плещется, катится, льет,
пока
пока сигнал
пока сигнал огласит
пока сигнал огласит — разлет! —
И солнцу
И солнцу отряд
И солнцу отряд марсианами вскинут.
Купают
Купают в лучах
Купают в лучах самолетовы спины.

Константин Бальмонт

Воздух

Всюду звон, всюду свет,
Всюду сон мировой.
Будем как Солнце
И, вечно вольный, забвеньем вею.
Тишина
1
Ветер веющий донес
Вешний дух ветвей.
Кто споет о сказке грез?
Дразнит соловей.
Сказка солнечных лучей,
Свадьба всех цветов.
Кто споет о ней звончей,
Чем художник слов!
Многокрасочность цветов,
Радуга мечты.
Легкость белых облаков,
Тонкие черты.
В это царство Красоты,
Сердце, как вступить?
Как! Еще не знаешь ты?
Путь один: — Любить!
2
Полюби, сказала Фея
В утро майское мечте.
Полюби, шепнул, слабея,
Легкий Ветер в высоте.
И от яблони цветущей
Нежно-белый лепесток
Колыхнулся к мысли ждущей,
И мелькнул ей как намек.
Все кругом как будто пело: —
Утро дней не загуби,
Полюби душою тело,
Телом душу полюби.
Тело, душу, дух свободный
Сочетай в свой светлый Май.
Облик лилии надводной
Сердцем чутким понимай.
Будь как лотос: корни — снизу,
В вязком иле, в тьме, в воде,
Но, взойдя, надел он ризу,
Уподобился звезде.
Вот, цветет, раскрылся, нежный,
Ласку Солнца жадно пьет,
Видит Небо, мир безбрежный,
Воздух вкруг него поет.
Сну цветения послушный,
Лотос с Воздухом слился.
Полюби мечтой воздушной,
Близки сердцу Небеса.
3
Воздух и Свет создают панорамы,
Замки из туч, минареты и храмы,
Роскошь невиданных нами столиц,
Взоры мгновением созданных лиц.
Все, что непрочно, что зыбко, мгновенно,
Что красотою своей незабвенно,
Слово без слова, признания глаз
Чарами Воздуха вложены в нас.
Чарами Воздуха буйствуют громы
После удушливо-знойной истомы,
Радуга свой воздвигает дворец,
Арка завета и сказка сердец.
Воздух прекрасен как гул урагана,
Рокот небесно-военного стана,
Воздух прекрасен в шуршаньи листка,
В ряби чуть видимой струй ручейка.
4
В серебристых пузырьках
Он скрывается в реках,
Там, на дне,
В глубине,
Под водою в тростниках.
Их лягушка колыхнет,
Или окунь промелькнет,
Глаз да глаз,
Тут сейчас
Наступает их черед.
Пузырьки из серебра
Вдруг поймут, что — их пора,
Буль — буль — буль,
Каждый — нуль,
Но на миг живет игра.
5
А веют, млеют, и лелеют
Едва расцветшие цветки,
В пространстве светлом нежно сеют
Их пыль, их страсть, и лепестки.
И сонно, близко отдаленно
Струной чуть слышною звенят,
Пожить мгновение влюбленно,
И незаметно умереть.
Отделить чуть заметную прядь
В золотистом богатстве волос,
И играть ей, ласкать, и играть,
Чтобы Солнце в ней ярко зажглось, —
Чтоб глаза, не узнавши о том,
Засветились, расширив зрачок,
Потому что пленительным сном
Овевает мечту ветерок, —
И, внезапно усилив себя,
Пронестись и примчать аромат,
Чтобы дрогнуло сердце, любя,
И зажегся влюбленностью взгляд, —
Чтобы ту золотистую прядь
Кто-то радостный вдруг увидал,
И скорее бы стал целовать,
И душою бы весь трепетал.
6
Воздух, Ветер, я ликую,
Я свершаю твой завет,
Жизнь лелея молодую,
Всем сердцам даю свой свет.
Ветер, Воздух, я ликую!
Но скажи мне. Воздух, ты
Ведь лелеешь все цветы?
Ты — их жизнь, и я колдую.
Я проведал: Воздух наш,
Как душа цветочных чаш,
Знает тайну мировую!
7
Наш Воздух только часть безбрежного Эфира,
В котором носятся бессмертные миры.
Он круговой шатер, покров земного мира,
Где Духи Времени сбираются для пира,
И ткут калейдоскоп сверкающей игры.
Равнины, пропасти, высоты, и обрывы,
По чьей поверхности проходят облака,
Многообразия живые переливы,
Руна заветного скользящие извивы,
Вслед за которыми мечта плывет века.
В долинах Воздуха есть призраки-травинки,
Взрастают, тают в нем, в единый миг, цветы,
Как пчелы, кружатся в нем белые снежинки,
Путями фейными проходят паутинки,
И водопад лучей струится с высоты
Несутся с бешенством свирепые циклоны,
Разгульной вольницей ликует взрыв громов,
И в неурочный час гудят на башнях звоны,
Но после быстрых гроз так изумрудны склоны
Под детским лепетом апрельских ветерков
Чертогом радости и мировых слияний
Сверкает радуга из тысячи тонов,
И в душах временных тот праздник обаянии
Намеком говорит, что в тысячах влияний
Победно царствуют лишь семь первооснов.
От предрассветной мглы до яркого заката,
От белизны снегов до кактусов и роз,
Пространство Воздуха ликующе-богато
Напевом красочным, гипнозом аромата,
Многослиянностью, в которой все сошлось.
Когда под шелесты влюбляющего Мая
Белеют ландыши и светит углем мак,
Волна цветочных душ проносится, мечтая,
И Воздух, пьяностью два пола сочетая,
Велит им вместе быть — нежней, тесней — вот так.
Он изменяется, переливает краски,
Перебирает их, в игре неистощим,
И незабудки спят, как глазки детской сказки,
И арум яростен, как кровь и крик развязки,
И Жизнь идет, зовет, и все плывет как дым.
В Июльских Празднествах, когда жнецы и жницы
Дают безумствовать сверканиям серпа,
Тревожны в Воздухе перед отлетом птицы,
И говорят в ночах одна с другой зарницы
Над странным знаменьем тяжелого снопа.
Сжигают молнии — но неустанны руки,
Сгорают здания — но вновь мечта растет,
Кривою линией стенаний ходят муки,
Но тонут в Воздухе все возгласы, все звуки,
И снова — первый день, и снова — начат счет.
Всего таинственней незримость параллелей,
Передаваемость, сны в снах — и снова сны,
Дух невещественный вещественных веселий,
Ответность марева, в душе — напев свирелей,
Отображенья стран и звуковой волны.
В душе ли грезящих, где встала мысль впервые,
Иль в кругозорностях, где склеп Небес так синь,
В прекрасной разности, они всегда живые,
Созданья Воздуха, те волны звуковые,
И краски зыбкие, и тайный храм святынь.
О, Воздух жизненный! Прозрачность круговая!
Он должен вольным быть Когда ж его замкнут,
В нем дышит скрытый гнев, встает отрава злая,
И, тяжесть мертвую на душу налагая,
Кошмары цепкие невидимо растут.
Но хоть велик шатер любого полумира,
Хранилище — покров двух наших полусфер,
Наш Воздух лишь намек на пропасти Эфира,
Где нерассказанность совсем иного мира,
Неполовинного, вне гор и вне пещер.
О, светоносное великое Пространство,
Где мысли чудится всходящая стезя,
Всегда одетая в созвездные убранства, —
В тебе миров и снов бездонно постоянство,
Никем не считанных, и их считать нельзя.
Начало и конец всех мысленных явлений,
Воздушный Океан эфирных синих вод,
Ты Солнце нам даешь над сумраком томлений,
И красные цветы в пожарах преступлений,
И в зеркале морей повторный Небосвод.

Иосиф Бродский

Келломяки

М. Б.

I

Заблудившийся в дюнах, отобранных у чухны,
городок из фанеры, в чьих стенах едва чихни —
телеграмма летит из Швеции: «Будь здоров».
И никаким топором не наколешь дров
отопить помещенье. Наоборот, иной
дом согреть порывался своей спиной
самую зиму и разводил цветы
в синих стеклах веранды по вечерам; и ты,
как готовясь к побегу и азимут отыскав,
засыпала там в шерстяных носках.

II

Мелкие, плоские волны моря на букву «б»,
сильно схожие издали с мыслями о себе,
набегали извилинами на пустынный пляж
и смерзались в морщины. Сухой мандраж
голых прутьев боярышника вынуждал порой
сетчатку покрыться рябой корой.
А то возникали чайки из снежной мглы,
как замусоленные ничьей рукой углы
белого, как пустая бумага, дня;
и подолгу никто не зажигал огня.

III

В маленьких городках узнаешь людей
не в лицо, но по спинам длинных очередей;
и населенье в субботу выстраивалось гуськом,
как караван в пустыне, за сах. песком
или сеткой салаки, пробивавшей в бюджете брешь.
В маленьком городе обыкновенно ешь
то же, что остальные. И отличить себя
можно было от них лишь срисовывая с рубля
шпиль кремля, сужавшегося к звезде,
либо — видя вещи твои везде.

IV

Несмотря на все это, были они крепки,
эти брошенные спичечные коробки
с громыхавшими в них посудой двумя-тремя
сырыми головками. И, воробья кормя,
на него там смотрели всею семьей в окно,
где деревья тоже сливались потом в одно
черное дерево, стараясь перерасти
небо — что и случалось часам к шести,
когда книга захлопывалась и когда
от тебя оставались лишь губы, как от того кота.

V

Эта внешняя щедрость, этот, на то пошло,
дар — холодея внутри, источать тепло
вовне — постояльцев сближал с жильем,
и зима простыню на веревке считала своим бельем.
Это сковывало разговоры; смех
громко скрипел, оставляя следы, как снег,
опушавший изморозью, точно хвою, края
местоимений и превращавший «я»
в кристалл, отливавший твердою бирюзой,
но таявший после твоей слезой.

VI

Было ли вправду все это? и если да, на кой
будоражить теперь этих бывших вещей покой,
вспоминая подробности, подгоняя сосну к сосне,
имитируя — часто удачно — тот свет во сне?
Воскресают, кто верует: в ангелов, в корни (лес);
а что Келломяки ведали, кроме рельс
и расписанья железных вещей, свистя
возникавших из небытия, пять минут спустя
и растворявшихся в нем же, жадно глотавшем жесть,
мысль о любви и успевших сесть?

VII

Ничего. Негашеная известь зимних пространств, свой корм
подбирая с пустынных пригородных платформ,
оставляла на них под тяжестью хвойных лап
настоящее в черном пальто, чей драп,
более прочный, нежели шевиот,
предохранял там от будущего и от
прошлого лучше, чем дымным стеклом — буфет.
Нет ничего постоянней, чем черный цвет;
так возникают буквы, либо — мотив «Кармен»,
так засыпают одетыми противники перемен.

VIII

Больше уже ту дверь не отпирать ключом
с замысловатой бородкой, и не включить плечом
электричество в кухне к радости огурца.
Эта скворешня пережила скворца,
кучевые и перистые стада.
С точки зрения времени, нет «тогда»:
есть только «там». И «там», напрягая взор,
память бродит по комнатам в сумерках, точно вор,
шаря в шкафах, роняя на пол роман,
запуская руку к себе в карман.

IX

В середине жизни, в густом лесу,
человеку свойственно оглядываться — как беглецу
или преступнику: то хрустнет ветка, то всплеск струи.
Но прошедшее время вовсе не пума и
не борзая, чтоб прыгнуть на спину и, свалив
жертву на землю, вас задушить в своих
нежных объятьях: ибо — не те бока,
и Нарциссом брезгающая река
покрывается льдом (рыба, подумав про
свое консервное серебро, Хуплывает заранее).

Ты могла бы сказать, скрепя
сердце, что просто пыталась предохранить себя
от больших превращений, как та плотва;
что всякая точка в пространстве есть точка «a»
и нормальный экспресс, игнорируя «b» и «c»,
выпускает, затормозив, в конце
алфавита пар из запятых ноздрей;
что вода из бассейна вытекает куда быстрей,
чем вливается в оный через одну
или несколько труб: подчиняясь дну.

XI

Можно кивнуть и признать, что простой урок
лобачевских полозьев ландшафту пошел не впрок,
что Финляндия спит, затаив в груди
нелюбовь к лыжным палкам — теперь, поди,
из алюминия: лучше, видать, для рук.
Но по ним уже не узнать, как горит бамбук,
не представить пальму, муху це-це, фокстрот,
монолог попугая — вернее, тот
вид параллелей, где голым — поскольку край
света — гулял, как дикарь, Маклай.

XII

В маленьких городках, хранящих в подвалах скарб,
как чужих фотографий, не держат карт —
даже игральных — как бы кладя предел
покушеньям судьбы на беззащитность тел.
Существуют обои; и населенный пункт
освобождаем ими обычно от внешних пут
столь успешно, что дым норовит назад
воротиться в трубу, не подводить фасад;
что оставляют, слившиеся в одно,
белое после себя пятно.

XIII

Необязательно помнить, как звали тебя, меня;
тебе достаточно блузки и мне — ремня,
чтоб увидеть в трельяже (то есть, подать слепцу),
что безымянность нам в самый раз, к лицу,
как в итоге всему живому, с лица земли
стираемому беззвучным всех клеток «пли».
У вещей есть пределы. Особенно — их длина,
неспособность сдвинуться с места. И наше право на
«здесь» простиралось не дальше, чем в ясный день
клином падавшая в сугробы тень

XIV

дровяного сарая. Глядя в другой пейзаж,
будем считать, что клин этот острый — наш
общий локоть, выдвинутый вовне,
которого ни тебе, ни мне
не укусить, ни, подавно, поцеловать.
В этом смысле, мы слились, хотя кровать
даже не скрипнула. Ибо она теперь
целый мир, где тоже есть сбоку дверь.
Но и она — точно слышала где-то звон —
годится только, чтоб выйти вон.

Иосиф Бродский

Новый Жюль Верн

Л. и Н. Лифшиц

I

Безупречная линия горизонта, без какого-либо изъяна.
Корвет разрезает волны профилем Франца Листа.
Поскрипывают канаты. Голая обезьяна
с криком выскакивает из кабины натуралиста.

Рядом плывут дельфины. Как однажды заметил кто-то,
только бутылки в баре хорошо переносят качку.
Ветер относит в сторону окончание анекдота,
и капитан бросается с кулаками на мачту.

Порой из кают-компании раздаются аккорды последней вещицы Брамса.
Штурман играет циркулем, задумавшись над прямою
линией курса. И в подзорной трубе пространство
впереди быстро смешивается с оставшимся за кормою.

II

Пассажир отличается от матроса
шорохом шелкового белья,
условиями питания и жилья,
повтореньем какого-нибудь бессмысленного вопроса.

Матрос отличается от лейтенанта
отсутствием эполет,
количеством лент,
нервами, перекрученными на манер каната.

Лейтенант отличается от капитана
нашивками, выраженьем глаз,
фотокарточкой Бланш или Франсуаз,
чтением «Критики чистого разума», Мопассана и «Капитала».

Капитан отличается от Адмиралтейства
одинокими мыслями о себе,
отвращением к синеве,
воспоминаньем о длинном уик-энде, проведенном в именьи тестя.

И только корабль не отличается от корабля.
Переваливаясь на волнах, корабль
выглядит одновременно как дерево и журавль,
из-под ног у которых ушла земля.

III

Разговор в кают-компании «Конечно, эрцгерцог монстр!
но как следует разобраться
— нельзя не признать за ним некоторых заслуг…»
«Рабы обсуждают господ. Господа обсуждают рабство.
Какой-то порочный круг!» «Нет, спасательный круг!»

«Восхитительный херес!» «Я всю ночь не могла уснуть.
Это жуткое солнце: я сожгла себе плечи».
«…а если открылась течь? я читал, что бывают течи.
Представьте себе, что открылась течь, и мы стали тонуть!

Вам случалось тонуть, лейтенант?» «Никогда. Но акула меня кусала».
«Да? любопытно… Но, представьте, что — течь… И представьте
себе…»
«Что ж, может, это заставит подняться на палубу даму в 12-б».
«Кто она?» «Это дочь генерал-губернатора, плывущая в Кюрасао».

IV

Разговоры на палубе «Я, профессор, тоже в молодости мечтал
открыть какой-нибудь остров, зверушку или бациллу».
И что же вам помешало? «Наука мне не под силу.
И потом — тити-мити». «Простите?» «Э-э… презренный металл».

«Человек, он есть кто?! Он — вообще — комар!»
«А скажите, месье, в России у вас, что — тоже есть резина?»
«Вольдемар, перестаньте! Вы кусаетесь, Вольдемар!
Не забывайте, что я…» «Простите меня, кузина». «Слышишь, кореш?»

«Чего? Чего это там вдали?»
«Где?» «Да справа по борту». «Не вижу». «Вон там». «Ах, это…
Вроде бы кит. Завернуть не найдется?» «Не-а, одна газета…
Но оно увеличивается! Смотри!.. Оно увели…»

V

Море гораздо разнообразнее суши.
Интереснее, чем что-либо.
Изнутри, как и снаружи. Рыба
интереснее груши.

На земле существуют четыре стены и крыша.
Мы боимся волка или медведя.
Медведя, однако, меньше и зовем его «Миша».
А если хватит воображенья — «Федя».

Ничего подобного не происходит в море.
Кита в его первозданном, диком
виде не трогает имя Бори.
Лучше звать его Диком.

Море полно сюрпризов, некоторые неприятны.
Многим из них не отыскать причины;
ни свалить на Луну, перечисляя пятна,
ни на злую волю женщины или мужчины.

Кровь у жителей моря холодней, чем у нас; их жуткий
вид леденит нашу кровь даже в рыбной лавке.
Если б Дарвин туда нырнул, мы б не знали «закона джунглей»
либо — внесли бы в оный свои поправки.

VI

«Капитан, в этих местах затонул «Черный принц»
при невыясненных обстоятельствах». «Штурман Бенц!
ступайте в свою каюту и хорошенько проспитесь».
«В этих местах затонул также русский «Витязь».
«Штурман Бенц! Вы думаете, что я
шучу?» «При невыясненных обстоя…»

Неукоснительно надвигается корвет.
За кормою — Европа, Азия, Африка, Старый и Новый свет.
Каждый парус выглядит в профиль, как знак вопроса.
И пространство хранит ответ.

VII

«Ирина!» «Я слушаю». «Взгляни-ка сюда, Ирина».
«Я же сплю». «Все равно. Посмотри-ка, что это там?» «Да где?»
«В иллюминаторе». «Это… это, по-моему, субмарина».
«Но оно извивается!» «Ну и что из того? В воде
все извивается». «Ирина!» «Куда ты тащишь меня?! Я раздета!»
«Да ты только взгляни!» «О боже, не напирай!
Ну, гляжу. Извивается… но ведь это… Это…
Это гигантский спрут!.. И он лезет к нам! Николай!..»

VIII

Море внешне безжизненно, но оно
полно чудовищной жизни, которую не дано
постичь, пока не пойдешь на дно.

Что подтверждается сетью, тралом.
Либо — пляской волн, отражающих как бы в вялом
зеркале творящееся под одеялом.

Находясь на поверхности, человек может быстро плыть.
Под водою, однако, он умеряет прыть.
Внезапно он хочет пить.

Там, под водой, с пересохшей глоткой,
жизнь представляется вдруг короткой.
Под водой человек может быть лишь подводной лодкой.

Изо рта вырываются пузыри.
В глазах возникает эквивалент зари.
В ушах раздается бесстрастный голос, считающий: раз, два, три.

IX

«Дорогая Бланш, пишу тебе, сидя внутри гигантского осьминога.
Чудо, что письменные принадлежности и твоя фотокарточка уцелели.
Сыро и душно. Тем не менее, не одиноко:
рядом два дикаря, и оба играют на укалеле.
Главное, что темно. Когда напрягаю зрение,
различаю какие-то арки и своды. Сильно звенит в ушах.
Постараюсь исследовать систему пищеваренья.
Это — единственный путь к свободе. Целую. Твой верный Жак».

«Вероятно, так было в утробе… Но спасибо и за осьминога.
Ибо мог бы просто пойти на дно, либо — попасть к акуле.
Все еще в поисках. Дикари, увы, не подмога:
о чем я их не спрошу, слышу странное «хули-хули».
Вокруг бесконечные, скользкие, вьющиеся туннели.
Какая-то загадочная, переплетающаяся система.
Вероятно, я брежу, но вчера на панели
мне попался некто, назвавшийся капитаном Немо.»

«Снова Немо. Пригласил меня в гости. Я
пошел. Говорит, что он вырастил этого осьминога.
Как протест против общества. Раньше была семья,
но жена и т. д. И ему ничего иного
не осталось. Говорит, что мир потонул во зле.
Осьминог (сокращенно — Ося) карает жесткосердье
и гордыню, воцарившиеся на Земле.
Обещал, что если останусь, то обрету бессмертье».

Вторник. Ужинали у Немо. Было вино, икра
(с «Принца» и «Витязя»). Дикари подавали, скаля
зубы. Обсуждали начатую вчера
тему бессмертья, «Мысли» Паскаля, последнюю вещь в «Ля Скала».
Представь себе вечер, свечи. Со всех сторон — осьминог.
Немо с его бородой и с глазами голубыми, как у младенца.
Сердце сжимается, как подумаешь, как он тут одинок…

(Здесь обрываются письма к Бланш Деларю от лейтенанта Бенца).

X

Когда корабль не приходит в определенный порт
ни в назначенный срок, ни позже,
Директор Компании произносит: «Черт!»,
Адмиралтейство: «Боже».

Оба неправы. Но откуда им знать о том,
что приключилось. Ведь не допросишь чайку,
ни акулу с ее набитым ртом,
не направишь овчарку

по следу. И какие вообще следы
в океане? Все это сущий
бред. Еще одно торжество воды
в состязании с сушей.

В океане все происходит вдруг.
Но потом еще долго волна теребит скитальцев:
доски, обломки мачты и спасательный круг;
все — без отпечатка пальцев.

И потом наступает осень, за ней — зима.
Сильно дует сирокко. Лучшего адвоката
молчаливые волны могут свести с ума
красотою заката.

И становится ясно, что нечего вопрошать
ни посредством горла, ни с помощью радиозонда
синюю рябь, продолжающую улучшать
линию горизонта.

Что-то мелькает в газетах, толкующих так и сяк
факты, которых, собственно, кот наплакал.
Женщина в чем-то коричневом хватается за косяк
и оседает на пол.

Горизонт улучшается. В воздухе соль и йод.
Вдалеке на волне покачивается какой-то
безымянный предмет. И колокол глухо бьет
в помещении Ллойда.

Редьярд Киплинг

Томлинсон

На Берклей-сквере Томлинсон скончался в два часа.
Явился Призрак и схватил его за волоса,
Схватил его за волоса, чтоб далеко нести,
И он услышал шум воды, шум Млечного Пути,
Шум Млечного Пути затих, рассеялся в ночи,
Они стояли у ворот, где Петр хранит ключи.
«Восстань, восстань же, Томлинсон, и говори скорей,
Какие добрые дела ты сделал для людей,
Творил ли добрые дела для ближних ты иль нет?»
И стала голая душа белее, чем скелет.

«О, — так сказал он, — у меня был друг любимый там,
И если б был он здесь сейчас, он отвечал бы вам».
«Что ты любил своих друзей — прекрасная черта,
Но только здесь не Берклей-сквер, а райские врата.
Хоть с ложа вызван твой друг сюда — не скажет он ничего.
Ведь каждый на гонках бежит за себя, а не двое за одного».
И Томлинсон взглянул вокруг, но выигрыш был небольшой,
Смеялись звезды в высоте над голой его душой,
А буря мировых пространств его бичами жгла,
И начал Томлинсон рассказ про добрые дела.

«О, это читал я, — он сказал, — а это был голос молвы,
А это я думал, что думал другой про графа из Москвы».
Столпились стаи добрых душ, совсем как голубки,
И загремел ключами Петр от гнева и тоски.
«Ты читал, ты слыхал, ты думал, — он рек, — но толку в сказе нет!
Во имя плоти, что ты имел, о делах твоих дай ответ!»
И Томлинсон взглянул вперед, потом взглянул назад —
Был сзади мрак, а впереди — створки небесных врат.
«Я так ощущал, я так заключил, а это слышал потом,
А так писали, что кто-то писал о грубом норвежце одном».

«Ты читал, заключал, ощущал — добро! Но в райской тишине,
Среди высоких, ясных звезд, не место болтовне.
О, не тому, кто у друзей взял речи напрокат
И в долг у ближних все дела, от бога ждать наград.
Ступай, ступай к владыке зла, ты мраку обречен,
Да будет вера Берклей-сквера с тобою, Томлинсон!»

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Его от солнца к солнцу вниз та же рука несла
До пояса Печальных звезд, близ адского жерла.
Одни, как молоко, белы, другие красны, как кровь,
Иным от черного греха не загореться вновь.
Держат ли путь, изменяют ли путь — никто не отметит никак,
Горящих во тьме и замерзших давно, поглотил их великий мрак,
А буря мировых пространств леденила насквозь его,
И он стремился на адский огонь, как на свет очага своего.
Дьявол сидел среди толпы погибших темных сил,
И Томлинсона он поймал и дальше не пустил.
«Не знаешь, видно, ты, — он рек, — цены на уголь, брат,
Что, пропуск у меня не взяв, ты лезешь прямо в ад.
С родом Адама я в близком родстве, не презирай меня,
Я дрался с богом из-за него с первого же дня.
Садись, садись сюда на шлак и расскажи скорей,
Что злого, пока еще был жив, ты сделал для людей».
И Томлинсон взглянул наверх и увидел в глубокой мгле
Кроваво-красное чрево звезды, терзаемой в адском жерле.
И Томлинсон взглянул к ногам, пылало внизу светло
Терзаемой в адском жерле звезды молочное чело.
«Я любил одну женщину, — он сказал, — от нее пошла вся беда,
Она бы вам рассказала все, если вызвать ее сюда».
«Что ты вкушал запретный плод — прекрасная черта,
Но только здесь не Берклей-сквер, но адские врата.
Хоть мы и свистнули ее и она пришла, любя,
Но каждый в грехе, совершенном вдвоем, отвечает сам за себя».

И буря мировых пространств его бичами жгла,
И начал Томлинсон рассказ про скверные дела:
«Раз я смеялся над силой любви, дважды над смертным концом,
Трижды давал я богу пинков, чтобы прослыть храбрецом».
На кипящую душу дьявол подул и поставил остыть слегка:
«Неужели свой уголь потрачу я на безмозглого дурака?
Гроша не стоит шутка твоя, и нелепы твои дела!
Я не стану своих джентльменов будить, охраняющих вертела».
И Томлинсон взглянул вперед, потом взглянул назад,
Легион бездомных душ в тоске толпился близ адских врат.
«Эго я слышал, — сказал Томлинсон, — за границею прошлый год,
А это в бельгийской книге прочел покойный французский лорд».
«Ты читал, ты слышал, ты знал — добро! Но начни сначала рассказ —
Из гордыни очей, из желаний плотских согрешил ли ты хоть раз?»
За решетку схватился Томлинсон и завопил: «Пусти!
Мне кажется, я чужую жену сбил с праведного пути!»
Дьявол громко захохотал и жару в топки поддал:
«Ты в книге прочел этот грех?» — он спросил, и Томлинсон молвил: «Да!»
А дьявол на ногти себе подул, и явился взвод дьяволят:
«Пускай замолчит этот ноющий вор, что украл человечий наряд
Просейте его между звезд, чтоб узнать, что стоит этот урод,
Если он вправду отродье земли, то в упадке Адамов род».
В аду малыши — совсем голыши, от жары им легко пропасть,
Льют потоки слез, что малый рост не дает грешить им всласть;
По угольям гнали душу они и рылись в ней без конца —
Так дети шарят в вороньем гнезде или в шкатулке отца.
В клочьях они привели его, как после игр и драк,
Крича: «Он душу потерял, не знаем где и как!
Мы просеяли много газет, и книг, и ураган речей,
И много душ, у которых он крал, но нет в нем души своей.
Мы качали его, мы терзали его, мы прожгли его насквозь,
И если зубы и ногти не врут, души у него не нашлось».
Дьявол главу склонил на грудь и начал воркотню:
«С родом Адама я в близком родстве, я ли его прогоню?
Мы близко, мы лежим глубоко, но когда он останется тут,
Мои джентльмены, что так горды, совсем меня засмеют.
Скажут, что я — хозяин плохой, что мой дом — общежитье старух,
И, уж конечно, не стоит того какой-то никчемный дух».
И дьявол глядел, как отрепья души пытались в огонь пролезть,
О милосердье думал он, но берег свое имя и честь:
«Я, пожалуй, могу не жалеть углей и жарить тебя всегда,
Если сам до кражи додумался ты?» и Томлинсон молвил — «Да!»
И дьявол тогда облегченно вздохнул, и мысль его стала светла:
«Душа блохи у него, — он сказал, — но я вижу в ней корни зла.
Будь я один здесь властелин, я бы впустил его,
Но Гордыни закон изнутри силен, и он сильней моего.
Где сидят проклятые Разум и Честь — при каждом Блудница и Жрец,
Бываю там я редко сам, тебе же там конец.
Ты не дух, — он сказал, — и ты не гном, ты не книга, и ты не зверь.
Не позорь же доброй славы людей, воплотись еще раз теперь.
С родом Адама я в близком родстве, не стал бы тебя я гнать,
Но припаси получше грехов, когда придешь опять.
Ступай отсюда! Черный конь заждался твоей души.
Сегодня они закопают твой гроб. Не опоздай! Спеши!
Живи на земле и уст не смыкай, не закрывай очей
И отнеси Сынам Земли мудрость моих речей.
Что каждый грех, совершенный двумя, и тому, и другому вменен,
И… бог, что ты вычитал из книг, да будет с тобой, Томлинсон!»

Шарль Бодлер

Плаванье

Для отрока, в ночи́ глядящего эстампы,
За каждым валом — даль, за каждой далью — вал,
Как этот мир велик в лучах рабочей лампы!
Ах, в памяти очах — как бесконечно мал!

В один ненастный день, в тоске нечеловечьей,
Не вынеся тягот, под скрежет якорей,
Мы всходим на корабль — и происходит встреча
Безмерности мечты с предельностью морей.

Что нас толкает в путь? Тех — ненависть к отчизне,
Тех — скука очага, еще иных — в тени
Цирцеиных ресниц оставивших полжизни, —
Надежда отстоять оставшиеся дни.

В Цирцеиных садах дабы не стать скотами,
Плывут, плывут, плывут в оцепененьи чувств,
Пока ожоги льдов и солнц отвесных пламя
Не вытравят следов волшебницыных уст.

Но истые пловцы — те, что плывут без цели:
Плывущие — чтоб плыть! Глотатели широт,
Что каждую зарю справляют новоселье
И даже в смертный час еще твердят: вперед!

На облако взгляни: вот облик их желаний!
Как отроку — любовь, как рекруту — картечь,
Так край желанен им, которому названья
Доселе не нашла еще людская речь.

О, ужас! Мы шарам катящимся подобны,
Крутящимся волчкам! И в снах ночной поры
Нас Лихорадка бьет — как тот Архангел злобный,
Невидимым мечом стегающий миры.

О, странная игра с подвижною мишенью!
Не будучи нигде, цель может быть — везде!
Игра, где человек охотится за тенью,
За призраком ладьи на призрачной воде...

Душа наша — корабль, идущий в Эльдорадо.
В блаженную страну ведет — какой пролив?
Вдруг, среди гор и бездн и гидр морского ада —
Крик вахтенного: — Рай! Любовь! Блаженство! — Риф.

Малейший островок, завиденный дозорным,
Нам чудится землей с плодами янтаря,
Лазоревой водой и с изумрудным дерном.
Базальтовый утес являет нам заря.

О, жалкий сумасброд, всегда кричащий: берег!
Скормить его зыбям, иль в цепи заковать, —
Безвинного лгуна, выдумщика Америк,
От вымысла чьего еще серее гладь.

Так старый пешеход, ночующий в канаве,
Вперяется в Мечту всей силою зрачка.
Достаточно ему, чтоб Рай увидеть вяве,
Мигающей свечи на вышке чердака.

Чудесные пловцы! Что за повествованья
Встают из ваших глаз — бездоннее морей!
Явите нам, раскрыв ларцы воспоминаний,
Сокровища, каких не видывал Нерей.

Умчите нас вперед — без паруса и пара!
Явите нам (на льне натянутых холстин
Так некогда рука очам являла чару)
Видения свои, обрамленные в синь.

Что видели вы, что?

— Созвездия. И зыби,
И желтые пески, нас жгущие поднесь,
Но, несмотря на бурь удары, рифов глыбы, —
Ах, нечего скрывать! — скучали мы, как здесь.

Лиловые моря в венце вечерней славы,
Морские города в тиаре из лучей
Рождали в нас тоску, надежнее отравы,
Как воин опочить на поле славы — сей.

Стройнейшие мосты, славнейшие строенья,
Увы, хотя бы раз сравнили с градом — тем,
Что из небесных туч возводит Случай-Гений...
И тупились глаза, узревшие Эдем.

От сладостей земных — Мечта еще жесточе!
Мечта, извечный дуб, питаемый землей!
Чем выше ты растешь, тем ты страстнее хочешь
Достигнуть до небес с их солнцем и луной.

Докуда дорастешь, о древо — кипариса
Живучее?..
Для вас мы привезли с морей
Вот этот фас дворца, вот этот профиль мыса, —
Всем вам, которым вещь чем дальше — тем милей!

Приветствовали мы кумиров с хоботами,
С порфировых столпов взирающих на мир,
Резьбы такой — дворцы, такого взлету — камень,
Что от одной мечты — банкротом бы — банкир...

Надежнее вина пьянящие наряды,
Жен, выкрашенных в хну — до ноготка ноги,
И бронзовых мужей в зеленых кольцах гада...

— И что, и что — еще?

— О, детские мозги!..

Но чтобы не забыть итога наших странствий:
От пальмовой лозы до ледяного мха,
Везде — везде — везде — на всем земном пространстве
Мы видели все ту ж комедию греха:

Ее, рабу одра, с ребячливостью самки
Встающую пятой на мыслящие лбы,
Его, раба рабы: что в хижине, что в замке
Наследственном — всегда — везде — раба рабы!

Мучителя в цветах и мученика в ранах,
Обжорство на крови и пляску на костях,
Безропотностью толп разнузданных тиранов, —
Владык, несущих страх, рабов, метущих прах.

С десяток или два — единственных религий,
Все сплошь ведущих в рай — и сплошь вводящих в грех!
Подвижничество, та́к носящее вериги,
Как сибаритство — шелк и сладострастье — мех.

Болтливый род людской, двухдневными делами
Кичащийся. Борец, осиленный в борьбе,
Бросающий Творцу сквозь преисподни пламя:
— Мой равный! Мой Господь! Проклятие тебе!

И несколько умов, любовников Безумья,
Решивших сократить докучный жизни день
И в опия морей нырнувших без раздумья, —
Вот Матери-Земли извечный бюллетень!

Бесплодна и горька наука дальних странствий:
Сегодня, как вчера, до гробовой доски —
Все наше же лицо встречает нас в пространстве:
Оазис ужаса в песчаности тоски.

Бежать? Пребыть? Беги! Приковывает бремя —
Сиди. Один, как крот, сидит, другой бежит,
Чтоб только обмануть лихого старца — Время.
Есть племя бегунов. Оно — как Вечный Жид.

И как апостолы, по всем морям и сушам
Проносится. Убить зовущееся днем —
Ни парус им не скор, ни пар. Иные души
И в четырех стенах справляются с врагом.

В тот миг, когда злодей настигнет нас — вся вера
Вернется нам, и вновь воскликнем мы: — вперед!
Как на заре веков мы отплывали в Перу,
Авророю лица приветствуя восход.

Чернильною водой — морями глаже лака —
Мы весело пойдем между подземных скал.
О, эти голоса, так вкрадчиво из мрака
Взывающие: — К нам! — О, каждый, кто взалкал

Лотосова плода! Сюда! В любую пору
Здесь собирают плод и отжимают сок.
Сюда, где круглый год — день лотосова сбора,
Где лотосову сну вовек не минет срок.

О, вкрадчивая речь! Нездешней лести нектар!
К нам руки тянет друг — чрез черный водоем.
— Чтоб сердце освежить — плыви к своей Электре! —
Нам некая поет — нас жегшая огнем.

Смерть! Старый капитан! В дорогу! Ставь ветрило!
Нам скучен этот край! О, Смерть, скорее в путь!
Пусть небо и вода — куда черней чернила,
Знай, тысячами солнц сияет наша грудь!

Обманутым пловцам раскрой свои глубины!
Мы жаждем, обозрев под солнцем все, что есть,
На дно твое нырнуть — Ад или Рай — едино! —
В неведомого глубь — чтоб новое обресть!

Иосиф Бродский

Большая элегия Джону Донну

Джон Донн уснул, уснуло все вокруг.
Уснули стены, пол, постель, картины,
уснули стол, ковры, засовы, крюк,
весь гардероб, буфет, свеча, гардины.
Уснуло все. Бутыль, стакан, тазы,
хлеб, хлебный нож, фарфор, хрусталь, посуда,
ночник, бельё, шкафы, стекло, часы,
ступеньки лестниц, двери. Ночь повсюду.
Повсюду ночь: в углах, в глазах, в белье,
среди бумаг, в столе, в готовой речи,
в ее словах, в дровах, в щипцах, в угле
остывшего камина, в каждой вещи.
В камзоле, башмаках, в чулках, в тенях,
за зеркалом, в кровати, в спинке стула,
опять в тазу, в распятьях, в простынях,
в метле у входа, в туфлях. Все уснуло.
Уснуло все. Окно. И снег в окне.
Соседней крыши белый скат. Как скатерть
ее конек. И весь квартал во сне,
разрезанный оконной рамой насмерть.
Уснули арки, стены, окна, всё.
Булыжники, торцы, решетки, клумбы.
Не вспыхнет свет, не скрипнет колесо…
Ограды, украшенья, цепи, тумбы.
Уснули двери, кольца, ручки, крюк,
замки, засовы, их ключи, запоры.
Нигде не слышен шепот, шорох, стук.
Лишь снег скрипит. Все спит. Рассвет не скоро.
Уснули тюрьмы, за’мки. Спят весы
средь рыбной лавки. Спят свиные туши.
Дома, задворки. Спят цепные псы.
В подвалах кошки спят, торчат их уши.
Спят мыши, люди. Лондон крепко спит.
Спит парусник в порту. Вода со снегом
под кузовом его во сне сипит,
сливаясь вдалеке с уснувшим небом.
Джон Донн уснул. И море вместе с ним.
И берег меловой уснул над морем.
Весь остров спит, объятый сном одним.
И каждый сад закрыт тройным запором.
Спят клены, сосны, грабы, пихты, ель.
Спят склоны гор, ручьи на склонах, тропы.
Лисицы, волк. Залез медведь в постель.
Наносит снег у входов нор сугробы.
И птицы спят. Не слышно пенья их.
Вороний крик не слышен, ночь, совиный
не слышен смех. Простор английский тих.
Звезда сверкает. Мышь идет с повинной.
Уснуло всё. Лежат в своих гробах
все мертвецы. Спокойно спят. В кроватях
живые спят в морях своих рубах.
По одиночке. Крепко. Спят в объятьях.
Уснуло всё. Спят реки, горы, лес.
Спят звери, птицы, мертвый мир, живое.
Лишь белый снег летит с ночных небес.
Но спят и там, у всех над головою.
Спят ангелы. Тревожный мир забыт
во сне святыми — к их стыду святому.
Геенна спит и Рай прекрасный спит.
Никто не выйдет в этот час из дому.
Господь уснул. Земля сейчас чужда.
Глаза не видят, слух не внемлет боле.
И дьявол спит. И вместе с ним вражда
заснула на снегу в английском поле.
Спят всадники. Архангел спит с трубой.
И кони спят, во сне качаясь плавно.
И херувимы все — одной толпой,
обнявшись, спят под сводом церкви Павла.
Джон Донн уснул. Уснули, спят стихи.
Все образы, все рифмы. Сильных, слабых
найти нельзя. Порок, тоска, грехи,
равно тихи, лежат в своих силлабах.
И каждый стих с другим, как близкий брат,
хоть шепчет другу друг: чуть-чуть подвинься.
Но каждый так далек от райских врат,
так беден, густ, так чист, что в них — единство.
Все строки спят. Спит ямбов строгий свод.
Хореи спят, как стражи, слева, справа.
И спит виденье в них летейских вод.
И крепко спит за ним другое — слава.
Спят беды все. Страданья крепко спят.
Пороки спят. Добро со злом обнялось.
Пророки спят. Белесый снегопад
в пространстве ищет черных пятен малость.
Уснуло всё. Спят крепко толпы книг.
Спят реки слов, покрыты льдом забвенья.
Спят речи все, со всею правдой в них.
Их цепи спят; чуть-чуть звенят их звенья.
Все крепко спят: святые, дьявол, Бог.
Их слуги злые. Их друзья. Их дети.
И только снег шуршит во тьме дорог.
И больше звуков нет на целом свете.

Но чу! Ты слышишь — там, в холодной тьме,
там кто-то плачет, кто-то шепчет в страхе.
Там кто-то предоставлен всей зиме.
И плачет он. Там кто-то есть во мраке.
Так тонок голос. Тонок, впрямь игла.
А нити нет… И он так одиноко
плывет в снегу. Повсюду холод, мгла…
Сшивая ночь с рассветом… Так высоко!
«Кто ж там рыдает? Ты ли, ангел мой,
возврата ждешь, под снегом ждешь, как лета,
любви моей?.. Во тьме идешь домой.
Не ты ль кричишь во мраке?» — Нет ответа.
«Не вы ль там, херувимы? Грустный хор
напомнило мне этих слез звучанье.
Не вы ль решились спящий мой собор
покинуть вдруг? Не вы ль? Не вы ль?» — Молчанье.
«Не ты ли, Павел? Правда, голос твой
уж слишком огрублен суровой речью.
Не ты ль поник во тьме седой главой
и плачешь там?» — Но тишь летит навстречу.
Не та ль во тьме прикрыла взор рука,
которая повсюду здесь маячит?
«Не ты ль, Господь? Пусть мысль моя дика,
но слишком уж высокий голос плачет».
Молчанье. Тишь. — «Не ты ли, Гавриил,
подул в трубу, а кто-то громко лает?
Но что ж лишь я один глаза открыл,
а всадники своих коней седлают.
Всё крепко спит. В объятьях крепкой тьмы.
А гончие уж мчат с небес толпою.
Не ты ли, Гавриил, среди зимы
рыдаешь тут, один, впотьмах, с трубою?»

«Нет, это я, твоя душа, Джон Донн.
Здесь я одна скорблю в небесной выси
о том, что создала своим трудом
тяжелые, как цепи, чувства, мысли.
Ты с этим грузом мог вершить полет
среди страстей, среди грехов, и выше.
Ты птицей был и видел свой народ
повсюду, весь, взлетал над скатом крыши.
Ты видел все моря, весь дальний край.
И Ад ты зрел — в себе, а после — в яви.
Ты видел также явно светлый Рай
в печальнейшей — из всех страстей — оправе.
Ты видел: жизнь, она как остров твой.
И с Океаном этим ты встречался:
со всех сторон лишь тьма, лишь тьма и вой.
Ты Бога облетел и вспять помчался.
Но этот груз тебя не пустит ввысь,
откуда этот мир — лишь сотня башен
да ленты рек, и где, при взгляде вниз,
сей страшный суд совсем не страшен.
И климат там недвижен, в той стране.
Откуда всё, как сон больной в истоме.
Господь оттуда — только свет в окне
туманной ночью в самом дальнем доме.
Поля бывают. Их не пашет плуг.
Года не пашет. И века не пашет.
Одни леса стоят стеной вокруг,
а только дождь в траве огромной пляшет.
Тот первый дровосек, чей тощий конь
вбежит туда, плутая в страхе чащей,
на сосну взлезши, вдруг узрит огонь
в своей долине, там, вдали лежащей.
Всё, всё вдали. А здесь неясный край.
Спокойный взгляд скользит по дальним крышам.
Здесь так светло. Не слышен псиный лай.
И колокольный звон совсем не слышен.
И он поймет, что всё — вдали. К лесам
он лошадь повернет движеньем резким.
И тотчас вожжи, сани, ночь, он сам
и бедный конь — всё станет сном библейским.
Ну, вот я плачу, плачу, нет пути.
Вернуться суждено мне в эти камни.
Нельзя прийти туда мне во плоти.
Лишь мертвой суждено взлететь туда мне.
Да, да, одной. Забыв тебя, мой свет,
в сырой земле, забыв навек, на муку
бесплодного желанья плыть вослед,
чтоб сшить своею плотью, сшить разлуку.
Но чу! пока я плачем твой ночлег
смущаю здесь, — летит во тьму, не тает,
разлуку нашу здесь сшивая, снег,
и взад-вперед игла, игла летает.
Не я рыдаю — плачешь ты, Джон Донн.
Лежишь один, и спит в шкафах посуда,
покуда снег летит на спящий дом,
покуда снег летит во тьму оттуда».

Подобье птиц, он спит в своем гнезде,
свой чистый путь и жажду жизни лучшей
раз навсегда доверив той звезде,
которая сейчас закрыта тучей.
Подобье птиц. Душа его чиста,
а светский путь, хотя, должно быть, грешен,
естественней вороньего гнезда
над серою толпой пустых скворешен.
Подобье птиц, и он проснется днем.
Сейчас — лежит под покрывалом белым,
покуда сшито снегом, сшито сном
пространство меж душой и спящим телом.
Уснуло всё. Но ждут еще конца
два-три стиха и скалят рот щербато,
что светская любовь — лишь долг певца,
духовная любовь — лишь плоть аббата.
На чье бы колесо сих вод не лить,
оно все тот же хлеб на свете мелет.
Ведь если можно с кем-то жизнь делить,
то кто же с нами нашу смерть разделит?
Дыра в сей ткани. Всяк, кто хочет, рвет.
Со всех концов. Уйдет. Вернется снова.
Еще рывок! И только небосвод
во мраке иногда берет иглу портного.
Спи, спи, Джон Донн. Усни, себя не мучь.
Кафтан дыряв, дыряв. Висит уныло.
Того гляди и выглянет из туч
Звезда, что столько лет твой мир хранила.

Яков Петрович Полонский

Перед закрытой истиной

(Посвящ. М. Л. Михайлову).
И.
Когда-то в Мемфисе стоял Изиды храм,
Всей кастой царственной, учеными жрецами
Благоговейно чтимый. Там,
В глубокой нише, за гранитными столбами,
Покрытыми до потолка
Таинственных письмен узорными чертами,
Стоял кумир, несчетные века
Переживающий, в народах знаменитый,
Бог весть, когда и кем со всех сторон покрытый
Каким-то допотопным полотном.

Кумир тот, Истиной закрытой именуя
И, только избранным толкуя
Значенье символов начертанных кругом,
Жрецы ей жертвы жгли с особым торжеством.

ИИ.
К ея подножью шли не только царь-избранник,
Не только истый жрец, но и безвестный странник,
И воин, и купец, и сумрачный изгнанник,
(Из вавилонских стен бегущий от цепей,
Иль из Аѳин—от славы слишком громкой),
И просто ученик, из-за чужих морей
Принесший лавра ветвь с дорожною котомкой.
Но видеть Вечную никто из них не мог…
Хотя на пьедестал с чела до самых ног
Спускаясь в тысячи неуловимых складок,
Казалось, не тяжел был девственный покров,
Скрывающий разгадку всех загадок,
Задачу всех задач и тайну всех веков,
Никто не смел поднять и края покрывала…
Немая Истина заклятием богов
Каким-то ужасом холодным обдавала
Умы запальчивых голов.

ИИИ.
Был полдень. Тихий Нил среди своих песков
Роскошно нежился. Тяжелыя ветрила,
Сплетенныя из тонких тростников,
Бродили медленно;—за ними крокодила
Зубчатая спина, сверкая, бороздила
Поверхность сонных струй. Вершины пирамид
Синелись в воздухе и солнце жгло гранит.
От обелисков стала тень короче.
Народ по улицам сновал, как рой теней;
На Нил и на толпу, и на дворцы царей
Глядели сфинксов каменныя очи,
И тайной веяло от царственных могил.
Изиды темный храм отворен настежь был;
В тени его столбов широких на ступенях
Сидел маститый жрец и на его коленях
Лежал развернутый папирус: он читал,—
Он неподвижностью своей напоминал
Богов сидящих изваянья,
И на его лице была печать молчанья.

ИV.
Был нем и пуст открытый настежь храм;
Как вдруг—шаги: по лестничным плитам

Идут в тени столбов и — спорят… «Это греки!»
Подумал старый жрец, приподнимая веки
К своим насупленным бровям.
И двое юношей, два чужеземца с виду,
Руками голыми широкую хламиду
Придерживая на груди,
Спросили у жреца: войти ли в храм?
— «Войдите!»
— Не здесь ли Истина?
— «Ступайте и смотрите».
— Наставник! вымолвил один: — не осуди
Вопроса моего и не лиши ответа:
Что̀ будет, если я без страха подойду
К закрытой Истине? и если я найду
Довольно смелости?..
— «Нет!» возразил на это
Сопутник юноши, тревожный и худой,
Его плеча слегка дотронувшись рукой:—
«Себе не слишком верь и знай,—рука поэта
«Лишь сердцу повинуется; — а ты
«Поэт, и знаешь сам, как робко сердце бьется…
«Минерва строгая над чувствами смеется.
«Безсмертной Истины холодныя черты
«Лишь одному философу доступны:
«Одно стремленье к ней в нас с нами рождено…

«Учитель! разве мы, ища ее, преступны?
«И разве нам искать ее запрещено!
«Казнить ли нас за то, что истины мы просим,
«Что, жажду чувствуя, мы жажды не выносим…
«Нет, что̀ ни говори, а нами мудрено
«Распоряжаются завистливые боги!»

V.
И отвечал им жрец: «Богов законы строги:
Не оскорбляйте их!..»
— Но мы оскорблены:
Нам вместо истины дают пустые сны,
Которые сбивают нас с дороги…
Так смею думать я, так смею говорить!

На раздраженнаго бросая взгляд сердитый,—
«Ты огорчен», сказал старик маститый,
«Не тем ли, что в сосуд не можешь моря влить?
«Ты невозможность называешь горем;
«Разбейся в атомы, — и ты сольешься с морем
«И будешь утолен иль новый примешь вид,
«Чтоб жаждать вновь, пока вновь будешь не разбит».

— Ты говоришь хитро, и мы с тобой не спорим:
Мы школьники,—а ты недаром страж богов.
Скажи мне, страж богов, ужели недостало
Ни в ком той смелости, чтоб с Истины покров
Поднять или сорвать, не тратя лишних слов.

VИ.
Жреца Изиды поражала
Надменность пришлеца; казалось, он привстал,
Чтоб отвечать ему, и мрачно отвечал:
«Да, был один смельчак,—святое покрывало
«Он дерзко приподнял, но ахнул и упал:
«Очнувшись, никого из нас он не узнал,
«И все, что̀ бредил он, так ново и так дико
«Казалось нам, что понимать его,
«Безумца, не нашлось в толпе ни одного.
«Не забывайте же, как страшно и велико
«То, что̀ от наших глаз Изидою сокрыто!»
И оба странника, заметно побледнев,
Спустили с плеч свои хламиды
И с тайным трепетом вступили в храм Изиды;
А жрец прочел им вслед молитву нараспев,

Потом задумался—и долго, до заката,
Сидел, как бы решась дождаться их возврата.

VИИ.
День вечерел. Вершины пирамид
Своими верхними ступенями сияли,
Дворцовых лестниц простывал гранит;
Меж дальних отмелей кой-где едва мелькали
Повисшие над Нилом паруса;
Слетались ибисы на гнезда; тень ложилась,
Как будто для того, чтоб ярче золотилась
Заря, и пурпуром сквозили небеса.
На роскошь приближающейся ночи
Глядели сфинксов каменныя очи
И тайной веяло от царственных могил.
Изиды храм еще отворен был…
И тот же строгий жрец при входе на ступенях
Сидел, как статуя, со свитком на коленях.

VИИИ.
Он ждал—и наконец из храма вышел тот,
Кого товарищ называл поэтом.

Ему в лицо закат сиял горячим светом;
Он шел торжественно; с чела струился пот,
И кудри черные над ним венцом качались;
Полураскрытыми уста его казались,
Как-будто в первый раз он взором обнимал
Пространство—и ему в пространстве улыбались
И небо, и река, и камни…
«Что?» сказал
Им пораженный жрец.
— «Непостижимо!»
Сказал восторженно поэт, шагая мимо:
«Она — гармония, — свет, — сила, — красота!
«Все сердцем понято,—не имут слов уста…»
И не докончил он… И по ступеням храма
Сходил, как полубог, как светлый Аполлон,
Когда он шествует, стряхнувши горний сон,
Вкушать молебный дым земного ѳимиама.

ИX.
Но не успел он скрыться за толпой,
Как по следам его, из-за столба, другой
Явился—бледный, сумрачно-унылый;
Казалось, попирая прах,

Он шел с презрительной улыбкой на устах.
Лицо его дышало мертвой силой,
Зловещим пламенем в очах его сиял
Вечерний свет лучей прощальных,
И голос тяжело, отрывисто звучал,
Как будто ум его, томясь, перегорал
В хаосе дум нестройных и печальных.
Он говорил:—«Ну да! я сознаю, что нет
«Во мне той смелости, чтоб разом
«Нагую истину явить на Божий свет;
«Но мне недаром дан несокрушимый разум:
«Под вашей тайною скрывается—скелет,
«Уничтожения всего символ нетленный…
«Пустая вешалка—подставка всей вселенной…
«Чтоб этот гордый мир не рухнул, страж богов,
«Ты прав, что истину поставил под покров!»

И с этим словом он ушел, потупив очи.

Маститый жрец один сидел до поздней ночи:
Он долго наблюдал движение светил,
Потом глаза закрыл в глубоком размышленье
И медленно, как бы в пророческом томленье
Беседуя с двумя духами, говорил:

— «Дух творчества! и ты, дух темный разрушенья!
«Одно стремленье вас когда-нибудь сроднит…
«Враждуйте,—потому что истина молчит!
«Когда ж с народами она заговорит,
«Мир вашу старую вражду, как сон, забудет.
«Но, боги!—что тогда! ужель тогда не будет
«Ни храма этого, ни этих пирамид?»