Кран,
Откройся!
Нос,
умойся!
Глаз,
купайся!
Грязь,
сдавайся!
— «Переименовать!» Приказ —
Одно, народный глас — другое.
Так, погребенья через час,
Пошла «Волошинскою горою»Гора, названье Янычар
Носившая — четыре века.
А у почтительных татар:
— Гора Большого Человека.22 мая
1.
Саратов. Приказ № 1042 по ремонтупаровозов на Рязано-Уральской железной
дороге выполнен. На 52 паровоза больше!
2.
Что это значит?
3.
Это значит — и ты о разрухе не вой,
4.
а силы свои в работе удвой.
Заколите всех телят
Аппетиты утолять
Изрубите дерева
На горючие дрова
Иссушите речек воды
Под рукой и далеке
Требушите неба своды
Разъярённом гопаке
Загасите все огни
Ясным радостям сродни
Потрошите неба своды
Озверевшие народы…
Шаг за шагом, осторожно
Я в полях чужих иду, —
Всё тревожно, всё возможно,
Всё в тумане и в бреду.
Росы холодны и белы,
Дрёмны росные кусты.
Все забылися пределы
Пустоты и суеты.
Нет в душе иной заботы,
Как, найдя укрытый лаз,
Принести в другие роты
Мне доверенный приказ.
Ой, честь ли то молодцу лен прясти?
А и хвала ли боярину кичку носить?
Воеводе по воду ходить?
Гусляру-певуну во приказе сидеть,
Во приказе сидеть, потолок коптить?
Ой, коня б ему, гусли б звонкие!
Ой, в луга б ему, во зеленый бор,
Через реченьку да в темный сад,
Где соловушко на черемушке
Целу ноченьку напролет поет!
В плен — приказ — не сдаваться! Они не сдаются,
Хоть им никому не иметь орденов.
Только чёрные вороны стаею вьются
Над трупами наших бойцов.Бог войны — по цепям на своей колеснице.
И, в землю уткнувшись, солдаты лежат.
Появились откуда-то белые птицы
Над трупами наших солдат.После смерти для всех свои птицы найдутся,
Так и белые птицы — для наших бойцов.
Ну, а вороны — словно над падалью — вьются
Над чёрной колонной врагов.
Шла с ученья третья рота
У деревни на виду,
Мимо сада-огорода,
Мимо девушек в саду.Прекратила рота пенье,
Глаз не может оторвать,
Будто был приказ — равненье
Нам на девушек держать.Вдруг одна, в платочке синем,
Говорит: «Чем пыль толочь
На дороге, рты разиня, —
Шли бы девушкам помочь…»Старшина был очень краток —
Выполнять приказ изволь: —
Прополоть полсотни грядок
К восемнадцати ноль-ноль! Этот случай не забылся.
А причина тут одна…
Через месяц вдруг женился
Наш товарищ старшина.
Противностью указа,
Когда не хочеш быть нещастлив больше раза;
Так дел не преноси в приказы из приказа.
Хотела переплыть через реку лиса,
И в тине плывучи увязла:
И более часа,
В том месте, где погрязла,
Терзаема от мух,
Томит и мучит дух:
Увидел ето йож и сжалился над нею:
А сжалясь говорил: я мух гонять умею:.
И естьли хочеш ты, я ето учиню,
И всю сию толпу мух тотчас отгоню.
Лисица говорит: не надобно: да чтоже?
Вот то: сии уже к моей прилипнув коже,
Довольно напились, и уж не много пьют:
А естьли сгониш их другия сядут тут,
И кровь мою со всем до капли изсосут.
Таня пальчик наколола —
Видно, дед недосмотрел.
Не пошла девчушка в школу —
Так мизинчик заболел.
Он болит и нарывает —
Просто хуже не бывает!
Ставят на руку компресс —
Ставят с мазью, ставят без…
А мизинчик всё болит.
Таня тут ему велит:
— Слушай, пальчик, мой приказ;
Исполняй его сейчас:
«Ты у кошки боли!
У собаки боли!
У медведя боли!
И у волка боли!
А у Тани Ермолаевой
Не смей болеть!»
Таня этот свой приказ
Повторила десять раз,
Слово в слово повторила,
Пальчик свой уговорила:
Боль, которая была,
Отпустила и ушла.
И теперь медведь в лесу
Держит лапу на весу.
Это Мишку очень злит…
А у Тани Ермолаевой
Пальчик больше не болит!
Снова даль предо мной неоглядная,
Ширь степная и неба лазурь.
Не грусти ж ты, моя ненаглядная,
И бровей своих тёмных не хмурь!
Вперёд, за взводом взвод,
Труба боевая зовёт!
Пришёл из Ставки
Приказ к отправке —
И, значит, нам пора в поход!
В утро дымное, в сумерки ранние,
Под смешки и под пушечный «бах»
Уходили мы в бой и в изгнание
С этим маршем на пыльных губах.
Не грустите ж о нас, наши милые,
Там, далёко, в родимом краю!
Мы всё те же — домашние, мирные,
Хоть шагаем в солдатском строю.
Будут зори сменяться закатами,
Будет солнце катиться в зенит —
Умирать нам, солдатам, — солдатами,
Воскресать нам — одетым в гранит.
Вперёд, за взводом взвод,
Труба боевая зовёт!
Пришёл из Ставки
Приказ к отправке —
И, значит, нам пора в поход!
Не выписал копист какого-то указу,
Не внес его в экстракт по данному приказу.
За ту его вину дьяк на цепь приковал
И, бивши по щекам, неистово ругал;
Пропойцею его, ярыгой называя,
Рассечь хотел плетьми, от пьянства унимая.
Подьячий, зря беду, от страха весь дрожал,
Божился, что родясь он пьяным не бывал. —
Ах, скверный человек! ты хочешь оправдаться,
Пред ставкою очной дерзаешь запираться?
Не я ли всякий день, — хожу как на кабак,
Сам вижу там тебя? — сказал кописту дьяк.
Не выписал писец …
Не сделал выписки по царскому приказу (Первонач. рукоп.).
Хотел стегать плетьми …
Увидев то, писец от страха задрожал
И клялся, в кабаке что с роду не бывал.
Канителят стариков бригады
канитель одну и ту ж.
Товарищи!
На баррикады! —
баррикады сердец и душ.
Только тот коммунист истый,
кто мосты к отступлению сжег.
Довольно шагать, футуристы,
в будущее прыжок!
Паровоз построить мало —
накрутил колес и утек.
Если песнь не громит вокзала,
то к чему переменный ток?
Громоздите за звуком звук вы
и вперед,
поя и свища.
Есть еще хорошие буквы:
Эр,
Ша,
Ща.
Это мало — построить па́рами,
распушить по штанине канты
Все совдепы не сдвинут армий,
если марш не дадут музыканты.
На улицу тащи́те рояли,
барабан из окна багром!
Барабан,
рояль раскроя́ ли,
но чтоб грохот был,
чтоб гром.
Это что — корпеть на заводах,
перемазать рожу в копоть
и на роскошь чужую
в отдых
осовелыми глазками хлопать.
Довольно грошовых истин.
Из сердца старое вытри.
Улицы — наши кисти.
Площади — наши палитры.
Книгой времени
тысячелистой
революции дни не воспеты.
На улицы, футуристы,
барабанщики и поэты!
Знакомые дни отцвели,
Опали в дыму под Варшавой,
И нынче твои костыли
Гремят по панели шершавой.Но часто — неделю подряд,
Для памяти не старея,
С тобою, товарищ комбат,
По-дружески говорят
Угрюмые батареи.Товарищ и сумрачный друг,
Пожалуй, ты мне не ровесник,
А ночь молодая вокруг
Поет задушевные песни.Взошла высоко на карниз,
Издавна мила и знакома,
Опять завела, как горнист,
О первом приказе наркома.И снова горячая дрожь,
Хоть пулей навеки испорчен,
Но ты портупею берешь
И Красного Знамени орденИ ночью готов на парад,
От радости плакать не смея.
Безногий товарищ комбат,
Почетный красноармеец,
Ты видишь: Проходят войска
К размытым и черным окопам,
И пуля поет у виска
На Волге и под Перекопом.Земляк и приятель погиб.
Ты видишь ночною порою
Худые его сапоги,
Штаны с незашитой дырою.Но ты, уцелев, на парад
Готов, улыбаться не смея,
Безногий товарищ комбат,
Почетный красноармеец.А ночь у окна напролет
Высокую ноту берет,
Трубит у заснувшего дома
Про восемнадцатый год,
О первом приказе наркома.
Он был боксером и певцом —
Веселая гроза.
Ему родней был Пикассо,
Кандинский и Сезанн.
Он шел с подругой на пари,
Что через пару лет
Достанет литер на Париж
И в Лувр возьмет билет.Но рыцарь-пес, поднявши рог,
Тревогу протрубил,
Крестами черными тревог
Глаза домов забил.
И, предавая нас «гостям»,
Льет свет луна сама,
И бомбы падают свистя
В родильные дома.Тогда он в сторону кладет
Любимые тома,
Меняет кисть на пулемет,
Перо — на автомат.
А у подруги на глазах
Бегучая слеза.
Тогда, ее в объятья взяв,
Он ласково сказал: «Смотри, от пуль дрожит земля
На всех своих китах.
Летят приказы из Кремля,
Приказы для атак.
И, прикрывая от песка
Раскосые белки,
Идут алтайские войска,
Сибирские стрелки.Мечтал я встретить Новый год
В двухтысячном году.
Увидеть Рим, Париж… Но вот —
Я на Берлин иду.
А ты не забывай о тех
Любви счастливых днях.
И если я не долетел —
Заменит друг меня.»Поцеловал еще разок
Любимые глаза,
Потом шагнул через порог,
Не посмотрев назад.
…И если весть о смерти мне
Дойдет, сказать могу:
Он сыном был родной стране,
Он нес беду врагу.
Беспечною птичкою
Беспечною птичкою жил воробей,
О свежем навозе
О свежем навозе чирикая.
И вдруг — приказ:
И вдруг — приказ: воробей, не робей,
Революция прет
Революция прет великая.
Эта весть хлестнула его,
Эта весть хлестнула его, как плеть.
Манером таким и
Манером таким и этаким
Он стал моментально
Он стал моментально хвостом вертеть,
Упруго прыгать
Упруго прыгать по веткам.
Он думал: «Собой весь мир
Он думал: «Собой весь мир удивлю.
Хоть ужас и колет
Хоть ужас и колет иголкою,
Но я, до отказа разинувши
Но я, до отказа разинувши клюв,
Стальным соловьем
Стальным соловьем защелкаю».
И вот, войдя
И вот, войдя в поэтический раж,
Ища соловьиной
Ища соловьиной известности,
Вспорхнул воробей
Вспорхнул воробей на девятый этаж,
Чтоб грянуть по всей
Чтоб грянуть по всей окрестности.
Вспорхнул, но в дыму
Вспорхнул, но в дыму фабричной трубы,
Вонзившейся в небо
Вонзившейся в небо пикою,
Сказал он: «Видать,
Сказал он: «Видать, не уйти от судьбы,
Простите, я только
Простите, я только чирикаю!»
Вот мною не написанный рассказ.
Его эскиз.
Невидимый каркас.
Расплывчатые контуры сюжета.
А самого рассказа еще нет,
хотя его навязчивый сюжет
давно меня томит,
повелевая —
пиши меня,
я вечный твой рассказ,
пиши меня
(и это как приказ),
пиши меня
во что бы то ни стало!.. Итак, рассказ о женщине.
Рассказ
о женщине,
которая летала,
и был ее спасительный полет
отнюдь не цирковым аттракционом,
а поиском опоры и крыла
в могучем поле гравитационном
земных ее бесчисленных тягот…
Таков сюжет,
уже который год
томящий мою душу неотступно —
не оттого ль,
что, как сказал поэт,
я с давних пор,
едва ль не с детских лет,
непоправимо ранен женской долей,
и след ее,
как отсвет и как свет,
как марево над утренней рекою,
стоит почти за каждою строкою,
когда-либо написанною мной?.. Таков рассказ. Его сюжет сквозной.
О чем же он? О женщине. Одной.
(И не одной.)
Навязчивый сюжет,
томящий мою душу столько лет,
неумолимо мне повелевая —
пиши меня,
я вечный твой рассказ,
пиши меня
(не просьба, а приказ),
я боль твоя,
я точка болевая!..
И я пишу.
Всю жизнь его пишу.
Пишу, пока живу. Пока дышу.
О чем бы ни писал —
его пишу,
ни на мгновенье не переставая.
Это вам —
упитанные баритоны —
от Адама
до наших лет,
потрясающие театрами именуемые притоны
ариями Ромеов и Джульетт.
Это вам —
пентры,
раздобревшие как кони,
жрущая и ржущая России краса,
прячущаяся мастерскими,
по-старому драконя
цветочки и телеса.
Это вам —
прикрывшиеся листиками мистики,
лбы морщинками изрыв —
футуристики,
имажинистики,
акмеистики,
запутавшиеся в паутине рифм.
Это вам —
на растрепанные сменившим
гладкие прически,
на лапти — лак,
пролеткультцы,
кладущие заплатки
на вылинявший пушкинский фрак.
Это вам —
пляшущие, в дуду дующие,
и открыто предающиеся,
и грешащие тайком,
рисующие себе грядущее
огромным академическим пайком.
Вам говорю
я —
гениален я или не гениален,
бросивший безделушки
и работающий в Росте,
говорю вам —
пока вас прикладами не прогнали:
Бросьте!
Бросьте!
Забудьте,
плюньте
и на рифмы,
и на арии,
и на розовый куст,
и на прочие мелехлюндии
из арсеналов искусств.
Кому это интересно,
что — «Ах, вот бедненький!
Как он любил
и каким он был несчастным…»?
Мастера,
а не длинноволосые проповедники
нужны сейчас нам.
Слушайте!
Паровозы стонут,
дует в щели и в пол:
«Дайте уголь с Дону!
Слесарей,
механиков в депо!»
У каждой реки на истоке,
лежа с дырой в боку,
пароходы провыли доки:
«Дайте нефть из Баку!»
Пока канителим, спорим,
смысл сокровенный ища:
«Дайте нам новые формы!» —
несется вопль по вещам.
Нет дураков,
ждя, что выйдет из уст его,
стоять перед «маэстрами» толпой разинь.
Товарищи,
дайте новое искусство —
такое,
чтобы выволочь республику из грязи.
Тактика буржуя
проста и верна:
лидера
из союза выдернут,
«на тебе руку,
и в руку на»,
и шепчут
приказы лидеру.
От ихних щедрот
солидный клок
(Тысячу фунтов!
Другим не пара!)
урвал
господин
Вильсон Гевлок,
председатель
союза матросов и кочегаров.
И гордость класса
в бумажник забросив,
за сто червонцев,
в месяц из месяца,
речами
смиряет
своих матросов,
а против советских
лает и бесится.
Хозяйский приказ
намотан на ус.
Продав
и руки,
и мысли,
и перья,
Вильсон
организовывает Союз
промышленного мира
в Британской империи.
О чем
заботится
бывший моряк,
хозяина
с рабочим миря?
Может ли договориться раб ли
с теми,
кем
забит и ограблен?
Промышленный мир? —
Не новость.
И мы
приветствуем
тишину и покой.
Мы
дрались годами,
и мы —
за мир.
За мир —
но за какой?
После военных
и революционных бурь
нужен
такой мир нам,
чтоб буржуазия
в своем гробу
лежала
уютно и смирно.
Таких
деньков примирительных
надо,
чтоб детям
матросов и водников
буржуя
последнего
из зоологического сада
показывали
в двух намордниках.
Чтоб вместо
работы
на жирные чресла —
о мире
голодном
заботиться,
чтоб вместе со старым строем
исчезла
супруга его,
безработица.
Чтобы вздымаемые
против нас
горы
грязи и злобы
оборотил
рабочий класс
на собственных
твердолобых.
Тогда
где хочешь
бросай якоря,
и станет
товарищем близким,
единую
трубку мира
куря,
советский рабочий
с английским.
Матросы
поймут
слова мои,
но вокруг их союза
обвился
концом золотым
говорящей змеи
мистер
Гевлок Ви́льсон.
Что делать? — спро́сите.
Вильсона сбросьте!
— Разрешите доложить
Коротко и просто:
Я большой охотник жить
Лет до девяноста.
А война — про все забудь
И пенять не вправе.
Собирался в дальний путь,
Дан приказ: «Отставить!»
Грянул год, пришел черед,
Нынче мы в ответе
За Россию, за народ
И за все на свете.
От Ивана до Фомы,
Мертвые ль, живые,
Все мы вместе — это мы,
Тот народ, Россия.
И поскольку это мы,
То скажу вам, братцы,
Нам из этой кутерьмы
Некуда податься.
Тут не скажешь: я — не я,
Ничего не знаю,
Не докажешь, что твоя
Нынче хата с краю.
Не велик тебе расчет
Думать в одиночку.
Бомба — дура. Попадет
Сдуру прямо в точку.
На войне себя забудь,
Помни честь, однако,
Рвись до дела — грудь на грудь,
Драка — значит, драка.
И признать не премину,
Дам свою оценку.
Тут не то, что в старину, —
Стенкою на стенку.
Тут не то, что на кулак:
Поглядим, чей дюже, -
Я сказал бы даже так:
Тут гораздо хуже…
Ну, да что о том судить, -
Ясно все до точки.
Надо, братцы, немца бить,
Не давать отсрочки.
Раз война — про все забудь
И пенять не вправе,
Собирался в долгий путь,
Дан приказ: «Отставить!»
Сколько жил — на том конец,
От хлопот свободен.
И тогда ты — тот боец,
Что для боя годен.
И пойдешь в огонь любой,
Выполнишь задачу.
И глядишь — еще живой
Будешь сам в придачу.
А застигнет смертный час,
Значит, номер вышел.
В рифму что-нибудь про нас
После нас напишут.
Пусть приврут хоть во сто крат,
Мы к тому готовы,
Лишь бы дети, говорят,
Были бы здоровы…
Уходим под воду
В нейтральной воде.
Мы можем по году
Плевать на погоду,
А если накроют —
Локаторы взвоют
О нашей беде.Спасите наши души!
Мы бредим от удушья.
Спасите наши души!
Спешите к нам!
Услышьте нас на суше —
Наш SOS всё глуше,
глуше.
И ужас режет души
Напополам… И рвутся аорты,
Но наверх — не сметь!
Там слева по борту,
Там справа по борту,
Там прямо по ходу
Мешает проходу
Рогатая смерть! Спасите наши души!
Мы бредим от удушья.
Спасите наши души!
Спешите к нам!
Услышьте нас на суше —
Наш SOS всё глуше,
глуше.
И ужас режет души
Напополам… Но здесь мы на воле,
Ведь это наш мир!
Свихнулись мы, что ли,
Всплывать в минном поле?!
«А ну, без истерик!
Мы врежемся в берег!» —
Сказал командир.Спасите наши души!
Мы бредим от удушья.
Спасите наши души!
Спешите к нам!
Услышьте нас на суше —
Наш SOS всё глуше,
глуше.
И ужас режет души
Напополам… Всплывём на рассвете —
Приказ есть приказ!
А гибнуть во цвете
Уж лучше при свете!
Наш путь не отмечен…
Нам нечем… Нам нечем!..
Но помните нас! Спасите наши души!
Мы бредим от удушья.
Спасите наши души!
Спешите к нам!
Услышьте нас на суше —
Наш SOS всё глуше,
глуше.
И ужас режет души
Напополам… Вот вышли наверх мы…
Но выхода нет!
Вот — полный на верфи!
Натянуты нервы…
Конец всем печалям,
Концам и началам —
Мы рвёмся к причалам
Заместо торпед! Спасите наши души!
Мы бредим от удушья.
Спасите наши души!
Спешите к нам!
Услышьте нас на суше —
Наш SOS всё глуше,
глуше.
И ужас режет души
Напополам… Спасите наши души!
Как здесь прекрасно, на морском
просторе,
на новом, осиянном берегу
Но я видала все, что скрыло море,
я в недрах сердца это сберегу
В тех молчаливых глубочайших
недрах,
где уголь превращается в алмаз,
которыми владеет только щедрый…
А щедрых много на земле у нас.
Этот лес посажен был при нас, —
младшим в нем не больше двадцати.
Но зимой пришел сюда приказ:
— Море будет здесь. Леса — снести.
Морю надо приготовить ложе,
ровное, расчищенное дно.
Те стволы, что крепче и моложе,
высадить на берег, над волной.
Те, которые не вынуть с ко’мом, —
вырубить и выкорчевать пни.
Строится над морем дом за домом,
много тесу требуют они.
Чтобы делу не было угрозы
(море начинало подходить), —
вам, директору лесопромхоза,
рубкой самому руководить.
Ложе расчищать и днем и ночью.
Сучья и кустарник — жечь на дне.
Море наступает, море хочет
к горизонту подойти к весне, —
У директора лесопромхоза
слез не навернулось: он солдат.
Есть приказ — так уж какие слезы.
Цель ясна: вперед, а не назад.
Он сказал, топор приподнимая,
тихо, но слыхали и вдали:
— Я его сажал, я лучше знаю,
где ему расти… А ну, пошли!
Он рубил, лицо его краснело,
таял на щеках
колючий снег,
легким пламенем душа горела, —
очень много думал человек.
Думал он:
«А лес мой был веселым…
Дружно, буйно зеленел весной.
Трудно будет первым новоселам,
высаженным прямо над волной…
Был я сам на двадцать лет моложе,
вместе с этим лесом жил и рос…
Нет! Я счастлив, что морское ложе
тоже мне готовить привелось».
Он взглянул —
костры пылали в ложе,
люди возле грелись на ходу.
Что-то было в тех кострах похоже
на костры в семнадцатом году
в Питере, где он красногвардейцем
грелся, утирая снег с лица,
и штыки отсвечивали, рдеясь,
перед штурмом Зимнего дворца.
Нынче в ночь,
по-новому тверда,
мир преображала
власть труда.
Часто
Часто сейчас
Часто сейчас по улицам слышишь
разговорчики
разговорчики в этом роде:
«Товарищи, легше,
«Товарищи, легше, товарищи, тише.
Это
Это вам
Это вам не 18-й годик!»
В нору
В нору влезла
В нору влезла гражданка Кротиха,
в нору
в нору влез
в нору влез гражданин Крот.
Радуются:
Радуются: «Живем ничего себе,
Радуются: «Живем ничего себе, тихо.
Это
Это вам
Это вам не 18-й год!»
Дама
Дама в шляпе рубликов на́ сто
кидает
кидает кому-то,
кидает кому-то, запахивая котик:
«Не толкаться!
«Не толкаться! Но-но!
«Не толкаться! Но-но! Без хамства!
Это
Это вам
Это вам не 18-й годик!»
Малого
Малого мелочь
Малого мелочь работой скосила.
В уныньи
В уныньи у малого
В уныньи у малого опущен рот…
«Куда, мол,
«Куда, мол, девать
«Куда, мол, девать молодецкие силы?
Это
Это нам
Это нам не 18-й год!»
Эти
Эти потоки
Эти потоки слюнявого яда
часто
часто сейчас
часто сейчас по улице льются…
Знайте, граждане!
Знайте, граждане! И в 29-м
длится
длится и ширится
длится и ширится Октябрьская революция.
Мы живем
Мы живем приказом
Мы живем приказом октябрьской воли,
Огонь
Огонь «Авроры»
Огонь «Авроры» у нас во взоре.
И мы
И мы обывателям
И мы обывателям не позволим
баррикадные дни
баррикадные дни чернить и позорить.
Года
Года не вымерить
Года не вымерить по единой мерке.
Сегодня
Сегодня равноценны
Сегодня равноценны храбрость и разум.
Борись
Борись и в мелочах
Борись и в мелочах с баррикадной энергией,
в стройку
в стройку влей
в стройку влей перекопский энтузиазм.
Война сурова и непроста.
Умри, не оставляя поста,
Если приказ таков.
За ночь морской пехоты отряд
Десять раз отшвырнул назад
Озверелых врагов.
Не жизнью —
Патронами дорожа,
Гибли защитники рубежа
От пуль, от осколков мин.
Смолкли винтовки…
И, наконец,
В бою остались: один боец
И пулемет один.
В атаку поднялся очередной
Рассвет. Сразился с ночною мглой.
И отступила мгла.
Тишина грозовая. Вдруг
Моряк услышал негромкий стук.
Недвижны тела.
Но застыла над грудою тел
Рука. Не пот на коже блестел —
Мерцали капли росы.
Мичмана — бравого моряка —
Мертвая скрюченная рука.
На ней живые часы.
Мичман часа четыре назад
На светящийся циферблат
Глянул в последний раз
И прохрипел, пересилив боль:
«Ребята, до девяти ноль-ноль
Держаться. Таков приказ».
Ребята молчат. Ребята лежат.
Они не оставили рубежа.
Напоминая срок
Последнему воину своему,
Мичман часы протянул ему:
— Не подведи, браток!
Дисков достаточно.
С ревом идет,
Блеск штыков выставляя вперед,
Атакующий вал.
Глянул моряк на часы: восьмой.
И пылающей щекой
К автомату припал.
Еще атаку моряк отбил.
Незаметно пробравшись в тыл,
Ползет фашистский солдат.
В щучьих глазах —
Злоба и страх.
Гранаты в руках, гранаты в зубах,
За поясом пара гранат.
И в автоматчика все пять штук
Он их швыряет подряд…. Но вдруг,
Словно самою землею рожден —
Вырос русский моряк большой
С окровавленной рукой.
Быстро зубами белыми он
С последней гранаты сорвал кольцо,
Дерзко крикнул врагу в лицо:
— А ну-ка, фриц! Взлетим мы, что ль,
За компанию до облаков?
От взрыва застыли стрелки часов
На девяти ноль-ноль.
— Лейтенант Плессис де Гренадан,
Из Парижа приказ по радио дан:
Все меры принять немедленно надо,
Чтобы «Диксмюде» в новый рейс
К берегам Алжира отбыл скорей.
— Мой адмирал, мы рискнули уже.
Поверьте, нам было нелегко.
Кровь лилась из ноздрей и ушей,
Газом высот отравлялись легкие.
Над облаками вися в купоросной мгле,
Убаюканы качкою смерти,
Больные, ни пить, ни есть не могли.
Пятеро суток курс держа,
Восемь тысяч километров
Без спуска покрыл дирижабль.
Мой адмирал, я уже доносил:
Нельзя требовать свыше сил.
— Лейтенант, вами дан урок не один
Бошам, как используют их цеппелин.
Я уверен — стихиям наперекор
Вы опять поставите новый рекорд.
— Адмирал, о буре в ближайшие дни
Из Алжира сведенья даны.
Над морем ночью вдали от баз
В такой ураган мы попали раз.
Порвалась связь, не работало радио,
Электрический свет погасили динамо.
Барабанили тучи шрапнелью града,
И снаряды молний рвались под нами.
Кашалотом в облачный бурун
Мчался «Диксмюде» ночь целую,
Боясь, что молнийный гарпун
Врежется взрывом в целлулоид.
Адмирал, в середине декабря
Дирижабль погубит такая буря.
— Лейтенант, на новый год уже
В палату депутатов внесен бюджет.
Для шести дирижаблей «Societe Anonyme
De Navigation Aerienne» испрошен кредит.
Рекорд ваш лишний не повредит,
Для шести ведь можно рискнуть одним…
И, слегка побледнев, лейтенант умолк:
— Адмирал, команда выполнит долг.
Улетели, а в ночь налетел ураган,
И вернуться приказ по радио дан.
Слишком поздно! Пропал дирижабль без следа,
Умоляя по молнийному излому
Безмолвно: «Диксмюде» всем судам…
На помощь… на помощь… на помощь…
После бури декабрьская теплынь.
Из пятидесяти двух командир один
В сеть рыбаков мертвецом доплыл
С донесением, что погиб цеппелин:
Стрелками вставших часов два слова
Рапортовал: половина второго!
С берегов Сицилии в этот час
Ночью был виден на небе взрыв,
Метеор огромный, тучи разрыв,
Разорван надвое, в море исчез.
Но на крейсере, как на лафете, в Тулон
Увозимый, в лентах, в цветах утопая,
Лейтенант Гренадан, видел ли он,
В гробу металлическом запаян:
Как вдали, на полночь курс держа,
Целлулоидной оболочкой на солнце горя,
На закате облачный дирижабль
Выплыл из огненного ангара.
Девушка плакала оттого,
Что много лет назад
Мне было только шестнадцать лет
И она не знала меня.
А я смотрел, как горит на свету
Маленькая слеза.
Вот она дрогнет и упадет,
И мы забудем ее.
Но так же по осени в саду
Рябина горит-горит.
И в той же комнате старый рояль
Улыбается от «до» до «си».
Но нет, я ничего не забыл —
Ни осени, когда пришел
В рубашке с «молнией»
В маленький сад, откуда потом унес
Дружбу на долгие года
И много плохих стихов,
Ни листьев, которые на ветру
Кружатся, и горят,
И тухнут в лужах, ни стихов,
Которые я читал.
Да, о стихах, ты мне прости,
Мой заплаканный друг,
Размер «Последней ночи», но мы
Читали ее тогда.
Как мы читали ее тогда?
Как мы читали тогда:
Мы знали каждую строку
От дрожи до запятой,
От легкого выдоха до трубы,
Неожиданно тронувшей звук!
Но шли поезда на Магнитогорск,
Самолеты шли на восток,
Двух пятилеток суровый огонь
Нам никогда не забыть.
Уже начинают сносить дома,
Построенные в те года, —
Прямолинейные, как приказ,
Суровые, как черствый хлеб.
Мы их снесем, мы построим дворцы,
Мы разобьем сады,
Но я хочу, чтоб оставил один
Особым приказом ЦК.
Парень совсем других времен
Посмотрит на него
И скажет: «Какое счастье жить
И думать в такие года!»
Но нет, не воспоминаний дым,
Не просто вечерняя грусть,
На наше время хватит свинца,
Романтики и стихов,
Мы научились платить сполна
Нервами и кровью своей
За право жить в такие года,
За ненависть и любовь.
Когда-нибудь ты заплачешь, мой друг,
Вспомнив, как жили мы
В незабываемые времена
На Ленинградском шоссе,
Как вечером проплывали гудки,
Как плакала ты тогда.
Нам было только по двадцать лет,
И мы умели любить.
В этот день мне так не повезло —
Я лежу в больнице как назло,
В этот день все отдыхают,
Пятилетие справляют
И спиртного никогда
В рот не брать торжественно решают.В этот день не свалится никто,
Правда Улановский выпьет сто,
Позабыв былые раны,
Сам Дупак нальёт стаканы
И расскажет, как всегда,
С юмором про творческие планы.В этот день — будь счастлив, кто успел!
Ну, а я бы в этот день вам спел,
В этот день, забыв про тренья,
Нас поздравит Управленье,
Но «Живого» — никогда,
Враз и навсегда
без обсужденья.Идут «Десять дней…» пять лет подряд,
Есть надежда, пойдут и шестой.
Пригнали на «Мать» целый взвод солдат,
Вот только где «Живой»? Но голос слышится: «Так-так-так, —
Не ясно только чей, —
Просмотрит каждый ваш спектакль
Комиссия врачей, ткачей и стукачей».«Антимиры» пять лет подряд
Идут, когда все люди спят,
Но не летят в тартарары
Короткие «Антимиры»
И в сентябри, и в декабри! Прекрасно средь ночной поры
Играются «Антимиры».
И коль артисты упадут —
На смену дети им придут,
Армейский корпус приведут.Спектакль — час двадцать, только вот
Вдруг появился Макинпотт…
Эй, Макинпотт, куда ты прёшь?
Но пасаран, едрёна вошь,
Едрёна вошь, едрёна вошь! Вот пятый сезон позади —
Бис, браво, бис, браво, бис, браво!
Прекрасно, и вдруг — впереди
Канава, канава, канава.Пять лет промокают зады,
На сцене то брызнет, то хлынет,
Но выйдет сухим из воды
Наш зам — сам возьмёт и починит,
Сам зам Улановский туды
Залезет, возьмёт и починит.Бывает, что дым — без огня…
Всё фразы, всё фразы и фразы:
Уже пятый год — раз в три дня
Приказы, приказы, приказы.Громкое «фе»
Выражаю я поэту —
Ведь банкету всё нету.
Я сегодня возьму и пойду в кафе.Послушайте, если банкеты бывают,
Значит это кому-нибудь нужно,
Значит это необходимо,
Чтобы каждый вечер
Хоть у кого-нибудь
Был хоть один банкет.Нынче в МУРе всё в порядке —
Вор сидит, дежурный ходит…
Только что это, ребятки,
На Таганке происходит? На Таганке всё в порядке —
Без единой там накладки:
Пятилео Пятилей
Коллективно отмечают,
Но дежурный докладает:
«В зале вовсе не народ,
А как раз наоборот!»Что вы, дети, что вы, дети!
Видно, были вы в буфете!..
Что вы, дети, ладно, спите!
Протрезвитесь — повторите! Сажусь — боюсь
На гвоздь наткнусь.
Ложусь — боюсь,
Что заножусь, Как долго я буду потом
С занозой кровавой биться,
И позой корявой тревожить
Зоркий главрежев глаз?! Рамзес! Скорей
Поторопись
На юбилей,
Да отоспись! Гляди, там выпьют целый штоф
Без нас, без русских мужиков!
Чего же ждём? Скорей идём! Хоть юбилей, хоть нам и пять,
Пойти бутыль с собою взять?
И хря —
втихаря,
И-их,
на троих,
Э-эх,
это грех!
У-уф, у-уф.
А завтра «Тартюф»,
А мы не заняты!
Сто страниц минуло в книжке,
Впереди — не близкий путь.
Стой-ка, брат. Без передышки
Невозможно. Дай вздохнуть.
Дай вздохнуть, возьми в догадку:
Что теперь, что в старину —
Трудно слушать по порядку
Сказку длинную одну
Все про то же — про войну.
Про огонь, про снег, про танки,
Про землянки да портянки,
Про портянки да землянки,
Про махорку и мороз…
Вот уж нынче повелось:
Рыбаку лишь о путине,
Печнику дудят о глине,
Леснику о древесине,
Хлебопеку о квашне,
Коновалу о коне,
А бойцу ли, генералу —
Не иначе — о войне.
О войне — оно понятно,
Что война. А суть в другом:
Дай с войны прийти обратно
При победе над врагом.
Учинив за все расплату,
Дай вернуться в дом родной
Человеку. И тогда-то
Сказки нет ему иной.
И тогда ему так сладко
Будет слушать по порядку
И подробно обо всем,
Что изведано горбом,
Что исхожено ногами,
Что испытано руками,
Что повидано в глаза
И о чем, друзья, покамест
Все равно — всего нельзя…
Мерзлый грунт долби, лопата,
Танк — дави, греми — граната,
Штык — работай, бомба — бей.
На войне душе солдата
Сказка мирная милей.
Друг-читатель, я ли спорю,
Что войны милее жизнь?
Да война ревет, как море
Грозно в дамбу упершись.
Я одно скажу, что нам бы
Поуправиться с войной.
Отодвинуть эту дамбу
За предел земли родной.
А покуда край обширный
Той земли родной — в плену,
Я — любитель жизни мирной —
На войне пою войну.
Что ж еще? И все, пожалуй,
Та же книга про бойца.
Без начала, без конца,
Без особого сюжета,
Впрочем, правде не во вред.
На войне сюжета нету.
— Как так нету?
— Так вот, нет.
Есть закон — служить до срока,
Служба — труд, солдат — не гость.
Есть отбой — уснул глубоко,
Есть подъем — вскочил, как гвоздь.
Есть война — солдат воюет,
Лют противник — сам лютует.
Есть сигнал: вперед!..— Вперед.
Есть приказ: умри!..— Умрет.
На войне ни дня, ни часа
Не живет он без приказа,
И не может испокон
Без приказа командира
Ни сменить свою квартиру,
Ни сменить портянки он.
Ни жениться, ни влюбиться
Он не может, — нету прав,
Ни уехать за границу
От любви, как бывший граф.
Если в песнях и поется,
Разве можно брать в расчет,
Что герой мой у колодца,
У каких-нибудь ворот,
Буде случай подвернется,
Чью-то долю ущипнет?
А еще добавим к слову:
Жив-здоров герой пока,
Но отнюдь не заколдован
От осколка-дурака,
От любой дурацкой пули,
Что, быть может, наугад,
Как пришлось, летит вслепую,
Подвернулся, — точка, брат.
Ветер злой навстречу пышет,
Жизнь, как веточку, колышет,
Каждый день и час грозя.
Кто доскажет, кто дослышит —
Угадать вперед нельзя.
И до той глухой разлуки,
Что бывает на войне,
Рассказать еще о друге
Кое-что успеть бы мне.
Тем же ладом, тем же рядом,
Только стежкою иной.
Пушки к бою едут задом, —
Это сказано не мной.
Один то так, другой то инако толкует,
И всякий по своей все мысли критикует.
Льву вздумалось себе Венеру написать,
А дело рассудил Мартышке приказать.
Призвав ее к себе, и тако ей вещает:
«Мартышка, знаю я, что зверь искусный ты;
Примись и сделай мне богиню красоты,
Изобрази ее всех прелестей черты».
Мартышка дело все исполнить обещает,
Пошла домой исполнить львов приказ.
Ей дочь была своя красавица для глаз;
«Довольно, — говорит, — мне будет для примеру
Намалевать с нее прекрасную Венеру».
И написала в-точь
Свою Мартышка дочь.
«Вот, — с радости кричит, — для удовольства львова
Красавица готова!»
И тако своего Мартышка ремесла
Картину принесла.
Лев, зря картину живу,
«Но только, — говорит, — прибавить должно гриву.
Которая б во всем подобилась моей;
Тогда-то должно честь отдать картине сей».
Мартышка говорит: «То было бы безбожно,
Когда Венерин лик поху́лить здесь возможно;
Она точь-в-точь
Похожа на мою большую дочь,
Которая, скажу, красавица, я прямо».
Но Лев стоит упрямо.
«Пожалуй, — говорит, — сей мысли не порочь,
Которой никогда не думаю оставить;
Конечно, надобно, чтоб гриву к ней приставить».
И тако и́дет спор.
Но Лев решити тем сей вздумал разговор:
Собрать зверей и всю скотину
Судить картину.
Мартышка и́дет в суд
И мнит, что честь ее картине отдадут;
Так думала Мартышка.
Пришла всех прежде Мышка:
«Прекрасно, — говорит, — лицо ее и рост,
Да только надлежит прибавить ей мой хвост,
Тогда совсем она красавица явится».
Пришел тут Слон и, зря, дивится:
«Куда, — он говорит, — развратен ныне свет!
У сей красавицы и хобота уж нет».
Верблюд сказал: «Когда б моя спина и ноги,
То прямо бы она красавица была».
Оленю речь была верблюжья не мила:
«Когда бы,— говорит, — мои ей только роги;
Да можно ль, чтоб когда без рог могли быть боги?»
Тут Бык сказал: «Тогда б хорошей льзя назвать,
Когда бы роги ей мои прималевать».
И в том стоял упрямо.
Но Вепрь заговорил: «Не знаете вы прямо
Прямого хо́рошства, и так вы дураки;
Ей надобно мои клыки».
Потом пришел Осел к написанной картине:
Не полюбилася и сей она скотине;
Он прочих мненье опроверг
И говорит: «Поверх
Сея прекрасной туши
Когда бы написать мои большие уши,
Тогда б сказал и я,
Что прямо хороша красавица сия».
Козел восстал против зверей и всей скотины,
Когда пришла ему промолвить череда:
«Ко украшению прекрасной сей картины,
Конечно, надобна, — сказал он, — борода».
Крот выполз из норы, сказав: «Хоть я не вижу,
Однако ж думаю, что я вас не обижу,
Когда скажу теперь полезное для вас:
По мненью моему, быть должно ей без глаз».
Противу сих речей тут все взнегодовали,
Невежею Крота и глупым называли;
Однако же Крота хотя всяк глупым звал,
Но мненья своего никто не отставал.
Тогда Мартышка Льву и всем зверям пеняла,
А мненья и она того не отменяла,
Что точно ею львов исполнен был приказ
И что она должна всем нравиться для глаз:
«А если вашего держаться мне примеру,
Так должно написать прегнусную химеру,
А не Венеру».
Столько жили в обороне,
Что уже с передовой
Сами шли, бывало, кони,
Как в селе, на водопой.
И на весь тот лес обжитый,
И на весь передний край
У землянок домовитый
Раздавался песий лай.
И прижившийся на диво,
Петушок — была пора —
По утрам будил комдива,
Как хозяина двора.
И во славу зимних буден
В бане — пару не жалей —
Секлись вениками люди
Вязки собственной своей,
На войне, как на привале,
Отдыхали про запас,
Жили, Теркина читали
На досуге.
Вдруг — приказ…
Вдруг — приказ, конец стоянке.
И уж где-то далеки
Опустевшие землянки,
Сиротливые дымки.
И уже обыкновенно
То, что минул целый год,
Точно день. Вот так, наверно,
И война, и все пройдет…
И солдат мой поседелый,
Коль останется живой,
Вспомнит: то-то было дело,
Как сражались под Москвой…
И с печалью горделивой
Он начнет в кругу внучат
Свой рассказ неторопливый,
Если слушать захотят…
Трудно знать. Со стариками
Не всегда мы так добры.
Там посмотрим.
А покамест
Далеко до той поры.
________
Бой в разгаре. Дымкой синей
Серый снег заволокло.
И в цепи идет Василий,
Под огнем идет в село…
И до отчего порога,
До родимого села
Через то село дорога —
Не иначе — пролегла.
Что поделаешь — иному
И еще кружнее путь.
И идет иной до дому
То ли степью незнакомой,
То ль горами где-нибудь…
Низко смерть над шапкой свищет,
Хоть кого согнет в дугу.
Цепь идет, как будто ищет
Что-то в поле на снегу.
И бойцам, что помоложе,
Что впервые так идут,
В этот час всего дороже
Знать одно, что Теркин тут.
Хорошо — хотя ознобцем
Пронимает под огнем —
Не последним самым хлопцем
Показать себя при нем.
Толку нет, что в миг тоскливый,
Как снаряд берет разбег,
Теркин так же ждет разрыва,
Камнем кинувшись на снег;
Что над страхом меньше власти
У того в бою подчас,
Кто судьбу свою и счастье
Испытал уже не раз;
Что, быть может, эта сила
Уцелевшим из огня
Человека выносила
До сегодняшнего дня, —
До вот этой борозденки,
Где лежит, вобрав живот,
Он, обшитый кожей тонкой
Человек. Лежит и ждет…
Где-то там, за полем бранным,
Думу думает свою
Тот, по чьим часам карманным
Все часы идут в бою.
И за всей вокруг пальбою,
За разрывами в дыму
Он следит, владыка боя,
И решает, что к чему.
Где-то там, в песчаной круче,
В блиндаже сухом, сыпучем,
Глядя в карту, генерал
Те часы свои достал;
Хлопнул крышкой, точно дверкой,
Поднял шапку, вытер пот…
И дождался, слышит Теркин:
— Взвод! За Родину! Вперед!..
И хотя слова он эти —
Клич у смерти на краю —
Сотни раз читал в газете
И не раз слыхал в бою, —
В душу вновь они вступали
С одинаковою той
Властью правды и печали,
Сладкой горечи святой;
С тою силой неизменной,
Что людей в огонь ведет,
Что за все ответ священный
На себя уже берет.
— Взвод! За Родину! Вперед!..
Лейтенант щеголеватый,
Конник, спешенный в боях,
По-мальчишечьи усатый,
Весельчак, плясун, казак,
Первым встал, стреляя с ходу,
Побежал вперед со взводом,
Обходя село с задов.
И пролег уже далеко
След его в снегу глубоком —
Дальше всех в цепи следов.
Вот уже у крайней хаты
Поднял он ладонь к усам:
— Молодцы! Вперед, ребята! —
Крикнул так молодцевато,
Словно был Чапаев сам.
Только вдруг вперед подался,
Оступился на бегу,
Четкий след его прервался
На снегу…
И нырнул он в снег, как в воду,
Как мальчонка с лодки в вир.
И пошло в цепи по взводу:
— Ранен! Ранен командир!..
Подбежали. И тогда-то,
С тем и будет не забыт,
Он привстал:
— Вперед, ребята!
Я не ранен. Я — убит…
Край села, сады, задворки —
В двух шагах, в руках вот-вот…
И увидел, понял Теркин,
Что вести его черед.
— Взвод! За Родину! Вперед!..
И доверчиво по знаку,
За товарищем спеша,
С места бросились в атаку
Сорок душ — одна душа…
Если есть в бою удача,
То в исходе все подряд
С похвалой, весьма горячей,
Друг о друге говорят.
— Танки действовали славно.
— Шли саперы молодцом.
— Артиллерия подавно
Не ударит в грязь лицом.
— А пехота!
— Как по нотам,
Шла пехота. Ну да что там!
Авиация — и та…
Словом, просто — красота.
И бывает так, не скроем,
Что успех глаза слепит:
Столько сыщется героев,
Что — глядишь — один забыт.
Но для точности примерной,
Для порядка генерал,
Кто в село ворвался первым,
Знать на месте пожелал.
Доложили, как обычно:
Мол, такой-то взял село,
Но не смог явиться лично,
Так как ранен тяжело.
И тогда из всех фамилий,
Всех сегодняшних имен —
Теркин — вырвалось — Василий!
Это был, конечно, он.
Если нищий речь заводит
Про томан, то уж, конечно,
Про серебряный томан,
Про серебряный — не больше.
Но в устах владыки, шаха, —
На вес золота томаны:
Шах томаны принимает
И дарует — золотые.
Так привыкли думать люди,
Так же думал и Фирдуси,
Сочинитель знаменитой,
Обожествленной «Шах-Наме».
По приказу шаха эту
Героическую песнь
Написал он; по томану
Шах за каждый стих назначил.
Уж семнадцатую весну
И цвела, и блекла роза,
И семнадцать раз ее
Соловей прославил песней.
В это время сочинитель,
За станком тревожной мысли,
Днем и ночью неустанно
Ткал ковер громадный песни.
Да, громадный: стихотворец
Вткал в него великолепно
Баснословие отчизны,
Патриархов Фарсистана,
Славных витязей народных,
Их деянья, приключенья,
И волшебников, и дивов —
Все в цветах волшебной сказки,
Все в цветах, и все живое,
Все проникнутое блеском,
Облитое, как с небес,
Светом благостным Ирана,
Тем предвечным, чистым светом,
Храм которого последний,
Вопреки корану, муфти,
Пламенел в душе поэта.
До конца допелась песнь,
И поэт ее тотчас же
К государю отослал;
А стихов в ней двести тысяч.
Так случилося, что в бане,
В бане Гасны отыскали
Сочинителя Фирдуси
Шаха черные посланцы.
Каждый нес мешок томанов
И коленопреклоненно
Положил к ногам Фирдуси,
Как почетную награду.
Он — к мешкам, спешит увидеть
Тот металл, которым взоры
Так давно не любовались, —
И отпрянул в изумленьи:
Те мешки битком набиты
Все томанами, да только
Все серебряными. Горько
Засмеялся стихотворец;
Засмеялся горько; деньги
Разделил он на три части:
Две из них он тотчас отдал
Черным шаховым посланцам,
Как награду за посылку,
Дал им поровну обоим;
Третью часть он слуге отдал
За его услуги в бане.
Взял он страннический посох
И расстался со столицей;
У ворот ее встряхнув
Пыль и прах своих сандалий.
«Обманул бы просто он,
Из обычая людского,
Не сдержал бы просто слова —
Я бы не был возмущен.
Я сержуся на него
За два смысла обещанья;
А коварство умолчанья
Оскорбительней всего.
Величав, душой высок, —
Редкий мог бы с ним сравниться.
Да, — как это говорится, —
Царь в нем каждый был вершок.
Правды гордый муж, блеснул,
Словно солнце, он над нами,
Сжег огнистыми лучами
Душу мне — и обманул».
Шах Магомет оттрапезовал. Он,
Вкусно покушав, душой смягчен.
В сумерках сад, водометы в игре.
Шах возлежит на цветном ковре.
Одаль прислуга рядами немыми;
Шаха любимец, Анзари, с ними;
В мраморных вазах, под летним лучом
Розы душистым кипят ключом;
Пальмы свои опахала колышат,
Как одалиски, и негой дышат.
И кипарисы застыли в покое —
Грезят о небе, забыв земное.
Пение дивное вдруг раздалось,
Под звуки лютни оно лилось.
И встрепенулся шах ото сна:
«Кем эта песня сложена?»
Шах ожидал от Анзари ответа, —
Тот говорит: «Фирдуси поэта».
«Песня Фирдуси! Да где ж, наконец, —
Шах вопрошает, — великий певец?»
И отвечает Анзари: «Поэт
Бедствует вот уже много лет;
Там, в родном городке своем, в Тусе,
Ходит за садиком Фирдуси».
Шах Магомет помолчал с добрый час;
И отдает Анзари приказ:
«Слушай! Скорей на конюшню иди;
Сто мулов из нее выводи.
Столько ж верблюдов. Навьючишь их
Всем, что отрадно для вкусов людских.
Всяких сокровищ и редкостей груды
Пусть они тащат: одежды, сосуды,
Кости слоновой, дерев дорогих,
В блеске роскошных оправ золотых,
Кубки, чаши литые и тоже
Лучшие выборки барсовой кожи;
Лучшие шали, ковры и парчи,
Сколь б ни выткали наши ткачи.
Не позабудь положить во вьюки
Больше оружья и чепраки;
Не позабудь прибавить в избытке
Всяческой снеди, да и напитки,
Тортов миндальных, конфет, пирожков,
Всякого вкуса и всех сортов.
Также возьми с конюшни моей
Дюжину лучших арабских коней;
Выбери столько ж невольников черных
С телом железным, в труде упорных.
В Тус ты поедешь с этим добром,
Именем шаха ударишь челом».
И подчинился Анзари без слов;
Тяжко навьючив верблюдов, мулов
(Целая область платилась оброком),
Двинулся в путь, не замедлив сроком.
Третьи сутки еще не прошли, —
Был от столицы Анзари вдали
И направлял по пустыне на стан
Пурпурным знаменем караван.
Через неделю, вечерней порой,
Стали у Туса, под горой.
С запада ввел караван проводник,
В город вошли под шум и крик.
Бубны и трель пастушьих рогов,
Тысячеустый радостный рев.
«Ля-илля-илль Алла!» — ликуя, пели
Посланцы шаха, дойдя до цели.
А с востока, с другого конца,
В радостный час прибытья гонца
Тоже ворота раскрылись в Тусе:
Мертвого хоронили Фирдуси.
Один купец в селе своем
Торговлю всяким вел добром.
Однажды из соседних сел
К нему с собакою пришел
Пастух — саженный молодец.
«Здорово, — говорит, — купец!
Есть мед — продай,
А нет — прощай».
«Есть-есть, голубчик-пастушок!
Горшок с тобой? Давай горшок!
Мед — вот он: что укажешь сам,
Отвешу мигом и продам».
Все по-хорошему идет,
За словом слово — тот же мед.
Отвешен мед, но как алмаз
На землю капля пролилась.
Жзз... муха. Сладкий чуя мед,
Жужжит, звенят и к капле льнет,
Хозяйский кот бочком-бочком.
За мухой крадется. Потом
В один прыжок
На муху — скок!
И в тот же миг пастуший пес
Ощерился, наморщил нос.
Рванулся, взвыл
Что было сил,
Кота подмял,
За горло взял.
Сдавил, куснул —
И отшвырнул.
«Загрыз! Загрыз! Ах, котик мой!
Ах, чтоб те сдохнуть, пес чумной!»
Разгневался купец — и вот,
Чем попадя собаку бьет.
Визжит собака — и рядком
С несчастным падает котом.
«Пропал мой лев, пропал, конец!
Кормилец, друг мой!.. Ну, купец,
Мерзавец, вор, такой-сякой!..
Да провались домишко твой!..
Ты смел собаку бить мою ,—
Отведай же, как сам я бью!»
Взревел пастух наш, над купцом
Дубину тяжкую с кремнем
Занес, — и вмиг хозяин злой
Упал с пробитой головой.
«Убили!.. Кто там?.. Караул!..»
По всем кварталам шум и гул,
Народ стекается, кричит:
«На помощь! Караул! Убит!
С нагорных улиц, из низов,
С дороги, с пастбищ, от станков,
Крича, кляня,
Вопя,стеня,
Отец и мать,
Сестра и зять,
Жена и брат,
И кум, и сват,
И все дядья,
И все друзья,
И с тещей тесть,
И как еще их там — бог весть —
Бегут, бегут, бегут, бегут
И чем попало бьют и бьют:
«Ах, окаянный! Ах, пострел!
Да как ты мог? Да как ты смел?
Да с чем ты шел: товар купить,
Иль даром душу загубить?»
И рядом с псом своим в углу
Пастух простерся на полу.
«Ну, постояли за купца.
Бери, кто хочет, мертвеца!»
И вскоре в ближнее село
Известье скорбное пришло.
«Эй, кто там есть?
Возможно ль снесть?
Ведь это наш пастух убит!..»
Порой шалун разворошит
Гнездо осиное и прочь
Уйдет. Не то же ли точь-в-точь
Наделала и муха та?
Смятенье, шум и суета...
Что подвернулось — второпях
Хватают. Кто с ружьем в руках,
Кто с вилами, а кто с ножом,
С лопатой, с палкой, с топором,
Кто с заступом, кто вертел взял,
Тот шапку в спешке потерял,
Тот вскинул на лошадь седло —
И все на вражее село.
«Что за бессовестный народ!
Ни страха, ни стыд их не берет,
К ним за товаром забредешь —
Накинутся — и в спину нож.
Тьфу, пропасть! Провалиться б вам,
Убийцам лютым, дикарям!
Пойдем, побьем,
Сожжем, сотрем!
Эй, ну-ка, не плошай, вперед!»
И вышел на народ народ.
И каждый бил, и бил, и бил,
Рубил, и резал, и громил.
И всяк, чем больше порубил,
Тем больше в ярость приходил.
Соседа бил сосед.
Соседа жег сосед.
И кто где жил —
Простыл и след.
Но вот беда: меж этих сел
Рубеж, деливший земли, шел,
И подать каждое село
Владыке своему несло.
Заслышавши про тот разбой,
Немедля царь страны одной
Указ громовый издает:
«Да знает верный наш народ,
Отчизны общей каждый сын,
Рабочий, воин, дворянин,
И наш совет,
И целый свет,
Что дерзкий, вероломный враг,
Забывши честь и божий страх,
Нас подлой лестью усыпил,
В цветущий наш предел вступил
И граждан мирную семью
Предал железу и огню.
Кровь жертв из бедного села
К стопам престола притекла,
И сколь ни горько это нам —
Мы отдали приказ войскам
В пределы вражие вступить
И за невинных отомстить.
А чтобы дерзких побороть,
Нам в помощь — пушки и господь».
Но царь враждебный в свой черед
Войскам такой приказ дает:
«Пред господом и всей землей
Мы возвещаем: хитрый, злой
Сосед попрал небес закон
И между братских двух племен
Посеял злобу и раздор.
Он дружбы древний договор
Нарушил первый. Ныне, встав
За нашу честь, за добрый нрав,
За кровь погубленных людей,
За вольность родины своей.
Мы властью нам присущих прав,
На помощь господа призвав,
Подемлем меч победный свой
И гнев над вражеской главой».
И злая началась война.
В огне пылает вся страна,
Шум, грохот, кровь, и крик, и стон,’
И плач, и скорбь со всех сторон,
И в дуновении ветров
Струится запах мертвецов.
И так идет
За годом год:
Станки молчат,
Посев не сжат,
Все ширится войны костер,
За голодом приходит мор.
Людей нещадно косит он,
И вот весь край опустошен.
И в ужасе среди могил
Живой живого вопросил:
«С чего ж, откуда и когда
Такая грянула беда?»
Как за чаркой, за блинами
Потешались молодцы,
Над потешными полками
Похвалялися стрельцы:
«Где уж вам, преображенцы
Да семеновцы, где вам,
Мелочь, Божии младенцы,
Нам перечить, старикам!»
«С слободой своей немецкой
Да с своим Царем Петром
Мы, мол, весь приказ стрелецкий,
Всех в бараний рог согнем!
Всех — и самую Царевну...»
Нет уж, тут, голубчик, врешь!
Нашу Софью Алексевну
Обойдешь, да не возьмешь!
Даром, что родилась девкой,
Да иной раз так проймет
Молодецкою издевкой,
И как в духе, да взмахнет
Черной бровью соболиной —
Пропадай богатыри!
Умер, право б, заедино,
Если б молвила: «Умри!..»
Грех бывал и между нами.
Как о вере вышел спор,
И ходили с чернецами
В царский Кремль мы на собор, —
Бунтовское было дело!
Да ведь сладила! Как раз
Словом вышибить умела
Дурость всякую из вас!
Будем помнить мы дни оны!..
Вышли наши молодцы,
Впереди несут иконы
Со свечами чернецы...
Не сказали б, так узнала б
Вся Москва их! старики!
Не наотмашь, низко на лоб
Надевали клобуки;
Не развалисты в походке,
А согбенные идут;
Не дерут, разиня глотки,
Тихим голосом поют;
Лица постные, худые,
Веры точно что столпы!..
Уж не толстые, хмельные
Никоньянские попы!..
Умилился люд московский.
Повалил за ними, прет,
И на площади Кремлевской,
Что волна, забил народ.
А уж там, во Грановитой,
Все нас ждут: Царевны, двор,
Патриарх, митрополиты,
Освященный весь собор.
Старцы свечи возжигали,
И Евангелье с крестом
На амвоны полагали,
И Царевне бьют челом;
«Благоверная Царевна!
Солнце Русския земли!
Свет София Алексевна,
Государыня! вели,
Чтоб у нас быть рассмотренью
С патриархом о делах
По церковному строенью
И о Никоновых лжах!
Процветала церковь наша,
Аки райский крин, полна
Благодати, яко чаша
Пресладчайшего вина!
Утверждалася на книгах,
Их же имем от мужей,
Проводивших жизнь в веригах
И в умертвии страстей;
Их же чтением спасались
Благоверные Цари,
И цвели, и украшались
По Руси монастыри;
Но реченный Никон волком
Вторгся в оный вертоград
И своим безумным толком
Ниспроверг церковный лад!
Аки римская блудница
На драконе восседя,
Рек: ”Несть Бога! — кровопийца. —
Аз есмь бог, и вся моя!“
И святые книги рушил...
Ну и начал все мутить...»
Патриарх их слушал, слушал,
Подымался говорить,
Да куда!.. из-за владыки
Ну выскакивать попы...
Брань пошла, мятеж и крики!
На дворе ревут толпы,
Вкруг Царевен — натерпелись
Уж бедняжки! — мужики.
Чернецы орут, зарделись.
Поскидали клобуки,
Все-то с взбитыми власами,
Очи кровью налиты.
И мелькают над главами
Палки, книги и кресты!..
Ждет Царевна не дождется,
Чтоб затихли; то вперед,
Словно лебедь, к ним рванется,
Образумливать учнет.
«Замутили царством бабы, —
Голосят кругом, — ахти!
Государыням пора бы
В монастырь давно идти!»
Слыша то, и глянув гневно,
И отдвинув трон златой,
Вся зардевшися, Царевна
Удалилась в свой покой.
С барабанным вышли боем
Из Кремля мы — вдруг приказ:
Чтоб к Царевниным покоям
Выслать выборных тотчас.
Ночью, с фонарями, ровно,
Тихо, вышла на крыльцо.
Так-то ласково-любовно
Обратила к нам лицо...
Видел тут ее я близко:
Белый с золотом покров,
А на лбу-то, низко-низко,
Вязь из крупных жемчугов...
«Если мы вам неугодны, —
Говорит, — весь Царский дом,
Мы обявим всенародно,
Что из царства вон уйдем!
У волохов иль цесарцев —
Где-нибудь найдем приют...
Вы сменяли нас на старцев.
Давних сеятелей смут, —
Пусть на них падет и царство!
Но в вину не ставьте нам,
Коль соседи государство
Все растащут по клочкам,
Коль поляки с ханом крымским
Русь поделят меж собой:
Поклоняйтесь папам римским,
Басурманьтесь с татарвой!
Мы в церквах положим вклады
И поклонимся мощам,
Да и с Богом!..» Всей громадой
Пали мы к ее ногам:
«Что ты, матушка, какое
Слово молвишь, — говорим, —
Слово — самое пустое!
Нешто мы того хотим!
Знаем мы: без Государей
Каковы дела пойдут!
Заедят народ бояре
Да в латинство поведут!..
Все те старцы-лиходеи!
Чтобы пусто было им!
Нешто мы архиереи?
Что мы в книгах разглядим?
Ты уж смилуйся, пожалуй,
Хоть жалеючи земли!..
А за грубость нас до малу
Жестоко казнить вели!»
Ждем: что скажет?.. И сказала:
«Встаньте! верных россиян
Вижу в вас! Я так и знала!..
Бойся ж нас ты, крымский хан!..
Пир готовь, а в гости будем!..»
Мы — «ура!» на весь народ,
А она начальным людям
"Выйти, — крикнула, — вперед!"
И велит дьякам приказным
Награждать кого казной,
А кого именьем разным,
Соболями аль землей,
А кого боярским саном.
«А для прочих молодцов, —
Говорит, — три дня быть пьяным
С наших Царских погребов!..»
И была ж гульба в столице!
Будет помнить Царский град!..
Чернецы ж сидят в темнице
И сидят, стрельцов корят:
«Так-то веру отстояли
Вы, стрелецкие полки!
Прогуляли, променяли
На царевы кабаки!»
Ладно, братцы! Щи вам с кашей!
Что, брат, скажешь? хороша?..
Лучше нет Царевны нашей!
Вот, как есть, — совсем душа!
Я платил за твои капризы, не запрещал ничего.
Дик! Твой отец умирает, ты выслушать должен его.
Доктора говорят — две недели. Врут твои доктора,
Завтра утром меня не будет… и… скажи, чтоб вышла сестра.
Не видывал смерти, Дикки? Учись, как кончаем мы,
Тебе нечего будет вспомнить на пороге вечной тьмы.
Кроме судов, и завода, и верфей, и десятин,
Я создал себя и мильоны, но я проклят — ты мне не сын!
Капитан в двадцать два года, в двадцать три женат,
Десять тысяч людей на службе, сорок судов прокат.
Пять десятков средь них я прожил и сражался немало лет,
И вот я, сэр Антони Глостер, умираю — баронет!
Я бывал у его высочества, в газетах была статья:
«Один из властителей рынка» — ты слышишь, Дик, это — я!
Я начал не с просьб и жалоб. Я смело взялся за труд.
Я хватался за случай, и это — удачей теперь зовут.
Что за судами я правил! Гниль и на щели щель!
Как было приказано, точно, я топил и сажал их на мель.
Жратва, от которой шалеют! С командой не совладать!
И жирный куш страховки, чтоб рейса риск оправдать.
Другие, те не решались — мол, жизнь у нас одна.
(Они у меня шкиперами.) Я шел, и со мной жена.
Женатый в двадцать три года, и передышки ни дня,
А мать твоя деньги копила, выводила в люди меня.
Я гордился, что стал капитаном, но матери было видней,
Она хваталась за случай, я следовал слепо за ней.
Она уломала взять денег, рассчитан был каждый шаг,
Мы купили дешевых акций и подняли собственный флаг.
В долг забирали уголь, нам нечего было есть,
«Красный бык» был наш первый клипер, теперь их тридцать шесть!
То было клиперов время, блестящие были дела,
Но в Макассарском проливе Мэри моя умерла.
У Малого Патерностера спит она в синей воде,
На глубине в сто футов. Я отметил на карте — где.
Нашим собственным было судно, на котором скончалась она,
И звалось в честь нее «Мэри Глостер»: я молод был в те времена.
Я запил, минуя Яву, и чуть не разбился у скал,
Но мне твоя мать явилась — в рот спиртного с тех пор я не брал.
Я цепко держался за дело, не покладая рук,
Копил (так она велела), а пили другие вокруг.
Я в Лондоне встретил Мак-Кулло (пятьсот было в кассе моей),
Основали сталелитейный — три кузницы, двадцать людей.
Дешевый ремонт дешевки. Я платил, и дело росло,
Патент на станок приобрел я, и здесь мне опять повезло,
Я сказал: «Нам выйдет дешевле, если сделает их наш завод»,
Но Мак-Кулло на разговоры потратил почти что год.
Пароходства как раз рождались — работа пошла сама,
Котлы мы ставили прочно, машины были — дома!
Мак-Кулло хотел, чтоб в каютах были мрамор и всякий там клен,
Брюссельский и утрехтский бархат, ванны и общий салон,
Водопроводы в клозетах и слишком легкий каркас,
Но он умер в шестидесятых, а я — умираю сейчас…
Я знал — шла стройка «Байфлита», — я знал уже в те времена
(Они возились с железом), я знал — только сталь годна
И сталь себя оправдала. И мы спустили тогда,
За шиворот взяв торговлю, девятиузловые суда.
Мне задавали вопросы, по Писанью был мой ответ:
«Тако да воссияет перед людьми ваш свет».
В чем могли, они подражали, но им мыслей моих не украсть —
Я их всех позади оставил потеть и списывать всласть.
Пошли на броню контракты, здесь был Мак-Кулло силен,
Он был мастер в литейном деле, но лучше, что умер он.
Я прочел все его заметки, их понял бы новичок,
И я не дурак, чтоб не кончить там, где мне дан толчок.
(Помню, вдова сердилась.) А я чертежи разобрал.
Шестьдесят процентов, не меньше, приносил мне прокатный вал.
Шестьдесят процентов с браковкой, вдвое больше, чем дало б литье,
Четверть мильона кредита — и все это будет твое.
Мне казалось — но это неважно, — что ты очень походишь на мать,
Но тебе уже скоро сорок, и тебя я успел узнать.
Харроу и Тринити-колледж. А надо б отправить в моря!
Я дал тебе воспитанье, и дал его, вижу, зря
Тому, что казалось мне нужным, ты вовсе не был рад,
И то, что зовешь ты жизнью, я называю — разврат.
Гравюры, фарфор и книги — вот твоя колея,
В колледже квартирой шлюхи была квартира твоя.
Ты женился на этой костлявой, длинной, как карандаш,
От нее ты набрался спеси; но скажи, где ребенок ваш?
Катят по Кромвель-роуду кареты твои день и ночь,
Но докторский кеб не виден, чтоб хозяйке родить помочь!
(Итак, ты мне не дал внука, Глостеров кончен род.)
А мать твоя в каждом рейсе носила под сердцем плод
Но все умирали, бедняжки. Губил их морской простор.
Только ты, ты один это вынес, хоть мало что вынес с тех пор!
Лгун и лентяй и хилый, скаредный, как щенок,
Роющийся в обедках. Не помощник такой сынок!
Триста тысяч ему в наследство, кредит и с процентов доход,
Я не дам тебе их в руки, все пущено в оборот.
Можешь не пачкать пальцев, а не будет у вас детей,
Все вернется обратно в дело. Что будет с женой твоей!
Она стонет, кусая платочек, в экипаже своем внизу:
«Папочка! умирает!» — и старается выжать слезу.
Благодарен? О да, благодарен. Но нельзя ли подальше ее?
Твоя мать бы ее не любила, а у женщин бывает чутье.
Ты услышишь, что я женился во второй раз. Нет, это не то!
Бедной Эджи дай адвоката и выдели фунтов сто.
Она была самой славной — ты скоро встретишься с ней!
Я с матерью все улажу, а ты успокой друзей.
Что мужчине нужна подруга, женщинам не понять,
А тех, кто с этим согласны, не принято в жены брать.
О той хочу говорить я, кто леди Глостер еще,
Я нынче в путь отправляюсь, чтоб повидать ее.
Стой и звонка не трогай! Пять тысяч тебе заплачу
Если будешь слушать спокойно и сделаешь то, что хочу,
Докажут, что я — сумасшедший, если ты не будешь тверд.
Кому я еще доверюсь? (Отчего не мужчина он, черт?)
Кое-кто тратит деньги на мрамор (Мак-Кулло мрамор любил)
Мрамор и мавзолеи — я зову их гордыней могил.
Для похорон мы чинили старые корабли,
И тех, кто так завещали, безумцами не сочли
У меня слишком много денег, люди скажут… Но я был слеп,
Надеясь на будущих внуков, купил я в Уокинге склеп.
Довольно! Откуда пришел я, туда возвращаюсь вновь,
Ты возьмешься за это дело, Дик, мой сын, моя плоть и кровь!
Десять тысяч миль отсюда — с твоей матерью лечь я хочу,
Чтоб меня не послали в Уокинг, вот за что я тебе плачу.
Как это надо сделать, я думал уже не раз,
Спокойно, прилично и скромно — вот тебе мой приказ.
Ты линию знаешь? Не знаешь? В контору письмо пошли,
Что, смертью моей угнетенный, ты хочешь поплавать вдали.
Ты выберешь «Мэри Глостер» — мной приказ давно уже дан, —
Ее приведут в порядок, и ты выйдешь на ней в океан.
Это чистый убыток, конечно, пароход без дела держать..
Я могу платить за причуды — на нем умерла твоя мать
Близ островов Патерностер в тихой, синей воде
Спит она… я говорил уж… я отметил на карте — где
(На люке она лежала, волны маслены и густы),
Долготы сто восемнадцать и ровно три широты.
Три градуса точка в точку — цифра проста и ясна.
И Мак-Эндрю на случай смерти копия мною дана.
Он глава пароходства Маори, но отпуск дадут старине,
Если ты напишешь, что нужен он по личному делу мне.
Для них пароходы я строил, аккуратно выполнил все,
А Мака я знаю давненько, а Мак знал меня… и ее.
Ему передал я деньги — удар был предвестник конца, —
К нему ты придешь за ними, предав глубине отца.
Недаром ты сын моей плоти, а Мак — мой старейший друг,
Его я не звал на обеды, ему не до этих штук.
Говорят, за меня он молился, старый ирландский шакал!
Но он не солгал бы за деньги, подох бы, но не украл.
Пусть он «Мэри» нагрузит балластом — полюбуешься, что за ход!
На ней сэр Антони Глостер в свадебный рейс пойдет.
В капитанской рубке, привязанный, иллюминатор открыт,
Под ним винтовая лопасть, голубой океан кипит.
Плывет сэр Антони Глостер — вымпела по ветру летят,-
Десять тысяч людей на службе, сорок судов прокат.
Он создал себя и мильоны, но это все суета,
И вот он идет к любимой, и совесть его чиста!
У самого Патерностера — ошибиться нельзя никак…
Пузыри не успеют лопнуть, как тебе заплатит Мак.
За рейс в шесть недель пять тысяч, по совести — куш хорош.
И, отца предав океану, ты к Маку за ним придешь.
Тебя высадит он в Макассаре, и ты возвратишься один,
Мак знает, чего хочу я… И над «Мэри» я — господин!
Твоя мать назвала б меня мотом — их еще тридцать шесть — ничего!
Я приеду в своем экипаже и оставлю у двери его;
Всю жизнь я не верил сыну — он искусство и книги любил,
Он жил за счет сэра Антони и сердце сэра разбил.
Ты даже мне не дал внука, тобою кончен наш род…
Единственный наш, о матерь, единственный сын наш — вот!
Харроу и Тринити-колледж — а я сна не знал за барыш!
И он думает — я сумасшедший, а ты в Макассаре спишь!
Плоть моей плоти, родная, аминь во веки веков!
Первый удар был предвестник, и к тебе я идти был готов
Но — дешевый ремонт дешевки — сказали врачи: баловство!
Мэри, что ж ты молчала? Я тебе не жалел ничего!
Да, вот женщины… Знаю… Но ты ведь бесплотна теперь!
Они были женщины только, а я — мужчина. Поверь!
Мужчине нужна подруга, ты понять никак не могла,
Я платил им всегда чистоганом, но не говорил про дела.
Я могу заплатить за прихоть! Что мне тысяч пять
За место у Патерностера, где я хочу почивать?
Я верую в Воскресенье и Писанье читал не раз,
Но Уокингу я не доверюсь: море надежней для нас.
Пусть сердце, полно сокровищ, идет с кораблем ко дну…
Довольно продажных женщин, я хочу обнимать одну!
Буду пить из родного колодца, целовать любимый рот,
Подруга юности рядом, а других пусть черт поберет!
Я лягу в вечной постели (Дикки сделает, не предаст!),
Чтобы был дифферент на нос, пусть Мак разместит балласт.
Вперед, погружаясь носом, котлы погасив, холодна…
В обшивку пустого трюма глухо плещет волна,
Журча, клокоча, качая, спокойна, темна и зла,
Врывается в люки… Все выше… Переборка сдала!
Слышишь? Все затопило, от носа и до кормы.
Ты не видывал смерти, Дикки? Учись, как уходим мы!