Урок меня не спрашивай,
Не спрашивай, не спрашивай,
Урок меня не спрашивай, -
На отдыхе отряд,
На елке разукрашенной
Фонарики горят.
Повеселятся школьники
В свободные деньки.
Мы — за город, в Сокольники,
Она развязала на поясе узел, и стала, нагая,
Вся в трепете, руки свои в полумгле приходу его раскрывая.
Касания рук его были — до воздуха, ветерков, молчанья, и ночи,
И солнце явилось в глазах у нее, ослепило ей очи.
И его поцелуй, дрожащий и дикий, божеским полный сном,
Был как цветок, как цветок раскрытый, который срывают ртом.
Ты — пленница жизни, подвластная,
А я — нереида свободная.
До пояса — женщина страстная,
По пояс — дельфина холодная.Любуясь на шири раздольные
Вздымаю вспененные волны я.
Желанья дразню недовольные,
Даю наслажденья неполные.И песней моей истомленные
В исканьях забвения нового,
Пловцы погибают влюбленные
На дне океана лилового.Тебе — упоение страстное,
Да с этой львиною
Златою россыпью,
Да с этим поясом,
Да с этой поступью, —
Как не бежать за ним
По белу по свету —
За этим поясом,
За этим посвистом! Иду по улице —
Народ сторонится.
Как от разбойницы,
Крестам по пояс поднялась трава.
Никто ее на кладбище не косит.
То здесь, то там качаются колосья,
то здесь, то там нечаянные сосны
печально образуют острова. Я здесь впервые. Я — почетный гость.
Меня ведут на мамину могилу.
И говорят, — покуда были силы,
все мама о свидании просила,
да просьбу передать не привелось. — Как передашь, когда грудным ребенком
тебя в чужую отдали семью… —
Однажды на Цитерском острове
Шалун Амур с своею братьею
Резвился целый день до устали,
И наконец унес у матушки
Тихонько пояс — побежал с ним в лес
И, скомкавши его подушечкой,
Постлал под голову и лег уснуть.
Случись гулять тут Хлое с Дафнисом,
И набрели они на спящего:
Дивятся мальчику прекрасному,
Я все вспоминаю тот дачный поезд,
Идущий в зеленых лесах по пояс,
И дождь, как линейки в детской тетрадке,
И юношу с девушкой на площадке.
К разлуке, к разлуке ведет дорога…
Он в новенькой форме, затянут строго;
Мокры ее волосы после купанья,
И в грустных глазах огонек прощанья.
Стук колес и ветра свист,
Мчится поезд — дым по пояс;
Бледен русский машинист,
Он ведет немецкий поезд.
Кровь стучит в его висках,
Мыслей спутался порядок;
В длинном поезде войска
И снаряды… и снаряды!
Уж не о том ли мне томиться,
Что нам забвенье суждено,
Что в нашей келье, как в темнице,
Решеткой забрано окно?
И не о том ли плакать буду,
Что без восторгов и льстецов
Мы груду взгромоздим на груду
Никем не читанных стихов?
– Я не ропщу и не тоскую,
(Секретарю японского посольства в СПБ.).
Европа старая, что потрясла Китай,
Сама пугливо ждет внезапных потрясений,—
И ты — Япония, ты ей не подражай!
Учись у ней, — уча. Твой самобытный гений
Пусть будет вечно чужд заемных вдохновений,
И да цветет твой ярко-пестрый рай
Без наших гордых грез и поздних сожалений…
Пускай твоя толпа, одетая в родной,
Цветной, просторный шелк, без ссоры с трудовой
Нет, я не хочу внушать вам
сострадания. Пусть лучше буду я
вам даже отвратителен. Может
быть, и себя вы хоть на миг тогда
оцените по достоинству.Я спал, но мне было душно, потому что солнце уже пекло меня через штемпелеванную занавеску моей каюты. Я спал, но я уже чувствовал, как нестерпимо горячи становятся красные волосики плюшевого ворса на этом мучительно неизбежном пароходном диване. Я спал, и не спал. Я видел во сне собственную душу.
Свежее голубое утро уже кончилось, и взамен быстро накалялся белый полдень. Я узнал свою душу в старом персе. Это был носильщик.
Голый по пояс и по пояс шафранно-бронзовый, он тащил какой-то мягкий и страшный, удушливый своей громадностью тюк — вату, что ли, — тащил его сначала по неровным камням ската, потом по гибким мосткам, а внизу бессильно плескалась мутно-желтая и тошнотно-теплая Волга, и там плавали жирные радужные пятна мазута, точно расплющенные мыльные пузыри. На лбу носильщика возле самой веревки, его перетянувшей, налилась сизая жила, с которой сочился пот, и больно глядеть было, как на правой руке старика, еще сильной, но дрожащей от натуги, синея, напружился мускул, где уже прорезывались с мучением кристаллы соляных отложений.
Он был еще строен, этот шафранно-золотистый перс, еще картинно красив, но уже весь и навсегда не свой. Он был весь во власти вот этого самого масляно-чадного солнца, и угарной трубы, и раскаленного парапета, весь во власти этой грязно-парной Волги, весь во власти у моего плюшевого дивана, и даже у моего размаянного тела, которое никак не могло, сцепленное грезой, расстаться с его жарким ворсом…
Я не совсем проснулся и заснул снова. Туча набежала, что ли? Мне хотелось плакать… И опять снилось мне то единственное, чем я живу, чем я хочу быть бессмертен и что так боюсь при этом увидеть по-настоящему свободным.
Я видел во сне свою душу. Теперь она странствовала, а вокруг нее была толпа грязная и грубая. Ее толкали — мою душу. Это была теперь пожилая девушка, обесчещенная и беременная; на ее отечном лице странно выделялись желтые пятна усов, и среди своих пахнущих рыбой и ворванью случайных друзей девушка нескладно и высокомерно несла свой пухлый живот.
(Провинциальное)
Не то грипп,
не то инфлуэнца.
Температура
ниже рыб.
Ноги тянет.
Руки ленятся.
Лежу.
Единственное видеть мог:
Был побег «на рывок» —
Наглый, глупый, дневной:
Вологодского — с ног,
И — вперёд головой.
И запрыгали двое,
В такт сопя на бегу,
На виду у конвоя
Да по пояс в снегу.
Этот сорт народа —
Этот сорт народа — тих
и бесформен,
и бесформен, словно студень, —
очень многие
очень многие из них
в наши
в наши дни
в наши дни выходят в люди.
Худ умом
Настегала дочку мать крапивой:
«Не расти большой, расти красивой,
Сладкой ягодкой, речной осокой,
Чтоб в тебя влюбился пан высокий,
Ясноглазый, статный, черноусый,
Чтоб дарил тебе цветные бусы,
Золотые кольца и белила.
Вот тогда ты будешь, дочь, счастливой».
Дочка выросла, как мать велела:
1
На заре морозной
Под шестой березой
За углом у церкви
Ждите, Дон-Жуан!
Но, увы, клянусь вам
Женихом и жизнью,
Что в моей отчизне
На скале приморской мшистой,
Там, где берег грозно дик,
Богоматери пречистой
Чудотворный зрится лик;
С той крутой скалы на воды
Матерь божия глядит
И пловца от непогоды
Угрожающей хранит.
Каждый вечер, лишь молебный
ЖЕНА ВИЛЬЯМА.
ШОТЛАНДСКАЯ НАРОДНАЯ ПЕСНЯ
Вильям чрез море синее
За милой девой плыл:
Ее за светлорусыя
Он кудри полюбил —
За кудри светлорусыя,
Лазурь ея очей…
В свой дом привез красавицу;
Но дом—не в радость ей!
Простой моряк, голландский шкипер,
Сорвав с причала якоря,
Направил я свой быстрый клипер
На зов российского царя.На верфи там у нас, бывало,
Долбя, строгая и сверля,
С ним толковали мы немало,
Косясь на ребра корабля.Просил: везу в его столицу
Семян горчицы полный трюм.
А я хотел везти корицу…
Уж он не скажет наобум! Вошел в Неву… Бескрайней топью
(На голос «Как по камешкам чиста
реченька течет…»)
Плывет по морю стена кораблей,
Словно стадо лебедей, лебедей.
Ай, жги, жги, жги, говори,
Словно стадо лебедей, лебедей.
Волны по морю кипят и шумят,
Меж собою таку речь говорят —
Ай, жги, жги, жги, говори —
Я поезда ждал утром в Ковентри;
Облокотясь у моста на перила,
На городские башни я смотрел
И городское древнее преданье
Невольно мне на ум пришло…
На свете
Не мы одни, мы, дети поздних лет,
Готовые смеяться над прошедшим
И толковать о правде и неправде,
Не мы одни любили свой народ
«Ты хоть плачь, хоть не плачь — быть по-моему!
Я сказал тебе: не послушаю!
Молода еще, рано умничать!
«Мой жених-де вот и буян и мот,
Он в могилу свел жену первую…»
Ты скажи прямей: мне, мол, батюшка,
Полюбился сын Кузьмы-мельника.
Так сули ты мне горы золота —
Не владеть тобой сыну знахаря.
Он добро скопил, — пусть им хвалится,
(славянская сказка)Мать была. Двух дочерей имела,
И одна из них была родная,
А другая падчерица. Горе —
Пред любимой — нелюбимой быть.
Имя первой — гордое, Надмена,
А второй — смиренное, Маруша.
Но Маруша все ж была красивей,
Хоть Надмена и родная дочь.
Целый день работала Маруша,
За коровой приглядеть ей надо,
Мать была. Двух дочерей имела,
И одна из них была родная,
А другая падчерица. Горе —
Пред любимой — нелюбимой быть.
Имя первой — гордое, Надмена,
А второй — смиренное, Маруша.
Но Маруша все ж была красивей,
Хоть Надмена и родная дочь.
Целый день работала Маруша,
За коровой приглядеть ей надо,
Жил мельник. Жил он, жил и умер,
Оставивши своим трем сыновьям
В наследство мельницу, осла, кота
И… только. Мельницу взял старший сын,
Осла взял средний; а меньшому дали
Кота. И был он крепко не доволен
Своим участком. «Братья, — рассуждал он, —
Сложившись, будут без нужды; а я,
Изжаривши кота, и съев, и сделав
Из шкурки муфту, чем потом начну
Распорядителем земных судеб
Мне не дано играть на сцене света
Ваятеля зависимую роль:
Перо — плохой резец; а между тем
Есть образы, которые, волнуя
Воображенье, тяжелы как мрамор,
Как медь литая, — холодны как проза,
Как аллегория…
Гляди, — мне говорит,
Как бы сквозь сон, тревожная моя
В стольном в городе во Киеве,
У славнова сударь-князя у Владимера
Три годы Добрынюшка стольничал,
А три годы Никитич приворотничал,
Он стольничал, чашничал девять лет,
На десятой год погулять захотел
По стольному городу по Киеву.
Взявши Добрынюшка тугой лук
А и колчан себе каленых стрел,
Идет он по широким по улицам,
Жил-был однажды король, и с ним жила королева,
Оба любили друг друга, и всякий любил их обоих.
Правда, и было за что их любить; бывало, как выйдет
В поле король погулять, набьет он карман пирогами,
Бедного встретит — пирог! «На, брат,— говорит,— на здоровье!»
Бедный поклонится в пояс, а тот пойдет себе дальше.
Часто король возвращался с пустым совершенно карманом.
Также случалось порой, что странник пройдет через город,
Тотчас за странником шлет королева своих скороходов.
«Гей,— говорит,— скороход! Скорей вы его воротите!»