Все стихи про поэта - cтраница 24

Найдено стихов - 826.

На одной странице показано - 21.

Чтобы посмотреть как можно больше стихов из коллекции, переходите по страницам внизу экрана.

Стихи отсортированы так, что в начале Вы будете видеть более короткие стихи.

На последней странице Вы можете найти самые длинные стихи по теме.


Яков Петрович Полонский

Перед закрытой истиной

(Посвящ. М. Л. Михайлову).
И.
Когда-то в Мемфисе стоял Изиды храм,
Всей кастой царственной, учеными жрецами
Благоговейно чтимый. Там,
В глубокой нише, за гранитными столбами,
Покрытыми до потолка
Таинственных письмен узорными чертами,
Стоял кумир, несчетные века
Переживающий, в народах знаменитый,
Бог весть, когда и кем со всех сторон покрытый
Каким-то допотопным полотном.

Кумир тот, Истиной закрытой именуя
И, только избранным толкуя
Значенье символов начертанных кругом,
Жрецы ей жертвы жгли с особым торжеством.

ИИ.
К ея подножью шли не только царь-избранник,
Не только истый жрец, но и безвестный странник,
И воин, и купец, и сумрачный изгнанник,
(Из вавилонских стен бегущий от цепей,
Иль из Аѳин—от славы слишком громкой),
И просто ученик, из-за чужих морей
Принесший лавра ветвь с дорожною котомкой.
Но видеть Вечную никто из них не мог…
Хотя на пьедестал с чела до самых ног
Спускаясь в тысячи неуловимых складок,
Казалось, не тяжел был девственный покров,
Скрывающий разгадку всех загадок,
Задачу всех задач и тайну всех веков,
Никто не смел поднять и края покрывала…
Немая Истина заклятием богов
Каким-то ужасом холодным обдавала
Умы запальчивых голов.

ИИИ.
Был полдень. Тихий Нил среди своих песков
Роскошно нежился. Тяжелыя ветрила,
Сплетенныя из тонких тростников,
Бродили медленно;—за ними крокодила
Зубчатая спина, сверкая, бороздила
Поверхность сонных струй. Вершины пирамид
Синелись в воздухе и солнце жгло гранит.
От обелисков стала тень короче.
Народ по улицам сновал, как рой теней;
На Нил и на толпу, и на дворцы царей
Глядели сфинксов каменныя очи,
И тайной веяло от царственных могил.
Изиды темный храм отворен настежь был;
В тени его столбов широких на ступенях
Сидел маститый жрец и на его коленях
Лежал развернутый папирус: он читал,—
Он неподвижностью своей напоминал
Богов сидящих изваянья,
И на его лице была печать молчанья.

ИV.
Был нем и пуст открытый настежь храм;
Как вдруг—шаги: по лестничным плитам

Идут в тени столбов и — спорят… «Это греки!»
Подумал старый жрец, приподнимая веки
К своим насупленным бровям.
И двое юношей, два чужеземца с виду,
Руками голыми широкую хламиду
Придерживая на груди,
Спросили у жреца: войти ли в храм?
— «Войдите!»
— Не здесь ли Истина?
— «Ступайте и смотрите».
— Наставник! вымолвил один: — не осуди
Вопроса моего и не лиши ответа:
Что̀ будет, если я без страха подойду
К закрытой Истине? и если я найду
Довольно смелости?..
— «Нет!» возразил на это
Сопутник юноши, тревожный и худой,
Его плеча слегка дотронувшись рукой:—
«Себе не слишком верь и знай,—рука поэта
«Лишь сердцу повинуется; — а ты
«Поэт, и знаешь сам, как робко сердце бьется…
«Минерва строгая над чувствами смеется.
«Безсмертной Истины холодныя черты
«Лишь одному философу доступны:
«Одно стремленье к ней в нас с нами рождено…

«Учитель! разве мы, ища ее, преступны?
«И разве нам искать ее запрещено!
«Казнить ли нас за то, что истины мы просим,
«Что, жажду чувствуя, мы жажды не выносим…
«Нет, что̀ ни говори, а нами мудрено
«Распоряжаются завистливые боги!»

V.
И отвечал им жрец: «Богов законы строги:
Не оскорбляйте их!..»
— Но мы оскорблены:
Нам вместо истины дают пустые сны,
Которые сбивают нас с дороги…
Так смею думать я, так смею говорить!

На раздраженнаго бросая взгляд сердитый,—
«Ты огорчен», сказал старик маститый,
«Не тем ли, что в сосуд не можешь моря влить?
«Ты невозможность называешь горем;
«Разбейся в атомы, — и ты сольешься с морем
«И будешь утолен иль новый примешь вид,
«Чтоб жаждать вновь, пока вновь будешь не разбит».

— Ты говоришь хитро, и мы с тобой не спорим:
Мы школьники,—а ты недаром страж богов.
Скажи мне, страж богов, ужели недостало
Ни в ком той смелости, чтоб с Истины покров
Поднять или сорвать, не тратя лишних слов.

VИ.
Жреца Изиды поражала
Надменность пришлеца; казалось, он привстал,
Чтоб отвечать ему, и мрачно отвечал:
«Да, был один смельчак,—святое покрывало
«Он дерзко приподнял, но ахнул и упал:
«Очнувшись, никого из нас он не узнал,
«И все, что̀ бредил он, так ново и так дико
«Казалось нам, что понимать его,
«Безумца, не нашлось в толпе ни одного.
«Не забывайте же, как страшно и велико
«То, что̀ от наших глаз Изидою сокрыто!»
И оба странника, заметно побледнев,
Спустили с плеч свои хламиды
И с тайным трепетом вступили в храм Изиды;
А жрец прочел им вслед молитву нараспев,

Потом задумался—и долго, до заката,
Сидел, как бы решась дождаться их возврата.

VИИ.
День вечерел. Вершины пирамид
Своими верхними ступенями сияли,
Дворцовых лестниц простывал гранит;
Меж дальних отмелей кой-где едва мелькали
Повисшие над Нилом паруса;
Слетались ибисы на гнезда; тень ложилась,
Как будто для того, чтоб ярче золотилась
Заря, и пурпуром сквозили небеса.
На роскошь приближающейся ночи
Глядели сфинксов каменныя очи
И тайной веяло от царственных могил.
Изиды храм еще отворен был…
И тот же строгий жрец при входе на ступенях
Сидел, как статуя, со свитком на коленях.

VИИИ.
Он ждал—и наконец из храма вышел тот,
Кого товарищ называл поэтом.

Ему в лицо закат сиял горячим светом;
Он шел торжественно; с чела струился пот,
И кудри черные над ним венцом качались;
Полураскрытыми уста его казались,
Как-будто в первый раз он взором обнимал
Пространство—и ему в пространстве улыбались
И небо, и река, и камни…
«Что?» сказал
Им пораженный жрец.
— «Непостижимо!»
Сказал восторженно поэт, шагая мимо:
«Она — гармония, — свет, — сила, — красота!
«Все сердцем понято,—не имут слов уста…»
И не докончил он… И по ступеням храма
Сходил, как полубог, как светлый Аполлон,
Когда он шествует, стряхнувши горний сон,
Вкушать молебный дым земного ѳимиама.

ИX.
Но не успел он скрыться за толпой,
Как по следам его, из-за столба, другой
Явился—бледный, сумрачно-унылый;
Казалось, попирая прах,

Он шел с презрительной улыбкой на устах.
Лицо его дышало мертвой силой,
Зловещим пламенем в очах его сиял
Вечерний свет лучей прощальных,
И голос тяжело, отрывисто звучал,
Как будто ум его, томясь, перегорал
В хаосе дум нестройных и печальных.
Он говорил:—«Ну да! я сознаю, что нет
«Во мне той смелости, чтоб разом
«Нагую истину явить на Божий свет;
«Но мне недаром дан несокрушимый разум:
«Под вашей тайною скрывается—скелет,
«Уничтожения всего символ нетленный…
«Пустая вешалка—подставка всей вселенной…
«Чтоб этот гордый мир не рухнул, страж богов,
«Ты прав, что истину поставил под покров!»

И с этим словом он ушел, потупив очи.

Маститый жрец один сидел до поздней ночи:
Он долго наблюдал движение светил,
Потом глаза закрыл в глубоком размышленье
И медленно, как бы в пророческом томленье
Беседуя с двумя духами, говорил:

— «Дух творчества! и ты, дух темный разрушенья!
«Одно стремленье вас когда-нибудь сроднит…
«Враждуйте,—потому что истина молчит!
«Когда ж с народами она заговорит,
«Мир вашу старую вражду, как сон, забудет.
«Но, боги!—что тогда! ужель тогда не будет
«Ни храма этого, ни этих пирамид?»

Николай Алексеевич Некрасов

Фантастическое окончание к поэме "Кому живется всех вольготнее на Руси"

В наш век прогрессивный поэты—не те мы;
Элегий, баллад и любовь не поем мы,
А ищем в народе, на родине, темы
И в роде таком сочиняем поэмы:
Взошла заря румяная
Над городом над Питером
И смотрится как в зеркало
В широкую Неву.
Блистает шпиц на крепости,
На нем пробили с музыкой
Часы три с половиною,
Но город тихо спит.
Лишь изредка послышится
Пролетки дребезжание,
И временем от фабрики
Какой-то слышен гул.
Стоит погода тихая,
На небе нет ни облачка,
Лишь ночь туманом дымчатым,
Скрывается в дали.
Вот-осветились здания,
Вот и Нева широкая
От солнца восходящаго
Покрылась серебром:
На ней мелькают ялики,
Плывут с дровами барочки,
Спускаясь по течению,
Без мачты и руля.
Из Ладожскаго озера,
На барке с разным деревом,
Плывут Невой широкою
Все наши мужики.
Чего не насмотрелися
Они путем-дорогою!
Такия все диковинки,
Что трудно и сказать;
Стоят на барке дурнями.
Глаза бычачьи сделали
И весла даже бросили,
Взглянувши на дворцы.
Кричит хозяин: «Лешие!
Чего вы рты разинули?
Иль потонуть желаете?
Вишь на мост нас несет!
Скорее, братья Губины,
Пихай шестами с носа-то;
А Пров греби веслом!»
Вдруг точно всех толкнуло чем,
Пошли трещать плашкоуты,
Что под мостом поставлены…
Прошибло в барке нос.
Хозяин взвыл по волчьему…
С моста опять ругается,
Не то чтоб очень вежливо,
Какой-то кавалер.—
«Спасите православные!»
Кричали братья Губины
«Умрем без покаяния!»
А Пров кричит: «Тону!»
Гудело эхо по мосту,
И по Неве от Клиники
До Горнаго до Корпуса
Был слышен общий крик…
"Ну видели вы, лешие,
Житье мое хозяйское?
Чуть с вами с косолапыми
Я сам не потонул.
Ступайте вы к чиновничкам,
Ищите там счастливаго,
У нас их всех здесь в Питере
Вам век не перечесть!
Вот мужики дорожкою,
Деревьями обсаженной,
Пришли в большую улицу,
Конца которой нет;
Стоит тут важно будочник,
Порядок соблюдающий,
И смотрит подозрительно
На наших мужиков.
«Чего вы целой шайкою,
По городу таскаетесь?
Что? верно делать нечего?
Остались без работ?
В деревне лучше жили-бы,
Поля свои пахали-бы,
Чтоб в комитет презрения
К нам после не попасть…
Куда на Невский лезете?
Сюда пускать не велено,
Здесь скоро много публики
Пойдете у нас гулять.»
"Мы так и так… чиновника
Нам очень бы желательно
Здесь посмотреть счастливова, "
Ответил дядя Пров.—
«Таких едва-ль найдете вы,
Им отвечает будочник, —
Все нынче очень заняты,
Для счастья время нет.
Вот разве что писатели,
Из отставных чиновников,
Те мало занимаются
И счастливо живут.—
Такого покажу я вам,
Чиновник невзаправочный…
Стихами пробавляется.—
. . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . .
Давайте четвертак.
„Нашли кому завидовать!“
Чиновник отвечает им: —
Я через день обедаю,
И то другой раз в долг.
Ступайте вы к редактору;
Вот тот счастлив действительно,
Во всяком удовольствии
И в славе он живет» …
Шли долго-ли коротко-ли…
Есть на Руси пословица:
До самаго до Киева
Язык нас доведет.
Пришли к подезду знатному;
В подезде там с медалями,
На всей груди нашитыми,
Гуляет инвалид.
Вот в спину Прова дюжаго
Толкнули братья Губины,
Чтоб он с почтенным ундером
Один поговорил.
Пров, шапку сняв, раскланялся,
Потом два раза кашлянул —
И почесавши за ухом,
Повел такую речь:
«Мы мужики такие-то
Пришли сюда таперича
То есть примерно будучи
Насчет такой статьи»…
— Насчет статьи вы в Середу
Иль в Пятницу пожалуйте
От десяти до пятаго;
А пишете о чем?
«Мы то есть все неграмотны,
А только нам желательно
На вашего на барина
Счастливаго взглянуть.»
— Наш барин по редакции
Поэмы пишет разныя,
Первейшим сочинителем
В России он слывет.
Да вам его-ли надобно?
Он больше с генералами
Да с важными боярами
Дела свои ведет….
— Его! его и надо нам!
Кричали братья Губины: —
Ему-то всех вольготнее
Живется на Руси!"
— «Теперь мой барин кофеем
Должно быть занимается;
Пождите здесь с полчасика,
О вас я доложу.
Да вот он сам по лестнице
На улицу спускается;
Коль вам весьма желательно,
То можете смотреть.»
Действительно, на улицу
Выходит барин с тросточкой,
Бородка клином с проседью
И очень важный вид.
Тут вся комканья бросилась,
Чтоб быть поближе к выходу;
А Пров, о тумбу стукнувшись,
Колено разсадил.
И разом закричали все:
— «Ты, Ваше Благородие,
Нам жизнь свою счастливую
Поведай, разскажи.»
— «Напрасно, православные,
Ко мне вы обращаетесь!
Житье мое несчастное,
Особенно теперь.
Был счастлив я действительно
На скользком нашем поприще
Поэта-обличителя—
И славу приобрел.
Следя за духом времени,
За модою капризною,
Народныя страдания
Я пел на разный ладь;
Своим воображением
Украсив тэмы скорбныя,
Большое впечатление
На всех производил.
В то время не осмелился-б
Ни кто в ехидной критике
Моей коснуться личности,
А также и статей.
Теперь не то: и Вестники,
И мелочь вся газетная,
В статьях своих критических,
Пошли меня чернить.
Далась им всем и каждому
Корова холмогорская!
Об ней я, на несчастие,
В поэме говорил.
Прощайте, православные….
Ищите вы счастливаго,
А я теперь несчастнейший
На свете человек:
Богатство, слава, почести
Меня теперь не радуют;
Корова холмогорская
Все счастье унесла.»
Тут друг на друга многие
Смотрели вопросительно,
Потом в раздумьи начали
Затылки все чесать.
Вдруг Пров вскричал: «Ребятушки,
Да мы ведь не обедали!
Ей скатерть самобранная
Попотчуй мужиков!»
Вот две руки явилися
И на панель поставили
Штоф, водки, мясо, хлеб.
Вдруг прибегает будочник,
Хватает руки с водкою
И тащит прямо в часть.
При этом вся компания
В великом удивлении
Рты до ушей разинула….
А тот уже исчез.
Завыли братья Губины,
А Пров кричит: «Ограбили!
Лишились мы кормилицы,
Пропали мы совсем!
Ох дурни мы заморские,
Искали все счастливаго,
А сами с нашей скатертью
Счастливей были всех.»
И. Г.

Яков Петрович Полонский

Перед закрытой истиной

И.
Когда-то в Мемфисе стоял Изиды храм,
Всей кастой царственной, учеными жрецами
Благоговейно чтимый. Там,
В глубокой нише, за гранитными столбами,
Покрытыми до потолка
Таинственных письмен узорными чертами,
Стоял кумир, несчетные века
Переживающий, в народах знаменитый,
Бог весть, когда и кем со всех сторон покрытый
Каким-то допотопным полотном.
Кумир тот, Истиной закрытой именуя
И, только избранным толкуя
Значенье символов начертанных кругом,
Жрецы ей жертвы жгли с особым торжеством.

ИИ.
К ее подножью шли не только царь-избранник,
Не только истый жрец, но и безвестный странник,
И воин, и купец, и сумрачный изгнанник,
(Из вавилонских стен бегущий от цепей,
Иль из Афин — от славы слишком громкой),
И просто ученик, из-за чужих морей
Принесший лавра ветвь с дорожною котомкой.
Но видеть Вечную никто из них не мог…
Хотя на пьедестал с чела до самых ног
Спускаясь в тысячи неуловимых складок,
Казалось, не тяжел был девственный покров,
Скрывающий разгадку всех загадок,
Задачу всех задач и тайну всех веков,
Никто не смел поднять и края покрывала…
Немая Истина заклятием богов
Каким-то ужасом холодным обдавала
Умы запальчивых голов.

ИИИ.
Был полдень. Тихий Нил среди своих песков
Роскошно нежился. Тяжелые ветрила,
Сплетенные из тонких тростников,
Бродили медленно; — за ними крокодила
Зубчатая спина, сверкая, бороздила
Поверхность сонных струй. Вершины пирамид
Синелись в воздухе и солнце жгло гранит.
От обелисков стала тень короче.
Народ по улицам сновал, как рой теней;
На Нил и на толпу, и на дворцы царей
Глядели сфинксов каменные очи,
И тайной веяло от царственных могил.
Изиды темный храм отворен настежь был;
В тени его столбов широких на ступенях
Сидел маститый жрец и на его коленях
Лежал развернутый папирус: он читал,—
Он неподвижностью своей напоминал
Богов сидящих изваянья,
И на его лице была печать молчанья.

ИV.
Был нем и пуст открытый настежь храм;
Как вдруг — шаги: по лестничным плитам
Идут в тени столбов и — спорят… «Это греки!»
Подумал старый жрец, приподнимая веки
К своим насупленным бровям.
И двое юношей, два чужеземца с виду,
Руками голыми широкую хламиду
Придерживая на груди,
Спросили у жреца: войти ли в храм? —
«Войдите!» —
«Не здесь ли Истина?» —
«Ступайте и смотрите». —
«Наставник!» — вымолвил один. — «Не осуди
Вопроса моего и не лиши ответа:
Что будет, если я без страха подойду
К закрытой Истине? и если я найду
Довольно смелости?..» —
«Нет!» — возразил на это
Сопутник юноши, тревожный и худой,
Его плеча слегка дотронувшись рукой. —
«Себе не слишком верь и знай, — рука поэта
Лишь сердцу повинуется; — а ты
Поэт, и знаешь сам, как робко сердце бьется…
Минерва строгая над чувствами смеется.
Бессмертной Истины холодные черты
Лишь одному философу доступны:
Одно стремленье к ней в нас с нами рождено…» —
«Учитель! разве мы, ища ее, преступны?
И разве нам искать ее запрещено!
Казнить ли нас за то, что истины мы просим,
Что, жажду чувствуя, мы жажды не выносим…
Нет, что ни говори, а нами мудрено
Распоряжаются завистливые боги!»

V.
И отвечал им жрец: «Богов законы строги:
Не оскорбляйте их!..» —
«Но мы оскорблены:
Нам вместо истины дают пустые сны,
Которые сбивают нас с дороги…
Так смею думать я, так смею говорить!»

На раздраженного бросая взгляд сердитый, —
«Ты огорчен», — сказал старик маститый,
Не тем ли, что в сосуд не можешь моря влить?
Ты невозможность называешь горем;
Разбейся в атомы, — и ты сольешься с морем
И будешь утолен иль новый примешь вид,
Чтоб жаждать вновь, пока вновь будешь не разбит». —
«Ты говоришь хитро, и мы с тобой не спорим:
Мы школьники, — а ты недаром страж богов.
Скажи мне, страж богов, ужели недостало
Ни в ком той смелости, чтоб с Истины покров
Поднять или сорвать, не тратя лишних слов.»

VИ.
Жреца Изиды поражала
Надменность пришлеца; казалось, он привстал,
Чтоб отвечать ему, и мрачно отвечал:
«Да, был один смельчак, — святое покрывало
Он дерзко приподнял, но ахнул и упал:
Очнувшись, никого из нас он не узнал,
И все, что бредил он, так ново и так дико
Казалось нам, что понимать его,
Безумца, не нашлось в толпе ни одного.
Не забывайте же, как страшно и велико
То, что от наших глаз Изидою сокрыто!»
И оба странника, заметно побледнев,
Спустили с плеч свои хламиды
И с тайным трепетом вступили в храм Изиды;
А жрец прочел им вслед молитву нараспев,
Потом задумался — и долго, до заката,
Сидел, как бы решась дождаться их возврата.

VИИ.
День вечерел. Вершины пирамид
Своими верхними ступенями сияли,
Дворцовых лестниц простывал гранит;
Меж дальних отмелей кой-где едва мелькали
Повисшие над Нилом паруса;
Слетались ибисы на гнезда; тень ложилась,
Как будто для того, чтоб ярче золотилась
Заря, и пурпуром сквозили небеса.
На роскошь приближающейся ночи
Глядели сфинксов каменные очи
И тайной веяло от царственных могил.
Изиды храм еще отворен был…
И тот же строгий жрец при входе на ступенях
Сидел, как статуя, со свитком на коленях.

VИИИ.
Он ждал — и наконец из храма вышел тот,
Кого товарищ называл поэтом.
Ему в лицо закат сиял горячим светом;
Он шел торжественно; с чела струился пот,
И кудри черные над ним венцом качались;
Полураскрытыми уста его казались,
Как-будто в первый раз он взором обнимал
Пространство — и ему в пространстве улыбались
И небо, и река, и камни…
«Что?» — сказал
Им пораженный жрец. —
«Непостижимо!» —
Сказал восторженно поэт, шагая мимо:
«Она — гармония, — свет, — сила, — красота!
Все сердцем понято, — не имут слов уста…»
И не докончил он… И по ступеням храма
Сходил, как полубог, как светлый Аполлон,
Когда он шествует, стряхнувши горний сон,
Вкушать молебный дым земного фимиама.

ИX.
Но не успел он скрыться за толпой,
Как по следам его, из-за столба, другой
Явился — бледный, сумрачно-унылый;
Казалось, попирая прах,
Он шел с презрительной улыбкой на устах.
Лицо его дышало мертвой силой,
Зловещим пламенем в очах его сиял
Вечерний свет лучей прощальных,
И голос тяжело, отрывисто звучал,
Как будто ум его, томясь, перегорал
В хаосе дум нестройных и печальных.
Он говорил: «Ну да! я сознаю, что нет
Во мне той смелости, чтоб разом
Нагую истину явить на Божий свет;
Но мне недаром дан несокрушимый разум:
Под вашей тайною скрывается — скелет,
Уничтожения всего символ нетленный…
Пустая вешалка — подставка всей вселенной…
Чтоб этот гордый мир не рухнул, страж богов,
Ты прав, что истину поставил под покров!»

И с этим словом он ушел, потупив очи.

Маститый жрец один сидел до поздней ночи:
Он долго наблюдал движение светил,
Потом глаза закрыл в глубоком размышленье
И медленно, как бы в пророческом томленье
Беседуя с двумя духами, говорил:
«Дух творчества! и ты, дух темный разрушенья!
Одно стремленье вас когда-нибудь сроднит…
Враждуйте, — потому что истина молчит!
Когда ж с народами она заговорит,
Мир вашу старую вражду, как сон, забудет.
Но, боги!—что тогда! ужель тогда не будет
Ни храма этого, ни этих пирамид?»

Алексей Кольцов

Элегия («Фив и музы! нет вам жестокостью равных…»)

«Фив и музы! нет вам жестокостью равных
В сонме богов — небесных, земных и подземных.
Все, кроме вас, молельцам благи и щедры:
Хлеб за труды земледельцев рождает Димитра,
Гроздие — Вакх, елей — Афина-Паллада;
Мощная в битвах, она ж превозносит ироев,
Правит Тидида копьем и стрелой Одиссея;
Кинфия славной корыстью радует ловчих;
Красит их рамо кожею льва и медведя;
Странникам путь указует Эрмий вожатый;
Внемлет пловцам Посидон и, смиряющий бурю,
Вводит утлый корабль в безмятежную пристань;
Пылкому юноше верный помощник Киприда:
Всё побеждает любовь, и, счастливей бессмертных,
Нектар он пьет на устах обмирающей девы;
Хрона державная дщерь, владычица Ира,
Брачным дарует детей, да спокоят их старость;
Кто же сочтет щедроты твои, о всесильный
Зевс-Эгиох, податель советов премудрых,
Скорбных и нищих отец, ко всем милосердный!
Боги любят смертных; и Аид незримый
Скипетром кротким пасет бесчисленных мертвых,
К вечному миру отшедших в луга Асфодели.
Музы и Фив! одни вы безжалостно глухи.
Горе безумцу, служащему вам! обольщенный
Призраком славы, тратит он счастье земное;
Хладной толпе в посмеянье, зависти в жертву
Предан несчастный, и в скорбях, как жил, умирает.
Повестью бедствий любимцев ваших, о музы,
Сто гремящих уст молва утомила:
Камни и рощи двигал Орфей песнопеньем,
Строгих Ерева богов подвигнул на жалость;
Люди ж не сжалились: жены певца растерзали,
Члены разметаны в поле, и хладные волны
В море мчат главу, издающую вопли.
Злый Аполлон! на то ли сам ты Омиру
На ухо сладостно пел бессмертные песни,
Дабы скиталец, слепец, без крова и пищи,
Жил он незнаем, родился и умер безвестен?
Всуе прияла ты дар красоты от Киприды,
Сафо-певица! Музы сей дар отравили:
Юноша гордый певицы чудесной не любит,
С девой простой он делит ложе Гимена;
Твой же брачный одр — пучина Левкада.
Бранный Эсхил! напрасно на камне чужбины
Мнишь упокоить главу, обнаженную Хроном:
С смертью в когтях орел над нею кружится.
Старец Софокл! умирай — иль, несчастней Эдипа,
В суд повлечешься детьми, прославлен безумным.
После великих примеров себя ли напомню?
Кроме чести, всем я жертвовал музам;
Что ж мне наградой? — зависть, хула и забвенье.
Тщетно в утеху друзья твердят о потомстве;
Люди те же всегда: срывают охотно
Лавр с недостойной главы, но редко венчают
Терном заросшую мужа благого могилу,
Музы! простите навек; соха Триптолема
Впредь да заменит мне вашу изменницу лиру.
Здесь в пустыне, нет безумцев поэтов;
Здесь безвредно висеть ей можно на дубе,
Чадам Эола служа и вторя их песни».

Сетуя, так вещал Евдор благородный,
Сын Полимаха-вождя и лепой Дориды,
Дщери Порфирия, славного честностью старца.
Предки Евдора издревле в дальнем Епире
Жили, между Додонского вещего леса,
Града Вуфрота, и мертвых вод Ахерузы;
Двое, братья родные, под Трою ходили:
Старший умер от язвы в брани суровой,
С Неоптолемом младший домой возвратился;
Дети и внуки их все были ратные люди.
Власть когда утвердилась владык македонских,
Вождь Полимах царю-полководцу Филиппу,
Сам же Евдор служил царю Александру;
С ним от Пеллы прошел до Индейского моря.
Бился в многих боях; но, духом незлобный,
Лирой в груди заглушал военные крики;
Пел он от сердца, и часто невольные слезы
Тихо лились из очей товарищей ратных,
Молча сидящих вокруг и внемлющих песни.
Сам Александр в Дамаске на пире вечернем
Слушал его и почтил нелестной хвалою;
Верно бы, царь наградил его даром богатым,
Если б Евдор попросил; но просьб он чуждался.
После ж, как славою дел ослепясь, победитель,
Клита убив, за правду казнив Каллисфена,
Сердцем враждуя на верных своих македонян,
Юных лишь персов любя, питомцев послушных,
Первых сподвижников прочь отдалил бесполезных, —
Бедный Евдор укрылся в наследие предков,
Меч свой и щит повесив на гвоздь для покоя;
К сельским трудам не привыкший, лирой любезной
Мнил он наполнить всю жизнь и добыть себе славу.
Льстяся надеждой, предстал он на играх Эллады;
Демон враждебный привел его! правда, с вниманьем
Слушал народ, вполголоса хвальные речи
Тут раздавались и там, и дважды и трижды
Плеск внезапный гремел; но судьи поэтов
Важно кивали главой, пожимали плечами,
Сердца досаду скрывая улыбкой насмешной.
Жестким и грубым казалось им пенье Евдора.
Новых поэтов поклонники судьи те были,
Коими славиться начал град Птолемея.
Юноши те предтечей великих не чтили:
Наг был в глазах их Омир, Эсхил неискусен,
Слаб дарованьем Софокл и разумом — Пиндар;
Друг же друга хваля и до звезд величая,
Юноши (семь их числом) назывались Плеядой,
В них уважал Евдор одного Феокрита
Судьи с обидой ему в венце отказали;
Он, не желая врагов печалию тешить,
Скрылся от них; но в дальнем, диком Епире,
Сидя у брега реки один и прискорбен,
Жалобы вслух воссылал на муз и на Фива.

Ночь расстилала меж тем священные мраки,
Луч вечерней зари на западе меркнул,
В небе безоблачном редкие искрились звезды,
Ветр благовонный дышал из кустов, и порою
Скрытые в гуще ветвей соловьи окликались.
Боги услышали жалобный голос Евдора;
Эрмий над ним повел жезлом благотворным —
Сном отягчилась глава и склонилась на рамо.
Дщерь Мнемозины, богиня тогда Каллиопа
Легким полетом снеслась от высокого Пинда.
Образ приемлет она младой Эгемоны,
Девы прелестной, Евдором страстно любимой
В юные годы; с нею он сладость Гимена
Думал вкусить, но смерти гений суровый
Дхнул на нее — и рано дева угасла,
Скромной подобно лампаде, на ночь зажженной
В хижине честной жены — престарелой вдовицы;
С помощью дщерей она при свете лампады
Шелком и златом спешит дошивать покрывало,
Редкий убор, заказанный царской супругой,
Коего плата зимой их прокормит семейство:
Долго трудятся они; когда ж пред рассветом
Третий петел вспоет, хозяйка опасно
Тушит огонь, и дщери ко сну с ней ложатся,
Радость семейства, юношей свет и желанье,
Так Эгемона, увы! исчезла для друга,
В сердце оставив его незабвенную память.
Часто сражений в пылу об ней он нежданно
Вдруг вспоминал, и сердце в нем билось смелее;
Часто, славя на лире богов и ироев,
Имя ее из уст излетало невольно;
Часто и в снах он видел любимую деву.
В точный образ ее богиня облекшись,
Стала пред спящим в алой, как маки, одежде;
Розы румянцем свежие рделись ланиты;
Светлые кудри вились по плечам обнаженным,
Белым как снег; и небу подобные очи
Взведши к нему, так молвила голосом сладким:

«Милый! не сетуй напрасно; жалобой строгой
Должен ли ты винить богов благодатных —
Фива и чистых сестр, пиерид темновласых?
Их ли вина, что терпишь ты многие скорби?
Властный Хронид по воле своей неиспытной
Благо и зло ив урн роковых изливает.
Втайне ропщешь ли ты на скудость стяжаний?
Лавр Геликона, ты знал, бесплодное древо;
В токе Пермесском не льется злато Пактола.
Злата искать ты мог бы, как ищут другие,
Слепо служа страстям богатых и сильных…
Вижу, ты движешь уста, и гнев благородный
Вспыхнул огнем на челе… о друг, успокойся:
Я не к порочным делам убеждаю Евдора;
Я лишь желаю спросить: отколе возникнул
В сердце твоем сей жар к добродетели строгой,
Ненависть к злу и к низкой лести презренье?
Кто освятил твою душу? — чистые музы.
С детства божественных пчел питаяся медом,
Лепетом отрока вторя высокие песни,
Очи и слух вперив к холмам Аонийским,
Горних благ ища, ты дольние презрел:
Так, если ветр утихнет, в озере светлом
Слягут на дно песок и острые камни,
В зеркале вод играет новое солнце,
Странник любуется им и, зноем томимый,
В чистых струях утоляет палящую жажду,
Кто укреплял тебя в бедствах, в ударах судьбины,
В горькой измене друзей, в утрате любезных?
Кто врачевал твои раны? — девы Парнаса.
Кто в далеких странах во брани плачевной,
Душу мертвящей видом кровей и пожаров,
Ярые чувства кротил и к стону страдальцев
Слух умилял? — они ж, аониды благие,
Печной подобно кормилице, ласковой песнью
Сон наводящей и мир больному младенцу.
Кто же и ныне, о друг, в земле полудикой,
Мглою покрытой, с областью Аида смежной,
Чарой мечты являет очам восхищенным
Роскошь Темпейских лугов и величье Олимпа?
Всем обязан ты им и счастлив лишь ими.
Судьи лишили венца—утешься, любезный:
Мид-судия осудил самого Аполлона.
Иль без венцов их нет награды поэту?
Ах! в таинственный час, как гений незримый
Движется в нем и двоит сердца биенья,
Оком об емля вселенной красу и пространство,
Ухом в себе внимая волшебное пенье,
Жизнию полн, подобной жизни бессмертных,
Счастлив певец, счастливейший всех человеков.
Если Хрон, от власов обнажающий темя,
В сердце еще не убил священных восторгов,
Пой, Евдор, и хвались щедротами Фива.
Или… страшись: беспечных музы не любят.
Горе певцу, от кого отвратятся богини!
Тщетно, раскаясь, захочет призвать их обратно:
К неблагодарным глухи небесные девы».

Смолкла богиня и, белым завесясь покровом,
Скрылась от глаз; Евдор, востревожен виденьем,
Руки к нему простирал и, с усилием тяжким
Сон разогнав, вскочил и кругом озирался.
Робкую шумом с гнезда он спугнул голубицу:
Порхнула вдруг и, сквозь частые ветви спасаясь,
Краем коснулась крыла висящия лиры:
Звон по струнам пробежал, и эхо дубравы
Сребряный звук стенаньем во тьме повторило.
«Боги! — Евдор воскликнул, — сон ли я видел?
Тщетный ли призрак, ночное созданье Морфея,
Или сама явилась мне здесь Эгемона?
Образ я видел ее и запела; но тени
Могут ли вспять приходить от полей Перзефоны?
Разве одна из богинь, несчастным утешных,
В милый мне лик облеклась, харитам подобный?..
Разум колеблется мой, и решить я не смею;
Волю ж ее я должен исполнить святую».

Так он сказал и, лиру отвесив от дуба,
Путь направил в свой дом, молчалив и задумчив.

Гавриил Романович Державин

Видение мурзы

На темно-голубом эфире
Златая плавала луна;
В серебряной своей порфире
Блистаючи с высот, она
Сквозь окна дом мой освещала
И палевым своим лучом
Златые стекла рисовала
На лаковом полу моем.
Сон томною своей рукою
Мечты различны рассыпал,
Кропя забвения росою,
Моих домашних усыплял;
Вокруг вся область почивала,
Петрополь с башнями дремал,
Нева из урны чуть мелькала,
Чуть Бельт в брегах своих сверкал;
Природа, в тишину глубоку
И в крепком погруженна сне,
Мертва казалась слуху, оку
На высоте и в глубине;
Лишь веяли одни зефиры,
Прохладу чувствам принося.
Я не спал, — и, со звоном лиры
Мой тихий голос соглася,
Блажен, воспел я, кто доволен
В сем свете жребием своим,
Обилен, здрав, покоен, волен
И счастлив лишь собой самим;
Кто сердце чисто, совесть праву
И твердый нрав хранит в свой век
И всю свою в том ставит славу,
Что он лишь добрый человек;
Что карлой он и великаном
И дивом света не рожден,
И что не создан истуканом
И оных чтить не принужден;
Что все сего блаженствы мира
Находит он в семье своей;
Что нежная его Пленира
И верных несколько друзей
С ним могут в час уединенный
Делить и скуку и труды!
Блажен и тот, кому царевны
Какой бы ни было орды
Из теремов своих янтарных
И сребро-розовых светлиц,
Как будто из улусов дальных,
Украдкой от придворных лиц,
За россказни, за растабары,
За вирши иль за что-нибудь
Исподтишка драгие дары
И в досканцах червонцы шлют;
Блажен! — Но с речью сей незапно
Мое все зданье потряслось,
Раздвиглись стены, и стократно
Ярчее молний пролилось
Сиянье вкруг меня небесно;
Сокрылась, побледнев, луна.
Виденье я узрел чудесно:
Сошла со облаков жена, —
Сошла — и жрицей очутилась
Или богиней предо мной.
Одежда белая струилась
На ней серебряной волной;
Градская на главе корона,
Сиял при персях пояс злат;
Из черно-огненна виссона,
Подобный радуге, наряд
С плеча десного полосою
Висел на левую бедру;
Простертой на алтарь рукою
На жертвенном она жару
Сжигая маки благовонны,
Служила вышню Божеству.
Орел полунощный, огромный,
Сопутник молний торжеству,
Геройской провозвестник славы,
Сидя пред ней на груде книг,
Священны блюл ее уставы;
Потухший гром в кохтях своих
И лавр с оливными ветвями
Держал, как будто бы уснув.
Сафиро-светлыми очами,
Как в гневе иль в жару, блеснув,
Богиня на меня воззрела. —
Пребудет образ ввек во мне,
Она который впечатлела! —
«Мурза! — она вещала мне, —
Ты быть себя счастливым чаешь,
Когда по дням и по ночам
На лире ты своей играешь
И песни лишь поешь царям.
Вострепещи, мурза несчастный!
И страшны истины внемли,
Которым стихотворцы страстны
Едва ли верят на земли;
Одно к тебе лишь доброхотство
Мне их открыть велит. Когда
Поэзия не сумасбродство,
Но вышний дар богов, — тогда
Сей дар богов лишь к чести
И к поученью их путей
Быть должен обращен, не к лести
И тленной похвале людей.
Владыки света люди те же,
В них страсти, хоть на них венцы;
Яд лести их вредит не реже,
А где поэты не льстецы?
И ты Сирен поющих грому
В вред добродетели не строй;
Благотворителю прямому
В хвале нет нужды никакой.
Хранящий муж честные нравы,
Творяй свой долг, свои дела,
Царю приносит больше славы,
Чем всех пиитов похвала.
Оставь нектаром наполненну
Опасну чашу, где скрыт яд».
Кого я зрю столь дерзновенну,
И чьи уста меня разят?
Кто ты? Богиня или жрица? —
Мечту стоящу я спросил.
Она рекла мне: «Я Фелица»;
Рекла — и светлый облак скрыл
От глаз моих ненасыщенных
Божественны ее черты;
Курение мастик бесценных
Мой дом и место то цветы
Покрыли, где она явилась.
Мой бог! мой ангел во плоти!..
Душа моя за ней стремилась;
Но я за ней не мог идти,
Подобно громом оглушенный,
Бесчувствен я, безгласен был.
Но, током слезным орошенный,
Пришел в себя и возгласил:
Возможно ль, кроткая царевна!
И ты к мурзе чтоб своему
Была сурова столь и гневна,
И стрелы к сердцу моему
И ты, и ты чтобы бросала,
И пламени души моей
К себе и ты не одобряла?
Довольно без тебя людей,
Довольно без тебя поэту,
За кажду мысль, за каждый стих,
Ответствовать лихому свету
И от сатир щититься злых!
Довольно золотых кумиров,
Без чувств мои что песни чли;
Довольно Кадиев, Факиров,
Которы в зависти сочли
Тебе их неприличной лестью;
Довольно нажил я врагов!
Иной отнес себе к бесчестью,
Что не дерут его усов;
Иному показалось больно,
Что он наседкой не сидит;
Иному — очень своевольно
С тобой мурза твой говорит;
Иной вменял мне в преступленье,
Что я посланницей с небес
Тебя быть мыслил в восхищенье
И лил в восторге токи слез.
И словом: тот хотел арбуза,
А тот соленых огурцов.
Но пусть им здесь докажет Муза,
Что я не из числа льстецов;
Что сердца моего товаров
За деньги я не продаю,
И что не из чужих анбаров
Тебе наряды я крою.
Но, венценосна добродетель!
Не лесть я пел и не мечты,
А то, чему весь мир свидетель:
Твои дела суть красоты.
Я пел, пою и петь их буду,
И в шутках правду возвещу;
Татарски песни из-под спуду,
Как луч, потомству сообщу;
Как солнце, как луну поставлю
Твой образ будущим векам;
Превознесу тебя, прославлю;
Тобой бессмертен буду сам.

1783—1784(?)

Петр Андреевич Вяземский

Самовар

Семейству П. Я. Убри

Отечества и дым нам сладок и приятен.
Державин
Приятно находить, попавшись на чужбину,
Родных обычаев знакомую картину,
Домашнюю хлеб-соль, гостеприимный кров,
И сень, святую сень отеческих богов, —
Душе, затертой льдом, в холодном море света,
Где на родной вопрос родного нет ответа,
Где жизнь — обрядных слов один пустой обмен,
Где ты везде чужой, у всех — monsиеur N. N.
У тихой пристани приятно отогреться,
И в лица ближние доверчиво всмотреться,
И в речи вслушаться, в которых что-то есть
Знакомое душе и дней прошедших весть.

Дни странника листам разрозненным подобны,
Их разрывает дух насмешливый и злобный;
Нет связи: с каждым днем все сызнова живи,
А жизнь и хороша преданьями любви,
Сродством поверий, чувств, созвучьем впечатлений
И милой давностью привычных отношений.
В нас ум — космополит, но сердце — домосед:
Прокладывать всегда он любит новый след,
И радости свои все в будущем имеет;
Но сердце старыми мечтами молодеет,
Но сердце старыми привычками живет
И радостней в тени прошедшего цветет!
О, будь благословен, кров светлый и приютный,
Под коим как родной был принят гость минутный!
Где беззаботно мог он сердце развернуть
И сиротство его на время обмануть!
Где любовался он с сознаньем и участьем
Семейства милого согласием и счастьем
И видел, как цветут в безоблачной тиши
Младые радости родительской души;
Оттенки нежные и севера и юга,
Различьем прелестей и сходством друг на друга
Они любовь семьи и дому красота.
Одна — таинственна, как тихая мечта
Иль ангел, облаком себя полузакрывший,
Когда, ко праху взор и крылья опустивши,
На рубеже земли и неба он стоит
И, бедствиям земным сочувствуя, грустит.
И много прелести в задумчивости нежной,
В сей ясности, средь бурь житейских безмятежной,
И в чистой кротости, которыми она,
Как тихим заревом, тепло озарена!
Другая — радостно в грядущее вступая
И знающая жизнь по первым утрам мая,
На празднике весны в сиянье молодом
Свежеет розою и вьется мотыльком.
А третья — младший цвет на отрасли семейной.
Пока еще в тени и прелестью келейной
Растет и, на сестер догадливо смотря,
Ждет, скоро ль светлым днем взойдет ее заря?

У вас по-русски здесь — тепло и хлебосольно
И чувству и уму просторно и привольно;
Не дует холодом ни в душу, ни в плеча,
И сердце горячо, и печка горяча.
Хоть вы причислены к Германскому Союзу,
Германской чинности вы сбросили обузу.
За стол не по чинам садитесь, и притом
И лишний гость у вас не лишний за столом.
Свобода — вот закон домашнего устава:
Охота есть — болтай! И краснобаю слава!
На ум ли лень найдет — немым себе сиди
И за словом в карман насильно не ходи!
Вот день кончается в весельях и заботах;
Пробил девятый час на франкфуртских воротах,
Немецкой публики восторг весь истощив,
Пропела Леве ей последний свой мотив;
Уж пламенный Дюран оставил поле брани,
Где, рыцарь классиков, сражался он с Гернани,
И, пиво осушив и выкурив табак,
Уж Франкфурт, притаясь, надел ночной колпак,
Но нас еще влечет какой-то силой тайной
В знакомый тот приют, где с лаской обычайной
Вокруг стола нас ждет любезная семья.
Я этот час люблю — едва ль не лучший дня,
Час поэтический средь прозы черствых суток,
Сердечной жизни час, веселый промежуток
Между трудом дневным и ночи мертвым сном.
Все счеты сведены, — в придачу мы живем;
Забот житейских нет, как будто не бывало:
Сегодня с плеч слегло, а завтра не настало.
Час дружеских бесед у чайного стола!
Хозяйке молодой и честь, и похвала!
По-православному, не на манер немецкий,
Не жидкий, как вода или напиток детский,
Но Русью веющий, но сочный, но густой,
Душистый льется чай янтарною струей.
Прекрасно!.. Но один встречаю недостаток:
Нет, быта русского неполон отпечаток.
Где ж самовар родной, семейный наш очаг,
Семейный наш алтарь, ковчег домашних благ?
В нем льются и кипят всех наших дней преданья,
В нем русской старины живут воспоминанья;
Он уцелел один в обломках прежних лет,
И к внукам перешел неугасимый дед.
Он русский рококо, нестройный, неуклюжий,
Но внутренно хорош, хоть некрасив снаружи;
Он лучше держит жар, и под его шумок
Кипит и разговор, как прыткий кипяток.
Как много тайных глав романов ежедневных,
Животрепещущих романов, задушевных,
Которых в книгах нет — как сладко ни пиши!
Как много чистых снов девической души,
И нежных ссор любви, и примирений нежных,
И тихих радостей, и сладостно мятежных —
При пламени его украдкою зажглось
И с облаком паров незримо разнеслось!
Где только водятся домашние пенаты,
От золотых палат и до смиренной хаты,
Где медный самовар, наследство сироты,
Вдовы последний грош и роскошь нищеты, —
Повсюду на Руси святой и православной
Семейных сборов он всегда участник главный.
Нельзя родиться в свет, ни в брак вступить нельзя,
Ни «здравствуй!» ни «прощай!» не вымолвят друзья,
Чтоб, всех житейских дел конец или начало,
Кипучий самовар, домашний запевало,
Не подал голоса и не созвал семьи
К священнодействию заветной питии.
Поэт сказал — и стих его для нас понятен:
«Отечества и дым нам сладок и приятен»!
Не самоваром ли — сомненья в этом нет —
Был вдохновлен тогда великий наш поэт?
И тень Державина, здесь сетуя со мною,
К вам обращается с упреком и мольбою
И просит, в честь ему и православью в честь,
Конфорку бросить прочь и — самовар завесть.

29 декабря 1838
Франкфурт

Василий Андреевич Жуковский

Графине С. А. Самойловой

Графиня, признаюсь, большой беды в том нет,
Что я, ваш павловский поэт,
На взморье с вами не катался,
А скромно в Колпине спасался
От искушения той прелести живой,
Которою непобедимо
Пленил бы душу мне вечернею порой
И вместе с вами зримый,
Под очарованной луной,
Безмолвный берег Монплезира!
Воскреснула б моя покинутая лира...
Но что бы сделалось с душой?
Не знаю! Да и рад, признаться, что не знаю!
И без опасности все то воображаю,
Что так прекрасно мне описано от вас:
Как полная луна, в величественный час
Всемирного успокоенья,
Над спящею морской равниною взошла
И в тихом блеске потекла
Среди священного небес уединенья;
С какою прелестью по дремлющим брегам
Со тьмою свет ее мешался,
Как он сквозь ветви лип на землю пробирался
И ярко в темноте светился на корнях;
Как вы на камнях над водою
Сидели, трепетный подслушивая шум
Волны, дробимыя пред вашею ногою,
И как толпы крылатых дум
Летали в этот час над вашей головою...
Все это вижу я и видеть не боюсь,
И даже в шлюпку к вам сажусь
Неустрашимою мечтою!
И мой беспечно взор летает по волнам!
Любуюсь, как они кругом руля играют;
Как прядают лучи по зыбким их верхам;
Как звучно веслами гребцы их расшибают;
Как брызги легкие взлетают жемчугом
И, в воздухе блеснув, в паденье угасают!..
О мой приютный уголок!
Сей прелестью в тебе я мирно усладился!
Меня мой Гений спас. Графиня, страшный рок
Неизбежимо бы со мною совершился
В тот час, как изменил неверный вам платок.
Забыв себя, за ним я бросился б в пучину
И утонул. И что ж? теперь бы ваш певец
Пугал на дне морском балладами Ундину,
И сонный дядя Студенец,
Склонивши голову на влажную подушку,
Зевал бы, слушая Старушку!
Платок, спасенный мной в подводной глубине,
Надводных прелестей не заменил бы мне!
Пускай бы всякий час я мог им любоваться,
По все бы о земле грустил исподтишка!
Платок ваш очень мил, но сами вы, признаться,
Милее вашего платка.
Но только ль?.. Может быть, подводные народы
(Которые, в своей студеной глубине
Не зная перемен роскошныя природы,
В однообразии, во скуке и во сне
Туманные проводят годы),
В моих руках увидя ваш платок,
Со всех сторон столпились бы в кружок,
И стали б моему сокровищу дивиться,
И верно б вздумали сокровище отнять!
А я?.. Чтоб хитростью от силы защититься,
Чтоб шуткой чудаков чешуйчатых занять,
Я вызвал бы их всех играть со мною в жмурки,
Да самому себе глаза б и завязал!
Такой бы выдумкой платок я удержал,
Зато бы все моря мой вызов взбунтовал!
Плыло бы все ко мне: из темныя конурки
Морской бы вышел рак, кобенясь на клешнях;
Явился бы и кит с огромными усами,
И нильский крокодил в узорных чешуях,
И выдра, и мокой, сверкающий зубами,
И каракатицы, и устрицы с сельдями,
Короче — весь морской содом!
И начали б они кругом меня резвиться,
И щекотать меня, кто зубом, кто хвостом,
А я (чтобы с моим сокровищем-платком
На миг один не разлучиться,
Чтоб не досталось мне глаза им завязать
Ни каракатице, ни раку, ни мокою)
Для вида только бы на них махал рукою,
И не ловил бы их, а только что пугал!
Итак — теперь легко дойти до заключенья —
Я в жмурки бы играл
До светопреставленья;
И разве только в час всех мертвых воскресенья,
Платок сорвавши с глаз, воскликнул бы: поймал!
Ужасный жребий сей поэта миновал!
Платок ваш странствует по царству Аквилона,
Но знайте, для него не страшен Аквилон, —
И сух и невредим на влаге будет он!
Самим известно вам, поэта Ариона
Услужливый дельфин донес до берегов,
Хотя грозилася на жизнь певца пучина!
И нынче внук того чудесного дельфина
Лелеет на спине красу земных платков!
Пусть буря бездны колыхает,
Пусть рушит корабли и рвет их паруса,
Вокруг него ее свирепость утихает,
И на него из туч сияют небеса
Благотворящей теплотою;
Он скоро пышный Бельт покинет за собою,
И скоро донесут покорные валы
Его до тех краев, где треснули скалы
Перед могущею десницей Геркулеса,
Минует он брега старинного Гадеса,
И — слушайте ж теперь, к чему назначил рок
Непостоянный ваш платок! —
Благочестивая красавица принцесса,
Купаяся на взморье в летний жар,
Его увидит, им пленится,
И ношу милую поднесть прекрасной в дар
Дельфин услужливый в минуту согласится.
Но здесь неясное пред нами обяснится.
Натуралист Бомар
В ученом словаре ученых уверяет,
Что никогда дельфинов не бывает
У петергофских берегов
И что поэтому потерянных платков
Никак не может там ловить спина дельфина!
И это в самом деле так!
Но знайте: наш дельфин ведь не дельфин — башмак!
Тот самый, что в Москве графиня Катерина
Петровна вздумала так важно утопить
При мне в большой придворной луже!
Но что же? От того дельфин совсем не хуже,
Что счастие имел он башмаком служить
Ее сиятельству и что угодно было
Так же́стоко играть ей жизнью башмака!
Предназначение судьбы его хранило!
Башмак дельфином стал для вашего платка!

Воротимся ж к платку. Вы слышали, принцесса,
Красавица, у берегов Гадеса
Купаяся на взморье в летний жар,
Его получит от дельфина;
Красавицу с платком умчит в Алжир корсар;
Продаст ее паше; паша назначит в дар
Для императорова сына!
Сын императоров — не варвар, а герой,
Душой Малек-Адель, учтивей Солимана;
Принцесса же умом другая Роксолана
И точь-в-точь милая Матильда красотой!
Не трудно угадать, чем это все решится!
Принцессой деев сын пленится;
Принцесса в знак любви отдаст ему платок;
Руки ж ему отдать она не согласится,
Пока не будет им отвергнут лжепророк,
Пока он не крестится,
Не снимет с христиан невольничьих цепей
И не предстанет ей
Геройской славой озаренный.
Алжирец храбрый наш терять не станет слов:
Он вмиг на все готов —
Крестился, иго снял невольничьих оков
С несчастных христиан и крикнул клич военный!
Платок красавицы, ко древку пригвожденный,
Стал гордым знаменем, предшествующим в бой,
И Африка зажглась священною войной!
Египет, Фец, Марок, Стамбул, страны Востока —
Все завоевано крестившимся вождем,
И пала пред его карающим мечом
Империя Пророка!
Свершив со славою святой любви завет,
Низринув алтари безумия во пламя
И Богу покорив весь мусульманский свет,
Спешит герой принесть торжественное знамя,
То есть платок, к ногам красавицы своей...
Не трудно угадать развязку:
Перевенчаются, велят созвать гостей;
Подымут пляску;
И счастливой чете
Воскликнут: многи лета!
А наш платок? Платок давно уж в высоте!
Взлетел па небеса и сделался комета,
Первостепенная меж всех других комет!
Ее влияние преобразует свет!
Настанут нам другие
Благословенны времена!
И будет на земле навек воцарена
Премудрость — а сказать по-гречески: София!

Константин Николаевич Батюшков

Мечта

Подруга нежных Муз, посланница небес,
Источник сладких дум и сердцу милых слез,
Где ты скрываешься, Мечта, моя богиня?
Где тот счастливый край, та мирная пустыня.
К которым ты стремишь таинственный полет?
Иль дебри любишь ты, сих грозных скал хребет.
Где ветр порывистый и бури шум внимаешь?
Иль в Муромских лесах задумчиво блуждаешь
Когда на западе зари мерцает луч,
И хладная луна выходит из-за туч?
Или, влекомая чудесным обаяньем
В места, где дышит все любви очарованьем
Под тенью яворов ты бродишь по холмам,
Студеной пеною Воклюза орошенным?
Явись, богиня, мне, и с трепетом священным
Коснуся я струнам
Тобой одушевленным!
Явися! ждет тебя задумчивый Пиит,
В безмолвии ночном седящий у лампады
Явись и дай вкусить сердечныя отрады!
Любимца твоего, любимца Аонид,
И горесть сладостна бывает:
Он в горести мечтает.

То вдруг он пренесен во Сельмские леса,
Где ветр шумит, ревет гроза
Где тень Оскарова, одетая туманом,
По небу стелется над пенным океаном,
То, с чашей радости в руках,
Он с Бардами поет: и месяц в облаках,
И Кромлы шумный лес безмолвно им внимает.
И эхо по горам песнь звучну повторяет.

Или в полночный час
Он слышит Скальдов глас
Прерывистый и томный.
Зрит: юноши безмолвны,
Склоняся на щиты, стоят кругом костров,
Зажженных в поле брани;
И древний царь певцов
Простер на арфу длани.
Могилу указав, где вождь героев спит
«Чья тень, чья тень, — гласит
В священном исступленьи, —
Там с девами плывет в туманных облаках?
Се ты, младый Иснель, иноплеменных страх,
Днесь падший на сраженьи!
Мир, мир тебе, герой!
Твоей секирою стальной
Пришельцы гордые разбиты!
Но сам ты пал на грудах тел,
Пал витязь знаменитый
Под тучей вражьих стрел!..
Ты пал! И над тобой посланницы небесны,
Валкирии прелестны,
На белых, как снега Биармии, конях,
С златыми копьями в руках
В безмолвии спустились!
Коснулись до зениц копьем своим, и вновь
Глаза твои открылись!
Течет по жилам кровь
Чистейшего эфира;
И ты, бесплотный дух,
В страны безвестны мира
Летишь стрелой… и вдруг —
Открылись пред тобой те радужны чертоги.
Где уготовали для сонма храбрых боги
Любовь и вечный пир.
При шуме горних вод и тихострунных лир
Среди полян и свежих сеней,
Ты будешь поражать там скачущих еленей
И златорогих серн.
Склонясь на злачный дерн,
С дружиною младою,
Там снова с арфой золотою
В восторге Скальд поет
О славе древних лет,
Поет, и храбрых очи,
Как звезды тихой ночи,
Утехою блестят.
Но вечер притекает,
Час неги и прохлад,
Глас Скальда замолкает.
Замолк — и храбрых сонм
Идет в Оденов дом,
Где дочери Веристы,
Власы свои душисты
Раскинув по плечам,
Прелестницы младые,
Всегда полунагие,
На пиршества гостям
Обильны яства носят
И пить умильно просят
Из чаши сладкий мед…» —
Так древний Скальд поет,
Лесов и дебрей сын угрюмый:
Он счастлив, погрузясь о счастьи в сладки думы!

О, сладкая Мечта! О, неба дар благой!
Средь дебрей каменных, средь ужасов природы.
Где плещут о скалы Ботнические воды,
В краях изгнанников… я счастлив был тобой.
Я счастлив был, когда в моем уединеньи
Над кущей рыбаря, в час полночи немой,

Раздастся ветров свист и вой,
И в кровлю застучит и град, и дождь осенний.
Тогда на крылиях Мечты
Летал я в поднебесной,
Или, забывшися на лоне красоты,
Я сон вкушал прелестной
И, счастлив наяву, был счастлив и в мечтах!
Волшебница моя! дары твои бесценны
И старцу в лета охлажденны,
С котомкой нищему и узнику в цепях.
Заклепы страшные с замками на дверях,
Соломы жесткий пук, свет бледный пепелища,
Изглоданный сухарь, мышей тюремных пища,
Сосуды глиняны с водой, —
Все, все украшено тобой!...
Кто сердцем прав, того ты ввек не покидаешь:
За ним во все страны летаешь
И счастием даришь любимца своего.
Пусть миром позабыт! Что нужды для него?
Но с ним задумчивость, в день пасмурный, осенний,
На мирном ложе сна,
В уединенной сени,
Беседует одна.
О, тайных слез неизяснима сладость!
Что пред тобой сердец холодных радость,
Веселий шум и блеск честей
Тому, кто ничего не ищет под луною,
Тому, кто сопряжен душою
С могилою давно утраченных друзей!

Кто в жизни не любил?
Кто раз не забывался,
Любя, мечтам не предавался
И счастья в них не находил?
Кто в час глубокой ночи,
Когда невольно сон смыкает томны очи,
Всю сладость не вкусил обманчивой мечты?
Теперь, любовник, ты
На ложе роскоши с подругой боязливой,
Ей шепчешь о любви и пламенной рукой
Снимаешь со груди ее покров стыдливой,
Теперь блаженствуешь и счастлив ты — Мечтой!
Ночь сладострастия тебе дает призраки
И нектаром любви кропит ленивы маки.

Мечтание — душа Поэтов и стихов
И едкость сильная веков
Не может прелестей лишить Анакреона;
Любовь еще горит во пламенных мечтах
Любовницы Фаона
А ты, лежащий на цветах
Меж Нимф и сельских Граций,
Певец веселия, Гораций!
Ты сладостно мечтал,
Мечтал среди пиров и шумных, и веселых.
И смерть угрюмую цветами увенчал!
Как часто в Тибуре, в сих рощах устарелых
На скате бархатных лугов,
В счастливом Тибуре, в твоем уединеньи,
Ты ждал Глицерию, и в сладостном забвеньи
Томимый негою на ложе из цветов,
При воскурении мастик благоуханных,
При пляске Нимф венчанных.
Сплетенных в хоровод,
При отдаленном шуме
В лугах журчащих вод,
Безмолвен, в сладкой думе
Мечтал… и вдруг, Мечтой
Восторжен сладострастной,
У ног Глицерии стыдливой и прекрасной
Победу пел любви
Над юностью беспечной
И первый жар в крови,
И первый вздох сердечной
Счастливец! воспевал
Цитерские забавы
И все заботы славы
Ты ветрам отдавал!

Ужели в истинах печальных
Угрюмых Стоиков и скучных мудрецов,
Сидящих в платьях погребальных
Между обломков и гробов,
Найдем мы жизни нашей сладость? —
От них, я вижу, радость
Летит, как бабочка, от терновых кустов;
Для них нет прелести и в прелестях природы.
Им девы не поют, сплетяся в хороводы:
Для них, как для слепцов,
Весна без радости и лето без цветов…
Увы! но с юностью исчезнут и мечтанья,
Исчезнут Граций лобызанья,
Надежда изменит и рой крылатых снов.
Увы! там нет уже цветов,
Где тусклый опытность светильник зажигает,
И время старости могилу открывает.

Но ты — пребудь верна, живи еще со мной!
Ни свет ни славы блеск пустой,
Ничто даров твоих для сердца не заменит!
Пусть дорого глупец сует блистанье ценит
Лобзая прах златый у мраморных палат, —
Но я и счастлив, и богат,
Когда снискал себе свободу и спокойство.
А от сует ушел забвения тропой!
Пусть будет навсегда со мной
Завидное Поэтов свойство:
Блаженство находить в убожестве Мечтой!
Их сердцу малость драгоценна.
Как пчелка, медом отягченна,
Летает с травки на цветок,
Считая морем ручеек,
Так хижину свою Поэт дворцом считает
И счастлив — он мечтает.

Аполлон Григорьев

Искусство и правда

Элегия — ода — сатира

«О, как мне хочется смутить
веселье их,
И дерзко бросить им в лицо
железный стих,
Облитый горечью и злостью!

М.Ю. Лермонтов
1.
Была пора: театра зала
То замирала, то стонала,
И незнакомый мне сосед
Сжимал мне судорожно руку,
И сам я жал ему в ответ,
В душе испытывая муку,
Которой и названья нет.
Толпа, как зверь голодный, выла,
То проклинала, то любила…
Могучий, грозный чародей.

Я помню бледный лик Гамлета,
Тот лик, измученный тоской,
С печатью тайны роковой,
Тяжелой думы без ответа.
Я помню, как пред мертвецом
С окаменившимся лицом,
С бессмысленным и страшным взглядом,
Насквозь проникнут смертным хладом,
Стоял немой он… и потом
Разлился всем душевным ядом,
И слышал я, как он язвил,
В тоске больной и безотрадной,
Своей иронией нещадной
Всё, что когда-то он любил…
А он любил, я верю свято,
Офелию побольше брата!
Ему мы верили; одним
С ним жили чувством, дети века,
И было нам за человека,
За человека страшно с ним!

И помню я лицо иное,
Иные чувства прожил я:
Еще доныне предо мною
Тиран — гиена и змея,
с своей презрительной улыбкой,
С челом бесстыдным, с речью гибкой,
И безобразный, и хромой,
Ричард коварный, мрачный, злой.
Его я вижу с леди Анной,
Когда, как рая древний змей,
Он тихо в слух вливает ей
Яд обаятельных речей,
И сам над сей удачей странной
Хохочет долго смехом злым,
Идя поговорить с портным…
Я помню сон и пробужденье,
Блуждающий и дикий взгляд,
Пот на челе, в чертах мученье,
Какое знает только ад.
И помню, как в испуге диком
Он леденил всего меня
Отчаянья последним криком:
«Коня, полцарства за коня!»

Его у трупа Дездемоны
В нездешних муках я видал,
Ромео плач и Лира стоны
Волшебник нам передавал…
Любви ли страстной нежный шепот,
Иль корчи ревности слепой,
Восторг иль грусть, мольбу иль ропот —
Всё заставлял делить с собой…
В нескладных драмах Полевого,
Бывало, за него сидишь,
С благоговением молчишь
И ждешь: вот скажет два-три слова,
И их навеки сохранишь…
Мы Веронику с ним любили,
За честь сестры мы с Гюгом мстили,
И — человек уж был таков —
Мы терпеливо выносили,
Как в драме хвастал Ляпунов.

Угас вулкан, окаменела лава…
Он мало жил, но много нам сказал,
Искусство с ним нам не была забава;
Страданием его повита слава…
Как Промифей, он пламень похищал,
Как Промифей, он был терзаем враном…
Действительность с сценическим обманом
Сливались так в душе его больной,
Что жил вполне он жизнию чужой
И верил сердца вымышленным ранам.
Он трагик был с людьми, с собой один,
Трагизма жертва, жрец и властелин.

Угас вулкан, но были изверженья
Так страшны, что поддельные волненья
Не потрясут, не растревожат нас.
Мы правду в нашем трагике любили,
Трагизма правду с ним мы хоронили;
Застыла лава, лишь вулкан погас.
Искусственные взрывы сердцу чужды,
И сердцу в них нет ни малейшей нужды,
Покойся ж в мире, старый властелин…
Ты был один, останешься один!
2.
И вот, пришла пора другая…
Опять в театре стон стоит;
Полусмеясь, полурыдая,
На сцену вновь толпа глядит,
И с нею истина иная
Со сцены снова говорит,
Но эта правда не похожа
На правду прежнюю ничуть;
Она простее, но дороже,
Здоровей действует на грудь…
Дай ей самой здоровье, боже,
Пошли и впредь счастливый путь.

Поэт, глашатай правды новой,
Нас миром новым окружил
И новое сказал он слово,
Хоть правде старой послужил.
Жила та правда между нами,
Таясь в душевной глубине;
Быть может, мы ее и сами
Подозревали не вполне.
То в нашей песне благородной,
Живой, размашистой, свободной,
Святой, как наша старина,
Порой нам слышалась она,
То в полных доблестей сказаньях
О жизни дедов и отцов,
В святых обычаях, преданьях
И хартиях былых веков,
То в небалованности здравой,
В ума и чувства чистоте,
Да в чуждой хитрости лукавой
Связей и нравов простоте.

Поэта образы живые
Высокий комик в плоть облек…
Вот отчего теперь впервые
По всем бежит единый ток,
Вот отчего театра зала,
От верху до низу, одним
Душевным, искренним, родным
Восторгом вся затрепетала.
Любим Торцов пред ней живой
Стоит с поднятой головой,
Бурнус напялив обветшалый,
С расстрепанною бородой,
Несчастный, пьяный, исхудалый,
Но с русской, чистою душой.

Комедия ль в нем плачет перед нами,
Трагедия ль хохочет вместе с ним,
Не знаем мы и ведать не хотим!
Скорей в театр! Там ломятся толпами,
Там по душе теперь гуляет быт родной,
Там песня русская свободно, звонко льется,
Там человек теперь и плачет и смеется,
Там — целый мир, мир полный и живой…
И нам, простым, смиренным чадам века,
Не страшно — весело теперь за человека!
На сердце так тепло, так вольно дышит грудь,
Любим Торцов душе так прямо кажет путь!
Великорусская на сцене жизнь пирует,
Великорусское начало торжествует,
Великорусской речи склад
И в присказке лихой, и в песне игреливой,
Великорусский ум, великорусский взгляд —
Как Волга-матушка, широкий и гульливый!
Тепло, привольно, любо нам,
Уставшим жить болезненным обманом…
3.
Театра зала вновь полна,
Партер и ложи блещут светом,
И речь французская слышна
Привыкших шарить по паркетам.
Французский n произносить
Тут есть охотников не мало
(Кому же обезьяной быть
Ума и сметки не ставало?)
Но не одни бонтоны тут:
Видна мужей ученых стая;
Похвальной ревностью пылая,
Они безмездно взяли труд
По всем эстетикам немецким
Втолковывать героям светским
Что есть трагизм и то и се,
Корнель и эдакое всё…
Из образованных пришли
Тут два-три купчика в немецком
(Они во вкусе самом светском
Себе бинокли завели).

Но бросим шутки тон… Печально, не смешно —
Что слишком мало в нас достоинства, сознанья,
Что на эффекты нас поддеть не мудрено,
Что в нас не вывелся, бечеванный давно,
Дух рабского, слепого подражанья!
Пускай она талант, пусть гений! — дай бог ей!
Да нам не ко двору пришло ее искусство…
В нас слишком девственно, свежо, и просто чувство,
Чтобы выкидывать колена почудней.

Пусть будет фальшь мила Европе старой
Или Америке беззубо-молодой,
Собачьей старость больной…
Но наша Русь крепка. В ней много силы, жара;
И правду любит Русь, и правду понимать
Дана ей господом святая благодать;
И в ней одной теперь приют себе находите
Всё то, что человека благородит.

Пусть дети старые, чтоб праздный ум занять,
Хлам старых классиков для штуки воскрешают…
Но нам за ними лезть какая будет стать,
Когда иное нас живит и занимает?
Пускай боролися в недавни времена
И Лессинг там, и Шиллер благородный
С ходульностью (увы — как видится — бесплодно!)
Но по натуре нам ходульность та смешна.

Я видел, как Рислей детей наверх бросает…
И больно видеть то, и тяжко было мне!
Я знаю, как Рашель по часу умирает,
И для меня вопрос о ней решен вполне!
Лишь в сердце истина: где нет живого чувства,
Там правды нет и жизни нет…
Там фальшь — не вечное искусство!

И пусть в восторге целый свет,
Но наши неуместны восхищенья.
У нас иная жизнь, у нас иная цель!
Америке с Европой — мы Рашель,
Столодвижение, иные ухищренья
(Игрушки, сродные их старческим летам)
Оставим… Пусть они оставят правду нам!

Дмитрий Борисович Кедрин

Певец

Тачанки, и пулеметы,
И пушки в серых чехлах.
Походным порядком роты
Вступают в мирный кишлак.
Вечерний шелковый воздух,
Оранжевые костры,
Хивы золотые звезды
И синие — Бухары.
За ними бегут ребята,
Таща кувшины воды,
На мокром песке рябят их
Маленькие следы.
Ребята гудят, как мухи,
Жужжат, как пчелы во ржи,
Их гонят в дома старухи,
Не снявшие паранджи.
Они их берут за спину
И тащат на голове.
Учитель, глотая хину,
Справляется: что в Москве?

И вот дымится и тухнет
Сырой кизяк, запылав.
В круглой походной кухне
Варится жирный пилав.
У нас, в комнатенке тесной,
Слышно, как там, в ночи,
Поют гортанные песни
Пленные басмачи.
Уже сухую солому
Настлали на ночь в углы,
Но входит хозяин дома
Таджик Магомет-оглы.
Он нам, как единоверцам,
Отвешивает поклон,
Рукою ко лбу и сердцу
Легко касается он,
Мы смотрим с немым вопросом,
С невольной дрожью в душе:
Ему не хватает носа,
Недостает ушей.
И он невнятно бормочет,
И речь его как туман.
Тогда встает переводчик
Селим-ага-Сулейман.
Не говоря ни слова,
Он стелет на пол кошму,
Приносит манерку плова
И чай подает ему.

«Гостеприимства ради,
Друзья, мы не будем злы
К наследнику шейха Сади —
Певцу Магомет-оглы.
Слова его — нить жемчужин,
Трубы драгоценный звон,
И усладить наш ужин
Песней желает он».
Ночь. Мы сидим раздеты,
С трубками, по углам,
И пеструю речь поэта
Селим переводит нам.

«Я жил пастухом у бая,
Когда в гнезде у орла
Азия голубая
Наложницею спала.
Пахал чужие опушки
Я на чужих волах,
Под щеку вместо подушки
Подкладывал я кулак.

Котомка — и вот он весь я, —
Котомка, посох и пот!
И, может быть, только песня
В котомку ту не войдет —
О том, что мор в Тегеране,
Восток бездомен и сир,
Но, словно курдюк бараний,
Налился жиром эмир.
Я правду пел, а не блеял,
И песня была горька,
Она бывала кислее
Кобыльего молока.
Когда я слагал рубаи,
Колючие, как мечи,
„Молчи!“ — говорили баи,
Шипели муллы: „Молчи!“
Но след у неправды топок,
С ней нечем делиться мне,
Стихи, как цветущий хлопок,
Летели по всей стране.
Народ умирал в печали,
Я пел, а время текло,
И четверо постучали
Нагайками мне в стекло,
Меня повалили на пол,
В мешок впихнули меня,
Заткнули мне горло кляпом
И кинули на коня.
Два дня мы неслись. На третий
В лучах рассветной игры
Зареяли минареты
Игрушечной Бухары.
В тюрьму принесли мне к ночи
Шашлык и сладкий инжир,
Тогда я узнал, что хочет
Беседы со мной эмир.

Закат окровавил горы,
Когда, перстнями звеня,
На коврике из Ангоры
Властитель принял меня.
Заря пылала и тухла,
Обуглившись по краям,
В руке веснушчатой, пухлой
Дымился длинный кальян.

„Не преклоняй колена,
Отри утомленья пот! —
(Он сладок был, как измена,
И ласков, как тот, кто лжет.)
Не каждый имеет право
Певцу подвести коня!
Твоя прекрасная слава
Домчалась и до меня.
Недаром в свои тетради
Переписал я сам
Слова, что промолвил Сади
И обронил Хаям.
Догадки меня загрызли:
Откуда берете вы
Такие слова — из жизни
Иль просто из головы?“
Я видел: он врет, лисица!
Он льстит, но прячет глаза!
И, вынув обрывки ситца,
Я вытерся и сказал:
„Эмир! Это дело тонко!
Возьмешь ли из головы
Кривые ножки ребенка,
Скупые слезы вдовы?
Нет! Песня приходит в уши,
Когда, быка заколов,
Ты лучшую четверть туши
Казне относишь в налог,
Когда в богатых амбарах
Тебе не дают зерна.
В кофейнях и на базарах
Весь день толчется она
И видит, как, прежде сонный,
Народ теряет покой
Под щедрой, под благословенной,
Под мудрой твоей рукой.
Она проходит сквозь сердце,
Скисая в нем и бродя,
Чтоб сделаться крепче перца,
Живительнее дождя,
Став черного кофе гуще,
Коль совесть твоя чиста,
Могущественной, влекущей
Она выходит в уста!“

Эмира дряблые щеки
Бурели, как кирпичи,
Смешным голоском девчонки
Эмир завопил: „Молчи!“
Он кинул в меня кинжальчик,
Но, словно ветку в цвету,
Широкобедрый мальчик
Поймал его на лету.

„Мудрец печется о пчелах,
Но истребляет ос!
Дурак! Не слишком ли долог
Твой вездесущий нос?
Тобой развращен, сорока,
Народ начинает клясть
Коран и знамя пророка,
Мою священную власть!
Чтоб проучить невежу,
Запру я песню твою:
И нос я этот отрежу,
И рот я этот зашью!
Дабы доносился глуше
К тебе неутешный плач,
Саблей отрубит уши
Завтра тебе палач!
Палач души твоей дверцы
Захлопнет, как птичью клеть!“
— „Но если он вырвет сердце,
То что же будет болеть?“
— „Не бойся! Его клещами
Не вытащат палачи!
Помни меня в печали:
Живи, томись, молчи!“

Погибель душе эмира!
Я стал после трех ночей
Круглее головки сыра
По милости палачей.
Из лап их в смертном поте
Ушел Магомет-оглы.
Вглядитесь — и вы найдете
У губ моих след иглы.
Скитаясь, подобно тени,
Я дожил до дня, когда
Нам справедливый Ленин
Дал пастбища и стада,
Пять ярких лучей свободы
Горели в звезде Москвы!
Я прожил долгие годы,
Но жизнь мне открыли вы.
Я стар, но с каждым дыханьем
Ненависть горячей!
Стихи! Их поют дехкане,
Бьющие басмачей.
Поэтом и страстотерпцем —
Так я покину мир.
Эмир оставил мне сердце,
И он ошибся, эмир!»

Разгладив полы халата,
Вздохнул умолкший старик,
Мы слышим, как, мчась куда-то,
Бормочет пьяный арык.
Мы слышим в комнате тесной,
Как рядом с нами в ночи
Поют гортанные песни
Пленные басмачи.
Матов рассветный воздух,
Стали не так остры
Хивы золотые звезды
И синие — Бухары.
Но зоркий прожектор косо
Ползет по темным полям…

Выходит наш гость безносый
И дню говорит: «Селям!»

Василий Андреевич Жуковский

К княгине А. Ю. Оболенской

Княгиня! для чего от нас
Вы так безжалостно спешите?
На годы скрыться вы хотите,
Нам показавшися на час.
Я знаю: что, какою властью
К Москве старинной вас манит!
Я знаю дивный сей магнит:
По почте скачете вы к счастью.
Нельзя ль мне на ухо шепнуть,
Когда вы сей открыли путь,
И как его открыть возможно?
Нельзя ль маршрута показать
И мне на случай подписать
Своей рукою подорожной?
О благодатной стороне,
Где это счастие таится,
Известно по преданью мне;
Порою же об нем и снится!
Но милый сон, как ни зову,
Прийти не хочет наяву,
Хотя прийти бы и не трудно!
В нем все и просто и не чудно,
И сверхестественного нет!
Об этом счастье вздорный свет
Имеет ложные познанья;
Его жилищу описанья
В печатных книгах не найдем;
Любимцы же его о нем
Рассказывать весьма ленивы:
Счастливцы вечно молчаливы,
Одно несчастие — крикун!
Но мой домашний говорун —
Досужное воображенье —
Мне сочинило наугад!
Хотя сей бог на первый взгляд
Очаровательной приманкой
И не коснется до души,
Но нечувствительно, в тиши,
Приятностью, лицом, осанкой
Сдружит вас нехотя с собой!
Он жить привык в ладу с природой;
Любовь с доверчивой свободой
И верный спутник их покой
Гостят безвыходно у бога
И отгоняют от порога
Его им вверенных дверей
Душегубительную ревность.
Стыдливость, пред которой древность,
Не воздвигая алтарей,
В молчании благоговела —
Прелестный сторож красоты,
Без блеска риз, без наготы,
Сего счастливого предела
Очарование хранит,
И, угощая в нем харит,
Узнать препятствует Гимену
Подругу скуки — перемену.
Умеренность, довольства друг,
Порядок, их животворитель,
Занятие, души хранитель,
Приятный брат его досуг,
С ним неразлучное веселье
И легкокрылое безделье,
Товарищ резвости младой,
Живут там дружною семьей.
И в сем приюте все земное
Приемлет существо иное:
Надежда радостнее там,
Живее вера в Провиденье,
Печаль находит утоленье
В сердечном слове: пополам!
Там даже смерть, пришлец жестокий,
Склонясь на одр неодинокий,
Теряет хладный ужас свой;
Жизнь, уводя одной рукою,
Спешит разоблачить другою
Лицо грядущего для нас
И платит нам за быстрый час
Мучительного расставанья
Надеждой вечного свиданья!..
Но виноват!.. Без нужды вам
Высокопарными стихами
Описываю то, что сами,
Назло и музе и стихам,
Верней вы опытом узнали!
Назвать бы имя божества,
И вы бы вмиг, без колдовства,
Все остальное угадали!
Сей бог — докончу в двух словах —
Есть бог семейственного счастья;
Его могу я без пристрастья
Хвалить и в прозе и в стихах:
Я от него благодеяний
До сей поры не получал,
А что я знаю, то узнал
Из сновидений и преданий.
Известно: должно быть двоим,
Чтоб сметь явиться перед ним —
Для одиноких нет приема!
Княгиня! вас прошу теперь! —
К нему дорога вам знакома! —
Нельзя ль, чтоб отворилась дверь
В его пристанище святое
И для меня, — чтоб в добрый час
Вдруг я преобразился в нас,
Чтоб я один вдруг стал нас двое!
Прошу мне спутника найти
Такого, чтоб к жилищу бога
Была приятна с ним дорога,
Чтоб не пришлось с полупути
Назад бежать, не озираясь!
Хоть, вам доверчиво вверяясь,
И не боюсь я не дойти;
Но все на всякий страх желаю
(Чтоб легче было выбирать)
Попутчика вам описать,
Каким его воображаю.
Скажу вам: он, иль нет, она
Уж не ребенок быть должна:
Ребенку надобен учитель!
А я, мечтательного зритель,
Глядел до сей поры на свет
Сквозь призму сердца, как поэт!
С его прекрасной стороною
Я неиспорченной душою
Знаком, но в тридцать с лишком лет
Я все дитя, и буду вечно
Дитя, жилец земли беспечной;
Могу товарищем я быть
Во всем, что в жизни сей прекрасно;
С душой невинною и ясной
Могу свою я душу слить:
Но неспособен зорким взглядом
Приманок света различать;
Могу на счастье руку дать,
Но не вперед идти, а рядом.
Что вам сказать о красоте?
Я не желаю идеала,
Одной знакомого мечте;
Хочу, чтобы она пленяла
Не тем, что может взор пленять,
Чему легко названье дать,
На что есть в лексиконе слово,
Но что умчит стремленье лет...
Но тем, чему названья нет,
Что вечно молодо и ново
И что прекрасней красоты!
Какие б ни были черты,
Желаю только, чтоб сияло
Сквозь их живое покрывало
Мне сердце, чистое, как день!
Нет совершенства, и напрасно
Его желать нам! Здесь прекрасно
Лишь то, в чем слиты свет и тень!
Боюсь разборчивости строгой!
Чтобы идти земной дорогой,
Большой не надобен запас...
Любовь к добру — и в добрый час!
Еще б я много здесь прибавил;
Но нас в Москву зовущий рок,
К несчастью, слишком малый срок
Моей болтливости оставил!
Итак, желаю, чтоб она
Со мной в дурном была сходна,
А в добром разнилась со мною;
Страдая вместе злом одним,
Скорее зло мы истребим;
Добро ж, согласною душою
Деля, в одно соединим;
Рассудок ясный и надежный
Я предпочту неосторожной,
Хотя и милой, остроте;
Хочу, чтоб свет она судила
В спокойной сердца простоте,
И мыслью верною светила,
Не ослепляя, в тишине,
Как друг-путеводитель мне!
Не пылкого воображенья,
Живого я желаю ей;
Одно — товарищ заблужденья,
Другое — гений наших дней,
На всех путях цветы находит
И краски свежие наводит
На жизнь, поблекшую от лет...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Княгиня, вас уж с нами нет!
Мелькнули вы, как привиденье!
И, бедный сирота-поэт,
Я остаюсь теперь в сомненье:
Вы сами ль показались мне,
Иль только ваша тень во сне
Являлась мне с воспоминаньем
О днях веселыя Москвы,
С любезностью, с очарованьем,
Каким тогда пленяли вы,
И с милостивым обещаньем
Необходимой мне жены?
Как жаль, что нас такие сны
Лишь мимоходом навещают,
Лишь только дразнят счастьем нас,
И прочь летят в тот самый час,
Когда остаться обещают!
Как жаль, что с вами суждено
Моей судьбою своенравной
Мне быть знакомым — так давно,
А быть коротким — так недавно!
Умом бы ясным и живым
Вы сонный ум мой разбудили
И зоркость опыта сдружили
С слепым ребячеством моим,
Не испугав воображенья!
Как жаль, что ваши наставленья
Не могут мне компасом быть!
Я признаюсь: опасно плыть
Мне по морю большого света
С обманчивой звездой поэта:
Любуясь милой сей звездой
И следуя мечтой послушной
За прелестью ее воздушной,
Я руль позабываю мой,
Не знаю камней, жертвы ждущих,
И в обольстительных лугах
Зрю призрак берегов цветущих
На неприступных берегах...
Но вас здесь нет, и вас напрасно
В путеводители мне звать!
Кое-как буду путь опасный,
Судьбе отдавшись, продолжать!
Беречь свой челн от потопленья
Среди неверной глубины,
И терпеливо доставленья
Ждать мне обещанной жены.

Александр Александрович Бестужев-Марлинский

Подражание первой сатире Буало

Бегу от вас, бегу, Петропольские стены,
Сокроюсь в мрак лесов, в пещеры отдаленны.
Куда бы не достиг коварства дикий взор
Или судей, писцов и сыщиков собор.
Куда бы ни хвастун, ни лжец не приближался,
Где б слух ни ябедой, ни лестью не терзался.
Бегу! Я вольности обрел златую нить.
Пусть здесь живет Дамон,— он здесь умеет жить.
За деньги счастия не редким став примером,
Он из-за стойки в час возникнул кавалером.
Пусть Клит живет, его коммерчески дела
Французов более нам причинили зла.
Иль Граблев, коего бесчинства всем знакомы,
Ивана Каина могли б умножить томы,
Иль доблестный одной дебелостью Нарцис
Пускай меняет здесь сиятельных Лаис.
Пусть к пагубе людей с друзьями записными
Понт счастье пригвоздил за картами своими.
Пусть Грей, любя одни российские рубли,
Катоном рядится отеческой земли.
Везде, хваля себя, твердит: «Чтоб жить безбедно,
Нам щит невежество, нам просвещенье вредно».
Таким людям житье в продажной стороне.
Но мне здесь жить? к чему? И что здесь делать мне?
Могу ль обманывать: могу ли притворяться?
Нет! К возвышению постыдно пресмыкаться.
Свободен мыслями, хоть скованный судьбой,
Не применяюсь я за выгоды душой.
Не захочу, на крест иль чин имея виды,
Смывать забвением вельможные обиды
Иль продавать на зло и вкусу и ушам
Тому, кто больше даст, стиховный фимиам!
Служить любовникам не ведаю искусства
И знатных услаждать изношенные чувства;
Я отдаю товар, каков он есть, лицом:
Осла ослом зову, Бибриса — подлецом.
За то гоним, забыт, в несчастной самой доле,
Богат лишь бедностью, скитался в Петрополе.
«Скажи, к чему, теперь я слышу, говорят,
Слинявшей мудрости цинический наряд?
Сей добродетели обуховской больницы
Давно, весьма давно не носят средь столицы.
Высокомерие — законно богачам,
А гибкость, рабство, лесть приличны беднякам.
Сим только способом бессребренны поэты
Исправить могут зло их мачехи-планеты».
Так! в наш железный век фортуна-чародей
Творит директоров из глупых писарей.
Злорада, например, на смех, на диво свету
С запяток в пышную перенесла карету
И, золотым шитьем сменивши галуны,
Ввела и в честь и в знать умильностью жены.
Теперь он, пагубным гордясь законов знаньем,
Упитан грабленым соседей достояньем,
С сверкающих колес стихиею своей
Из милости грязнит достойнейших людей.
Меж тем как Персий наш пешком повсюду рыщет
И обонянием чужих обедов ищет;
С бесценным даром сим для авторов знаком,
По дыму трубному спешит из дому в дом.
Конечно, Росский Тит, в наградах справедливый,
Вплетая в лавр побед дельфийские оливы,
Гордыню разгромив, с Европой бедных муз
Рукою благости освободил от уз.
Астреи могут ждать теперь наук пенаты,
Наш Август царствует,— но где же Меценаты?
Опорой слабого кто здесь захочет быть?
Притом возможно ли дорогу проложить
Сквозь тысячи писцов, искателей голодных,
Сих жалких авторов восторгов всенародных,
На коих без заслуг струится дождь щедрот:
Шмели у пчел всегда их расхищают сот.
Престанем же наград лелеять ожиданье,—
Без покровителей напрасно дарованье.
Ужель не видим мы Боянов наших дней,
Влачащих жизнь свою без денег, без друзей,
Весной без обуви, а в зиму без шинели,
Бледней, чем схимники в конце страстной недели,
И получающих в награду всех трудов
Насмешки, куплены ценой своих стихов,
На коих, потеряв здоровье и именье,
Лишь в смерти обретать от бедности спасенье.
Иль, за долги в тюрьме простершись на досках,
Без хлеба в жизни сей бессмертья ждать в веках.
На авторов давно прошла у знатных мода,
И лучший здесь поэт, честь русского народа,
Вовеки будет чтим с шутами наравне.
Ступай в подьячие, там счастье,— шепчут мне.
Неужель должен я, наскучив Аполлоном,
Как прежде рифмами,— теперь играть законом
И локтями сметать чернильные столы?
Как? чтобы я, сменив корысть на похвалы,
В хаосе крючкотворств бессмысленных блуждая
И звоном золота невинность заглушая,
Для сильных стал весы Фемиды уклонять,
По правде белое — по форме черным звать?
И в справках вековых, в сношениях напрасных
Бесстыдно волочить просителей несчастных?
Скорей, чем эта мысль мне в голову придет,
В июне месяце Неву покроет лед.
Скорей луна светить в подлунную устанет,
Графов писать стихи, злословить Клит престанет,
И Трусова скорей узнают храбрецом,
Чем я решусь сидеть в палатах за столом.
Почто же медлить здесь? Оставим град развратный,
Не добродетелью — лишь зданиями знатный,
Где дерзостный порок деяний всех вождем
С заслугой к счастию идут одним путем,
Коварство кроется в куреньях тонкой лести,
Где должно почести купить ценою чести,
Где под личиною закона изувер,
В почтеньи истину скрывая тьмой химер,
Где гнусные ханжи и набожны прелесты
Ниноны дух таят под покрывалом Весты,
Где роскоши одной является успех,
Наука ж, знание в презрении у всех
И где к их пагубе взнесли чело строптиво
Искусство: красть умно, а угнетать учтиво,
Где беззаконно все, и мне велят молчать,
Но можно ли с душой холодной ободрять
Столичных жителей испорченные нравы?
И кто в улику им, путь указуя правый,
Не изольет свой гнев в бесхитростных стихах.
Нет! Чтоб сатирою вливать порочным страх,
Не нужно кротких муз ждать вдохновенья с неба,—
Гнев справедливости, конечно, стоит Феба.
Потише, вопиют, вотще и остроты
И град блестящих слов пред ними сыплешь
Взойди на кафедру, шуми с профессорами
И стены усыпляй моральными речами.
Там — худо ль, хорошо ль — все можно говорить.
Так мня грехи свои насмешками прикрыть,
Смеются многие над правдою и мною,
И с ложным мужеством под ранней сединою,
Чтоб в бога веровать, ждут лихорадки в дом,
Но бледны, трепетны, внимая дальний гром,
Скучают небесам безверными мольбами.
А в ясны дни, смеясь над бедными людями,
Терпите, думают, лишь было б нам легко;
Далеко от царя, до бога высоко!
Но я, уверен быв, что для самой фортуны
Хоть дремлют, но не спят каратели Перуны,
От развращения спешу себя спасти.
Роскошный Вавилон! В последнее прости.

Петр Андреевич Вяземский

Александрийский стих

…А стих александрийский?..
Уж не его ль себе я залучу?
Извилистый, проворный, длинный, склизкий
И с жалом даже, точная змея;
Мне кажется, что с ним управлюсь я.
Пушкин. «Домик в Коломне»
Я, признаюсь, люблю мой стих александрийский,
Ложится хорошо в него язык российский,
Глагол наш великан плечистый и с брюшком,
Неповоротливый, тяжелый на подем,
И руки что шесты, и ноги что ходули,
В телодвижениях неловкий. На ходу ли
Пядь полновесную как в землю вдавит он —
Подумаешь, что тут прохаживался слон.
А если пропустить слона иль бегемота,
То настежь растворяй широкие ворота,
В калитку не пройдет: не дозволяет чин.
Иному слову рост без малого в аршин;
Тут как ни гни его рукою расторопной,
Но все же не вогнешь в ваш стих четверостопный.
А в нашем словаре не много ль слов таких,
Которых не свезет и шестистопный стих?
На усеченье слов теперь пошла опала:
С другими прочими и эта вольность пала.
В златой поэтов век, в блаженные года,
Отцы в подстрижке слов не ведали стыда.
Херасков и Княжнин, Петров и Богданович,
Державин, Дмитриев и сам Василий Львович,
Как строго ни хранил классический устав,
Не клали под сукно поэту данных прав.
С словами не чинясь, так поступали просто
И Шекспир, и Клопшток, Камоэнс, Ариосто,
И от того их стих не хуже — видит Бог, —
Что здесь и там они отсекли лишний слог.
Свободой дорожа, разумное их племя
Не изменило им и в нынешнее время.
Но мы, им вопреки, неволей дорожим:
Над каждой буквой мы трясемся и корпим
И, отвергая сплошь наследственные льготы,
Из слова не хотим пожертвовать йоты.
А в песнях старины, в сих свежих и живых
Преданьях, в отзывах сочувствий нам родных,
Где звучно врезались наш дух и склад народный,
Где изливается душа струей свободной,
Что птица Божия, — свободные певцы
Счастливых вольностей нам дали образцы.
Их бросив, отдались мы чопорным французам
И предали себя чужеязычным узам.
На музу русскую, полей привольных дочь,
Чтоб красоте ее искусственно помочь,
Надели мы корсет и оковали в цепи
Ее, свободную, как ветр свободной степи.
Святая старина! И то сказать, тогда,
Законодатели и дома господа,
Не ведали певцы журнальных гог-магогов;
Им не страшна была указка педагогов,
Которые, другим указывая путь,
Не в силах за порог ногой перешагнуть
И, сидя на своем подмостке, всенародно
Многоглагольствуют обильно и бесплодно.
Как бы то ни было, но с нашим словарем
Александрийский стих с своим шестериком
Для громоздких поклаж нелишняя упряжка.
И то еще порой он охает, бедняжка,
И если бы к нему на выручку подчас
Хоть пару или две иметь еще в запас
(Как на крутых горах волами на подмогу
Вывозят экипаж на ровную дорогу),
Не знаю, как другим, которых боек стих
И вывезть мысль готов без нужды в подставных, —
Но стихоплетам, нам — из дюжинного круга,
В сих припряжных волах под стать была б услуга.
Известно: в старину российский грекофил
Гекзаметр древнего покроя обновил,
Но сглазил сам его злосчастный Тредьяковский;
Там Гнедич в ход пустил, и в честь возвел Жуковский.
Конечно, этот стих на прочих не похож:
Он поместителен, гостеприимен тож,
И многие слова, величиной с Федору,
Находят в нем приют благодаря простору.
Битв прежних не хочу поднять и шум и пыль;
Уж в общине стихов гекзаметр не бобыль:
Уваров за него сражался в поле чистом
И с блеском одержал победу над Капнистом.
Под бойкой стычкой их (дошел до нас рассказ)
Беседа, царство сна, проснулась в первый раз.
Я знаю, что о том давно уж споры стихли,
А все-таки спрошу: гекзаметр, полно, стих ли?
Тень милая! Прости, что дерзко и шутя
Твоих преклонных лет любимое дитя
Злословлю. Но не твой гекзаметр, сердцу милый,
Пытаюсь уколоть я эпиграммой хилой.
Гекзаметр твой люблю читать и величать,
Как все, на чем горит руки твоей печать.
Особенно люблю, когда с слепцом всезрячим
Отважно на морях ты, по следам горячим
Улисса, странствуешь и кормчий твой Омир
В гекзаметрах твоих нас вводит в новый мир.
Там свежей древностью и жизнью первобытной
С природой заодно, в сени ее защитной
Все дышит и цветет в спокойной красоте.
Искусства не видать: искусство — в простоте;
Гекзаметру вослед — гекзаметр жизнью полный.
Так, в полноводие реки широкой волны
Свободно катятся, и берегов краса,
И вечной прелестью младые небеса
Рисуются в стекле прозрачности прохладной;
Не налюбуешься картиной ненаглядной,
Наслушаться нельзя поэзии твоей.
Мир внешней красоты, мир внутренних страстей,
Рой помыслов благих и помыслов порочных,
Действительность и сны видений, нам заочных,
Из области мечты приветный блеск и весть,
Вся жизнь как есть она, весь человек как есть, —
В твоих гекзаметрах, с природы верных сколках
(И как тут помышлять о наших школьных толках?),
Все отражается, как в зеркале живом.
Твой не читаешь стих, — живешь с твоим стихом.
Для нас стихи твои не мерных слов таблица:
Звучит живая речь, глядят живые лица.
Все так! Но, признаюсь, по рифме я грущу
И по опушке строк ее с тоской ищу.
Так дети в летний день, преследуя забавы,
Порхают весело тропинкой вдоль дубравы,
И стережет и ждет их жадная рука
То красной ягодки, то пестрого цветка.
Так, признаюсь, мила мне рифма-побрякушка,
Детей до старости веселая игрушка.
Аукаться люблю я с нею в темноту,
Нечаянно ловить шалунью на лету
И по кайме стихов и с прихотью и с блеском
Ткань украшать свою игривым арабеском.
Мне белые стихи — что дева-красота,
Которой не цветут улыбкою уста.
А может быть, и то, что виноград мне кисел,
Что сроду я не мог сложить созвучных чисел
В гекзаметр правильный, — что, на мою беду,
Знать, к ямбу я прирос и с ямбом в гроб сойду.

Яков Петрович Полонский

Жалобы музы

И.
Не жди ты меня,
Не кличь! не зови меня музою! — Нет,
На закате тревожного дня
Я петь не могу, — я устала, поэт!

Я петь не могу,—
Я встречаю на каждом шагу
Озлобленных, бедных, измятых судьбой:
Идут они порознь из сумрака в мглу,
От известного зла к неизвестному злу,
И не ищут звезды путевой…
И не нужно им сердце мое, — факел мой! —

Сама я сняла
Венок с моего молодого чела,
И все позабыла, — не знаю о чем
Беседуют звезды в тумане ночном.
И точно ли жаждут упиться росой
Цветы полевые в полуденный зной…
Не знаю, о чем волны моря шумят,
О чем грезят сосны, когда оне спят,
Чей голос звенит над рекой,
Что думает роза весной,
Когда ей во мраке поет соловей,—
И даже не знаю, поет ли он ей!..

В толпе я бродила, где труженик чужд
Свободы и славы под бременем нужд;
И не цветы, и не мирты росли
На пажитях по́том политой земли,—
Бурьян всюду рос, за бурьяном росла
Нужда за нуждой и к работе звала.

— Ни свет ни заря вышел пахарь; за ним,—
За плугом его, — я пошла полосой;
Помочь не могла ему слабой рукой…
Хотела помочь ему пеньем моим,—
Но пахарь и слушать меня не хотел,
Попрежнему песню степную он пел…
Сама я заслушалась песни родной,—
И в город ушла за рабочей толпой.
Как вешнего солнца сквозь пыльную щель
Пробившийся луч к бедняку на постель,
Я с пеньем проникла на темный чердак,—
Но встретил меня горьким словом бедняк:
«Ступай», — он сказал мне, угрюмый как ночь, —
«Ты можешь утешить, — не можешь помочь.
Ты к свету зовешь, — благ земных не даешь…
На вытертый грош
Не вижу я пользы от песен твоих!
Пусть уши богатых ласкает твой стих!» —

— И вот, проходя вереницей колонн
К палатам, где царствуют нега и сон,
Я стала стучаться в чертог богача.
Он принял меня, про себя бормоча:
«Как бедно одета! как трудно узнать!
Где прежние речи, где прежняя стать!»
О бедных ему я шепнула, — богач
Сказал мне: «Все знаю, — напрасно не плачь…
Не нужно мне горьких советов твоих,
Пускай бедняка развращает твой стих!»—

— Зашла я в больницу и слышала бред
Преступницы бедной семнадцати лет,—
Во сне она плакала, Бога звала,—
Проснувшись, опять равнодушна была
И усмехалась при слове «разврат».
Никто не зашел к ней, — ни сестры, ни брат;
Ни друг, — только я наклонилась над ней,
Как няня, с сердечною песней моей…
Напрасно! Больная махнула рукой
И молвила мне: «Уходи! Бог с тобой!
Я верила грезам, — пора перестать…
Я пала, и знаю, что мне уж не встать…»
— И с горьким упреком пошла я к тому,
Кто бросил дитя это в вечную тьму.

Его уязвила я метким стихом;—
Но медному лбу стих мой был нипочем.

— Зашла я в темницу, — мне сторож помог
Переступить заповедный порог…
К холодной стене прислонясь головой,
Сидел там один человечек больной.
Я узнала его, — то был сущий добряк,
Убить комара не решился б никак,
Подстреленной птицы ему было жаль…
Сидит он, — мечта унесла его вдаль,—
И шепчет он: «О! если б воля да власть!
Я мог бы все сдвинуть, поднять и потрясть,—
Я залил бы кровью пределы земли,
Чтоб новые люди родиться могли»…
— И ты, — я сказала, — ручаешься в том,
Что новая будет природа потом,
Что терны и роза, — царица садов,—
Политые кровью, взойдут без шипов?—
«Ручаюсь!» — сказал он, — «и ты поручись,
Верь новому чуду, — не то — провались!»
— Мой друг, провалиться я рада, — но как?!
Мне руку пожал и заплакал бедняк.
Вдали колокольный послышался звон…
И с сердцем измученным вышла я вон.
Куда ж мне уйти от неволи и дум!
Что нового скажет мне уличный шум!?
От гула шагов, да от стука колес
Раздастся ли в воздухе новый вопрос?!.
И чудилось мне… мысль носилась одна:
— И мы все не нужны, и ты не нужна…

ИИ.
И покинула я этих каменных стен,—
Этих клеток настроенных, — тягостный плен,
Захотела я дальше уйти от людей,
От бесстрастных врагов,
От пристрастных судей,
От разврата, нужды и оков…
От разбитых надежд, я в груди сберегла
Драгоценный обломок один,—
И ушла в даль широкую.—
С юга весна
Подвигалась, — пестрели цветы, — и пышна
Была зелень холмистых долин.
Ночь была, — пахло свежей травой,
Рокотал соловей над померкшей рекой,
И, как искорки слез у ребенка в глазах,
Отражения звезд трепетали в волнах…
И теснились у берега семьи берез,
И сирень там росла, и шиповник там рос,
И струился родник из-под камня — и дуб
Погружал в него мшистые корни свои…
Я о вечной, повсюду творящей любви
Думу думала, — шла — и наткнулась… на труп!!.

О, поэт! От живых,
Суетящихся, плачущих, глупых и злых,
И от жалкого ропота их без конца —
Для того ль я ушла, чтоб найти мертвеца!?..
В полусвете луны, в полутени ночной,
Окровавленный, страшный, немой,
Он и мертвый не мог свои пальцы разжать,
Крепко стиснувши сабли своей рукоять;
И на темной траве от руки полосой
Серебрился той сабли холодный булат.
Бедный брат! для чего умер ты?
За кого ты погиб? — бедный брат!

Я хотела вглядеться в черты
Молодого бойца, — и шептала: очнись!
Дай мне руку и с миром домой воротись!
Там резная скамья, где сидел прадед твой,
Занята в эту ночь молодою женой,—
Молодая жена у камина сидит
И не видит огня, — и не видит кругом
Темных стен, — в ожиданье ночном,
Только вздрогнет порой, да в окно поглядит… —
Я тебя проведу к ней, — пойдем!..

Как сестра, я поникла над ним вся в слезах
И ему говорила: пойдем же!.. но страх,
Страх неведомый тайно мне в сердце проник:
Мертвой силой дохнул его лик,
И прочла я в его неподвижных зрачках,
И на лбу, и на сжатых губах
Выраженье такой бесконечной вражды,
Что, казалось, ее роковые следы
Были глубже следа самой смерти его…
Он как будто сквозь зубы шептал мне: «Ого!
Как нежна ты! — запой! может быть,
И очнусь я на звук хитрой песни твоей;
Хоть на миг оживи, чтоб я мог раскроить
Тебе голову саблей моей!..»

Отошла я… заря занялась;
Из-за гор солнца пламенный выглянул глаз,
Словно в душу мою он проникнуть желал,
Ясной радости ждал, и как радость сиял.
Но на мой, возникавший у сердца, привет
Восходящему утру, — в ответ
Из-за рощи зловещий послышался гул —
И не птица, свистя, пронеслась меж ветвей,
И не ветер листы колыхнул,
И не вихорь с налета ветлу покачнул… —
Затрещал, — отлетел перешибленный сук,
И отгрянул вдали гром, похожий на стук…
Я, бессмертная, смерти готовилась ждать,—
Замерла, и стояла скрестя пальцы рук…
Из-за рощи в лощину спустилася рать;
Грянул залп, — точно взрыв, — и другой
Залп в ответ ему грянул, — стеной
Шли враги друг на друга — и дым
Их штыки заволакивал флером своим,
Словно этим хотел он от глаз заслонить
И того, кто убит, и кто хочет убить…
О, поэт! не желая, чтоб кто-нибудь пал,
Ты кому бы из них стал победы желать?
Воссылая мольбы, за кого бы страдал!?
В этот миг, отвечай мне скорей,
Что могла бы я петь, если б ты пожелал
Новых песен от музы твоей?
«Уходи!» закричала мне с гневом в очах
Вражда, — «я царица на этих полях;
«Во имя грядущего льется здесь кровь;
«Здесь нет настоящего, — к черту любовь!!»

И я отошла — и, я знаю, текли
Бесполезно горячие слезы мои.
О, где же она,—
Та гармония мысли и сил,
Та великая жизнь, тот живительный свет
И все то, чему верить не ты ли, поэт —
Мечтатель! — меня научил?
Куда я пойду теперь? — темен мой путь…
Кличь музу иную, — меня позабудь!
И знай, — появись мне сам бог Аполлон,
Мне дивный восторг его был бы смешон;
Меня, утомленную, царственный бог
Не мог бы узнать — и судить бы не мог!

Василий Андреевич Жуковский

Вот прямо одолжили

Милостивый государь Василий Львович
и ваше сиятельство князь Петр Андреевич!

Вот прямо одолжили,
Друзья! вы и меня писать стихи взманили.
Посланья ваши — в добрый час сказать,
В худой же помолчать —
Прекрасные; и вам их Грации внушили.
Но вы желаете херов,
И я хоть тысячу начеркать их готов,
Но только с тем, чтобы в Зоилы
И самозванцы-судии
Меня не завели мои
Перо, бумага и чернилы.
Послушай, Пушкин-друг, твой слог отменно чист;
Грамматика тебя угодником считает,
И никогда твой вкус не ковыляет.
Но, кажется, что ты подчас многоречист,
Что стихотворный жар твой мог бы быть живее,
А выражения короче и сильнее;
Еще же есть и то, что ты, мой друг, подчас
Предмет свой забываешь!
Твое посланье в том живой пример для нас.
В начале ты завистникам пеняешь:
„Зоилы жить нам не дают! —
Так пишешь ты. — При них немеет дарованье,
От их гонения один певцу приют —
Молчанье!“
Потом ты говоришь: „И я любил писать;
Против нелепости глупцов вооружался;
Но гений мой и гнев напрасно истощался:
Не мог безумцев я унять!
Скорее бо́роды их оды вырастают,
И бритву критики лишь только притупляют;
Итак, пришлось молчать!“
Теперь скажи ж мне, что причиною молчанья
Должно быть для певца?
Гоненье ль зависти? Или иносказанья,
Иль оды пачкунов без смысла, без конца?..
Но тут и все погрешности посланья;
На нем лишь пятнышко одно,
А не пятно.
Рассказ твой очень мил: он, кстати, легок, ясен!
Конец прекрасен!
Воображение мое он так кольнул,
Что я, перед собой уж всех вас видя в сборе,
Разинул рот, чтобы в гремящем вашем хоре
Веселию кричать: ура! и протянул
Уж руку, не найду ль волшебного бокала.
Но, ах! моя рука поймала
Лишь Друга юности и всяких лет!
А вас, моих друзей, вина и счастья, нет!..

Теперь ты, Вяземский, бесценный мой поэт,
Перед судилище явись с твоим посланьем.
Мой друг, твои стихи блистают дарованьем,
Как дневный свет.
Характер в слоге твой есть точность выраженья,
Искусство — простоту с убранством соглашать,
Что должно в двух словах, то в двух словах сказать
И красками воображенья
Простую мысль для чувства рисовать!
К чему ж тебя твой дар влечет, еще не знаю,
Но уверяю,
Что Фебова печать на всех твоих стихах!
Ты в песне с легкостью порхаешь на цветах,
Ты Рифмина убить способен эпиграммой,
Но и высокое тебе не высоко,
Воображение с тобою не упрямо,
И для тебя летать за ним легко
По высотам и по лугам Парнаса.
Пиши! тогда скажу точней, какой твой род;
Но сомневаюся, чтоб лень, хромой урод,
Которая живет не для веков, для часа,
Тебе за песенку перелететь дала,
А много, много за посланье.
Но кстати о посланье,
О нем ведь, помнится, вначале речь была.
Послание твое — малютка, но прекрасно,
И все в нем коротко, да ясно.
„У каждого свой вкус, свой суд и голос свой!“ —
Прелестный стих и точно твой.
„Язык их — брань; искусство —
Пристрастьем заглушать священной правды чувство;
А демон зависти — их мрачный Аполлон!“
Вот сила с точностью и скромной простотою!
Последний стих — огонь! Над трепетной толпою
Глупцов, как метеор, ужасно светит он!
Но, друг, не правда ли, что здесь твое потомство
Не к смыслу привело, а к рифме вероломство!
Скажи, кто этому словцу отец и мать?
Известно: девственная вера
И буйственный глагол — ломать.
Смотри же, ни в одних стихах твоих примера
Такой ошибки нет. Вопрос:
О ком ты говоришь в посланье?
О глупых судиях, которых толкованье
Лишь косо потому, что их рассудок кос.
Где ж вероломство тут? Оно лишь там бывает,
Где на доверенность прекрасныя души
Предательством злодей коварный отвечает.
Хоть тысячу зоил пасквилей напиши,
Не вероломным свет хулителя признает,
А злым завистником иль попросту глупцом.
Позволь же заклеймить хером
Твое мне вероломство.
„Не трогай! (ты кричишь) я вижу, ты хитрец;
Ты в этой тяжбе сам судья и сам истец;
Ты из моих стихов потомство
В свои стихи отмежевал,
Да в подтверждение из Фебова закона
Еще и добрую статейку приискал!
Не тронь! иль к самому престолу Аполлона
Я с апелляцией пойду
И вмиг с тобой процесс за рифму заведу!“
Мой друг, не горячись, отдай мне вероломство;
Грабитель ты, не я;
И ум — правдивый судия
Не на твое, а на мое потомство
Ему быть рифмой дал приказ,
А Феб уж подписал и именной указ.
Поверь, я стою не укора,
А похвалы.
Вот доказательство: „Как волны от скалы,
Оно несется вспять!“ — такой стишок умора.
А следующий стих, блистательный на взгляд:
„Что век зоила — день! век гения — потомство!“
Есть лишь бессмыслицы обманчивый наряд,
Есть настоящее рассудка вероломство!
Сначала обольстил и мой рассудок он;
Но... с нами буди Аполлон!
И словом, как глупец надменный,
На высоту честей Фортуной вознесенный,
Забыв свой низкий род,
Дивит других глупцов богатством и чинами,
Так точно этот стих-урод
Дивит невежество парадными словами;
Но мигом может вкус обманщика сразить,
Сказав рассудку в подтвержденье:
„Нельзя потомству веком быть!“
Но станется и то, что и мое решенье
Своим быть по сему
Скрепить бог Пинда не решится;
Да, признаюсь, и сам я рад бы ошибиться:
Люблю я этот стих наперекор уму.
Еще одно пустое замечанье:
„Укрывшихся веков“ — нам укрываться страх
Велит; а страха нет в веках.
Итак, „укрывшихся“ — в изгнанье;
„Не ведает врагов“ — не знает о врагах —
Так точность строгая писать повелевает,
И Муза точности закон принять должна,
Но лучше самого спроси Карамзина:
Кого не ведает или о ком не знает,
То самой точности точней он должен знать.
Вот все, что о твоем посланье,
Прелестный мой поэт, я мог тебе сказать.
Чур не пенять на доброе желанье;
Когда ж ошибся я, беды в ошибке нет;
При этой критике есть и ответ:
Прочти и сделай замечанье.
А в заключение обоим вам совет:
„Когда завистников свести с ума хотите
И вытащить глупцов из тьмы на белый свет —
Пишите!“

Яков Петрович Полонский

Современная идиллия

Самих себя они изгнали
И встретились в чужих краях, —
Сошлись, истратились, устали,
И домик наняли в горах.
Там, где на солнечном припеке
В дни Пасхи зреет апельсин,
Где в зной журчащие потоки
Из трещин каменных с вершин
Стекают в сонные долины;
Где возле мраморных руин,
Из кактусов колючий тын,
Как допотопных трав потомок,
Торчит, прикрыв со всех сторон
Когда-то царственных колонн
В плющи наряженный обломок;
Где серп забыт, заброшен плуг,
Где белый дом с крыльцом — из тени
На солнце выдвинул ступени;
Где к морю путь прошел на юг;
Где высох лист, трава пожелкла,
Где жизнь, как бы уставши, смолкла, —
Они скрываются сам-друг.
Не жаль им родины холодной:
Он проклял жизнь в ее степях
И скрылся от вражды народной;
Она — ушла в любви свободной
Искать уединенных дней;
Но в этой жизни без цепей
В ней скука надломила силы, —
А он без дела изнемог, —
И оба сели на порог
Своей неприхотливой виллы.
Он желт лицом, — она бледна,
Глаза сердиты, губы сухи;
Он молчалив, — она не в духе,—
И говорит ему она:
— Ну, что ж нам делать, ясный сокол?
Жар, духота, — одно окно,
И даже два окна без стекол,
Прикрыты ставнями; смешно
Мечтать… а что ж нам делать летом,
Когда и думать тяжело! —
Пиши стихи, будь хоть поэтом!
Или начнем, куда ни шло,
Писать послания друг к другу;
Ты мне пиши, а я тебе.

Он.
О чем?

Она.
О чем? Ты о своей борьбе
С людьми; а я, на зло судьбе,
Постановлю себе в заслугу
Ту независимость, с какой
Я по любви сошлась с тобой.
Авось, поднявшись на ходули,
Мы в собственных своих глазах
Начнем расти, врагам на страх.
Ах, скука, скука! Но могу ли
Я, посуди ты, без хандры
Смотреть на выступы горы,
Палящим солнцем облитые,
Как бы из бронзы отлитые?
Так нестерпимо всякий раз
В день утомительный и жаркий,
Своею желтизною яркой
Они тревожат нервы глаз.
Ты, около меня, — усталый, —
Не то поэт иль добрый малый, —
Провинциал из наших стран,
Не то измученный тиран,
Моей любви невольник жалкий…
А вон, пустой водопровод
И под его разбитой аркой
Ручей спадающий с высот;
Вокруг него плющи и розы,
А там, на скате, пастухи,
Ослы, пасущиеся козы…
Все это просится в стихи
Или в картину, — но все то же
И то же каждый день — о, Боже!
Как этих живописных мест
Мне живописность надоела!
Но… не ропщу, — сама хотела
Я на себя взять этот крест.

Он.
Несчастная! да разве есть
Природа где-нибудь богаче!
Не петербургские ли дачи
Ты ей прикажешь предпочесть?
Будь, милая, великодушней, —
Здесь померанцы…

Она.
Здесь померанцы… Что мне в них!
От рощи их несет конюшней.
Ты ж, слава Богу, не жених…

Он.
О! слава Богу!

Она.
О! слава Богу! Ароматен
Здесь воздух так, что неприятен.
Не знаю, будешь ли ты рад,
Когда я этот аромат
Сравню с любовью: для начала
Она куда как хороша!
Но, верь мне, гордая душа
Еще чутья не потеряла…

Он.
Я также горд и, может быть,
Капризен также, — цепи долга,
Как ты, не стал бы выносить…
И если вздумал полюбить,
Уверен был, что не надолго.
Любовь вот здесь, она в крови;
Затихла кровь, — и нет любви;
Не верю я в другое чувство, —
Пусть говорят о нем все те,
Кто любит праздное искусство,
Построенное на мечте.

Она.
А ты, — ты разве не мечтатель?

Он.
Благ неизведанных искатель,
Я, ради этих благ, отверг
Отчизну, веру, власти, нравы,
Кумиры наши ниспроверг,
Во всех преданьях нашей славы
Я подсмотрел не ложь, так миф
В своем богатстве я увидел
Зло — и его возненавидел.
Я был беспечен и ленив, —
Хотел занять себя работой;
Жизнь, зараженную зевотой
Моих родных и близких мне,
Хотел похоронить на дне
И выплыть на поверхность новым…
И что ж увидел я? — толпа
В своем величии суровом
И суеверна, и тупа…
В республиках не находил я
Себе свободы… стал вникать, —
И понял все свое бессилье,
И к сердцу стал я прижимать
Свои подшибленные крылья,
Чтоб только боль его унять…
Мне стало страшно, — не молитва
Мне шла на ум, — в моем уме
То пистолет мелькал, то бритва…
И смерть мне грезилась, но мне,
Как видно, суждено скитаться…
А на какой конец? признаться,
Не ведаю, — мудрен ответ.
Ни смерти нет, ни жизни нет.
Клянусь! на Каинский привет
Я б мог откликнуться приветом.
О, ненавидимая светом
И ненавидящая свет!
Все, проклятое в цвете лет,
Я предал полному забвенью…
С твоей ладьей связав мою
Полуразбитую ладью,
Отдавшись страсти, как теченью,
Я так был рад уединенью!
И вот, аркадским пастушком,
Я здесь у ног твоих и млею,
Тупеет разум, — не жалею.
Хотел, — хочу забыться сном,
Чтоб хоть во сне себя увидеть
Героем, чуть не божеством,
Решившимся возненавидеть
Мир с отвратительным лицом.
С его прогрессом и наукой,
С авторитетами его…
Зачем же ты своею скукой
Сон эгоизма моего
Нецеремонно так тревожишь?
Я просыпаюсь, — как же быть?!
Меня могла ты разбудить,
Но обновить меня не можешь.
Не признавая ничего,
Ты ждешь и требуешь всего.
Природы — мало, мало — счастья,
Любви — и той недостает,
И за минутой сладострастья
Минута злости настает.
Я знаю, ты меня терзаешь
Или язвишь насмешкой злой,
Когда себя воображаешь
Моею мнимою рабой.
Да, не робка ты, не ревнива,
Но к слову «рабство» так пуглива,
Что это слово для тебя,
Как черт для малого ребенка;
Ты разбираешь слишком тонко
Все, что ни выражаю я,
В минуту радости иль горя…
Ты улыбаешься мне, споря, —
И гордо смотришь на меня,
Когда во всем со мной согласна.
Не дети мы, — пора понять,
Что мы сошлись, увы! напрасно.
Меня ты хочешь изучать, —
Но ты и трупа не изучишь,
Когда б тебе я подал нож
Анатомический; за что ж
Меня, живого, ты так мучишь?
Простимся лучше навсегда,
Не правда ли, мой ангел?

Она.
Да!..

Константин Бальмонт

Гимн солнцу

1
Жизни податель,
Светлый создатель,
Солнце, тебя я пою!
Пусть хоть несчастной
Сделай, но страстной,
Жаркой и властной
Душу мою!
Жизни податель,
Бог и Создатель,
Страшный сжигающий Свет!
Дай мне — на пире
Звуком быть в лире, —
Лучшею в Мире
Счастия нет!
2
О, как, должно быть, было это Утро
Единственно в величии своем,
Когда в рубинах, в неге перламутра,
Зажглось ты первым творческим лучом.
Над Хаосом, где каждая возможность
Предчувствовала первый свой расцвет,
Во всем была живая полносложность,
Все было «Да», не возникало «Нет».
В ликующем и пьяном Океане
Тьмы тем очей глубоких ты зажгло,
И не было нигде для счастья грани,
Любились все, так жадно и светло.
Действительность была равна с мечтою,
И так же близь была светла, как даль.
Чтоб песни трепетали красотою,
Не надо было в них влагать печаль.
Все было многолико и едино,
Все нежило и чаровало взгляд,
Когда из перламутра и рубина
В то Утро ты соткало свой наряд.
Потом, вспоив столетья, миллионы
Горячих, огнецветных, страстных дней,
Ты жизнь вело чрез выси и уклоны,
Но в каждый взор вливало блеск огней.
И много раз лик Мира изменялся,
И много протекло могучих рек,
Но громко голос Солнца раздавался,
И песню крови слышал человек.
«О, дети Солнца, как они прекрасны!» —
Тот возглас перешел из уст в уста.
В те дни лобзанья вечно были страстны,
В лице красива каждая черта.
То в Мексике, где в таинствах жестоких
Цвели так страшно красные цветы, —
То в Индии, где в душах светлооких
Сложился блеск ума и красоты, —
То там, где Апис, весь согретый кровью,
Склонив чело, на нем являл звезду,
И, с ним любя бесстрашною любовью,
Лобзались люди в храмах, как в бреду, —
То между снов пластической Эллады,
Где Дионис царил и Аполлон, —
Везде ты лило блеск в людские взгляды,
И разум Мира в Солнце был влюблен.
Как не любить светило золотое,
Надежду запредельную Земли.
О, вечное, высокое, святое,
Созвучью нежных строк моих внемли!
3
Я все в тебе люблю Ты нам даешь цветы,
Гвоздики алые, и губы роз, и маки,
Из безразличья темноты
Выводишь Мир, томившийся во мраке,
К красивой цельности отдельной красоты,
И в слитном Хаосе являются черты,
Во мгле, что пред тобой, вдруг дрогнув, подается,
Встают они и мы, глядят — и я и ты,
Растет, поет, сверкает, и смеется,
Ликует празднично все то,
В чем луч горячей крови бьется,
Что ночью было как ничто.
Без Солнца были бы мы темными рабами,
Вне понимания, что есть лучистый день,
Но самоцветными камнями
Теперь мечты горят, нам зримы свет и тень.
Без Солнца облака — тяжелые, густые,
Недвижно-мрачные, как тягостный утес,
Но только ты взойдешь, — воздушно-золотые,
Они воздушней детских грез,
Нежней, чем мысли молодые.
Ты не взойдешь еще, а Мир уже поет,
Над соснами гудит звенящий ветер Мая,
И влагой синею поишь ты небосвод,
Всю мглу Безбрежности лучами обнимая.
И вот твой яркий диск на Небеса взошел,
Превыше вечных гор, горишь ты над богами,
И люди Солнце пьют, ты льешь вино струями,
Но страшно ты для глаз, привыкших видеть дол,
На Солнце лишь глядит орел,
Когда летит над облаками
Но, не глядя на лик, что ослепляет всех,
Мы чувствуем тебя в громах, в немой былинке, —
Когда, желанный нам, услышим звонкий смех,
Когда увидим луч, средь чащи, на тропинке.
Мы чувствуем тебя в реке полночных звезд,
И в глыбах темных туч, разорванных грозою,
Когда меж них горит, манящей полосою,
Воздушный семицветный мост.
Тебя мы чувствуем во всем, в чем блеск алмазный,
В чем свет коралловый, жемчужный иль иной
Без Солнца наша жизнь была б однообразной,
Теперь же мы живем мечтою вечноразной,
Но более всего ласкаешь ты — весной
4
Свежей весной
Все озаряющее,
Нас опьяняющее
Цветом, лучом, новизной, —
Слабые стебли для жизни прямой укрепляющее, —
Ты, пребывающее
С ним, неизвестным, с тобою, любовь, и со мной!
Ты теплое в радостно-грустном Апреле,
Когда на заре
Играют свирели,
Горячее в летней поре,
В палящем Июле,
Родящем зернистый и сочный прилив
В колосьях желтеющих нив,
Что в свете лучей утонули.
Ты жгучее в Африке, свет твой горит
Смертельно, в час полдня, вблизи Пирамид,
И в зыбях песчаных Сахары.
Ты страшное в нашей России лесной,
Когда, воспринявши палящий твой зной,
Рокочут лесные пожары
Ты в отблесках мертвых, в пределах тех стран,
Где белою смертью одет Океан,
Что люди зовут Ледовитым, —
Где стелются версты и версты воды
И вечно звенят и ломаются льды,
Белея под ветром сердитым
В Норвегии бледной — полночное ты,
Сияньем полярным глядишь с высоты,
Горишь в сочетаньях нежданных.
Ты тусклое там, где взрастают лишь мхи,
Цепляются в тундрах, глядят как грехи,
В краях для тебя нежеланных.
Но Солнцу и в тундрах предельности нет,
Они получают зловещий твой свет,
И, если есть черные страны,
Где люди в бреду и в виденьях весь год,
Там день есть меж днями, когда небосвод
Миг правды дает за обманы,
И тот, кто томился весь год без лучей,
В миг правды богаче избранников дней.
5
Я тебя воспеваю, о, яркое жаркое Солнце,
Но хоть знаю, что я и красиво и нежно пою,
И хоть струны Поэта звончей золотого червонца,
Я не в силах исчерпать всю властность, всю чару твою.
Если б я родился не Певцом, истомленным тоскою,
Если б был я звенящей блестящей свободной волной,
Я украсил бы берег жемчужиной искрой морскою —
Но не знал бы я, сколько сокрыто их всех глубиной.
Если б я родился не стремящимся жадным Поэтом,
Я расцвел бы как ландыш, как белый влюбленный цветок,
Но не знал бы я, сколько цветов раскрывается летом,
И душистые сны сосчитать я никак бы не мог.
Так, тебя воспевая, о, счастье, о, Солнце святое,
Я лишь частию слышу ликующий жизненный смех,
Все люблю я в тебе, ты во всем и всегда — молодое,
Но сильнее всего то, что в жизни горишь ты — для всех.
6
Люблю в тебе, что ты, согрев Франциска,
Воспевшего тебя, как я пою,
Ласкаешь тем же светом василиска,
Лелеешь нежных птичек и змею.
Меняешь бесконечно сочетанья
Людей, зверей, планет, ночей, и дней,
И нас ведешь дорогами страданья,
Но нас ведешь к Бессмертию Огней.
Люблю, что тот же самый свет могучий,
Что нас ведет к немеркнущему Дню,
Струить дожди, порвавши сумрак тучи,
И приобщает нежных дев к огню.
Но, если, озаряя и целуя,
Касаешься ты мыслей, губ, и плеч,
В тебе всего сильнее то люблю я,
Что можешь ты своим сияньем — сжечь.
Ты явственно на стоны отвечаешь,
Что выбор есть меж сумраком и днем,
И ты невесту с пламенем венчаешь,
Когда в душе горишь своим огнем.
В тот яркий день, когда владыки Рима
В последний раз вступили в Карфаген,
Они на пире пламени и дыма
Разрушили оплот высоких стен,
Но гордая супруга Газдрубала,
Наперекор победному врагу,
Взглянув на Солнце, про себя сказала
«Еще теперь я победить могу!»
И, окружив себя людьми, конями,
Как на престол взошедши на костер,
Она слилась с блестящими огнями,
И был триумф — несбывшийся позор.
И вспыхнуло не то же ли сиянье
Для двух, чья страсть была сильней, чем Мир,
В любовниках, чьи жаркие лобзанья
Через века почувствовал Шекспир.
Пленительна, как солнечная сила,
Та Клеопатра, с пламенем в крови,
Пленителен, пред этой Змейкой Нила,
Антоний, сжегший ум в огне любви.
Полубогам великого Заката
Ты вспыхнуло в веках пурпурным днем,
Как нам теперь, закатностью богато,
Сияешь алым красочным огнем.
Ты их сожгло Но в светлой мгле забвенья
Земле сказало «Снова жизнь готовь!» —
Над их могилой легкий звон мгновенья,
Пылают маки, красные, как кровь.
И как в великой грезе Македонца
Царил над всей Землею ум один,
Так ты одно царишь над Миром, Солнце,
О, мировой закатный наш рубин!
И в этот час, когда я в нежном звоне
Слагаю песнь высокому Царю,
Ты жжешь костры в глубоком небосклоне,
И я светло, сжигая жизнь, горю!
7
О, Мироздатель,
Жизнеподатель,
Солнце, тебя я пою!
Ты в полногласной
Сказке прекрасной
Сделало страстной
Душу мою!
Жизни податель,
Бог и Создатель,
Мудро сжигающий — Свет!
Рад я на пире
Звуком быть в лире, —
Лучшего в Мире
Счастия нет!

Генри Уодсворт Лонгфелло

Приговор

Была пора, когда, гнездо свивая,
Поют в лесах малиновка и дрозд,
Когда собой дубравы оглашая
Несется песнь весенняя из гнезд,
Когда светлей бывает тьма ночная
И ярче блеск золотооких звезд,
Когда весна развертывает смело,
Как ряд знамен, листочки розы белой…

Была пора, когда на дне долины
Едва блестит серебряный ручей,
Иль, с грохотом дробятся меж камней,
Он падает отвесно со стремнины;
Когда поет с зарею каватины
В тени ветвей зеленых соловей,
И каркает ворон голодных стая,
О пропитанье к небесам взывая…

Через пролив, как шумный караван,
Неслися птиц залетных вереницы,
На языке иных, чудесных стран,
Казалося, болтали эти птицы.
Как моряки, которым отпуск дан,
Бродящие по улицам столицы.
Когда народ, глазеющий на них,
Дивят их речь и вся повадка их.

Так в Киллингсворт явилася весна
Лет сто назад до нынешней эпохи,
Вороний крик в такие времена
У фермеров способен вызвать вздохи.
А птицами кишела вся страна,
И, ратуя о хлебе и горохе,
Решило тут собранье мудрецов
Предать на казнь грабителей певцов.

На головы отважных мародеров
Давно в тиши точилися ножи,
И комитет, без дальних разговоров,
Предупредить решился грабежи,
Известен всем лукавый птичий норов
И подвиги в полях овса и ржи…
Не страшен им ряд пугал в огороде,
Где хитрецы пируют на свободе.

Решили так: помещик величавый
С надменною осанкой и лицом,
А с ним — декан всегда и всюду правый,
Среди села слывущий мудрецом.
Он сыздавна такой покрылся славой,
Что улице, где был декана дом,
Со гражданами было в назиданье
По имени его дано названье.

Тут был пастор — испытанный Немврод,
Зверей и птиц великий истребитель,
Пред кем дрожал их беззащитный род.
Здесь также был идеалист — учитель,
Поэт в душе и юных дум властитель,
Прививший им ученья сладкий плод.
В досуга час; настроив робко лиру,
Он воспевал красавицу Эльмиру.

Собрание открыл помещик сам,
(Он избран был главой единогласно),
В молчании оратора словам
Внимали все кругом подобострастно,
И солоно пришлося тут певцам:
Всем им вина такой казалась ясной,
Что оправдать ничто их не могло;
А если так — с корнями рвите зло!

Когда в конце все высказали мненье,
Учитель встал, трепещущий, как лист,
Поколебать решившись обвиненье,
(Недаром он в душе был гуманист);
От помыслов славолюбивых чист,
Эльмирою прекрасной, без сомненья,
На подвиг свой незримо вдохновлен,
Заговорил красноречиво он:

«Платон, боясь найти судью в поэте
И критика, изгнал их из страны,
И вы сейчас решили в комитете
Убить гонцов, предвестников весны.
Певцов полей, крылатых менестрелей,
Что прелестью своих воздушных трелей
Пленяют нас, когда наш дух скорбит,
Как некогда пленял царя Давид.

Их умертвить! За пригоршню пшеницы,
За зернышко овса иль ячменя,
Которое ногами топчут жницы!
Убыток свой безмерно оценя,
Вы уделить жалеете крупицы
От благ своих певцам смиренным дня, —
Но склеванные ягоды не слаще
Мелодий их, звучащих в темной чаще.

Никто из вас не вспоминал о Том,
Кто создал их, кто даром песнопенья
Их одарил, в котором лишь в одном,
Их дум и чувств — живое выраженье!
Забыли вы в минутном ослепленье,
Что гнезда их там в вышине — звеном,
Невидимым, таинственным, чудесным,
Являются меж дольним и небесным!

Без певчих птиц печален каждый сад
И темные древесные вершины,
Где виден гнезд осиротелых ряд:
В больном мозгу, под слоем паутины
Безумия, порой хранятся так,
Собой сгущая наступивший мрак —
Обрывки слов, утративших значенье,
Бессвязных дум тревожное броженье.

Несчастных птиц названиями: — вор,
Клеймите вы: — и хищник и грабитель,
Но как неправ подобный приговор!
Ведь этот вор — он лучший охранитель
Садов и жатв, — лишь он дает отпор
Их недругам, как грозный истребитель
Всех слизняков, улиток и червей.
Губящих цвет и завязи ветвей.

Ка́к проповедь любви и всепрощенья,
Я повторю моим ученикам,
И к жизни им внушу я уваженье,
Что разлита во всем Его творенье,
И как завет Господень передам
О милости к несчастным беднякам,
Когда отцы, упорно негодуя,
Идут вразрез со всем, чему учу я?»

Учитель смолк, и ропот меж собранья
Вмиг пробежал, как легкий шум листвы,
И многие оратора воззванье
Одобрили кивками головы;
Но тех, кто цель всего существованья
Нашел в уходе за скотом — увы!
Нельзя смягчить… Все слушали охотно,
Но был вопрос решен бесповоротно.

Зато успех иного рода в школе
Стяжал себе защитник бедных птиц;
Овации предметом поневоле
Явившийся со стороны девиц
И юношей, он в новом ореоле
Предстал очам одной из учениц —
Красавицы Эльмиры. Так учитель,
Хоть побежден, был все же победитель!

И начались убийства без числа.
Сады, поля желтеющей пшеницы
Окутала пороховая мгла,
И падали от пули вражьей птицы.
Повсюду кровь невинная текла,
Пятнавшая истории страницы.
Везде тоска и ужас без границ:
Варфоломеевская ночь для птиц!

Прошла весна, и наступило лето,
С небес лились палящие лучи,
И ими так земля была нагрета,
Что даже камни были горячи.
На яблонях погибла масса цвета,
И луг исчез под тучей саранчи,
А рой червей в полях и в огороде
Хозяйничал повсюду на свободе.

Как Ирод, ими пожираем был,
Весь городок за то, что избиенью,
Как этот царь, невинных осудил.
Там, где листва своей манила тенью,
Рой гусениц приют надежный свил,
И, к общему испугу и смущенью,
На головы гуляющих с ветвей
Вдруг падал дождь улиток и червей.

Нашествием ужасных насекомых
Испуганный, задумался народ,
И многие сознали сразу промах;
Произошел в умах переворот;
Кто обвинял начальство и знакомых,
А кто искал желаемый исход,
Но каждый был в смущении немалом,
Как ученик, с дурным пришедший баллом.

И осень к ним явилась в том году,
Не золотом одета и багрянцем, —
Листы, кой-где висевшие в саду
И от стыда сгоравшие румянцем,
Спеша опасть, топилися в пруду
И август им казался самозванцем.
А буйный вихрь на сотни голосов
Оплакивал замолкнувших певцов.

Прошла зима, и вот с весною новой
Был поражен спокойный городок,
(Решили все что случая такого
И старожил запомнить бы не мог).
Большой фургон, род ящика простого,
Везжал туда. Он вдоль и поперек
Уставлен был рядами новых клеток,
Где стаи птиц резвились между веток.

Сюда, со всей окрестной стороны
Собрали их. Открылась дверь темницы
Их временной — и отыскать вольны
Пристанище, взвилися к небу птицы;
И по лесам тотчас их вереницы
Рассеялись, как вестники весны,
А песня их, скажу я между нами,
Насмешкою звучала над властями.

Но радостней на следующий день
Неслися их серебряные трели,
Когда вступал с Эльмирою под сень
Церковную — учитель. Звонко пели
Колокола, из дальних деревень
Спешил народ, и наши менестрели,
К безоблачным взвиваясь небесам,
Их песнею благословляли там!

Валерий Брюсов

Роковой ряд. Венок сонетов

1.
Леля
Четырнадцать имен назвать мне надо…
Какие выбрать меж святых имен,
Томивших сердце мукой и отрадой?
Все прошлое встает, как жуткий сон.
Я помню юность; синий сумрак сада;
Сирени льнут, пьяня, со всех сторон;
Я — мальчик, я — поэт, и я — влюблен,
И ты со мной, державная Дриада!
Ты страсть мою с улыбкой приняла,
Ласкала, в отроке поэта холя,
Дала восторг и, скромная, ушла…
Предвестье жизни, мой учитель, Леля!
Тебя я назвал первой меж других
Имен любимых, памятных, живых.
2.
Таля
Имен любимых, памятных, живых
Так много! Но, змеей меня ужаля,
Осталась ты царицей дней былых,
Коварная и маленькая Таля.
Встречались мы средь шумов городских;
Являлась ты под складками вуаля,
Но нежно так стонала: «милый Валя», —
Когда на миг порыв желаний тих.
Все ж ты владела полудетской страстью;
Навек меня сковать мечтала властью
Зеленых глаз… А воли жаждал я…
И я бежал, измены не тая,
Тебе с безжалостностью кинув: «Падай!»
С какой отравно-ранящей усладой!
3.
Маня
С какой отравно-ранящей усладой
Припал к другим я, лепетным, устам!
Я ждал любви, я требовал с досадой,
Но чувству не хотел предаться сам.
Мне жизнь казалась блещущей эстрадой;
Лобзанья, слезы, встречи по ночам, —
Считал я все лишь поводом к стихам,
Я скорбь венчал сонетом иль балладой.
Был вечер; буря; вспышки облаков;
В беседке, там, рыдала ты, — без слов
Поняв, что я лишь роль играю, раня…
Но роль была — мой Рок! Прости мне, Маня!
Себя судил я в строфах огневых…
Теперь, в тоске, я повторяю их.
4.
Юдифь
Теперь, в тоске, я повторяю их,
Но губы тяготит еще признанье.
Так! Я сменил стыдливые рыданья
На душный бред безвольностей ночных.
Познал я сладость беглого свиданья,
Поспешность ласк и равный пыл двоих,
Тот «тусклый огнь» во взорах роковых,
Что мучит наглым блеском ожиданья.
Ты мне явила женщину в себе,
Клейменую, как Пасифая в мифе,
И не забыть мне «пламенной Юдифи»!
Безлюбных больше нет в моей судьбе,
Спешу к любви от сумрачного чада,
Но боль былую память множить рада.
5.
Лада
Да! Боль былую память множить рада!
Светлейшая из всех, кто был мне дан!
Твой чистый облик нимбом осиян,
Моя любовь, моя надежда, Лада!
Нас обручили гулы водопада,
Благословил, в чужих горах, платан,
Венчанье наше славил океан,
Нам алтарем служила скал громада!
Что б ни было, нам быть всегда вдвоем;
Мы рядом в мир неведомый войдем;
Мы связаны звеном святым и тайным!
Но путь мой вел еще к цветам случайным;
Я Должен вспомнить ряд часов иных…
О, счастье мук, порывов молодых!
6.
Таня
О, счастье мук, порывов молодых!
Ты вдруг вошла, с усмешкой легкой, Таня,
Стеблистым телом думы отуманя,
Смутив узорностью зрачков косых.
Стыдясь, ты требовала ласк моих,
Любовница, меня вела, как няня,
Молилась, плакала, меня тираня,
Прося то перлов, то цветов простых.
Невольно влекся я к твоей причуде,
И нравились мне маленькие груди,
Похожие на форму груш лесных.
В алькове брачном были мы, — как дети,
Переживая ряд часов-столетий,
Навек закрепощенных в четкий стих!
7.
Лила
Навек закрепощенных в четкий стих,
Прореяло немало мигов. Было
Светло и страшно, жгуче и уныло…
Привет тебе, среди цариц земных,
Недолгий призрак, царственная Лила!
Меня внесла ты в счет рабов своих…
Но в цепи я играл: еще ничьих
Оков — душа терпеть не снисходила.
Актер, я падая пред тобой во прах,
Я лобызал следы твоих сандалий,
Я дел терцинами твой лик медалей…
Но страсть уже стояла на часах…
И вдруг вошла с палящей сталью взгляда,
Ты — слаще смерти, ты — желанней яда.
8.
Дина
Ты — слаще смерти, ты — желанней яда,
Околдовала мой свободный дух!
И взор померк, и воли огнь потух
Под чарой сатанинского обряда.
В коленях — дрожь; язык — горяч и сух;
В раздумьях — ужас веры и разлада;
Мы — на постели, как я провалах Ада,
И меч, как благо, призываем вслух!
Ты — ангел или дьяволица. Дина?
Сквозь пытки все ты провела меня,
Стыдом, блаженством, ревностью казня.
Ты помниться проклятой, но единой!
Другие все проходят за тобой,
Как будто призраков туманный строй.
9.
Любовь
Как будто призраков туманный строй,
Все те, к кому я из твоих об ятий
Бежал в безумьи… Ах! твоей кровати
Возжжен был стигман в дух смятенный мой.
Напрасно я, обманут нежней тьмой,
Уста с устами близил на закате!
Пронзен до сердца острием заклятий,
Я был на ложах — словно труп немой.
И ты ко мне напрасно телом никла,
Ты, имя чье стозвучно, как Любовь!
Со стоном прочь я отгибался вновь…
Душа быть мертвой — сумрачно привыкла,
Тот облик мой, как облик гробовой,
В вечерних далях реет предо мной.
1
0.
Женя
В вечерних далях реет предо мной
И новый образ, полный женской лени,
С изнеженной беспечностью движений,
С приманчивой вкруг взоров синевой.
Но в ароматном будуаре Жени
Я был все тот же, тускло-неживой;
И нудил ропот, женственно-грудной,
Напрасно — миги сумрачных хотений.
Я целовал, но — как восставший труп,
Я слышал рысий, истерийный хохот,
Но мертвенно, как заоконный грохот…
Так водопад стремится на уступ,
Хоть страшный путь к провалу непременен…
Но каждый образ для меня священен.
1
1.
Вера
Да! Каждый образ для меня священен!
Сберечь бы все! Сияй, живи и ты,
Владычица народа и мечты,
В чьей свите я казался обесценен!
На краткий миг, но были мы слиты,
Твой поцелуй был трижды драгоценен;
Он мне сказал, что вновь я дерзновенен,
Что властен вновь я жаждать высоты!
Тебя зато назвать я вправе «Верой»;
Нас единила общность ярких грез,
И мы взлетали в область вышних гроз,
Как два орла, над этой жизнью серой!
Но дремлешь ты в могильной глубине…
Вот близкие склоняются ко мне.
1
3.
Надя
Вот близкие склоняются ко мне,
Мечты недавних дней… Но суесловью
Я не предам святыни, что с любовью
Таю, как клад, в душе, на самом дне.
Зачем, зачем к святому изголовью
Я поникал в своем неправом сне?
И вот — вечерний выстрел в тишине, —
И грудь ребенка освятилась кровью.
О, мой недолгий, невозможный рай!
Смирись, душа, казни себя, рыдай!
Ты приговор прочла в последнем взгляде.
Не смея снова мыслить о награде
Склоненных уст, лежал я в глубине,
В смятеньи — думы, вся душа — в огне…
1
3.
Елена
В смятеньи — думы; вся душа — в огне
Пылала; грезы — мчались в дикой смене…
Молясь кому-то, я сгибал колени…
Но был так ласков голос в вышине.
Еще одна, меж радужных видений,
Сошла, чтоб мне напомнить о весне…
Челнок и чайки… Отблеск на волне…
И женски-девий шепот; «Верь Елене!»
Мне было нужно — позабыть, уснуть;
Мне было нужно — в ласке потонуть,
Мне, кто недавно мимо шел, надменен!
Над озером клубился белый пар…
И принял я ее любовь, как дар…
Но ты ль, венок сонетов, неизменен?
1
4.
Последняя
Да! Ты ль, венок сонетов, неизменен?
Я жизнь прошел, казалось, до конца;
Но не хватало розы для венца,
Чтоб он в столетьях расцветал, нетленен.
Тогда, с улыбкой детского лица,
Мелькнула ты. Но — да будет покровенен
Звук имени последнего: мгновенен
Восторг признаний и мертвит сердца!
Пребудешь ты неназванной, безвестной, —
Хоть рифмы всех сковали связью тесной.
Прославят всех когда-то наизусть.
Ты — завершенье рокового ряда:
Тринадцать названо; ты — здесь, и пусть —
Четырнадцать назвать мне было надо!
1
5.
Заключительный
Четырнадцать назвать мне было надо
Имен любимых, памятных, живых!
С какой отравно-ранящей усладой
Теперь, в тоске, я повторяю их!
Но боль былую память множить рада;
О, счастье мук, порывов молодых,
Навек закрепощенных в четкий стих!
Ты — слаще смерти! ты — желанней яда!
Как будто призраков туманный строй
В вечерних далях реет предо мной, —
Но каждый образ для меня священен.
Вот близкие склоняются ко мне…
В смятеньи — думы, вся душа — в огне…
Но ты ль, венок сонетов, неизменен?
22 мая 1916
1
6.
Кода
Да! ты ль, венок сонетов, неизменен?
Как прежде, звезды жгучи; поздний час,
Как прежде, душен; нежны глуби глаз;
Твой поцелуй лукаво-откровенен.
Твои колени сжав, покорно-пленен,
Мир мерю мигом, ах! как столько раз!
Но взлет судьбы, над бурей взвивший нас,
Всем прежним вихрям грозно равномерен.
Нет, он — священней: на твоем челе
Лавр Полигимнии сквозит во мгле,
Песнь с песней мы сливаем властью лада.
Пусть мне гореть! — но в том огне горишь
И ты со мной! — я был неправ, что лишь
Четырнадцать имен назвать мне надо.

Евгений Абрамович Баратынский

Отрывки из Поэмы: Воспоминания

Посланница небес, бессмертных дар счастливый,
Подруга тихая печали молчаливой,
О память! — ты одна беседуешь со мной,
Ты возвращаешь мне отятое судьбой;
Тобою счастия мгновенья легкокрылы
Давно протекшие в мечтах мне снова милы.
Еще в забвении дышу отрадой их;
Люблю, задумавшись, минувших дней моих
Воспоминать мечты, надежды, наслажденья,
Минуты радости, минуты огорченья.
Не раз волшебною взлелеянный мечтой
Я в ночь безмолвную беседовал с тобой;
И в дни счастливые на час перенесенный,
Дремал утешенный и с жизнью примиренный.
Так, всем обязан я твоим приветным снам.
Тебя я петь хочу; — дай жизнь моим струнам,
Цевнице вторь моей; — твой голос сердцу внятен,
И резвой радости и грусти он приятен.
Ах! кто о прежних днях порой не вспоминал?
Кто жизнь печальную мечтой не украшал?
Смотрите: — Вот старик седой, изнеможенный,
На ветхих костылях под ношей лет согбенный,
Он с жизнью сопряжен страданием одним;
Уже могилы дверь отверста перед ним; —
Но он живет еще! — он помнит дни златые!
Он помнит резвости и радости младые!
С товарищем седым, за чашей круговой,
Мечтает о былом, и вновь цветет душой;
Светлеет взор его, весельем дух пылает,
И руку друга он с восторгом пожимает.

Наскучив странствием и жизни суетою,
Усталый труженик под кровлею родною
Вкушает сладостный бездействия покой;
Благодарит богов за мирный угол свой;
Забытый от людей блажит уединенье,
Где от забот мирских нашел отдохновенье;
Но любит вспоминать он были прежних лет,
И море бурное, и столько ж бурный свет,
Мечтанья юности, восторги сладострастья,
Обманы радости и ветреного счастья;
Милее кажется ему родная сень,
Покой отраднее, приятней рощи тень,
Уединенная роскошнее природа,
И тихо шепчет он: — «всего милей свобода!» —
О дети памяти! о Фебовы сыны!
Певцы бессмертные! кому одолжены
Вы силой творческой небесных вдохновений?
— «Отзыву прежних чувств и прежних впечатлений». —
Они неопытный развить умели ум,
Зажгли, питали в нем, хранили пламень дум.
Образовала вас природа — не искусство;
Так, — чувство выражать одно лишь может чувство.
Когда вы кистию волшебною своей
Порывы бурные, волнение страстей
Прелестно, пламенно и верно выражали,
Вы отголоску их в самих себе внимали.
Ах, скольких стоит слез бессмертия венец!

Но все покоится в безмолвии ночном,
И вежды томные сомкнулись тихим сном.
Воспоминания небесный, светлый Гений
К нам ниспускается на крыльях сновидений.
В пленительных мечтах, одушевленных им,
И к играм и к трудам обычным мы спешим:
Пастух берет свирель, — владелец багряницу,
Художник кисть свою, — поэт свою цевницу,
Потомок рыцарей, взлелеянный войной,
Сверкающим мечем махает над главой.

Доколе памяти животворящий свет
Еще не озарил туманной бездны лет,
Текли в безвестности века и поколенья;
Все было жертвою безгласного забвенья:
Дела великие не славились молвой,
Под камнем гробовым незнаем тлел герой.
Преданья свет блеснул, — и камни глас прияли,
Века минувшие из тьмы своей восстали;
Народы поздние урокам внемлют их,
Как гласу мудрому наставников седых.
Рассказы дивные! волшебные картины!
Свободный, гордый Рим! блестящие Афины!
Великолепный ряд триумфов и честей!
С каким волнением внимал я с юных дней
Бессмертным повестям Плутарха, Фукидида!
Я Персов поражал с дружиной Леонида;
С отцом Виргинии отмщением пылал,
Казалось, грудь мою пронзил его кинжал;
И подданный Царя, защитник верный трона,
В восторге трепетал при имени Катона.

Но любопытный ум в одной ли тьме преданий
Найдет источники уроков и познаний? —
Нет; все вокруг меня гласит о прежних днях.
Блуждая странником в незнаемых краях,
Я всюду шествую минувшим окруженный.
Я вопрошаю прах дряхлеющей вселенной:
И грады, и поля, и сей безмолвный ряд
Рукою времени набросанных громад.
Событий прежних лет свидетель молчаливый,
Со мной беседует их прах красноречивый.
Здесь отвечают мне оракулы времен:
Смотрите, — видите ль, дымится Карфаген!
Полнеба Африки пожарами пылает!
С протяжным грохотом Пальмира упадает!
Как волны дымные бегущих облаков,
Мелькают предо мной события веков.
Печать минувшего повсюду мною зрима…
Поля Авзонии! державный пепел Рима!
Глашатаи чудес и славы прежних лет!
С благословеньем вас приветствует поэт.
Смотрите, — как века, незримо пролетая,
Твердыни древние и горы подавляя,
Бросая гроб на гроб, свергая храм на храм,
Остатки гордые являют Рима нам.
Великолепные, бессмертные громады!
Вот здесь висящих рек шумели водопады;
Вот здесь входили в Рим когорты Плебеян,
Обремененные богатством дальних стран;
Чертогов, портиков везде я зрю обломки,
Где начертал резец Римлян деянья громки.
Не смела времени разрушить их рука,
И возлегли на них усталые века.
Все, все вещает здесь уму, воображенью.
Внимайте времени немому поученью!
Познайте тления незыблемый закон!
Из-под развалин сих вещает глухо он:
«Все гибнет, все падет, — и грады, и державы»…
О колыбель наук, величия и славы!
Отчизна светлая героев и богов!
Святая Греция! теперь толпы рабов
Блуждают на брегах божественной Эллады;
Ко храму ветхому Дианы иль Паллады
Шалаш пристроил свой ленивый рыболов!
Ты б не узнал, Солон, страну своих отцов;
Под чуждым скипетром главой она поникла;
Никто не слышит там о подвигах Перикла; —
Все губит, все мертвит невежества ярем.
Но неужель для нас язык развалин нем?
Нет, нет, лишь понимать умейте их молчанье, —
И новый мир для вас создаст воспоминанье.

Счастлив, счастлив и тот, кому дано судьбою
От странствий отдохнуть под кровлею родною,
Увидеть милую, священную страну,
Где жизни он провел прекрасную весну,
Провел невинное, безоблачное детство.
О край моих отцов! о мирное наследство!
Всегда присутственны вы в памяти моей:
И в берегах крутых сверкающий ручей,
И светлые луга, и темные дубравы,
И сельских жителей приветливые нравы. —
Приятно вспоминать младенческие дни…

Когда, едва вздохнув для жизни неизвестной,
Я с тихой радостью взглянул на мир прелестный, —
С каким восторгом я природу обнимал!
Как свет прекрасен был! — Увы! тогда не знал
Я буйственных страстей в беспечности невинной:
Дитя, взлелеянный природою пустынной,
Ее одну лишь зрел, внимал одной лишь ей;
Сиянье солнечных, торжественных лучей
Веселье тихое мне в сердце проливало;
Оно с природою в ненастье унывало;
Не знал я радостей, не знал я мук других,
За мигом не умел другой предвидеть миг;
Я слишком счастлив был спокойствием незнанья;
Блаженства чуждые и чуждые страданья
Часы невидимо мелькали надо мной…
О, суждено ли мне увидеть край родной,
Друзей оставленных, друзей всегда любимых,
И сердцем отдохнуть в тени дерев родимых?..
Там счастье я найду в отрадной тишине.
Не нужны почести, не нужно злато мне; —
Отдайте прадедов мне скромную обитель.
Забытый от людей, дубрав безвестных житель,
Не позавидую надменным богачам;
Нет, нет, за тщетный блеск я счастья не отдам;
Не стану жертвовать фортуне своевольной.
Спокойный совестью, судьбой своей довольный,
И песни нежные, и мирный фимиам
Я буду посвящать отеческим богам.
Так перешедши жизнь незнаемой тропою,
Свой подвиг совершив, усталою главою
Склонюсь я наконец ко смертному одру;
Для дружбы, для любви, для памяти умру;
И все умрет со мной! — Но вы, любимцы Феба,
Вы вместе с жизнию принявшие от неба
И дум возвышенных и сладких песней дар!
Враждующей судьбы не страшен вам удар:
Свой век опередив, заране слышит Гений
Рукоплескания грядущих поколений.

Василий Андреевич Жуковский

Послание к Плещееву

В день Светлого Воскресения
Ты прав, любезный мой поэт!
Твое послание на русском Геликоне,
При русском мерзлом Аполлоне,
Лишь именем моим бессмертие найдет!
Но, ах! того себе я в славу не вменяю!
А почему ж? Читай. И прозу и стихи
Я буду за грехи
Марать, марать, марать и много намараю,
Шесть то́мов, например (а им, изволишь знать,
Готовы и титу́л и даже оглавленье);
Потом устану я марать,
Потом отправлюся в тот мир на поселенье,
С фельдегерем-попом,
Одетый плотным сундуком,
Который гробом здесь зовут от скуки.
Вот вздумает какой-нибудь писец
Составить азбучный писателям венец,
Ясней: им лексикон. Пройдет он аз и буки,
Пройдет глаголь, добро и есть;
Дойдет он до живете;
А имя ведь мое, оставя лесть,
На этом свете
В огромном списке бытия
Ознаменовано сей буквой-раскорякой.
Итак, мой биогра́ф, чтоб знать, каким был я,
Хорошим иль дурным писакой,
Мои творенья развернет.
На первом томе он заснет,
Потом воскликнет: «Враль бесчинный!..
За то, что от него здесь мучились безвинно
И тот, кто вздор его читал,
И тот, кто, не читав, в убыток лишь попал,
За типографию, за то, что им наборщик,
Корректор, цензор, тередорщик 
Совсем почти лишились глаз, —
Я не пущу его с другими на Парнас!»
Тогда какой-нибудь моей защитник славы
Шепнет зоилу: «Вы не правы!
И верно, должен был
Иметь сей автор дарованье;
А доказательство — Плещеева посланье!»
Посланье пробежав, суровый мой зоил
Смягчится, — и прочтут потомки в лексиконе:
«Жуковский. Не весьма в чести при Аполлоне;
Но боле славен тем, что изредка писал
К нему другой поэт, Плещеев;
На счастье русских стиходеев,
Не русским языком сей автор воспевая;
Жил в Болхове, с шестью детьми, с женою;
А в доме у него жил Осип Букильон .
Как жаль, что пренебрег язык отчизны он;
Нас мог бы он ссудить богатою статьею».
Вот так-то, по тебе, и я с другими в ряд.
Но ухо за ухо, зуб за зуб, говорят,
Ссылаясь на писанье;
А я тебе скажу: посланье за посланье!..

Любезен твой конфектный Аполлон!
Но для чего ж, богатый остротою,
Столь небогат рассудком здравым он?
Как, милый друг, с чувствительной душою,
Завидовать, что мой кривой сосед
И плут, и глуп, и любит всем во вред
Одну свою противную персону;
Что бог его — с червонцами мешок;
Что, подражать поклявшись Гарпагону ,
Он обратил и душу в кошелек, —
Куда ничто: ни чувство сожаленья,
Ни дружество, ни жар благотворенья,
Как ангел в ад, не могут проникать;
Где место есть лишь векселям, нулями
Унизанным, как будто жемчугами!
Оставь его не живши умирать —
И с общих бед проценты вычислять!
Бесчувственность сама себе мучитель!
И эгоист, слез чуждых хладный зритель,
За этот хлад блаженством заплатил!
Прекрасен мир, но он прекрасен нами!
Лишь добрый в нем с отверстыми очами
А злобный сам очей себя лишил!
Не для него природа воскресает,
Когда в поля нисходит светлый май;
Где друг людей находит жизнь и рай,
Там смерть и ад порочный обретает!
Как древния святой псалтыри звон,
Так скромного страдальца тихий стон
Чистейшу жизнь в благой душе рождает!
О, сладостный благотворенья жар!
Дар нищете— себе сторичный дар!
Сокровищ сих бесчувственный не знает!
Не для него послал творец с небес
Бальзам души, утеху сладких слез!
Ты скажешь: он не знает и страданья! —
Но разве зло — страдать среди изгнанья,
В надежде зреть отечественный край?..
Сия тоска и тайное стремленье —
Есть с милыми вдали соединенье!
Без редких бед земля была бы рай!
Но что ж беды для веры в провиденье?
Лишь вестники, что смотрит с высоты
На нас святой, незримый Испытатель;
Лишь сердцу глас: крепись! Минутный ты
Жилец земли! Жив бог, и ждет создатель
Тебя в другой и лучшей стороне!
Дорога бурь приводит к тишине!
Но, друг, для злых есть зло и провиденье!
Как страшное ночное привиденье,
Оно родит в них трепет и боязнь,
И божий суд на языке их — казнь!
Самим собой подпоры сей лишенный,
Без всех надежд, без веры здесь злодей,
Как бледный тать, бредет уединенно —
И гроб вся цель его ужасных дней!..

Ты сетуешь на наш клима́т печальный!
И я с тобой готов его винить!
Шесть месяцев в одежде погребальной
Зима у нас привыкнула гостить!
Так! Чересчур в дарах она богата!
Но… и зимой фантазия крылата!
Украсим то, чего не избежим,
Пленительной игрой воображенья,
Согреем мир лучом стихотворенья
И на снегах Темпею насадим!
Томпсон и Клейст, друзья, певцы природы,
Соединят вкруг нас ее красы!
Пускай молчат во льдах уснувши воды
И чуть бредут замерзлые часы, —
Спасенье есть от хлада и мороза:
Пушистый бобр, седой Камчатки дар,
И камелек, откуда легкий жар
На нас лиет трескучая береза.
Кто запретит в медвежьих, сапогах,
Закутав нос в обширную винчуру,
По холодку на лыжах, на коньках
Идти с певцом в пленительных мечтах
На снежный холм, чтоб зимнюю натуру
В ее красе весенней созерцать.
Твоя ж жена приятней всякой музы
Тот милый край умеет описать,
Где пел Марон, где воды Аретузы
В тени олив стадам наводят сон;
Где падший Рим, покрытый гордым прахом,
Являет свой одряхший Пантеон
Близ той скалы, куда народы с страхом
И их цари, от всех земных концов,
Текли принять ужасный дар оков.
Ясней блестят лазурные там своды!
Я часто сам, мой друг, в волшебном сне
Скитаюсь в сей прелестной стороне,
Под тенью мирт, склонившихся на воды,
Или с певцом и Вакха и свободы,
С Горацием, в сабинском уголке,
Среди его простых соседей круга,
В глазах любовь и сердце на руке,
Делю часы беспечного досуга!
Но… часто там, где ручеек журчит
Под темною душистых лавров сенью,
Где б мирному и быть уединенью,
Остря кинжал, скрывается бандит,
И грозные вдаль устремленны очи
Среди листов, добычи ждя, горят,
Как тусклые огни осенней ночи,
Но… часто там, где нив моря шумят,
Поля, холмы наводнены стадами,
И мир в лугах, усыпанных цветами,
Лишь гибели приманкой тишина,
И красотой цветов облечена
Готовая раскрыться пасть волкана.
Мой друг, взгляни на жребий Геркулана
И не ропщи, что ты гиперборей…
Смотри, сбежал последний снег полей!
Лишь утренник, сын мраза недозрелый,
Да по верхам таящийся снежок,
Да сиверкий при солнце ветерок
Нам о зиме вещают отлетелой;
Но лед исчез, разбившись, как стекло,
Река, смирясь, блестит между брегами,
Идут в поля оратаи с сохами,
Лишь мельница молчит — ее снесло!
Но что ж? и здесь найдем добро и зло.
Ты знаешь сам: у нас от наводненья
Премножество случалось разоренья.
И пользою сих неизбежных бед
Есть то, мой друг, что мой кривой сосед
Чуть не уплыл в чистилище на льдине!
Уже ревел окрест него потоп;
Как Арион чудесный на дельфине,
Уж на икре сидел верхом циклоп;
Но в этот час был невод между льдами
По берегам раскинут рыбаками,
И рыбакам прибыток был велик:
Им с щуками достался ростовщик!

Так, милый друг, скажу я в заключенье:
Пророчество для нас твое сравненье!
Растает враг, как хрупкий вешний лед!
Могущество оцепенелых вод,
Стесненное под тяжким игом хлада,
Все то ж, хотя незримо и молчит.
Спасительный дух жизни пролетит —
И вдребезги ничтожная преграда!
О, русские отмстители-орлы!
Уже взвились! Уже под облаками!
Уж небеса пылают их громами!
Уж огласил их клич ту бездну мглы,
Где сдавлены, обвитые цепями,
Отмщенья ждя, народы и с царями!
О, да грядет пред ними русский бог!
Тот грозный бог, который на Эвксине
Велел пылать трепещущей пучине
И раздробил сармату гордый рог!
За ними вслед всех правых душ молитвы!
Да грянет час карающия битвы!
За падших месть! Отмщенье за Тильзит!.. 

Но, милый друг, вернее долетит
Мольба души к престолу провиденья,
В сопутствии летя благотворенья!
И в светлый день, когда воскресший мир
Поет хвалы подателю спасенья,
Ужель один не вкусит наслажденья
Сын нищеты? Ужель, забыт и сир,
Средь братии, как в горестном изгнанье,
Он с гимнами соединит стенанье
И лишь слезой на братское лобзанье,
Безрадостный, нам будет отвечать?
Твоей душе легко меня понять!
Еще тот кров в развалинах дымится,
Где нищая вдовица с сиротой
Ждала в тоске минуты роковой:
На пепле сем пускай благословится
Твоих щедрот незримая рука!
Ах! милость нам и тяжкая сладка!
Но ты — отец! Сбирай благословенья
Спасаемых здесь благостью твоей
На юные главы твоих детей!
Их отличат они для провиденья!
Увы, мой друг! что сих невинных ждет
На том пути, где скрыт от нас вожатый,
В той жизни, где всего верней утраты,
Где скорбь без крыл, а радости крылаты,
На то с небес к нам голос не сойдет!
Но доблестью отцов хранимы чада!
Она для них — твердейшая ограда!