Все стихи про писателя

Найдено стихов - 43

Вильгельм Александрович Зоргенфрей

Сей «писатель» умер от удара

Сей «писатель» умер от удара,
Ибо днем и ночью он строчил,
Отсылая четверть гонорара
В магазин бумаги и чернил.

Сергей Михалков

Обращение писателя к читателям

Я к вам обращаюсь, товарищи, дети:
Полезнее книги нет вещи на свете!
Пусть книги друзьями заходят в дома,
Читайте всю жизнь, набирайтесь ума!

Владимир Маяковский

Раньше были писатели белоручки… (Роста №52)

Раньше были писатели белоручки.
Работали для крохотной разряженной кучки.
А теперь писатель — голос масс.
Станет сам у наборных касс.
И покажет в день писательского субботника,
что Россия не белоручку нашла, а работника.

Яков Полонский

В альбом К. Ш… (Писатель, — если только он…)

Писатель, — если только он
Волна, а океан — Россия,
Не может быть не возмущен,
Когда возмущена стихия.
Писатель, если только он
Есть нерв великого народа,
Не может быть не поражен,
Когда поражена свобода.

Гавриил Романович Державин

На вздорного писателя

В твоих торжественных, высокопарных,
Похвальных одах, благодарных,
Не блески в мраке зрю, — не день,
Не звуки слышу громовые;
Текут потоки потовые
И от гремушек дребедень.

Борис Рыжий

Писатель

Как таксист, на весь дом матерясь,
за починкой кухонного крана
ранит руку и, вытерев грязь,
ищет бинт, вспоминая Ивана

Ильича, чуть не плачет, идет
прочь из дома: на волю, на ветер —
синеглазый худой идиот,
переросший трагедию Вертер —

и под грохот зеленой листвы
в захламленном влюбленными сквере
говорит полушепотом: «Вы,
там, в партере!»

Геннадий Шпаликов

Хоронят писателей мертвых

Хоронят писателей мёртвых,
Живые идут в коридор.
Служителей бойкие метлы
Сметают иголки и сор.

Мне дух панихид неприятен,
Я в окна спокойно гляжу
И думаю — вот мой приятель,
Вот я в этом зале лежу.

Не сделавший и половины
Того, что мне сделать должно,
Ногами направлен к камину,
Оплакан детьми и женой.

Хоронят писателей мертвых,
Живые идут в коридор.
Живые людей распростертых
Выносят на каменный двор.

Ровесники друга выносят,
Суровость на лицах храня,
А это — выносят, выносят, -
Ребята выносят меня!

Гусиным или не гусиным
Бумагу до смерти марать,
Но только бы не грустили
И не научились хворать.

Но только бы мы не теряли
Живыми людей дорогих,
Обидами в них не стреляли,
Живыми любили бы их.

Ровесники, не умирайте.

Иван Иванович Хемницер

Писатель

Писатель что-то сочинил,
Чем сам он недоволен был.
В способности своей писатель сомневался,
А потому
Ему
И труд свой не казался;
И так он не ласкался
Уж похвалу ту получить,
Котору заслужить
Старался.
В сомненьи сем ему невежда предстает.
Писатель тут на рассужденье
Свой труд невежде подает.
«Пожалуй, — говорит, — скажи свое ты мненье
На это сочиненье».
Судьей невежда стал,
Судил, решил, определял:
Ни в чем не сомневался,
Ничем он не прельщался,
И только что кричал:
«Вот это низко здесь! там то неблагородно!
В том месте темен смысл! тут вовсе нет его!
Вот это с правдою не сходно!
Здесь остроты нет ничего!
Тут должно иначе… получше изясниться!
А эта речь проста… и… не годится!
И все невежда вкось и вкриво толковал
Что он невежда был, о том писатель знал,
И про себя сказал:
«Теперь надежда есть, что труд мой не пропал».

Леонид Мартынов

Мухи

На дачной скрипучей веранде
Весь вечер царит оживленье.
К глазастой художнице Ванде
Случайно сползлись в воскресенье
Провизор, курсистка, певица,
Писатель, дантист и певица.«Хотите вина иль печенья?»
Спросила писателя Ванда,
Подумав в жестоком смущенье:
«Налезла огромная банда!
Пожалуй, на столько баранов
Не хватит ножей и стаканов».Курсистка упорно жевала.
Косясь на остатки от торта,
Решила спокойно и вяло:
«Буржуйка последнего сорта».
Девица с азартом макаки
Смотрела писателю в баки.Писатель за дверью на полке
Не видя своих сочинений,
Подумал привычно и колко:
«Отсталость!» и стал в отдаленьи,
Засунувши гордые руки
В триковые стильные брюки.Провизор, влюбленный и потный,
Исследовал шею хозяйки,
Мечтая в истоме дремотной:
«Ей-богу! Совсем как из лайки…
О, если б немножко потрогать!»
И вилкою чистил свой ноготь.Певица пускала рулады
Все реже, и реже, и реже.
Потом, покраснев от досады,
Замолкла: «Не просят! Невежи…
Мещане без вкуса и чувства!
Для них ли святое искусство?»Наелись. Спустились с веранды
К измученной пыльной сирени.
В глазах умирающей Ванды
Любезность, тоска и презренье —
«Свести их к пруду иль в беседку?
Спустить ли с веревки Валетку?»Уселись под старой сосною.
Писатель сказал: «Как в романе…»
Девица вильнула спиною,
Провизор порылся в кармане
И чиркнул над кислой певичкой
Бенгальскою красною спичкой.

Дмитрий Васильевич Аверкиев

"Неумолимо Провиденье..."

Неумолимо Провиденье:
Оно меня за тяжкий грех
Решило, вместо заключенья,
Вписать в литературный цех.
О, Посидаон-колебатель!
Феб лучезарный! Зевс-отец!
Какой, о, боги! я писатель:
Я просто грамотный купец.
Я не бурсацкаго закала,
И нет в родне моей попов,
Я не браню кого попало,
Не знаю даже модных слов;
Я по природе не ругатель,
Принципа ради я не лжец, —
Какой же к чорту я писатель:
Я просто грамотный купец.
Меня ни разу не бивали,
Меня Буренин не хвалил,
В тюрьму за пасквиль не сажали,
Бурдин обедом не кормил;
Я не трактирный заседатель,
Я не журнальный удалец, —
Какой же к чорту я писатель:
Я просто грамотный купец.
Я из себя не корчил Брута,
Из кучи не метал громов;
В те дни как приходилось круто,
Я в клубах не читал стихов;
Своих друзей я не предатель
И перед властию не льстец, —
Какой же к чорту я писатель:
Я просто грамотный купец.
С Зарядья критик как-то с дуру
Меня в Шекспиры произвел,
И этим всю литературу
В негодование привел:
Как запищали,—о, Создатель!
Как загалдели,—о, Творец!
Какой же к чорту я писатель:
Я просто грамотный купец.
А как начнут хвалить своих-то!
Тут все за гениев слывут:
Один за Гейне, тот за Свифта,
Ты—Теккерей, он—Томас Гуд.
Поэт не Пушкин—наш издатель,
Не Кант, а критик наш мудрец!…
Какой же к чорту я писатель:
Я просто грамотный купец.
Д. АВЕРКИЕВ.

Александр Григорьевич Архангельский

Книгу в массы

Полгода брат-писатель,
Иссушен табаком,
Сидел и дни и ночи
За письменным станком.
И вот, пробыв в работе
Не более двух лет,
В издательстве таком-то
Выходит книга в свет.
Приятная бумага,
Чудесный переплет.
И труд свой брат-писатель
В журнал на отзыв шлет.
И критик Икс иль Игрек —
Опустим имена! —
Строчит, что книга массам
Весьма, весьма нужна.
И шрифт-де очень четок,
И опечаток нет,
И очень интересен,
Хотя и прост, сюжет.
Ты жаждешь, брат-читатель,
Прочесть почтенный труд,
Но… Вместо «но» поставим
По сути дела—тпру!
Я был в избе-читальне
В колхозе, под Москвой.
Мне пел избач уныло,
Качая головой.
Рукою делал пассы,
Ткнул в книжный шкаф перстом.
Лишь лозунг «Книгу в массы»
Висел в шкафу пустом.
— Вот, вишь, какое чтиво! —
Избач допел и скис.
Мораль? Насчет морали
Пусть говорит КОГИЗ.

Михаил Лермонтов

На буйном пиршестве задумчив он сидел…

На буйном пиршестве задумчив он сидел
Один, покинутый безумными друзьями,
И в даль грядущую, закрытую пред нами,
Духовный взор его смотрел.
И помню я, исполненны печали,
Средь звона чаш, и криков, и речей,
И песен праздничных, и хохота гостей,
Его слова пророчески звучали.
Он говорил: ликуйте, о друзья!
Что вам судьбы дряхлеющего мира?..
Над вашей головой колеблется секира,
Но что ж!.. Из вас один ее увижу я.1839 г.Стихотворение не закончено. В основу его лег вымышленный рассказ французского писателя Ж.-Ф. Лагарпа о том, что в начале 1788 г. на банкете у одного знатного вельможи писатель-монархист Ж. Казот (казненный в 1792 г.) предсказал французскую революцию и судьбу присутствовавших на вечере гостей — в том числе и свою собственную. Рассказ Лагарпа, впервые появившийся в 1806 г., неоднократно перепечатывался в русском переводе. Тема эта была близка Лермонтову, в лирике которого «мечта» о годе, «когда с царей корона упадет», и пророческое предчувствие революционных событий занимают значительное место.

Христиан Фюрхтеготт Геллерт

Боярин афинский

Какой-то господин,
Боярин знатный из Афин,
Который в весь свой век ничем не отличился
И никакой другой заслуги не имел,
Окроме той одной, что сладко пил и ел
И завсегда своей породой возносился, —
При всем, однако же, хотел,
Чтоб думали, что он достоинствы имел.

Весьма нередко то бывает:
Чем меньше кто себя достойным примечает.
И, право бы, в слуги к себе негоден был,
Когда бы родом он боярином не слыл, —
Тем больше требует почтенья и желает
В том самом городе, где барин этот был,
Какой-то стихотворец жил,
Который пел мужей, делами именитых,
Не титлами пустыми отменитых.
Писателя сего боярин попросил,
Чтоб нечто и в его он славу сочинил.
«Когда, — писателю вельможа говорил, —
Вы что-нибудь мне в славу сочините
И мне ту сделаете честь,
Прославиться и вам тут также случай есть».
В ответ писатель: «Извините,
Я всею бы душой вам в этом услужил,
Но сделать этого никак мне невозможно,
Затем что я зарок такой уж положил,
Чтоб не из подлого ласкательства и ложно
Стихи на похвалу кого-нибудь писать,
Но ими истинны заслуги прославлять».

Николай Михайлович Языков

К А. Д. В—у

Пред вашими глазами
Стоит приятель мой,
Смотрите, вот какой:
Опрысканный духами,
Причесан мастерски,
Немного вас пониже,
Одетый как в Париже
И смотрит сквозь очки;
С учтивостью парадной
Играет шляпой он -
И головой помадной
Вам от меня поклон.
Глаза его сверкают
Блистательным огнем
И с гордостью взирают,
Показывая в нем
Писателя-поэта;
Он духом - либерал,
Ногами он - для света,
А головой - журнал.
Он славу здесь большую
Достал своим пером,
Его рекомендую
И вас прошу об нем:
Примите как родного
(Он дед мне по стихам,
Писателя дурного
Я не послал бы к вам).
Он свет и женщин знает,
Из секты остряков, -
Итак, имеет средства
На балах ваших быть,
И дам и дев кокетства
Вниманье заслужить.
Прошу вас - отведите
Его в дворянский круг,
Ласкайте и любите:
Он мой судья и друг;
Надеюсь, что, конечно,
Он в вас меня найдет,
И с радостью сердечной
Благодарю вперед.

Иван Иванович Хемницер

Пустомеля

Из первых шалунов молодчик,
Великий вертопрах, болтун и враль господчик,
Который только в то и жил,
Что вести собирал и вести разносил,
Которые его весь разум занимали
И только лгать,
Молоть, болтать
Бесперестанно заставляли,
А рассуждать о чем никак не допускали;
Который умных всех глупцами называл
Иль сделать их такими всех желал;
Который в то одно старался,
Чтоб людям голову вскружить
Враньем своим бесить
И скуку наводить,
И всех до смерти был готов заговорить.

Такой молодчик вдруг к писателю примчался
И с попыхов к нему бежит,
А сам уж издали кричит:
«Так! все за книгами! и все уединенны!
И все от света удаленны!
И все бы вам читать!
И все бы вам писать!
И я таки не понимаю,
Как, полно, никогда вас скука не возьмет!»

— «Я этого не примечаю, —
Писатель отвечал, — один ли я иль нет,
Когда за книгами сижу я в размышленьи;
Но чувствую, что я теперь в уединеньи».

Валентин Катаев

Дятлы

За стволы трухлявых сосен
Зацепившись вверх ногами,
Разговаривали дятлы
По лесному телеграфу.– Тук-тук-тук, — один промолвил.
— Тук-тук-тук, — другой ответил.
— Как живете? Как здоровье?
— Ничего себе. Спасибо.– Что хорошенького слышно
У писателя на даче?
— Сам писатель кончил повесть.
— Вам понравилась? — Не очень.– Почему же? — Слишком мало
В ней о дятлах говорится.
— Да, ужасно нынче пишут
Пожилые беллетристы.– А писательские дети?
— Все по-прежнему, конечно:
Павлик мучает котенка
И рисует генералов.– А Евгения? — Представьте,
С ней несчастье приключилось:
Нахватала в школе двоек
И от горя захворала.Но теперь уже здорова,
Так что даже очень скоро
Вместе с мамою на дачу
На каникулы приедет.– Ходят слухи, что на дачу
К ним повадилась лисица.
Интересно, что ей нужно?
— Совершенно непонятно.– Впрочем, летом на террасе
Жили белые цыплята.
Очень может быть, лисица
И приходит по привычке.Все ей кажется, что можно
Сцапать курочку на ужин.
И вокруг пустой террасы
Ходит жадная лисица.Красть цыплят она привыкла,
А теперь голодной ходит.
— Да, вы правы. Значит, надо
Избегать дурных привычек.Как сказал б одной из басен
Знаменитый баснописец:
«Ты все пела, это дело,
Так поди-ка, попляши».Так под Новый год на даче
На стволах столетних сосен
Разговаривали дятлы
По лесному телеграфу.– Тук-тук-тук, — один промолвил.
— Тук-тук-тук, — другой ответил.
— Ну, я с вами заболтался,
С Новым годом. До свиданья.

Александр Сумароков

Коршун

Брюхато брюхо, — льзя ль по-русски то сказать?
Так брюхо не брюхато,
А чрево не чревато,
Таких не можно слов между собой связать.
У Коршуна брюшко иль стельно, иль жеребо,
От гордости сей зверь взирает только в небо.
Он стал Павлин. Не скажут ли мне то,
Что Коршун ведь не зверь, но птица?
Не бесконечна ли сей критики граница?
Что
Худого в том, коль я сказал «жеребо»?
Для рифмы положил я слово то, для «небо».
А, это приискав, и несколько был рад.
Остался в точности, как должно быти, склад.
То шутки, каковы рондо, сонет, баллад…
От этого писцы нередко отбегают,
Однако то они когда пренебрегают.
«Жеребо» положил не ради ль рифмы я?
Но сим испорчена ль хоть мало мысль моя?
Напрасно, кажется, за то меня ругают,
Что я неслыханну тут рифму положил,
Я критики за то себе не заслужил.
«Жеребо» слово я ошибкой не считаю,
А вместо басни той сию теперь сплетаю.
Был Коршун горд,
Как черт,
Да только он смотрел не в ад, но в небо,
А черти смотрят в ад.
(Не мните критикой мне сею дати мат.
Не зрю ошибки я, что я сказал «жеребо».
Но к притче приступлю.) Стал Коршун быть Павлин,
В его он перьях был великий господин.
Но птицы прочие безумца ощипали,
Так брюхо гордое и горды мысли пали.
Кто хочет, может он писателя винить,
Однако должно ли писателя бранить,
А это слышали мои исправно уши.
Но кто переведет на свете подлы души!

Яков Андреевич Галенковский

Подражание сатире В. В. Капниста

Кто сколько ни сердись, а я начну браниться —
С плохими книгами никак мне не ужиться.
Везде писатели свой кажут дерзкий вид,
Выходят в свет толпой, забывши вкус и стыд.
Иной ученым быть решился непременно:
От сказок к хроникам преходит дерзновенно
И думает, что так легко их сочинять,
Как травки и цветы слезами омывать.
Ну что ж! Пускай сей вздор безграмотных пленяет,
Читатель ничего иль мало в том теряет;
Но для чего Дамон , писатель наших миф,
Две басенки иль три на русский преложив,
Уж думает, что он совместник Лафонтена?
Зачем опять другой, усердный раб Славена
Свой мелкомысленный славено-русский бред
За образец ума и вкуса выдает?
Тот новой мудрости свой разум посвятил:
Он таинства на дне колодезя открыл;
Хоть сам во тьме, свой ум ко свету простирает,
На путь ведя иной, со старого сбивает.
Другой, меж шкапом книг зарывшись день и ночь,
Всех авторов щечит, на курс напрягши мочь;
Однако ж не блеснул, а только запылился,
Хотел было учить, да сам не научился;
А третий, чтоб скорей в ученый ряд попасть
Иль быть профессором — всех хуже стал писать.
Но можно ли каким спасительным законом
Принудить Клузия жить в мире с Аполлоном,
Не ставить на подряд во все журналы од
И древних уж не сметь перелагать вперед?
Возможно ль запретить, чтобы Лакриманс унылый,
Своею нежностью всем дамам опостылый,
Напутав кое-как и прозы и стихов,
Не отдал их в печать и не был бы готов
Оплакать всякий куст, все тропки, все гробницы?
Чтоб пропустил Салтон день ангела сестрицы,
Чтоб журналистов рой друг друга не хвалил
И древний наш Услад дев Пинда не дразнил?
Нельзя. Зато и нам нельзя же не сердиться:
Вы пишете лишь вздор, так как же не браниться?

Владимир Маяковский

Вопль кустаря

Товарищ писатель,
о себе ори:
«Зарез —
какие-то выродцы.
Нам
надоело,
что мы кустари. —
Хотим
механизироваться».
Подошло вдохновение —
писать пора.
Перо в чернильницу —
пожалте бриться:
кляксой
на бумагу
упадает с пера
маринованная
в чернилах
мокрица.
Вы,
писатели,
земельная соль —
с воришками путаться
зазорно вам.
А тут
из-за «паркера»
изволь
на кражу
подбивать беспризорного.
Начнешь переписывать —
дорога́ машинистка.
Валяются
рукописи
пуд на пуде.
А попробуй
на машинистке женись-ка —
она
и вовсе
писать не будет.
Редактору
надоест
глазная порча
от ваших
каракулей да строчек.
И он
напечатает
того, кто разборчив,
у которого
лучше почерк.
Писатели,
кто позаботится о вас?
Ведь как
писатели
бегают!
Аж хвост
отрастишь,
получаючи аванс,
аж станешь
кобылой пегою.
Пешком
бесконечные мили коси́, —
хотя бы
ездить
по таксе бы!
Но сколько
червей
накрутит такси,
тоже —
удовольствие так себе.
Кустарю
действительно
дело табак —
богема
и кабак.
Немедля
избавителя
мы назовем
всем,
кто на жизнь злятся.
Товарищ,
беги
и купи
заем,
заем индустриализации.
Вырастет
машинный город,
выберемся
из нищей запарки —
и будет
у писателя
свой «форд»,
свой «ундервуд»
и «паркер».

Владимир Маяковский

Птичка божия

Он вошел,
     склонясь учтиво.
Руку жму.
     — Товарищ —
            сядьте!
Что вам дать?
       Автограф?
            Чтиво?
— Нет.
   Мерси вас.
         Я —
           писатель.
— Вы?
   Писатель?
        Извините.
Думал —
    вы пижон.
         А вы…
Что ж,
   прочтите,
        зазвените
грозным
     маршем
         боевым.
Вихрь идей
      у вас,
         должно быть.
Новостей
     у вас
        вагон.
Что ж,
   пожалте в уха в оба.
Рад товарищу. —
        А он:
— Я писатель.
       Не прозаик.
Нет.
  Я с музами в связи. —
Слог
   изыскан, как борзая.
Сконапель
      ля поэзи́.
На затылок
      нежным жестом
он
  кудрей
      закинул шелк,
стал
   барашком златошерстым
и заблеял,
      и пошел.
Что луна, мол,
       над долиной,
мчит
   ручей, мол,
         по ущелью.
Тинтидликал
       мандолиной,
дундудел виолончелью.
Нимб
   обвил
      волосьев копны.
Лоб
   горел от благородства.
Я терпел,
     терпел
         и лопнул
и ударил
     лапой
         о́б стол.
— Попрошу вас
        покороче.
Бросьте вы
      поэта корчить!
Посмотрю
     с лица ли,
          сзади ль,
вы тюльпан,
      а не писатель.
Вы,
  над облаками рея,
птица
   в человечий рост.
Вы, мусье,
     из канареек,
чижик вы, мусье,
         и дрозд.
В испытанье
       битв
          и бед
с вами,
    што ли,
        мы
          полезем?
В наше время
       тот —
          поэт,
тот —
   писатель,
        кто полезен.
Уберите этот торт!
Стих даешь —
       хлебов подвозу.
В наши дни
      писатель тот,
кто напишет
      марш
         и лозунг!

Владимир Маяковский

Помощь Наркомпросу, Главискусству в кубе, по жгучему вопросу, вопросу о клубе

Федерация советских писателей получила дом и организует в Москве первый писательский клуб.
Из газет.Не знаю —
петь,
плясать ли,
улыбка
не сходит с губ.
Наконец-то
и у писателя
будет
свой
клуб.
Хорошая весть.
Организовать
так,
чтобы цвесть
и не завять.
Выбрать
мебель
красивую самую,
оббитую
в недорогой бархат,
чтоб сесть
и удобно
слушать часами
доклад
товарища Авербаха.
Потом,
понятен,
прост
и нехитр,
к небу
глаза воздевши,
пусть
Молчанов
читает стихи
под аплодисменты девушек.
Чтоб каждому
чувствовалось
хорошо и вольно́,
пусть —
если выйдет оказийка —
встанет
и прочитает
Всеволод Ивано́в
пару, другую рассказиков.
Чтоб нам не сидеть
по своим скворешням —
так,
как писатель
сидел века.
Хочется
встретиться
с Толстым,
с Орешиным
поговорить
за бутылкой пивка.
Простая еда.
Простой напиток.
Без скатертей
и прочей финтифлюжины.
Отдать
столовую
в руки Нарпита —
нечего
разводить ужины!
Чтоб не было
этих
разных фокстротов,
чтоб джазы
творчеству
не мешали, бубня, —
а с вами
беседовал бы
товарищ Родов,
не надоедающий
в течение дня.
Чтоб не было
этих
разных биллиардов,
чтоб мы
на пустяках не старели,
а слушали
бесхитростных
красных бардов
и прочих
самородков менестрелей.
Писателю
классику
мил и люб
не грохот,
а покой…
Вот вы
организуйте
такой
клуб,
а я
туда…
ни ногой.

Владимир Маяковский

Писатели мы

Раньше
    уважали
        исключительно гениев.
Уму
  от массы
       какой барыш?
Скажем,
    такой
       Иван Тургенев
приезжает
     в этакий Париж.
Изящная жизнь,
        обеды,
           танцы…
Среди
   великосветских нег
писатель,
    подогреваемый
           «пафосом дистанции»,
обдумывает
      прошлогодний снег.
На собранные
       крепостные гроши
исписав
    карандашей
          не один аршин,
принимая
     разные позы,
писатель смакует —
          «Как хороши,
как свежи были розы».

А теперь
    так
делаются
     литературные вещи.
Писатель
     берет факт,
живой
   и трепещущий.
Не затем,
     чтоб себя
          узнавал в анониме,
пишет,
   героями потрясав.
Если герой —
      даешь имя!
Если гнус —
      пиши адреса!
Не для развлечения,
         не для краснобайства —
за коммунизм
       против белой шатии.
Одно обдумывает
         мозг лобастого —
чтобы вернее,
       короче,
           сжатее.
Строка —
    патрон.
        Статья —
            обойма.
Из газет —
     не из романов толстых —
пальбой подымаем
         спящих спокойно,
бьем врагов,
      сгоняя самодовольство.
Другое —
    роман.
       Словесный курорт.
Покоем
    несет
       от страниц зачитанных.
А
 газетчик —
      старья прокурор,
строкой
    и жизнью
         стройки защитник.
И мне,
   газетчику,
        надо одно,
так чтоб
    резала
        пресса,
чтобы в меня,
       чтобы в окно
целил
   враг
     из обреза.
А кто
   и сейчас
       от земли и прозы
в облака
    подымается,
          рея —
пускай
   растит
      бумажные розы
в журнальных
       оранжереях.
В газеты!
    Не потому, что книга плоха,
мне любо
     с газетой бодрствовать!
А чистое искусство —
          в М.К.Х.,
в отдел
    садоводства.

Владимир Маяковский

Братья писатели

Очевидно, не привыкну
сидеть в «Бристоле»,
пить чаи́,
построчно врать я, —
опрокину стаканы,
взлезу на столик.
Слушайте,
литературная братия!
Сидите,
глазенки в чаишко канув.
Вытерся от строчения локоть плюшевый.
Подымите глаза от недопитых стаканов.
От косм освободите уши вы.
Вас,
прилипших
к стене,
к обоям,
милые,
что вас со словом свело?
А знаете,
если не писал,
разбоем
занимался Франсуа Виллон.
Вам,
берущим с опаской
и перочинные ножи,
красота великолепнейшего века вверена вам!
Из чего писать вам?
Сегодня
жизнь
в сто крат интересней
у любого помощника присяжного поверенного.
Господа поэты,
неужели не наскучили
пажи,
дворцы,
любовь,
сирени куст вам?
Если
такие, как вы,
творцы —
мне наплевать на всякое искусство.
Лучше лавочку открою.
Пойду на биржу.
Тугими бумажниками растопырю бока.
Пьяной песней
душу выржу
в кабинете кабака.
Под копны волос проникнет ли удар?
Мысль
одна под волосища вложена:
«Причесываться? Зачем же?!
На время не стоит труда,
а вечно
причесанным быть
невозможно».

Владимир Маяковский

Иван Иванович Гонорарчиков

(Заграничные газеты печатают безыменный протест русских писателей.)Писатель
Иван Иваныч Гонорарчиков
правительство
советское
обвиняет в том,
что живет-де писатель
запечатанным ларчиком
и владеет
замо̀к
обцензуренным ртом.
Еле
преодолевая
пивную одурь,
напевает,
склонясь
головой соло́вой:
— О дайте,
дайте мне свободу
сло̀ва. —
Я тоже
сделан
из писательского теста.
Действительно,
чего этой цензуре надо?
Присоединяю
голос
к писательскому протесту:
ознакомимся
с писательским
ларчиком-кладом!
Подойдем
к такому
демократично и ласково.
С чего начать?
Отодвинем
товарища
Лебедева-Полянского
и сорвем
с писательского рта
печать.
Руки вымоем
и вынем
содержимое.
В начале
ротика —
пара
советских анекдотиков.
Здесь же
сразу,
от слюней мокра́,
гордая фраза:
— Я —
демократ! —
За ней —
другая,
длинней, чем глиста:
— Подайте
тридцать червонцев с листа! —
Что зуб —
то светоч.
Зубовная гниль,
светит,
как светят
гнилушки-огни.
А когда
язык
приподняли робкий,
сидевший
в глотке
наподобие пробки,
вырвался
визг осатанелый:
— Ура Милюкову,
даешь Дарданеллы! —
И сразу
все заорали:
— Закройте-ка
недра
благоухающего ротика! —
Мы
цензурой
белые враки обводим,
чтоб никто
не мешал
словам о свободе.
Чем точить
демократические лясы,
обливаясь
чаями
до четвертого поту,
поможем
и словом
свободному классу,
силой
оберегающему
и строящему свободу.
И вдруг
мелькает
мысль-заря:
а может быть,
я
и рифмую зря?
Не эмигрант ли
грязный
из бороденки вшивой
вычесал
и этот
протестик фальшивый?!

Владимир Владимирович Маяковский

Братья писатели

Очевидно, не привыкну
сидеть в «Бристоле»,
пить чай,
построчно врать я,—
опрокину стаканы,
взлезу на столик.
Слушайте,
литературная братия!

Сидите,
глазенки в чаишко канув.
Вытерся от строчения локоть плюшевый.
Подымите глаза от недопитых стаканов.
От косм освободите уши вы.

Вас,
прилипших
к стене,
к обоям,
милые,
что вас со словом свело?
А знаете,
если не писал,
разбоем
занимался Франсуа Виллон.

Вам,
берущим с опаской
и перочинные ножи,
красота великолепнейшего века вверена вам!
Из чего писать вам?
Сегодня
жизнь
в сто крат интересней
у любого помощника присяжного поверенного.

Господа поэты,
неужели не наскучили
пажи,
дворцы,
любовь,
сирени куст вам
Если
такие, как вы,
творцы —
мне наплевать на всякое искусство.

Лучше лавочку открою.
Пойду на биржу.
Тугими бумажниками растопырю бока.
Пьяной песней
душу выржу
в кабинете кабака.

Под копны волос проникнет ли удар?
Мысль
одна под волосища вложена:
«Причесываться? Зачем же?!
На время не стоит труда,
а вечно
причесанным быть
невозможно».

Владимир Маяковский

Шутка, похожая на правду

Скушно Пушкину.
         Чугунному ропщется.
Бульвар
    хорош
       пижонам холостым.
Пушкину
    требуется
         культурное общество,
а ему
   подсунули
        Страстной монастырь.
От Пушкина
     до «Известий»
            шагов двести.
Как раз
    ему б
       компания была,
но Пушкину
     почти
        не видать «Известий» —
мешают
    писателю
         чертовы купола.
Страстной
     попирает
          акры торцов.
Если бы
    кто
      чугунного вывел!
Там
  товарищ
       Степанов-Скворцов
принял бы
     и напечатал
           в «Красной ниве».
Но между
     встал
        проклятый Страстной,
всё
  заслоняет
       купол-гру́шина…
А «Красной ниве»
        и без Пушкина красно́,
в меру красно
       и безмерно скушно.
«Известиям»
      тоже
         не весело, братцы,
заскучали
     от Орешиных и Зозуль.
А как
  до настоящего писателя добраться?
Страстной монастырь —
           бельмом на глазу.
«Известиям»
      Пушкина
          Страстной заслонил,
Пушкину
    монастырь
          заслонил газету,
и оба-два
     скучают они,
и кажется
     им,
       что выхода нету.
Возрадуйтесь,
       найден выход
              из
положения этого:
снесем Страстной
         и выстроим Гиз,
чтоб радовал
       зренье поэтово.
Многоэтажься, Гиз,
         и из здания
слова
   печатные
        лей нам,
чтоб радовались
        Пушкины
            своим изданиям,
роскошным,
      удешевленным
             и юбилейным.
И «Известиям»
        приятна близость.
Лафа!
   Резерв товарищам.
Любых
    сотрудников
          бери из Гиза,
из этого
    писательского
           резервуарища.
Пускай
    по-новому
         назовется площадь,
асфальтом расплещется,
            и над ней —
страницы
     печатные
          мысль располощут
от Пушкина
      до наших
           газетных дней.
В этом
   заинтересованы
           не только трое,
займитесь стройкой,
          зря не временя́,
и это,
   увидите,
       всех устроит:
и Пушкина,
     и Гиз,
        и «Известия»…
               и меня.

Владимир Маяковский

Массам непонятно

Между писателем
        и читателем
              стоят посредники,
и вкус
   у посредника
         самый средненький.
Этаких
   средненьких
         из посреднической рати
тыща
   и в критиках
         и в редакторате.
Куда бы
    мысль твоя
          ни скакала,
этот
  все
    озирает сонно:
— Я
  человек
      другого закала.
Помню, как сейчас,
          в стихах
               у Надсо̀на…
Рабочий
     не любит
          строчек коротеньких.
А еще
   посредников
          кроет Асеев.
А знаки препинания?
          Точка —
              как родинка.
Вы
  стих украшаете,
          точки рассеяв.
Товарищ Маяковский,
           писали б ямбом,
двугривенный
       на строчку
            прибавил вам бы. —
Расскажет
     несколько
          средневековых легенд,
объяснение
      часа на четыре затянет,
и ко всему
     присказывает
            унылый интеллигент:
— Вас
   не понимают
         рабочие и крестьяне. —
Сникает
    автор
       от сознания вины.
А этот самый
       критик влиятельный
крестьянина
      видел
         только до войны,
при покупке
      на даче
          ножки телятины.
А рабочих
     и того менее —
случайно
     двух
        во время наводнения.
Глядели
    с моста
        на места и картины,
на разлив,
     на плывущие льдины.
Критик
   обошел умиленно
двух представителей
          из десяти миллионов.
Ничего особенного —
          руки и груди…
Люди — как люди!
А вечером
     за чаем
         сидел и хвастал:
— Я вот
    знаю
       рабочий класс-то.
Я
 душу
    прочел
        за их молчанием —
ни упадка,
     ни отчаяния.
Кто может
     читаться
         в этаком классе?
Только Гоголь,
       только классик.
А крестьянство?
        Тоже.
           Никак не иначе.
Как сейчас, помню —
          весною, на даче… —
Этакие разговорчики
          у литераторов
                 у нас
часто
   заменяют
        знание масс.
И идут
   дореволюционного образца
творения слова,
        кисти
           и резца.
И в массу
     плывет
         интеллигентский дар —
грезы,
   розы
      и звон гитар.
Прошу
   писателей,
        с перепугу бледных,
бросить
    высюсюкивать
            стихи для бедных.
Понимает
     ведущий класс
и искусство
      не хуже вас.
Культуру
    высокую
         в массы двигай!
Такую,
    как и прочим.
Нужна
    и понятна
         хорошая книга —
и вам,
   и мне,
      и крестьянам,
             и рабочим.

Николай Федорович Грамматин

Надписи к портретам русских писателей

БОЯНА

Озлясь, что мыслию он соколом парил,
Сатурн одно его лишь имя пощадил;
Но славы тем его усугубил сиянье;
И гусель вторится Бояна рокотанье.


НЕИЗВЕСТНОГО СОЧИНИТЕЛЯ «СЛОВА О ПОЛКУ ИГОРЕВОМ»

Как в дикости своей пленительна природа,
Подобно песнь твоя, российский Оссиан!
В ней гения видна орлиная свобода;
Орлом ширяться дар тебе природой дан.



АРТЕМОНА СЕРГЕЕВИЧА МАТВЕЕВА

Се жертва ярости неистовых стрельцов
И закоснелого невежества врагов;
Был саном знаменит, почтен и в заточеньи,
Равно велик душой пред троном и в гоненьи.


МИХАИЛА ВАСИЛЬЕВИЧА ЛОМОНОСОВА

Среди полярных льдов взлелеянный природой
И пламенной влеком к изящному охотой,
Он сам себе тропу на Пинде проложил;
Франклином, Пиндаром страны российской был.




ЯКОВА БОРИСОВИЧА КНЯЖНИНА

«Родись опять, Мольер!» — изрек Латоны сын,
И, «Хвастуна» творец, родился в свет Княжнин.



МИХАИЛА МАТВЕЕВИЧА ХЕРАСКОВА

Пусть стрелы критики в Хераскова летят;
Его эгидом осенят
Монархи русских стран,
Владимир, Иоанн.


ГАВРИИЛА РОМАНОВИЧА ДЕРЖАВИНА

Прочь, прочь, не стихотворец ты,
Не чувствуешь коль вдохновенья.
Ты зришь Державина черты,
Царя ты видишь песнопенья.


ВЛАДИСЛАВА АЛЕКСАНДРОВИЧА ОЗЕРОВА

Расина русского здесь лик изображен;
Он музам от пелен служенью обречен;
Философ и пиит в глубь сердца проникает
И слезы из очей невольно извлекает.


ИВАНА ИВАНОВИЧА ДМИТРИЕВА

Душа его видна в творениях прекрасных,
Он в них изображен, как в зеркале вод ясных;
Он вкуса образцом на Пинде русском стал,
В нем скромный Лафонтен соперника венчал.


АЛЕКСАНДРА ХРИСТОФОРОВИЧА ВОСТОКОВА

Хотя вещанья дар и отнят у него,
Но языком богов Феб наградил его.


КОНСТАНТИНА НИКОЛАЕВИЧА БАТЮШКОВА

Талант, приятность, вкус пером его водили,
И признаки труда малейшие сокрыли.

Александр Григорьевич Архангельский

Беседа

ЧИТАТЕЛЬ. Писателю хвала и честь!
ПИСАТЕЛЬ. Читателю мое почтенье!
Ч. Что нового?
П. Новинки есть
Ч. Приятное я предвкушаю чтенье.
Надеюсь, это не стихи?
П. Конечно, нет. Сплошная проза.
Как говорится, от сохи.
Ведь я недавно из колхоза.
Ч. Вы тоже ездили?
П. Угу.
Ч. Бригадой?
П. Нет, единолично.
Я как-то, право, не могу
Работать скопом. Непривычно.
Да. Пробыл там недели две.
Отлично прожил, врать не стану,
Не то что здесь, у нас, в Москве.
Пил молоко и ел сметану.
Прибавился на пять кило,
Хотя полнеть мне не годится.
Ч. Колхоз—деревня иль село?
П. Не помню. Кажется, станица.
Для творчества, скажу вам, клад.
Другого не сыскать местечка.
Один сплошной зеленый склад!
Направо--лес, налево--речка.
В лесу--грибы, на речке--пляж,
И вообще, скажу вам прямо,,
Куда не плюнете--пейзаж,
Одна сплошная панорама.
Представьте. В небе облака
Плывут, как белые барашки,
Внизу--зеркальная река.
За речкой--луг. На нем ромашки.
Да я бы, красками владей…
Ч, Простите, я верну вас к прозе,
А как дела насчет людей?
П. Ну да, и люди есть в колхозе.
Каких там типов только нет!
Занятные, в различном вкусе
Жаль, я прозаик, не поэт,
И о колхознице Марусе
Сказать стихами не могу.
А взять Марусю для примера, —
Поверьте слову, не солгу,
Она—колхозная Венера.
Какие плечи, ноги, стан!
Хоть в общем девка дура-дурой,
Но я включил ее в роман
Почти центральною фигурой.
Я сделал так. Колхоз. Весна.
Веселый тракторист Ерема
Влюблен в Марусю. Но она
Ужасно любит агронома.
Ну-с, вот. А этот агроном
В любви не смыслит ни бельмеса.
Сухой сухарь. Колхозный гном.
Энтузиаст земли и леса.
Переживанья этих лиц
Весьма, весьма необычайны!
В романе триста пять страниц.
Ч. Цветут поля? Гудят комбайны?
П. Да, да. Конечно. Ну-с, так вот,
Намеченной добившись цепи,
Я переехал на завод,
Где прожил полторы недели.
Ну, там, конечно, промфинплан,
Прорывы, домны и вагранки.
Я написал второй роман.
Хотите, покажу вам гранки?
Я сделал так. Завод. Весна.
Ударник. Дочка инженера,
Зовут Марусей, и она —
Индустриальная Венера.
В нее влюблен вредитель-спец.
Плюгавый. Жаба вместо сердца.
Ну-с, вот. А инженер-отец
Похож на инженера Мерца.
Переживанья этих лиц…
Ч. Весьма, весьма необычайны?
В романе триста пять страниц?
Цветут станки? Поют комбайны?
Поют станки? Цветет завод?
Довольно! Сыт! Наелся вволю!
Одно и то ж из года в год!
П. Позвольте…
Ч. Хватит! Не позволю!!

Владимир Маяковский

Письмо писателя Маяковского писателю Горькому

Алексей Максимович,
          как помню,
              между нами
что-то вышло
       вроде драки
            или ссоры.
Я ушел,
    блестя
       потертыми штанами;
взяли Вас
     международные рессоры.
Нынче —
    и́наче.
Сед височный блеск,
         и взоры озарённей.
Я не лезу
    ни с моралью,
           ни в спасатели,
без иронии,
как писатель
      говорю с писателем.
Очень жалко мне, товарищ Горький,
что не видно
      Вас
        на стройке наших дней.
Думаете —
      с Капри,
          с горки
Вам видней?
Вы
       и Луначарский —
          похвалы повальные,
добряки,
    а пишущий
         бесстыж —
тычет
   целый день
         свои
           похвальные
листы.
Что годится,
чем гордиться?
Продают «Цемент»
         со всех лотков.
Вы
      такую книгу, что ли, цените?
Нет нигде цемента,
         а Гладков
написал
    благодарственный молебен о цементе.
Затыкаешь ноздри,
         нос наморщишь
и идешь
    верстой болотца длинненького.
Кстати,
    говорят,
        что Вы открыли мощи
этого…
    Калинникова.
Мало знать
     чистописаниев ремёсла,
расписать закат
       или цветенье редьки.
Вот
  когда
     к ребру душа примерзла,
ты
     ее попробуй отогреть-ка!
Жизнь стиха —
тоже тиха.
Что горенья?
      Даже
        нет и тленья
в их стихе
     холодном
          и лядащем.
Все
  входящие
       срифмуют впечатления
и печатают
     в журнале
          в исходящем.
А рядом
    молотобойцев
           ана́пестам
учит
  профессор Шенге́ли.
Тут
  не поймете просто-напросто,
в гимназии вы,
       в шинке ли?
Алексей Максимович,
          у вас
            в Италии
Вы
      когда-нибудь
        подобное
            видали?
Приспособленность
         и ласковость дворовой,
деятельность
      блюдо-рубле- и тому подобных «лиз»
называют многие
        — «здоровый
реализм». —
И мы реалисты,
       но не на подножном
корму,
   не с мордой, упершейся вниз, —
мы в новом,
      грядущем быту,
             помноженном
на электричество
        и коммунизм.
Одни мы,
     как ни хвали́те халтуры,
но, годы на спины грузя,
тащим
    историю литературы —
лишь мы
    и наши друзья.
Мы не ласкаем
       ни глаза,
           ни слуха.
Мы —
   это Леф,
       без истерики —
                мы
по чертежам
      деловито
          и сухо
строим
    завтрашний мир.
Друзья —
     поэты рабочего класса.
Их знание
     невелико́,
но врезал
     инстинкт
         в оркестр разногласый
буквы
   грядущих веков.
Горько
   думать им
        о Горьком-эмигранте.
Оправдайтесь,
       гряньте!
Я знаю —
    Вас ценит
         и власть
             и партия,
Вам дали б всё —
        от любви
            до квартир.
Прозаики
     сели
       пред Вами
           на парте б:
— Учи!
    Верти! —
Или жить вам,
       как живет Шаляпин,
раздушенными аплодисментами оляпан?
Вернись
    теперь
       такой артист
назад
   на русские рублики —
я первый крикну:
        — Обратно катись,
народный артист Республики! —
Алексей Максимыч,
         из-за ваших стекол
виден
   Вам
     еще
       парящий сокол?
Или
  с Вами
     начали дружить
по саду
    ползущие ужи?
Говорили
     (объясненья ходкие!),
будто
   Вы
     не едете из-за чахотки.
И Вы
   в Европе,
       где каждый из граждан
смердит покоем,
        жратвой,
            валютцей!
Не чище ль
     наш воздух,
          разреженный дважды
грозою
    двух революций!
Бросить Республику
         с думами,
              с бунтами,
лысинку
    южной зарей озарив, —
разве не лучше,
       как Феликс Эдмундович,
сердце
    отдать
       временам на разрыв.
Здесь
   дела по горло,
         рукав по локти,
знамена неба
      алы́,
и соколы —
      сталь в моторном клёкоте —
глядят,
    чтоб не лезли орлы.
Делами,
    кровью,
       строкою вот этою,
нигде
   не бывшею в найме, —
я славлю
     взвитое красной ракетою
Октябрьское,
      руганное
          и пропетое,
пробитое пулями знамя!

Леонид Мартынов

В немецкой Мекке

Немцы надышали в крошечном покое.
Плотные блондины смотрят сквозь очки.
Под стеклом в витринах тлеют на покое
Бедные бессмертные клочки.Грязный бюст из гипса белыми очами
Гордо и мертво косится на толпу,
Стены пропитались вздорными речами —
Улица прошла сквозь львиную тропу… Смотрят с каталогом на его перчатки.
На стенах — портретов мертвое клише,
У окна желтеет жесткою загадкой
Гениальный череп из папье-маше.В угловом покое тихо и пустынно
(Стаду интересней шиллеровский хлам).
Здесь шагал титан по клетке трехаршинной
И скользил глазами по углам.Нищенское ложе с рваным одеялом.
Ветхих, серых книжек бесполезный ряд.
Дряхлые портьеры прахом обветшалым
Клочьями над окнами висят.У стены грустят немые клавикорды.
Спит рабочий стол с чернильницей пустой.
Больше никогда поющие аккорды
Не родят мечты свободной и простой… Дочь привратницы с ужасною экземой
Ходит следом, улыбаясь, как Пьеро.
Над какою новою поэмой
Брошено его гусиное перо? Здесь писал и умер Фридрих Шиллер…
Я купил открытку и спустился вниз.
У входных дверей какой-то толстый Миллер
В книгу заносил свой титул и девиз… Кто здесь жил — камергер, Дон Жуан иль патриций,
Антикварий, художник, сухой лаборант?
В каждой мелочи — чванство вельможных традиций
И огромный, пытливый и зоркий талант.Ордена, письма герцогов, перстни, фигуры,
Табакерки, дипломы, печати, часы,
Акварели и гипсы, полотна, гравюры,
Минералы и колбы, таблицы, весы… Маска Данте, Тарквиний и древние боги,
Бюстов герцогов с женами — целый лабаз.
Со звездой, и в халате, и в лаврах, и в тоге —
Снова Гёте и Гёте — с мешками у глаз.Силуэты изысканно-томных любовниц,
Сувениры и письма, сухие цветы —
Всё открыто для праздных входящих коровниц
До последней интимно-пугливой черты.Вот за стеклами шкафа опять панорама:
Шарф, жилеты и туфли, халат и штаны.
Где же локон Самсона и череп Адама,
Глаз медузы и пух из крыла Сатаны? В кабинете уютно, просторно и просто,
Мудрый Гёте сюда убегал от вещей,
От приемов, улыбок, приветствий и тостов,
От случайных назойливо-цепких клещей.В тесной спаленке кресло, лекарство и чашка.
«Больше света!» В ответ, наклонившись к нему,
Смерть, смеясь, на глаза положила костяшки
И шепнула: «Довольно! Пожалуйте в тьму…»В коридоре я замер в смертельной тревоге —
Бледный Пушкин3, как тень, у окна пролетел
И вздохнул: «Замечательный домик, ей-богу!
В Петербурге такого бы ты не имел».Гёте и Шиллер на мыле и пряжках,
На бутылочных пробках,
На сигарных коробках
И на подтяжках…
Кроме того — на каждом предмете:
Их покровители,
Тетки, родители,
Внуки и дети.
Мещане торгуют титанами…
От тошных витрин, по гранитным горбам,
Пошел переулками странными
К великим гробам.Мимо групп фабрично-грустных
С сладко-лживыми стишками,
Мимо ангелов безвкусных
С толсто-ровными руками
Шел я быстрыми шагами —
И за грядками нарциссов,
Между темных кипарисов,
Распростерших пыльный креп,
Вырос старый, темный склеп.Тишина. Полумрак.
В герцогском склепе немец в дворцовой фуражке
Сунул мне в руку бумажку
И спросил за нее четвертак.
«За что?» — «Билет на могилу».
Из кармана насилу-насилу
Проклятые деньги достала рука!
Лакей небрежно махнул на два сундука:
«Здесь покоится Гёте, великий писатель, —
Венок из чистого золота от франкфуртских женщин.
Здесь покоится Шиллер, великий писатель, —
Серебряный новый венок от гамбургских женщин.
Здесь лежит его светлость
Карл-Август с Софией-Луизой,
Здесь лежит его светлость
Франц-Готтлиб-Фридрих-Вильгельм…»
Быть может, было нелепоБежать из склепа,
Но я, не дослушав лакея, сбежал, —
Там в склепе открылись дверцы
Немецкого сердца:
Там был народной славы торговый подвал!

Михаил Юрьевич Лермонтов

Журналист, Читатель и Писатель

Комната писателя; опущенныя шторы. Он сидит в больших креслах перед камином. Читатель, с сигарой, стоит спиной к камину. Журналист входит.
Журналист
Я очень рад, что вы больны:
В заботах жизни, в шуме света
Теряет скоро ум поэта
Свои божественные сны.
Среди различных впечатлений,
На мелочь душу разменяв,
Он гибнет жертвой общих мнений.
Когда ему в пылу забав
Обдумать зрелое творенье?..
Зато, какая благодать,
Коль небо вздумает послать
Ему изгнанье, заточенье
Иль даже долгую болезнь:
Тотчас в его уединенье
Раздастся сладостная песнь!
Порой влюбляется он страстно
В свою нарядную печаль…
Ну, что вы пишете? Нельзя ль
Узнать?

Писатель
Узнать? Да ничего…

Журналист
Узнать? Да ничего… Напрасно!

Писатель
О чем писать? Восток и юг
Давно описаны, воспеты;
Толпу ругали все поэты,
Хвалили все семейный круг;
Все в небеса неслись душою,
Взывали, с тайною мольбою
К N. N., неведомой красе,
И страшно надоели все.

Читатель
И я скажу, нужна отвага,
Чтобы открыть… хоть ваш журнал
(Он мне уж руки обломал):
Во-первых, серая бумага,
Она, быть может, и чиста,
Да как-то страшно без перчаток…
Читаешь — сотни опечаток!
Стихи — такая пустота;
Слова без смыслу, чувства нету,
Натянут каждый оборот;
Притом — сказать ли по секрету? —
И в риѳмах часто недочет.
Возьмешь ли прозу — перевод.
А если вам и попадутся
Разсказы на родимый лад —
То, верно, над Москвой смеются
Или чиновников бранят.
С кого они портреты пишут?
Где разговоры эти слышат?
А если и случалось им,
Так мы их слышать не хотим…
Когда же на Руси безплодной,
Разставшись с ложной мишурой,
Мысль обретет язык простой
И страсти голос благородный?

Журналист
Я точно то же говорю:
Как вы, открыто негодуя,
На музу русскую смотрю я, —
Прочтите критику мою.

Читатель
Читал я. Мелкия нападки
На шрифт, виньетки, опечатки,
Намеки тонкие на то,
Чего не ведает никто.
Хотя б забавно было свету!...
В чернилах ваших, господа,
И желчи едкой даже нету,
А просто грязная вода.

Журналист
И с этим надо согласиться.
Но верьте мне, душевно рад
Я был бы вовсе не браниться,
Да как же быть?... Меня бранят!
Войдите в наше положенье!
Читает нас и низший круг:
Нагая резкость выраженья
Не всякий оскорбляет слух;
Приличье, вкус — все так условно;
А деньги все ведь платят ровно!
Поверьте мне: судьбою несть
Даны нам тяжкия вериги.
Скажите, каково прочесть
Весь этот вздор, все эти книги,
И все зачем? — Чтоб вам сказать,
Что их ненадобно читать!...

Читатель
Зато какое наслажденье,
Как отдыхает ум и грудь,
Коль попадется как-нибудь
Живое, светлое творенье!
Вот, например, приятель мой:
Владеет он изрядным слогом,
И чувств и мыслей полнотой
Он одарен Всевышним Богом.

Журналист
Все это так, да вот беда:
Не пишут эти господа.

Писатель
О чем писать?.. Бывает время,
Когда забот спадает бремя,
Дни вдохновеннаго труда,
Когда и ум и сердце полны.
И риѳмы дружныя, как волны,
Журча, одна вослед другой
Несутся вольной чередой.
Восходит чудное светило
В душе проснувшейся едва:
На мысли, дышащия силой,
Как жемчуг нижутся слова…
Тогда с отвагою свободной
Поэт на будущность глядит,
И мир мечтою благородной
Пред ним очищен и обмыт.
Но эти странныя творенья
Читает дома он один,
И ими после без зазренья
Он затопляет свой камин.
Ужель ребяческия чувства,
Воздушный, безотчетный бред
Достойны строгаго искусства?
Их осмеет, забудет свет…
Бывают тягостныя ночи:
Без сна, горят и плачут очи,
На сердце — жадная тоска;
Дрожа, холодная рука
Подушку жаркую обемлет;
Невольно страх власы подемлет,
Болезненный, безумный крик
Из гру̀ди рвется — и язык
Лепечет громко, без сознанья
Давно забытыя названья;
Давно забытыя черты
В сияньи прежней красоты
Рисует память своевольно;
В очах любовь, в устах обман, —
И веришь снова им невольно,
И как-то весело и больно
Тревожить язвы старых ран…
Тогда пишу. — Диктует совесть,
Пером сердитый водит ум:
То соблазнительная повесть
Сокрытых дел и тайных дум;
Картины хладныя разврата,
Преданья глупых юных дней,
Давно без пользы и возврата
Погибших в омуте страстей,
Средь битв незримых, но упорных,
Среди обманщиц и невежд,
Среди сомнений ложно-черных
И ложно-радужных надежд.
Судья безвестный и случайный,
Не дорожа чужою тайной,
Приличьем скрашенный порок
Я смело предаю позору;
Неумолим я и жесток…
Но, право, этих горьких строк
Неприготовленному взору
Я не решуся показать…
Скажите ж мне, о чем писать?..
К чему толпы неблагодарной
Мне злость и ненависть навлечь,
Чтоб бранью назвали коварной
Мою пророческую речь?
Чтоб тайный яд страницы знойной
Смутил ребенка сон покойной
И сердце слабое увлек
В свой необузданный поток?
О нет! — преступною мечтою
Не ослепляя мысль мою,
Такой тяжелою ценою
Я вашей славы не куплю!...

Михаил Юрьевич Лермонтов

Журналист, Читатель и Писатель

Комната Писателя; опущенные шторы. Он сидит в больших креслах перед камином.
Читатель, с сигарой, стоит спиной к камину. Журналист входит.
Журналист
Я очень рад, что вы больны:
В заботах жизни, в шуме света
Теряет скоро ум поэта
Свои божественные сны.
Среди различных впечатлений
На мелочь душу разменяв,
Он гибнет жертвой общих мнений.
Когда ему в пылу забав
Обдумать зрелое творенье?..
Зато какая благодать,
Коль небо вздумает послать
Ему изгнанье, заточенье
Иль даже долгую болезнь:
Тотчас в его уединенье
Раздастся сладостная песнь!
Порой влюбляется он страстно
В свою нарядную печаль…
Ну, что́ вы пишете? Нельзя ль
Узнать?

Писатель
Узнать? Да ничего…

Журналист
Узнать? Да ничего… Напрасно!

Писатель
О чем писать? Восток и юг
Давно описаны, воспеты;
Толпу ругали все поэты,
Хвалили все семейный круг;
Все в небеса неслись душою,
Взывали, с тайною мольбою,
К N. N., неведомой красе, —
И страшно надоели все.

Читатель
И я скажу — нужна отвага,
Чтобы открыть… хоть ваш журнал
(Он мне уж руки обломал):
Во-первых, серая бумага,
Она, быть может, и чиста,
Да как-то страшно без перчаток…
Читаешь — сотни опечаток!
Стихи — такая пустота:
Слова без смысла, чувства нету,
Натянут каждый оборот;
Притом — сказать ли по секрету?
И в рифмах часто недочет.
Возьмешь ли прозу? — перевод.
А если вам и попадутся
Рассказы на родимый лад —
То, верно, над Москвой смеются
Или чиновников бранят.
С кого они портреты пишут?
Где разговоры эти слышат?
А если и случалось им,
Так мы их слышать не хотим…
Когда же на Руси бесплодной,
Расставшись с ложной мишурой,
Мысль обретет язык простой
И страсти голос благородный?

Журналист
Я точно то же говорю.
Как вы, открыто негодуя,
На музу русскую смотрю я.
Прочтите критику мою.

Читатель
Читал я. Мелкие нападки
На шрифт, виньетки, опечатки,
Намеки тонкие на то,
Чего не ведает никто.
Хотя б забавно было свету!..
В чернилах ваших, господа,
И желчи едкой даже нету —
А просто грязная вода.

Журналист
И с этим надо согласиться.
Но верьте мне, душевно рад
Я был бы вовсе не браниться —
Да как же быть?.. Меня бранят!
Войдите в наше положенье!
Читает нас и низший круг:
Нагая резкость выраженья
Не всякий оскорбляет слух;
Приличье, вкус — все так условно;
А деньги все ведь платят ровно!
Поверьте мне: судьбою несть
Даны нам тяжкие вериги.
Скажите, каково прочесть
Весь этот вздор, все эти книги, —
И все зачем? — Чтоб вам сказать,
Что их не надобно читать!..

Читатель
Зато какое наслажденье,
Как отдыхает ум и грудь,
Коль попадется как-нибудь
Живое, свежее творенье!
Вот, например, приятель мой:
Владеет он изрядным слогом,
И чувств и мыслей полнотой
Он одарен Всевышним Богом.

Журналист
Все это так, да вот беда:
Не пишут эти господа.

Писатель
О чем писать?.. Бывает время,
Когда забот спадает бремя,
Дни вдохновенного труда,
Когда и ум и сердце полны
И рифмы дружные, как волны,
Журча, одна вослед другой
Несутся вольной чередой.
Восходит чудное светило
В душе проснувшейся едва;
На мысли, дышащие силой,
Как жемчуг нижутся слова…
Тогда с отвагою свободной
Поэт на будущность глядит
И мир мечтою благородной
Пред ним очищен и обмыт.
Но эти странные творенья
Читает дома он один,
И ими после без зазренья
Он затопляет свой камин.
Ужель ребяческие чувства,
Воздушный, безотчетный бред
Достойны строгого искусства?
Их осмеет, забудет свет…

Бывают тягостные ночи:
Без сна, горят и плачут очи,
На сердце — жадная тоска;
Дрожа, холодная рука
Подушку жаркую обемлет;
Невольный страх власы подемлет;
Болезненный, безумный крик
Из груди рвется — и язык
Лепечет громко, без сознанья
Давно забытые названья;
Давно забытые черты
В сиянье прежней красоты
Рисует память своевольно:
В очах любовь, в устах обман —
И веришь снова им невольно,
И как-то весело и больно
Тревожить язвы старых ран…
Тогда пишу. Диктует совесть,
Пером сердитый водит ум:
То соблазнительная повесть
Сокрытых дел и тайных дум;
Картины хладные разврата,
Преданья глупых юных дней,
Давно без пользы и возврата
Погибших в омуте страстей,
Средь битв незримых, но упорных,
Среди обманщиц и невежд,
Среди сомнений ложно-черных
И ложно-радужных надежд.
Судья безвестный и случайный,
Не дорожа чужою тайной,
Приличьем скрашенный порок
Я смело предаю позору;
Неумолим я и жесток…
Но, право, этих горьких строк
Неприготовленному взору
Я не решуся показать…
Скажите ж мне, о чем писать?..
К чему толпы неблагодарной
Мне злость и ненависть навлечь,
Чтоб бранью на́звали коварной
Мою пророческую речь?
Чтоб тайный яд страницы знойной
Смутил ребенка сон покойный
И сердце слабое увлек
В свой необузданный поток?
О нет! преступною мечтою
Не ослепляя мысль мою,
Такой тяжелою ценою
Я вашей славы не куплю.

20 марта 1840

156—158
копия Соллогуба

Чтоб яд пылающей страницы
Нарушил сон отроковицы
И сердце юноши увлек.

Николай Некрасов

В больнице

Вот и больница. Светя, показал
В угол нам сонный смотритель.
Трудно и медленно там угасал
Честный бедняк сочинитель.
Мы попрекнули невольно его,
Что, заблуждавшись в столице,
Не известил он друзей никого,
А приютился в больнице…«Что за беда, — он шутя отвечал: -
Мне и в больнице покойно.
Я всё соседей моих наблюдал:
Многое, право, достойно
Гоголя кисти. Вот этот субъект,
Что меж кроватями бродит —
Есть у него превосходный проект,
Только — беда! не находит
Денег… а то бы давно превращал
Он в бриллианты крапиву.
Он покровительство мне обещал
И миллион на разживу! Вот старикашка-актер: на людей
И на судьбу негодует;
Перевирая, из старых ролей
Всюду двустишия сует;
Он добродушен, задорен и мил
Жалко — уснул (или умер?) —
А то бы верно он вас посмешил…
Смолк и семнадцатый нумер!
А как он бредил деревней своей,
Как, о семействе тоскуя,
Ласки последней просил у детей,
А у жены поцелуя! Не просыпайся же, бедный больной!
Так в забытьи и умри ты…
Очи твои не любимой рукой —
Сторожем будут закрыты!
Завтра дежурные нас обойдут,
Саваном мертвых накроют,
Счетом в мертвецкий покой отнесут,
Счетом в могилу зароют.
И уж тогда не являйся жена,
Чуткая сердцем, в больницу —
Бедного мужа не сыщет она,
Хоть раскопай всю столицу! Случай недавно ужасный тут был:
Пастор какой-то немецкий
К сыну приехал — и долго ходил…
«Вы поищите в мертвецкой», -
Сторож ему равнодушно сказал;
Бедный старик пошатнулся,
В страшном испуге туда побежал,
Да, говорят, и рехнулся!
Слезы ручьями текут по лицу,
Он между трупами бродит:
Молча заглянет в лицо мертвецу,
Молча к другому подходит… Впрочем, не вечно чужою рукой
Здесь закрываются очи.
Помню: с прошибленной в кровь головой
К нам привели среди ночи
Старого вора — в остроге его
Буйный товарищ изранил.
Он не хотел исполнять ничего,
Только грозил и буянил.
Наша сиделка к нему подошла,
Вздрогнула вдруг — и ни слова…
В странном молчаньи минута прошла:
Смотрят один на другова! Кончилось тем, что угрюмый злодей,
Пьяный, обрызганный кровью,
Вдруг зарыдал — перед первой своей
Светлой и честной любовью.
(Смолоду знали друг друга они…)
Круто старик изменился:
Плачет да молится целые дни,
Перед врачами смирился.
Не было средства, однако, помочь…
Час его смерти был странен
(Помню я эту печальную ночь):
Он уже был бездыханен,
А всепрощающий голос любви,
Полный мольбы бесконечной,
Тихо над ним раздавался: «Живи,
Милый, желанный, сердечный!»
Всё, что имела она, продала —
С честью его схоронила.
Бедная! как она мало жила!
Как она много любила!
А что любовь ей дала, кроме бед,
Кроме печали и муки?
Смолоду — стыд, а на старости лет —
Ужас последней разлуки!.. Есть и писатели здесь, господа.
Вот, посмотрите: украдкой,
Бледен и робок, подходит сюда
Юноша с толстой тетрадкой.
С юга пешком привела его страсть
В дальнюю нашу столицу —
Думал бедняга в храм славы попасть —
Рад, что попал и в больницу!
Всем он читал свой ребяческий бред —
Было тут смеху и шуму!
Я лишь один не смеялся… о, нет!
Думал я горькую думу.
Братья-писатели! в нашей судьбе
Что-то лежит роковое:
Если бы все мы, не веря себе,
Выбрали дело другое —
Не было б, точно, согласен и я,
Жалких писак и педантов —
Только бы не было также, друзья,
Скоттов, Шекспиров и Дантов!
Чтоб одного возвеличить, борьба
Тысячи слабых уносит —
Даром ничто не дается: судьба
Жертв искупительных просит».Тут наш приятель глубоко вздохнул,
Начал метаться тревожно;
Мы посидели, пока он уснул —
И разошлись осторожно…

Евгений Евтушенко

Мои университеты

Я учился не только у тех,
кто из рам золочёных лучился,
а у всех, кто на паспортном фото
и то не совсем получился.
Больше, чем у Толстого,
учился я с детства толково
у слепцов,
по вагонам хрипевших про графа Толстого.
У барака
учился я больше, чем у Пастернака.
Драка — это стихия моя,
и стихи мои в стиле «баракко».
Я уроки Есенина брал
в забегаловках у инвалидов,
раздиравших тельняшки,
все тайны свои немудрёные выдав.
Маяковского «лесенка»
столько мне не дарила,
как замызганных лестниц
штанами надраенные перила.
Я учился в Зиме
у моих молчаливейших бабок
не бояться порезов, царапин
и прочих других окарябок.
Я учился у дяди Андрея,
трёхтонку гонявшего
вместо бензина на чурках,
различать: кто — в залатанных катанках,
кто — в окантованных бурках.
У Четвёртой Мещанской учился,
у Марьиной рощи
быть стальнее ножа
и чинарика проще.
Пустыри — мои пастыри.
Очередь — вот моя матерь.
Я учился у всех огольцов,
кто меня колошматил.
Я учился прорыву
разбойного русского слова
не у профессоров,
а у взмокшего Севы Боброва.
Я учился
у бледных издёрганных графоманов
с роковым содержаньем стихов
и пустым содержаньем карманов.
Я учился у всех чудаков с чердаков,
у закройщицы Алки,
целовавшей меня
в тёмной кухне ночной коммуналки.
Я учился
у созданной мною бетонщицы Нюшки,
для которой всю жизнь
собирал по России веснушки.
Нюшка — это я сам,
и все Нюшки России,
сотрясая Нью-Йорк и Париж,
из меня голосили.
Сам я собран из родинок Родины,
ссадин и шрамов,
колыбелей и кладбищ,
хибарок и храмов.
Первым шаром земным для меня
был без ниточки в нём заграничной
мяч тряпичный
с прилипшею крошкой кирпичной,
а когда я прорвался к земному,
уже настоящему шару,
я увидел — он тоже лоскутный
и тоже подвержен удару.
И я проклял кровавый футбол,
где играют планетой
без судей и правил,
и любой лоскуточек планеты,
к нему прикоснувшись, прославил!
И я шёл по планете,
как будто по Марьиной роще гигантской,
и учился по лицам старух —
то вьетнамской, а то перуанской.
Я учился смекалке,
преподанной голью всемирной
и рванью,
эскимосскому нюху во льдах,
итальянскому неуныванью.
Я учился у Гарлема
бедность не чувствовать бедной,
словно негр,
чьё лицо лишь намазано кожею белой.
И я понял, что гнёт большинство
на других свои шеи,
а в морщины тех шей
меньшинство укрывается,
словно в траншеи.
И я понял,
что долг большинства —
заклеймённых проклятьем хозяев —
из народных морщин
выбить всех
окопавшихся в них негодяев!
Я клеймом большинства заклеймён.
Я хочу быть их кровом и пищей.
Я — лишь имя людей без имён.
Я — писатель всех тех, кто не пишет.
Я писатель,
которого создал читатель,
и я создал читателя.
Долг мой хоть чем-то оплачен.
Перед вами я весь —
ваш создатель и ваше созданье,
антология вас,
ваших жизней второе изданье.
Гол как сокол стою,
отвергая
придворных портняжек мошенство,
воплощённое ваше
и собственное несовершенство.
Я стою на руинах
разрушенных мною любовей.
Пепел дружб и надежд
охладело слетает с ладоней.
Немотою давясь
и пристроившись в очередь с краю,
за любого из вас,
как за Родину, я умираю.
От любви умираю
и вою от боли по-волчьи.
Если вас презираю —
себя самого ещё больше.
Я без вас бы пропал.
Помогите мне быть настоящим,
чтобы вверх не упал,
не позволил пропасть всем пропащим.
Я — кошёлка, собравшая всех,
кто с авоськой, кошёлкой.
Как базарный фотограф,
я всех вас без счёта нащёлкал.
Я — ваш общий портрет,
где так много дописывать надо.
Ваши лица — мой Лувр,
моё тайное личное Прадо.
Я — как видеомагнитофон,
где заряжены вами кассеты.
Я — попытка чужих дневников
и попытка всемирной газеты.
Вы себя написали
изгрызенной мной авторучкой.
Не хочу вас учить.
Я хочу быть всегда недоучкой.