Все стихи про перо - cтраница 3

Найдено стихов - 144

Иван Крылов

Стихи, назначенные послать к Е.И. Бенкендорф при портрете Екатерины II, писанном пером на образец гравировки

Махнув рукой, перекрестясь,
К тебе свой труд я посылаю,
И только лишь того желаю,
Чтоб это было в добрый час.
Не думай, чтоб мечтал я гордо,
Что с образцом мой схож портрет! —
Я очень это знаю твердо,
Что мастера на свете нет,
Кто б мог изобразить в картине
Всё то, чему дивится свет
В божественной Екатерине.
Поверит ли рассудок мой,
Чтоб был искусник где такой,
Кто б живо хитрою рукой
Представил солнце на холстине?

Не думай также, чтоб тебя
Я легким почитал судьею,
И, слабый вкус и глаз любя,
К тебе с работой шел моею.
Нет, нет, не столь я близорук!
Твои считая дарованья,
Браню себя я за желанье
Работу выпустить из рук.
Перед твоим умом и вкусом,
Скажи, кто может быть не трусом?
В тебе блестят дары ума,
Знакома с кистью ты сама;
Тобой, как утро солнцем красным.
Одушевлялось полотно,
И становилося оно
Природы зеркалом прекрасным;
Нередко, кажется, цветы
Брала из рук Ирисы ты:
Всё это очень мне известно.
Но несмотря на всё, что есть,
Тебе свой слабый труд поднесть
Приятно мыслям, сердцу лестно.
Прими его почтенья в знак,
И, не ценя ни так, ни сяк,
Чего никак он не достоен.
Поставь смиренно в уголку,
И я счастливым нареку
Свой труд — и буду сам спокоен.
Пусть видят недостатки в нем;
Но, критику оставя строгу.
Пусть вспомнят то, что часто к богу
Мы с свечкой денежной идем.

Николай Заболоцкий

Disciplina clericalis

Хлоя

Если сок твой неизменен,
Трубадурская душа,
Если песни, как каменья,
Упадают и блестят.
Если даже в этом мире
Чудотворном и крутом
В мавританские псалтири
Скользкой уткой побежал, —
Не надейся и ушами
На сигнал не поводи,
И морщинистый листочек
В рукаве до утра прячь.

Я

Хлоя, Хлоя, тонкой ранкой
Сердце жалуется мне,
И перо в мохнатой банке
Тушью траурной чертит.
Я не волен жизни верить —
Глаз бежит вокруг оси,
И внизу у самой двери
Встал с решеткой Зурбаран.

Хлоя

Положи ярем, бессильный,
Разломи свое перо,
И малиновые крылья
В узелочек запакуй.
У приказчика Евмена
Каша ходит по воде —
Подними ему полено
И кофейню поверти.

Я

Человеки ходят с брюхом,
От него идут лучи,
И мясистые пауки
Машут маслом на него.
А потом, немного треснув,
В ящик бархатный ползет,
И тропическая плесень
Сонным заревом вверху.

Хлоя

Встань, гордец, бумаг водитель,
Развяжи свои глаза:
Розовой водой омыты,
Поднимаются миры,
В бедрах узкая Кастилья,
А в листочке, погляди, —
Приклеились без усилья
Те же Ева и Адам.

Философ

Пойте, пойте, хвалите, хлещите в ладоши —
Я вещам воспеваю хвалу,
И раструбы веков мой голос множат,
Он, как башня, стоит на юру.
Это в них посредине движенья и громы,
Неприметные глазу пока,
Это в них закрутились на конях фаэтоны,
Перекрестки, моря, берега.
И не доски — а сестры, не железы — а братья.
Где рука твоя, Смерть, покажи!
Пойте, пойте, хвалите, валитесь в объятья,
Целовайтесь, никто не дрожи!

Владимир Маяковский

Разве у вас не чешутся обе лопатки?

Если
  с неба
     радуга
        свешивается
или
  синее
     без единой заплатки —
неужели
    у вас
             не чешутся
обе
      лопатки?!
Неужели не хочется,
           чтоб из-под блуз,
где прежде
         горб был,
сбросив
    груз
            рубашек-обуз,
раскры́лилась
              пара крыл?!
Или
       ночь когда
                 в звездищах разно́чится
и Медведицы
       всякие
           лезут —
неужели не завидно?!
          Неужели не хочется?!
Хочется!
       до зарезу!
Тесно,
   а в небе
       простор —
            дыра!
Взлететь бы
            к богам в селения!
Предъявить бы
        Саваофу
            от ЦЖО
                ордера̀
на выселение!
Калуга!
   Чего окопалась лугом?
Спишь
   в земной яме?
Тамбов!
      Калуга!
Ввысь!
   Воробьями!
Хорошо,
       если жениться собрался:
махнуть крылом —
         и
             губерний за двести!
Выдернул
        перо
       у страуса —
и обратно
     с подарком
           к невесте!
Саратов!
      Чего уставил глаз?!
Зачарован?
          Птичьей точкой?
Ввысь —
       ласточкой!
Хорошо
    вот такое
         обделать чисто:
Вечер.
   Ринуться вечеру в дверь.
Рим.
   Высечь
       в Риме фашиста —
и
   через час
         обратно
          к самовару
                в Тверь.
Или просто:
           глядишь,
            рассвет вскрыло —
и начинаешь
             вперегонку
                  гнаться и гнаться.
Но…
       люди — бескрылая
нация.
Людей
    создали
        по дрянному плану:
спина —
       и никакого толка.
Купить
   по аэроплану —
одно остается
       только.
И вырастут
          хвост,
        перья,
           крылья.
Грудь
   заостри
       для любого лёта.
Срывайся с земли!
         Лети, эскадрилья!
Россия,
    взлетай развоздушенным флотом.
Скорей!
   Чего,
      натянувшись жердью,
с земли
    любоваться
          небесною твердью?
Буравь ее,
авио.

Александр Сумароков

Ко Степану Федоровичу Ушакову, губернатору Санктпетербургскому, на преставление графа Алексея Григорьевича Разумовского

Пущенное тобой письмо ко сей стране,
Мой друг, уже дошло, уже дошло ко мне.
Дошло, и мне во грудь и в сердце меч вонзило,
Как молнией меня и громом, поразило.
Хочу ответствовать, ничто на ум нейдет.
Примаюсь за перо, перо из рук падет.
Одну с другою мысль неволею мешаю
И током горьких слез бумагу орошаю.
Прощаюся, о граф, с тобою навсегда
И не увижуся с тобою никогда!
Три месяца прошло, как я с тобой расстался,
Три месяца мне ты в очах моих мечтался,
В болезни, в слабости, сто в день стенящий раз,
И сей в Петрополе последний самый час,
В который у тебя был я перед глазами.
Ты очи наполнял, прощаяся, слезами,
Вручая о себе ко памяти мне знак,
Хотя бы поминал тебя я, граф, и так.
Взирая на него, колико слез я трачу!
Рыдаю и стеню, терзаюся и плачу.
О мой любезный граф! Ты весь свой прожил век,
Как должен проживать честнейший человек.
Любимцы царские, в иных пределах света,
Пред вышним предстают нередко без ответа.
О тайные судьбы! Сего уж мужа нет.
И, может быть, еще какой злодей живет
В глубокой старости, в покое и забаве,
Во изобилии и в пышной мнимой славе,
Не числя, сколько он людей перегубил
И сколько он господ, ругаясь, истребил,
Не внемля совести ни малыя боязни,
И кровью их багрил места от смертной казни,
Во удивление, что бог ему терпел
И весь народ на то в молчании смотрел.
А сей умерший муж тиранством не был страстен
И сильной наглости нимало не причастен,
С презрением смотря, когда ему кто льстил,
И собственной своей досады он не мстил,
Степенью высоты вовек не величался
И добродетелью единой отличался.
Екатериною он был за то храним,
И милости ея до гроба были с ним.
Не требовал ему никто от бога мести,
Никто б его, никто не прикоснулся чести,
Как разве некто бы носящий в сердце яд,
Какого б варвара изверг на землю ад.
Но уж, любезный граф, и он тебя не тронет.
Прости!.. падет перо, и дух мой горько стонет.

Николай Карамзин

Анакреонтические стихи А.А. Петрову

Зефир прохладный веет,
И, Флору оставляя,
Зефир со мной играет,
Меня утешить хочет;
Печаль мою развеять
Намерен непременно.
Зефир! напрасно мыслишь
Меня развеселити,
Мне плакать не давая!
Ты в сердце не проникнешь,
Моя же горесть в сердце.
Но если ты намерен
Мне службу сослужити,
Лети, Зефир прекрасный,
К тому, который любит
Меня любовью нежной;
Лети в деревню к другу;
Найдя его под тенью
Лежащего покойно,
Ввей в слух его тихонько
Что ты теперь услышишь:
«Расставшися с тобою,
Чего не думал сделать?
Рассматривал я приему,
Желая то увидеть,
Что Нютонову душу
Толико занимало,
Что Нютоново око
В восторге созерцало.
Но, ах! мне надлежало
Тотчас себе признаться,
Что Нютонова дара
Совсем я не имею;
Что мне нельзя проникнуть
В состав чудесный света,
Дробить лучей седмичных
Великого светила. —
Я Нютона оставил.
Читая философов,
Я вздумал философом
Прослыть в ученом свете;
Схватив перо, бумагу,
Хотел писать я много
О том, как человеку
Себя счастливым сделать
И мудрым быть в сей жизни
Но, ах! мне надлежало
Тотчас себе признаться,
Что дух сих философов
Во мне не обитает;
Что я того не знаю,
О чем писать намерен. —
Вздохнув, перо я бросил.
Шатаяся по рощам,
Внимая Филомеле,
Я Томсоном быть вздумал
И петь златое лето;
Но, ах! мне надлежало
Тотчас себе признаться,
Что Томсонова гласа
Совсем я не имею,
Что песнь моя несносна. —
Вздохнув, молчать я должен.
Теперь брожу я в поле,
Грущу и плачу горько,
Почувствуя, как мало
Талантов я имею».
Зефир, Зефир прекрасный!
Лети в деревню к другу;
Найдя его под тенью
Лежащего покойно,
Ввей в слух его тихонько
Что ты теперь услышал.

Роберт Рождественский

Баллада о таланте, боге и черте

Все говорят:
"Его талант -от бога!"
А ежели -от черта?
Что тогда?..

Выстраиваясь медленно в эпоху,
ни шатко и ни валко
шли года.
И жил талант.
Больной.
Нелепый.
Хмурый.
Всего Гомера знавший назубок.,
Его считал
своею креатурой
тогда еще существовавший
бог.
Бог находил, что слог его прекрасен,
что на земле таких -
наперечет!..

Но с богом был, конечно, не согласен
тогда еще не отмененный
черт.
Таланту черт шептал:
"Опомнись,
бездарь!
Кому теперь стихи твои нужны?!
Ведь ты, как все,
погибнешь в адской бездне.
Расслабься!
Не отягощай вины".
И шел талант в кабак.
И -
расслаблялся.
Он пил всерьез!
Он вдохновенно
пил!
Так пил,
что черт глядел и умилялся.
талант
себя талантливо
губил!..

Бог
тоже не дремал!
В каморке утлой,
где -стол,
перо
и пузырек чернил,
бог возникал
раскаяньем наутро,
загадочными строчками
дразнил…
Вставал талант,
почесываясь сонно.
Утерянную личность
обретал.
И банка
огуречного рассола
была ему нужнее,
чем нектар…
Небритый.
С пересохшими губами.
Упрямо ждал он
часа своего…

И стант,
почесываясь сонно.
Утерянную личность
обретал.
И банка
огуречного рассола
была ему нужнее,
чем нектар…
Небритый.
С пересохшими губами.
Упрямо ждал он
часа своего…

И строки
на бумаге
проступали,
как письмена, -
отдельно от него.

И было столько гнева и напора
в самом возникновенье
этих строк!..
Талант, как на медведя,
шел
на бога!
И черта
скручивал
в бараний рог!..
Талант работал.
Зло.
Ожесточенно.
Перо макая
в собственную боль.
Теперь он богом был!
И был он чертом!
А это значит:
был
самим собой.
И восходило солнце
над строкою!..

Крестился черт.
И чертыхался бог.
"Да как же смог он
написать
такое?!"
…А он
еще и не такое
мог.

Яков Петрович Полонский

Литературный враг

Господа! я нынче все бранить готов —
Я не в духе — и не в духе потому,
Что один из самых злых моих врагов
Из-за фразы осужден идти в тюрьму…
Признаюсь вам, не из нежности пустой
Чуть не плачу я, — а просто потому,
Что подавлена проклятою тюрьмой
Вся вражда во мне, кипевшая к нему.
Он язвил меня и в прозе, и в стихах;
Но мы бились не за старые долги,
Не за барыню в фальшивых волосах,
Нет! — мы были бескорыстные враги!
Вольной мысли то владыка, то слуга,
Я сбирался беспощадным быть врагом,
Поражая беспощадного врага;
Но — тюрьма его прикрыла, как щитом.
Перед этою защитой я — пигмей…
Или вы еще не знаете, что мы
Легче веруем под музыку цепей
Всякой мысли, выходящей из тюрьмы;
Иль не знаете, что даже злая ложь
Облекается в сияние добра,
Если ей грозит насилья острый нож,
А не сила неподкупного пера?!.
Я вчера еще перо мое точил,
Я вчера еще кипел и возражал; —
А сегодня ум мой крылья опустил,
Потому что я боец, а не нахал.
Я краснел бы перед вами и собой,
Если б узника да вздумал уличать.
Поневоле он замолк передо мной —
И я должен поневоле замолчать.
Он страдает, оттого что есть семья —
Я страдаю, оттого что слышу смех.
Но что значит гордость личная моя,
Если истина страдает больше всех!
Нет борьбы — и ничего не разберешь —
Мысли спутаны случайностью слепой, —
Стала светом недосказанная ложь,
Недосказанная правда стала тьмой.
Что же делать? и кого теперь винить?
Господа! во имя правды и добра, —
Не за счастье буду пить я — буду пить
За свободу мне враждебного пера!

Петр Андреевич Вяземский

Гоголь

Портрет Н. В. Гоголя работы Александра Иванова
Ты, загадкой своенравной
Промелькнувший на земле,
Пересмешник наш забавный
С думой скорби на челе.

Гамлет наш! Смесь слез и смеха,
Внешний смех и тайный плач,
Ты, несчастный от успеха,
Как другой от неудач.

Обожатель и страдалец
Славы ласковой к тебе,
Жизни труженик, скиталец
С бурей внутренней в борьбе!

Духом схимник сокрушенный,
А пером Аристофан,
Врач и бич ожесточенный
Наших немощей и ран.

Но к друзьям, но к скорбным братьям
Полный нежной теплоты!
Ум, открытый всем понятьям,
Всем залетным снам мечты.

Жрец искусству посвященный,
Жрец высокого всего,
Так внезапно похищенный
От служенья своего!

В нем еще созданья зрели:
Смерть созреть им не дала!
Не достигнувшая цели
Пала смелая стрела.

Тенью смертного покрова
Дум затмилась красота:
Окончательного слова
Не промолвили уста.

Жизнь твоя была загадкой,
Нам загадкой смерть твоя,
Но успел ты, в жизни краткой,
Дар и подвиг бытия

Оправдать трудом и жертвой.
Не щадя духовных сил,
В суетах, в их почве мертвой
Ты таланта не зарыл.

Не алкал ты славы ложной,
Не вымаливал похвал —
Думой скорбной и тревожной
Высшей цели ты искал.

И порокам и нечестью
Обличительным пером
Был ты карой, грозной местью
Пред общественным судом.

Теплым словом убежденья
Пробуждал ты мудрый страх,
Святость слез и умиленье
В обленившихся душах.

Не погибнет — верной мздою
Плод воздаст в урочный час,
Добрый сеятель, тобою
Семя брошенное в нас.

Иосиф Бродский

Полонез: вариация

Z.K.

I

Осень в твоём полушарьи кричит «курлы».
С обнищавшей державы сползает границ подпруга.
И, хотя окно не закрыто, уже углы
привыкают к сорочке, как к центру круга.
А как лампу зажжёшь, хоть строчи донос
на себя в никуда, и перо — улика.
Плюс могилы нет, чтоб исправить нос
в пианино ушедшего Фредерика.
В полнолунье жнивьё из чужой казны
серебром одаривает мочезжина.
Повернёшься на бок к стене, и сны
двинут оттуда, как та дружина,
через двор на зады, прорывать кольцо
конопли. Но кольчуге не спрятать рубищ.
И затем что все на одно лицо,
согрешивши с одним, тридцать трёх полюбишь.

II

Черепица фольварков да жёлтый цвет
штукатурки подворья, карнизы — бровью.
Балагола одним колесом в кювет
либо — мерин копытом в луну коровью.
И мелькают стога, завалившись в Буг,
вспять плетётся ольшаник с водой в корзинах;
и в распаханных тучах свинцовый плуг
не сулит добра площадям озимых.
Твой холщовый подол, шерстяной чулок,
как ничей ребёнок, когтит репейник.
На суровую нитку пространство впрок
зашивает дождём — и прощай Коперник.
Лишь хрусталик тускнеет, да млечный цвет
тела с россыпью родинок застит платье.
Для самой себя уже силуэт,
ты упасть не способна ни в чьи объятья.

III

Понимаю, что можно любить сильней,
безупречней. Что можно, как сын Кибелы,
оценить темноту и, смешавшись с ней,
выпасть незримо в твои пределы.
Можно, пóру за пóрой, твои черты
воссоздать из молекул пером сугубым.
Либо, в зеркало вперясь, сказать, что ты
это — я; потому что кого ж мы любим,
как не себя? Но запишем судьбе очко:
в нашем будущем, как бы брегет не медлил,
уже взорвалась та бомба, что
оставляет нетронутой только мебель.
Безразлично, кто от кого в бегах:
ни пространство, ни время для нас не сводня,
и к тому, как мы будем всегда, в веках,
лучше привыкнуть уже сегодня.

Русские Народные Песни

Вдоль по Питерской

Вдоль по Питерской, по Тверской-Ямской,
По Тверской-Ямской, по дороженьке,
Едет мой милой, мил на троечке,
Мил на троечке с колокольчиком.
Мил на троечке с колокольчиком,
С колокольчиком, со бубенчиком…
Пишет мой милой ко мне грамотку,
Ко мне грамотку — весть нерадостну,
Весть нерадостну не пером писал,
Не пером писал, не чернилами, —
Пишет милый мой горючьми слезьми,
Горючьми слезьми молодецкими:
«Не сиди, Дуня, поздно вечером,
Поздно вечером под окошечком;
Ты не жги, не неги воскову свечу,
Воскову свечу воску ярого;
Ты не жди, не жди дорога гостя,
Дорога гостя, дружка милого!..»
Вот идет-идет дружок миленький,
Он идет-идет, низко кланя(е)тся:
«Здравствуй, милая, расхорошая,
Моя прежняя полюбовница!
Я не гость пришел, не гоститися,
Я пришел к тебе распроститися,
За твою любовь поклонитися,
Ты позволь, позволь мне женитися!»
«Ты женись, женись, разбессовестный,
Разбессовестный дружок миленький!
Я не чаяла в тебе этого,
Не ждала того я словечушка,
Испужал мое ты сердечушко.
Ты возьми, возьми саблю вострую,
Ты разрежь, разрежь мою белу грудь,
Посмотри мое ретиво сердце:
Не белей оно черна бархата…» —
«Не печалься-ка, моя милая,
Моя прежняя полюбовница!
Я любить буду пуще прежнего,
Я ходить стану чаще старого!»
«не обманывай, дружок миленький!
Ты ходить будешь, все расспрашивать,
Молодой жене все рассказывать!
Молода жена будет сердиться,
На меня, младу, будет гневаться.
Пойдем в садичек, разгуляемся,
Мы подарочкам разменяемся:
Ты возьми, возьми золото кольцо,
Ты отдай, отдай мой тальянский плат!
Тебе тем кольцом обручатися,
А мне тем платком жениха дарить!»

Иван Андреевич Крылов

Павлин и Соловей

Невежда в физике, а в музыке знаток,
Услышал соловья, поющего на ветке,
И хочется ему иметь такого в клетке.
Приехав в городок,
Он говорит: «Хотя я птицы той не знаю
И не видал,
Которой пением я мысли восхищал,
Которую иметь я столь желаю,
Но в птичьем здесь ряду,
Конечно, много птиц найду».
Наполнясь мыслию такою,
Чтоб выбрать птиц на взгляд,
Пришел боярин мой во птичий ряд
С набитым кошельком, с пустою головою.
Павлина видит он и видит соловья,
И говорит купцу: «Не ошибаюсь я,
Вот мной желанная прелестная певица!
Нарядной бывши толь, нельзя ей худо петь;
Купец, мой друг! скажи, что стоит эта птица?»
Купец ему в ответ:
«От птицы сей, сударь, хороших песней нет;
Возьмите соловья, седяща близ павлина,
Когда вам надобно хорошего певца».
Не мало то дивит невежду господина,
И, быть бояся он обманут от купца,
Прекрасна соловья негодной птицей числит
И мыслит:
«Та птица перьями и телом так мала.
Не можно, чтоб она певицею была».
Купив павлина, он покупкой веселится
И мыслит пением павлина насладиться.
Летит домой
И гостье сей отвел решетчатый покой;
А гостейка ему за выборы в награду
Пропела кошкою разов десяток сряду.
Мяуканьем своим невежде давши знать,
Что глупо голоса по перьям выбирать.
Подобно, как и сей боярин, заключая,
Различность разумов пристрастно различая,
Не редко жалуем того мы в дураки,
Кто платьем не богат, не пышен волосами;
Кто не обнизан вкруг перстнями и часами,
И злата у кого не полны сундуки.

Михаил Лермонтов

Баллада (До рассвета поднявшись, перо очинил…)

До рассвета поднявшись, перо очинил
Знаменитый Югельский барон,
И кусал он, и рвал, и писал и строчил
Письмецо к своей Сашиньке он.
И он крикнул: «Мой паж! Мой малютка! Скорей!
Подойди — что робеешь ты так!»
И к нему подошел долговязый лакей,
Тридцатипятилетний дурак.
«Вот, возьми письмецо ты к невесте моей
И на почту его отнеси.
И потом пирогов, сухарей, кренделей –
Чего хочешь, в награду проси!»
«Сухарей не хочу и письма не возьму,
Хоть расплачься, высокий барон,
А захочешь узнать, я скажу почему,
Нет!.. Уж лучше смолчать», — и поклон.
«Паж!.. Хочу я узнать!..» — «Нет!.. Позволь мне смолчать!..»
— «Говори!» — «За невестой твоей
Обожателей рать кто бы мог сосчитать?
И в разлуке ты вверился ей!
Не девица ль она?.. И одна ли верна?
Нам ли думать: на севере, там,
Всё вздыхает она, одинока, бледна;
Нам ли веровать женским словам?
Иль один обольщен, изумлен, увлечен
Ты невестою милой своей?
Нет!.. Высокий барон, ты порой мне смешон,
И письма не отправлю я к ней!»
Рассмеялся барон — так уверен был он.
«Ты малютка, мой паж молодой!
Знай!.. Ты сам ослеплен! Знай! У северных жен
Не в размолвке обеты с душой!
Там девица верна, постоянна жена;
Север силой ли только велик?
Жизнь там веры полна, счастья там сторона,
И послушен там сердцу язык!
Мелких птиц, как везде, нет в орлином гнезде,
Там я выбрал невесту себе,
Не изменит нигде; — Ей, как вечной звезде,
Ей вверяюсь, как самой судьбе!
Так!.. Снегов в стороне, будет верною мне!»
Паж невольно барону внимал,
И без слов, в тишине, он сознался в вине
И на почту с письмом побежал! 1837 г.По свидетельству В.Н. Анненковой, Лермонтов не закончил стихотворение и последние 6 строк принадлежат ей. В 1962 г. И.Л. Андроников обнаружил автограф баллады в ФРГ, в составе архива родственницы и приятельницы Лермонтова А.М. Верещагиной, в одном из альбомов, принадлежащих ныне правнуку Верещагиной, г-ну В. фон Кенигу. Рукою Лермонтова написаны только первые 15 строк, остальные записала В.Н. Анненкова, двоюродная сестра Верещагиной.Баллада создавалась весной 1837 г. в Москве, где Лермонтов останавливался по пути из Петербурга в кавказскую ссылку. В альбоме рядом с автографом есть приписка А.М. Верещагиной, раскрывающая историю создания стихотворения: «Composé pendant que je lisais une lettre de mon fiancé par Michel Lermontoff et Barbe Annenkoff» («Сочинено Михаилом Лермонтовым и Варварой Анненковой в то время, когда я читала письмо от моего жениха» — франц.).Стихотворение, таким образом, написано по поводу предстоящей свадьбы А.М. Верещагиной, которая в 1837 г. вышла замуж за вюртембергского министра иностранных дел барона Гюгеля (отсюда название «Югельский барон»).

Владимир Бенедиктов

Лебедь

Ветер влагу чуть колышет
В шопотливых камышах.
Статный лебедь тихо дышит
На лазуревых струях:
Грудь, как парус, пышно вздута,
Величава и чиста;
Шея, загнутая круто,
Гордо к небу поднята;
И проникнут упоеньем
Он в державной красоте
Над своим изображеньем,
Опрокинутый в воде. Что так гордо, лебедь белый,
Ты гуляешь по струям?
Иль свершил ты подвиг смелый?
Иль принёс ты пользу нам?
— Нет, я праздно, — говорит он, —
Нежусь в водном хрустале.
Но недаром я упитан
Духом гордым на земле.
Жизнь мою переплывая,
Я в водах отмыт от зла,
И не давит грязь земная
Мне свободного крыла.
Отряхнусь — и сух я стану;
Встрепенусь — и серебрист;
Запылюсь — я в волны пряну,
Окунусь — и снова чист. На брегу пустынно — диком
Человека я встречал
Иль нестройным, гневным криком,
Иль таился и молчал,
И как голос мой чудесен,
Не узнает он вовек:
Лебединых сладких песен
Недостоин человек.
Но с наитьем смертной муки,
Я, прильнув к моим водам,
Сокровенной песни звуки
Прямо небу передам!
Он, чей трон звездами вышит,
Он, кого вся твердь поёт,
Он — один её услышит,
Он — один её поймёт! Завещаю в память свету
Я не злато, не сребро,
Но из крылий дам поэту
Чудотворное перо;
И певучий мой наследник
Да почтит меня хвалой,
И да будет он посредник
Между небом и землёй!
Воспылает он — могучий
Бич порока, друг добра —
И над миром, как из тучи,
Брызнут молнии созвучий
С вдохновенного пера! С груди мёртвенно — остылой,
Где витал летучий дух,
В изголовье деве милой
Я оставлю мягкий пух,
И ему лишь, в ночь немую,
Из — под внутренней грозы,
Дева вверит роковую
Тайну пламенной слезы,
Кос распущенных змеями
Изголовье перевьёт
И прильнёт к нему устами,
Грудью жаркою прильнёт,
И согрет её дыханьем,
Этот пух начнёт дышать
И упругим колыханьем
Бурным персям отвечать.
Я исчезну, — и средь влаги,
Где скользил я, полн отваги,
Не увидит мир следа;
А на месте, где плескаться
Так любил я иногда,
Будет тихо отражаться
Неба мирная звезда.

Александр Башлачев

На жизнь поэтов

Поэты живут. И должны оставаться живыми.
Пусть верит перу жизнь, как истина в черновике.
Поэты в миру оставляют великое имя,
Затем, что у всех на уме — у них на языке.

Но им все трудней быть иконой в размере оклада.
Там, где, судя по паспортам — все по местам.
Дай Бог им пройти семь кругов беспокойного лада
По чистым листам, где до времени — все по устам.

Поэт умывает слова, возводя их в приметы,
Подняв свои полные ведра внимательных глаз.
Несчастная жизнь! Она до смерти любит поэта.
И за семерых отмеряет. И режет — эх, раз, еще раз!

Как вольно им петь. И дышать полной грудью на ладан…
Святая вода на пустом киселе неживой.
Не плачьте, когда семь кругов беспокойного лада
Пойдут по воде над прекрасной шальной головой.

Пусть не ко двору эти ангелы чернорабочие.
Прорвется к перу то, что долго рубить и рубить топорам.
Поэты в миру после строк ставят знак кровоточия.
К ним Бог на порог. Но они верно имут свой срам.

Поэты идут до конца. И не смейте кричать им: — Не надо!
Ведь Бог… Он не врет, разбивая свои зеркала.
И вновь семь кругов беспокойного, звонкого лада
Глядят ему в рот, разбегаясь калибром ствола.

Шатаясь от слез и от счастья смеясь под сурдинку,
Свой вечный допрос они снова выводят к кольцу.
В быту тяжелы. Но однако легки на поминках.
Вот тогда и поймем, что цветы им, конечно, к лицу.

Не верьте концу. Но не ждите иного расклада.
А что там было в пути? Метры, рубли…
Неважно, когда семь кругов беспокойного лада
Позволят идти, наконец, не касаясь земли.

Ну вот, ты — поэт… Еле-еле душа в черном теле.
Ты принял обет сделать выбор, ломая печать.
Мы можем забыть всех, что пели не так, как умели.
Но тех, кто молчал, давайте не будем прощать.

Не жалко распять, для того, чтоб вернуться к Пилату.
Поэта не взять все одно ни тюрьмой, ни сумой.
Короткую жизнь — Семь кругов беспокойного лада —
Поэты идут. И уходят от нас на восьмой.

Александр Пушкин

К моей чернильнице

Подруга думы праздной,
Чернильница моя;
Мой век разнообразный
Тобой украсил я.
Как часто друг веселья
С тобою забывал
Условный час похмелья
И праздничный бокал;
Под сенью хаты скромной,
В часы печали томной,
Была ты предо мной
С лампадой и мечтой.
В минуты вдохновенья
К тебе я прибегал
И музу призывал
На пир воображенья.
Прозрачный, легкий дым
Носился над тобою,
И с трепетом живым
В нем быстрой чередою

Сокровища мои
На дне твоем таятся.
Тебя я посвятил
Занятиям досуга
И с ленью примирил:
Она твоя подруга.
С тобой успех узнал
Отшельник неизвестный…
Заветный твой кристалл
Хранит огонь небесный;
И под вечер, когда
Перо по книжке бродит,
Без вялого труда
Оно в тебе находит
Концы моих стихов
И верность выраженья;
То звуков или слов
Нежданное стеченье,
То едкой шутки соль,
То правды слог суровый,
То странность рифмы новой,
Неслыханной дотоль.
С глупцов сорвав одежду,
Я весело клеймил
Зоила и невежду
Пятном твоих чернил…
Но их не разводил
Ни тайной злости пеной,
Ни ядом клеветы.
И сердца простоты
Ни лестью, ни изменой
Не замарала ты.

Но здесь, на лоне лени,
Я слышу нежны пени
Заботливых друзей…
Ужели их забуду,
Друзей души моей,
И им неверен буду?
Оставь, оставь порой
Привычные затеи,
И дактил, и хореи
Для прозы почтовой.
Минуты хладной скуки,
Сердечной пустоты,
Уныние разлуки,
Всегдашние мечты,
Мои надежды, чувства
Без лести, без искусства
Бумаге передай…
Болтливостью небрежной,
И ветреной, и нежной
Их сердце утешай…

Беспечный сын природы,
Пока златые годы
В забвеньи трачу я,
Со мною неразлучно
Живи благополучно,
Наперсница моя.

Когда же берег ада
Навек меня возьмет,
Когда навек уснет
Перо, моя отрада,
И ты, в углу пустом
Осиротев, остынешь
И навсегда покинешь
Поэта тихий дом…
Чадаев, друг мой милый,
Тебя возьмет, унылый;
Последний будь привет
Любимцу прежних лет.
Иссохшая, пустая,
Меж двух его картин
Останься век немая,
Укрась его камин.
Взыскательного света
Очей не привлекай,
Но верного поэта
Друзьям напоминай.

Владимир Владимирович Маяковский

Разве у вас не чешутся обе лопатки?

Если
Если с неба
Если с неба радуга
Если с неба радуга свешивается
или
или синее
или синее без единой заплатки —
неужели
неужели у вас
неужели у вас не чешутся
обе
обе лопатки?!
Неужели не хочется,
Неужели не хочется, чтоб из-под блуз,
где прежде
где прежде горб был,
сбросив
сбросив груз
сбросив груз рубашек-обуз,
раскры́лилась
раскры́лилась пара крыл?!
Или
Или ночь когда
Или ночь когда в звездищах разночится
и Медведицы
и Медведицы всякие
и Медведицы всякие лезут —
неужели не завидно?!
неужели не завидно?! Неужели не хочется?!
Хочется!
Хочется! до зарезу!
Тесно,
Тесно, а в небе
Тесно, а в небе простор —
Тесно, а в небе простор — дыра!
Взлететь бы
Взлететь бы к богам в селения!
Предявить бы
Предявить бы Саваофу
Предявить бы Саваофу от ЦЖО
Предявить бы Саваофу от ЦЖО ордера̀
на выселение!
Калуга!
Калуга! Чего окопалась лугом?
Спишь
Спишь в земной яме?
Тамбов!
Тамбов! Калуга!
Ввысь!
Ввысь! Воробьями!
Хорошо,
Хорошо, если жениться собрался:
махнуть крылом —
махнуть крылом — и
махнуть крылом — и губерний за двести!
Выдернул
Выдернул перо
Выдернул перо у страуса —
и обратно
и обратно с подарком
и обратно с подарком к невесте!
Саратов!
Саратов! Чего уставил глаз?!
Зачарован?
Зачарован? Птичьей точкой?
Ввысь —
Ввысь — ласточкой!
Хорошо
Хорошо вот такое
Хорошо вот такое обделать чисто:
Вечер.
Вечер. Ринуться вечеру в дверь.
Рим.
Рим. Высечь
Рим. Высечь в Риме фашиста —
и
и через час
и через час обратно
и через час обратно к самовару
и через час обратно к самовару в Тверь.
Или просто:
Или просто: глядишь,
Или просто: глядишь, рассвет вскрыло —
и начинаешь
и начинаешь вперегонку
и начинаешь вперегонку гнаться и гнаться.
Но…
Но… люди — бескрылая
нация.
Людей
Людей создали
Людей создали по дрянному плану:
спина —
спина — и никакого толка.
Купить
Купить по аэроплану —
одно остается
одно остается только.
И вырастут
И вырастут хвост,
И вырастут хвост, перья,
И вырастут хвост, перья, крылья.
Грудь
Грудь заостри
Грудь заостри для любого лета.
Срывайся с земли!
Срывайся с земли! Лети, эскадрилья!
Россия,
Россия, взлетай развоздушенным флотом.
Скорей!
Скорей! Чего,
Скорей! Чего, натянувшись жердью,
с земли
с земли любоваться
с земли любоваться небесною твердью?
Буравь ее,
авио.

Василий Андреевич Жуковский

Плещепупу

Есть ли же толк?
Что ты примолк?
Скучно писать!
Лучше зевать,
Глядя на нос
Будешь, друг, кос!
Скинь, Плещепуп,
Лени тулуп;
Сотней стихов
(Смертных грехов)
Мне удружи;
То есть скажи:
Скоро ли к нам,
Добрым друзьям,
Врать, пить и есть?
Лошади есть!

Мой же Пегас
С часу на час
Прытче летит!
Так и горит
Лист под пером!
Стих за стихом!
Сон позабыл!
Мало чернил!
Перья изгрыз
Лучше всех крыс.
Вот приезжай,
Сам позевай,
Слушая вздор.
Но до тех пор,
Друг Плещепуп,
Если не скуп,
Будь мне отец...
Сам ты писец
Не из простых;
В книгах твоих
Есть Буало.
Я сквозь стекло
Видел, как он,
(Переплетен
В красный сафьян
Гром-капитан
Роты певцов)
Против глупцов
Перья острил,
Штык наводил
Страшных сатир.
Он наш Омир —
Вкуса пророк!
Мне на часок
Нужен тот том,
Где он, умом
Ясным водим,
Братьям своим,
Стихоткачам,
Как по херам
Все рассказал:
Способы дал
Рифмы ловить,
С музами пить
Нектар, не квас,
А на Парнас
Шею и честь
Здраво принесть,
Лавров нарвать
И обуздать
Злого коня.
Есть у меня
Свой Буало,
Да как назло
Стереотип.
Я не Эдип!
Многим стихам
Толку не дам,
Нот не прочтя,
Дай не шутя
Книжицы сей:
Да поскорей:
Нужно, ей, ей!
Да одолжи,
К ней приложи
Тот лексикон,
Что сочинен
Обществом муз.
Я не француз,
(Право, не лгу)
Знать не могу
Силы всех слов.
Будь же готов
(Для ради муз)
Этот мне груз
С первым гонцом
В сельский наш дом
Перешвырнуть.
Да не забудь
Связки ключей.
Бес Асмодей
Влез в мой карман;
Я как болван
Их потерял
(Как проезжал)
В доме твоем.
Честен твой дом:
Верно они
Целы в Черни.
А ведь без них
Шкапов моих
Мне умереть —
Не отпереть!

Будь над тобой
Сильный, святой
Бог Аполлон.
Низкий поклон
Анне твоей,
Музе моей.

Баста стихам!
Буду я к вам —
Вот тебе честь! —
Лишь двадцать шесть
Канет на двор.
Милый певец,
Будь мне отец,
Книги пришли!
Люли, люли.

Леонид Мартынов

Смех сквозь слезы

Ах, милый Николай Васильич Гоголь!
Когда б сейчас из гроба встать ты мог,
Любой прыщавый декадентский щеголь
Сказал бы: «Э, какой он, к черту, бог?
Знал быт, владел пером, страдал. Какая редкость!
А стиль, напевность, а прозрения печать,
А темно-звонких слов изысканная меткость?..
Нет, старичок… Ложитесь в гроб опять!»Есть между ними, правда, и такие,
Что дерзко от тебя ведут свой тусклый род
И, лицемерно пред тобой согнувши выи,
Мечтают сладенько: «Придет и мой черед!»
Но от таких «своих», дешевых и развязных,
Удрал бы ты, как Подколесин, чрез окно…
Царят! Бог их прости, больных, пустых и грязных,
А нам они наскучили давно.Пусть их шумят… Но где твои герои?
Все живы ли, иль, небо прокоптив,
В углах медвежьих сгнили на покое
Под сенью благостной крестьянских тучных нив?
Живут… И как живут! Ты, встав сейчас из гроба,
Ни одного из них, наверно, б не узнал:
Павлуша Чичиков — сановная особа
И в интендантстве патриотом стал —На мертвых душ портянки поставляет
(Живым они, пожалуй, ни к чему),
Манилов в Третьей Думе заседает
И в председатели был избран… по уму.
Петрушка сдуру сделался поэтом
И что-то мажет в «Золотом руне»,
Ноздрев пошел в охранное — и в этом
Нашел свое призвание вполне.Поручик Пирогов с успехом служит в Ялте
И сам сапожников по праздникам сечет,
Чуб стал союзником и об еврейском гвалте
С большою эрудицией поет.
Жан Хлестаков работает в «России»,
Затем — в «Осведомительном бюро»,
Где чувствует себя совсем в родной стихии:
Разжился, раздобрел, — вот борзое перо!.. Одни лишь черти, Вий да ведьмы и русалки,
Попавши в плен к писателям modernes,
Зачахли, выдохлись и стали страшно жалки,
Истасканные блудом мелких скверн…
Ах, милый Николай Васильич Гоголь!
Как хорошо, что ты не можешь встать…
Но мы живем! Боюсь — не слишком много ль
Нам надо слышать, видеть и молчать? И в праздник твой, в твой праздник благородный,
С глубокой горечью хочу тебе сказать:
«Ты был для нас источник многоводный,
И мы к тебе пришли теперь опять, —
Но «смех сквозь слезы» радостью усталой
Не зазвенит твоим струнам в ответ…
Увы, увы… Слез более не стало,
И смеха нет».Modernes — Модернистам (франц.).

Самуил Маршак

Вчера и сегодня

Лампа керосиновая,
Свечка стеариновая,
Коромысло с ведром
И чернильница с пером.

Лампа плакала в углу,
За дровами на полу:
— Я голодная, я холодная!
Высыхает мой фитиль.
На стекле густая пыль.
Почему — я не пойму —
Не нужна я никому?

А бывало, зажигали
Ранним вечером меня.
В окна бабочки влетали
И кружились у огня.

Я глядела сонным взглядом
Сквозь туманный абажур,
И шумел со мною рядом
Старый медный балагур.

Познакомилась в столовой
Я сегодня с лампой новой.
Говорили, будто в ней
Пятьдесят горит свечей.

Ну и лампа! На смех курам!
Пузырёк под абажуром.
В середине пузырька —
Три-четыре волоска.

Говорю я: — Вы откуда,
Непонятная посуда?
Любопытно посмотреть,
Как вы будете гореть.

Пузырёк у вас запаян,
Как зажжёт его хозяин?
А невежа мне в ответ
Говорит: — Вам дела нет!

Я, конечно, загудела:
— Почему же нет мне дела?
В этом доме десять лет
Я давала людям свет
И ни разу не коптела.
Почему же нет мне дела?

Да при этом, — говорю, —
Я без хитрости горю.
По старинке, по привычке,
Зажигаюсь я от спички,
Вот как свечка или печь.
Ну, а вас нельзя зажечь.
Вы, гражданка, самозванка!
Вы не лампочка, а склянка!

А она мне говорит:
— Глупая вы баба!
Фитилёк у вас горит
Чрезвычайно слабо.
Между тем как от меня
Льётся свет чудесный,
Потому что я родня
Молнии небесной!
Я — электрическая
Экономическая
Лампа!

Мне не надо керосина.
Мне со станции машина
Шлёт по проволоке ток.
Не простой я пузырёк!

Если вы соедините
Выключателем две нити,
Зажигается мой свет.
Вам понятно или нет?

Стеариновая свечка
Робко вставила словечко:
— Вы сказали, будто в ней
Пятьдесят горит свечей?
Обманули вас бесстыдно:
Ни одной свечи не видно!

Перо в пустой чернильнице,
Скрипя, заговорило:
— В чернильнице-кормилице
Кончаются чернила.

Я, старое и ржавое,
Живу теперь в отставке.
В моих чернилах плавают
Рогатые козявки.

У нашего хозяина
Теперь другие перья.
Стучат они отчаянно,
Палят, как артиллерия.

Запятые, точки, строчки —
Бьют кривые молоточки.
Вдруг разъедется машина —
Едет вправо половина…
Что такое? Почему? Ничего я не пойму!

Коромысло с ведром
Загремело на весь дом:
— Никто по воду не ходит.
Коромысла не берёт.

Стали жить по новой моде —
Завели водопровод.

Разленились нынче бабы.
Али плечи стали слабы?
Речка спятила с ума —
По домам пошла сама!

А бывало, с перезвоном
К берегам её зелёным
Шли девицы за водой
По улице мостовой.

Подходили к речке близко,
Речке кланялися низко:
— Здравствуй, речка, наша мать,
Дай водицы нам набрать!

А теперь двухлетний внучек
Повернёт одной рукой
Ручку крана, точно ключик,
И вода бежит рекой!

Так сказало коромысло
И на гвоздике повисло.

Иосиф Бродский

С видом на море

И.Н. Медведевой




I

Октябрь. Море поутру
лежит щекой на волнорезе.
Стручки акаций на ветру,
как дождь на кровельном железе,
чечетку выбивают. Луч
светила, вставшего из моря,
скорей пронзителен, чем жгуч;
его пронзительности вторя,
на весла севшие гребцы
глядят на снежные зубцы.

II

Покуда храбрая рука
Зюйд–Веста, о незримых пальцах,
расчесывает облака,
в агавах взрывчатых и пальмах
производя переполох,
свершивший туалет без мыла
пророк, застигнутый врасплох
при сотворении кумира,
свой первый кофе пьет уже
на набережной в неглиже.

III

Потом он прыгает, крестясь,
в прибой, но в схватке рукопашной
он терпит крах. Обзаведясь
в киоске прессою вчерашней,
он размещается в одном
из алюминиевых кресел;
гниют баркасы кверху дном,
дымит на горизонте крейсер,
и сохнут водоросли на
затылке плоском валуна.

IV

Затем он покидает брег.
Он лезет в гору без усилий.
Он возвращается в ковчег
из олеандр и бугенвилей,
настолько сросшийся с горой,
что днище течь дает как будто,
когда сквозь заросли порой
внизу проглядывает бухта;
и стол стоит в ковчеге том,
давно покинутом скотом.

V

Перо. Чернильница. Жара.
И льнет линолеум к подошвам…
И речь бежит из–под пера
не о грядущем, но о прошлом;
затем что автор этих строк,
чьей проницательности беркут
мог позавидовать, пророк,
который нынче опровергнут,
утратив жажду прорицать,
на лире пробует бряцать.

VI

Приехать к морю в несезон,
помимо матерьяльных выгод,
имеет тот еще резон,
что это — временный, но выход
за скобки года, из ворот
тюрьмы. Посмеиваясь криво,
пусть Время взяток не берет –
Пространство, друг, сребролюбиво!
Орел двугривенника прав,
четыре времени поправ!

VII

Здесь виноградники с холма
бегут темно–зеленым туком.
Хозяйки белые дома
здесь топят розоватым буком.
Петух вечерний голосит.
Крутя замедленное сальто,
луна разбиться не грозит
о гладь щербатую асфальта:
ее и тьму других светил
залив бы с легкостью вместил.

VIII

Когда так много позади
Всего, в особенности — горя,
Поддержки чьей-нибудь не жди,
Сядь в поезд, высадись у моря.
Оно обширнее. Оно
И глубже. Это превосходство —
Не слишком радостное. Но
Уж если чувствовать сиротство,
То лучше в тех местах, чей вид
Волнует, нежели язвит.

Антон Антонович Дельвиг

К Илличевскому

(В Сибирь)
Я благотворности труда
Еще, мой друг, не постигаю!
Лениться, говорят, беда —
А я в беде сей утопаю
И, пробудившись, забываю,
О чем заботился вчера.
Мне иногда твердят: «Пора
Сдавить стихи твои станками,
Они раскупятся друзьями,
Друзья им прокричат «ура!»
Веселые за полной чашей.
Тогда, сударь, от славы вашей
Или от вашего вина
Заговорит вся сторона
От Бельта до Сибири скучной,
Куда с запиской своеручной
Пошлете другу толстый том».
Все хорошо, но я не в том
Свое блаженство полагаю:
За стих не ссорюся с умом
И рифму к рифме приплетаю,
Лениво глядя за пером.
Напишет мне — я прочитаю.
Я прочитаю их друзьям:
Люблю внимать я похвалам,
Когда их похвалы достоин.
И я слыхал, худой тот воин,
Кто быть не думает вождем!
Так мыслю я, меж тем пером
Мешая истину с мечтами,
Почти забыл, что мы с тобой
Привыкли говорить сердцами, —
Забыл, что друг далекий мой,
Прочтя мою систему лени,
Но неизвестный о друзьях,
По почте мне отправит пени
Наместо нежных уверений,
Что он и в дальных тех странах
Своих друзей не забывает,
Где мир, дряхлеющий во льдах,
Красою дикой поражает;
Что, как мелькнувшая весна
Там оживляет все творенье,
Так о друзьях мечта одна
Его приводит в восхищенье,
Его уносит в светлый край
Златых надежд, воспоминаний,
Где нет забот, где нет страданий
И слова грозного «прощай!»
Будь счастлив, друг! не забывай
Веселых дней очарованья
И резвых спутников твоих!
Вот непритворные желанья
Далекому от круга их,
От круга радости веселой,
Где дружба нас и сын Семелы
Привыкли часто собирать,
Где можно все заботы света
С мундиром, с фраком скидавать,
Без лести похвалить поэта
И обо всем потолковать.

Иосиф Бродский

Осенний крик ястреба

Северозападный ветер его поднимает над
сизой, лиловой, пунцовой, алой
долиной Коннектикута. Он уже
не видит лакомый променад
курицы по двору обветшалой
фермы, суслика на меже.

На воздушном потоке распластанный, одинок,
все, что он видит — гряду покатых
холмов и серебро реки,
вьющейся точно живой клинок,
сталь в зазубринах перекатов,
схожие с бисером городки

Новой Англии. Упавшие до нуля
термометры — словно лары в нише;
стынут, обуздывая пожар
листьев, шпили церквей. Но для
ястреба, это не церкви. Выше
лучших помыслов прихожан,

он парит в голубом океане, сомкнувши клюв,
с прижатою к животу плюсною
— когти в кулак, точно пальцы рук —
чуя каждым пером поддув
снизу, сверкая в ответ глазною
ягодою, держа на Юг,

к Рио-Гранде, в дельту, в распаренную толпу
буков, прячущих в мощной пене
травы, чьи лезвия остры,
гнездо, разбитую скорлупу
в алую крапинку, запах, тени
брата или сестры.

Сердце, обросшее плотью, пухом, пером, крылом,
бьющееся с частотою дрожи,
точно ножницами сечет,
собственным движимое теплом,
осеннюю синеву, ее же
увеличивая за счет

еле видного глазу коричневого пятна,
точки, скользящей поверх вершины
ели; за счет пустоты в лице
ребенка, замершего у окна,
пары, вышедшей из машины,
женщины на крыльце.

Но восходящий поток его поднимает вверх
выше и выше. В подбрюшных перьях
щиплет холодом. Глядя вниз,
он видит, что горизонт померк,
он видит как бы тринадцать первых
штатов, он видит: из

труб поднимается дым. Но как раз число
труб подсказывает одинокой
птице, как поднялась она.
Эк куда меня занесло!
Он чувствует смешанную с тревогой
гордость. Перевернувшись на

крыло, он падает вниз. Но упругий слой
воздуха его возвращает в небо,
в бесцветную ледяную гладь.
В желтом зрачке возникает злой
блеск. То есть, помесь гнева
с ужасом. Он опять

низвергается. Но как стенка — мяч,
как падение грешника — снова в веру,
его выталкивает назад.
Его, который еще горяч!
В черт-те что. Все выше. В ионосферу.
В астрономически объективный ад

птиц, где отсутствует кислород,
где вместо проса — крупа далеких
звезд. Что для двуногих высь,
то для пернатых наоборот.
Не мозжечком, но в мешочках легких
он догадывается: не спастись.

И тогда он кричит. Из согнутого, как крюк,
клюва, похожий на визг эриний,
вырывается и летит вовне
механический, нестерпимый звук,
звук стали, впившейся в алюминий;
механический, ибо не

предназначенный ни для чьих ушей:
людских, срывающейся с березы
белки, тявкающей лисы,
маленьких полевых мышей;
так отливаться не могут слезы
никому. Только псы

задирают морды. Пронзительный, резкий крик
страшней, кошмарнее ре-диеза
алмаза, режущего стекло,
пересекает небо. И мир на миг
как бы вздрагивает от пореза.
Ибо там, наверху, тепло

обжигает пространство, как здесь, внизу,
обжигает черной оградой руку
без перчатки. Мы, восклицая «вон,
там!» видим вверху слезу
ястреба, плюс паутину, звуку
присущую, мелких волн,

разбегающихся по небосводу, где
нет эха, где пахнет апофеозом
звука, особенно в октябре.
И в кружеве этом, сродни звезде,
сверкая, скованная морозом,
инеем, в серебре,

опушившем перья, птица плывет в зенит,
в ультрамарин. Мы видим в бинокль отсюда
перл, сверкающую деталь.
Мы слышим: что-то вверху звенит,
как разбивающаяся посуда,
как фамильный хрусталь,

чьи осколки, однако, не ранят, но
тают в ладони. И на мгновенье
вновь различаешь кружки, глазки,
веер, радужное пятно,
многоточия, скобки, звенья,
колоски, волоски —

бывший привольный узор пера,
карту, ставшую горстью юрких
хлопьев, летящих на склон холма.
И, ловя их пальцами, детвора
выбегает на улицу в пестрых куртках
и кричит по-английски «Зима, зима!»

Антиох Кантемир

Речь к благочестивейшей государыне Анне Иоанновне

Речь к благочестивейшей государыне Анне Иоанновне, императрице и самодержице всероссийскойЖена, превышающа женскую природу
И родом красяща и дающа роду
Царску многу красоту, Анна благонрава!
Дому, царству твоему беспритворна слава!
Если, зря твои дела, уст не отверзаю
И, молча, к твоей славе перст не направляю,
Если муза моя спит и не бренчит лира
В похвалах твоих — не тем, что одна сатира
Люба, будучи к иным мысль моя не склонна,
Ей, нет, и была бы та леность беззаконна!
Вижу мудрость в поступках твоих сколь есть многа,
Сколь тобой расчищена к истине дорога.
Раззнаю в лице людей, что сердца вещают,
Вижу, что россияне скачут, не вздыхают,
Звук поющих, радостны возгласы до ада
Пронзая, взбудить могут адамлева чада,
Смехи и веселия, довольствия знаки,
Блистательны подданных твоих творят зраки!
Все то, хоть скудоумен, и вижу и знаю,
Да ползать повадився — летать не дерзаю.
Боюся к твоим хвалам распростерти руку:
Помню Икара повесть, продерзость и муку.
Нужно бо обычайны пределы превзыти
Хотящу дела твои и тебя хвалити!
И столь славну имеяй писати причину,
Не подлого должен быть у Фебуса чину.
Трижды я принимался за перо, дрожащи,
В благодарство дел твоих хвалить тя хотящи,
Трижды, с неба прилетев, Аполлон отвагу
Мою с гневом обличил; вырвал с рук бумагу,
Изломал перо, пролил дерзостно чернило.
«Кое тя безумие, — рекше, — обступило?
За что ты хватаешься и на что дерзаешь?
Анну-самодержицу хвалити желаешь?
Не знаешь ли ты смолчать, уме беспокойный,
Что не твои для такой стихи суть пристойны.
Где тебе сплесть и сыскать слова, столь согласны,
Каковы дела ее диваны и ужасны?
Ведь тут нечего писать, чтоб было утешно,
К чему и мысль и перо твое скользит спешно.
И к хвале той негоден, слаб стиль твой подлейший,
Для ваги такой Атлас потребен сильнейший.
Виргилий, да и тому надобно б подумать,
Чтоб достойное для сей августы придумать.
Не успел бы он стихов так скоро прибрати,
Как сия злые нравы может скореняти.
Я, сам не подлейший бог, что хвалить дерзаю
Йовиша и пением всю тварь наслаждаю,
Не скоро б осмелился; сказать не стыжуся —
Похвалу ея соткать почти не гожуся.
Похлебства не любит та — правду ищет ясну;
Как же, не похлебствовав, составить песнь красну?
Знаю, что не нужно то — хоть правду писати,
Дела той многим царям в образ может дати, —
Да искусство требует наше стихотворно,
Чтоб меж правдою было нечто и притворно.
Покинь и впредь не дерзай в сие вступать смело,
Оставь мудрейшим себя, не твое то дело».
Сия изрек, вознесся в парнасски палаты,
Восшумели колеса блистательны, златы;
Содрогнулся, бедный, я, скочил с стула спешно, —
Что не мог благодарства явить, неутешно
Тужил. Но, однако же, безбедный молчати
Быть узнал, нежли грубы похвалы писати.
Молчу убо, но молча сильно почитаю
Тую, от нея же честь и жизнь признаваю.

Петр Вяземский

Давыдову

Давыдов! где ты? что ты? сроду
Таких проказ я не видал;
Год канул вслед другому году…
Или, перенимая моду
Певцов конфект и опахал
И причесав для них в угоду
Жеманной музе мадригал,
Скажу: май два раза природу
Зеленым бархатом постлал,
И разогрел дыханьем воду,
И вечных граций хороводу
Резвиться в рощах заказал, —
С тех пор, как от тебя ни строчки,
Ни двоеточия, ни точки
Хоть на смех я не получал.
Чем мне почесть твое забвенье?
Теряюсь я в недоуменье.
Иль, как мундирный идеал,
Под ношей тучных эполетов,
Ты вместо речи и ответов
Плечом да шпорой говоришь,
И лучшего пера не знаешь,
Как-то, которым щеголяешь
И гордо с шляпы шевелишь?
Иль дружба, может быть, в отставке,
Отбитая сестрой своей,
Сидит печально на прилавке
У непризнательных дверей.
И для отсутственных друзей
Помина нет в походной ставке
Непостоянных усачей?
Ты наслаждайся с новой гостью,
Но берегись, чтоб наконец,
Платя за хлеб-соль сердца злостью,
Не захозяйничал жилец.
Иль, может быть, мудрец угрюмый,
На светлое свое чело
Ты, розам радостей назло,
Навел бразды спесивой думы;
Оценщик строгий строгих благ,
Страшась любви и дружбы ныне,
От двух сердечных побродяг
Ты держишь сердце в карантине.
Чем не пошутит хитрый враг?
Уж верить ли моим гаданьям?
Сказав прости очарованьям,
Назло пленительных грехов,
И упоительным мечтаньям
Весны, веселий и стихов,
Любви призыву ты не внемлешь,
Но в клире нравственных певцов
Перо Хераскова приемлешь
И мысленно заране дремлешь
В академических венках!
В твоем камине на кострах
Пылают: красоты угодник —
Роскошный Душеньки певец,
Теоса мудрый греховодник
И соблазнительный мудрец —
Наставник счастия Гораций;
И окаянного Парни,
Поклонника единых граций,
Которому и ты сродни
(Сказать не в гнев, а мимоходом),
Уж не заставишь в оны дни
Ожить под русским переводом.
Простясь и чувством и умом,
Не знаешь прежних мясоедов,
Ни шумных дружеских обедов,
Ни тайных ужинов вдвоем,
Где с полночи до ранней зори
Веселье бодро спорит с сном.
Теперь живой memento mori,
Мороча и себя и нас,
Не испугавшись Молиера,
Играешь ролю лицемера6;
Иль, может… но на этот раз
Моим поклепам и догадкам
И стихотворческим нападкам
Пора мне положить конец.
Лихого Бурцова знакомец7,
Тройного хмеля будь питомец —
Вина, и песен, и любви,
Или, мудрец тяжеловесный,
Свой стих веселый протрезви
Водою нравственности пресной, —
До этого мне дела нет:
Рядись как хочешь на досуге,
Но мне на голос дай ответ,
И, помня о старинном друге,
Ты будь Денисом прежних лет!

Белла Ахмадулина

Из цикла Женщины и поэты

Так, значит, как вы делаете, друга?
Пораньше встав, пока темно-светло,
открыв тетрадь, перо берете в руки
и пишете? Как, только и всего? Нет, у меня — все хуже, все иначе.
Свечу истрачу, взор сошлю в окно,
как второгодник, не решив задачи.
Меж тем в окне уже светло-темно.Сначала — ночь отчаянья и бденья,
потом (вдруг нет?) — неуловимый звук.
Тут, впрочем, надо начинать с рожденья,
а мне сегодня лень и недосуг.Теперь о тех, чьи детские портреты
вперяют в нас неукротимый взгляд:
как в рекруты забритые поэты,
те стриженые девочки сидят.У, чудища, в которых все нечетко!
Указка им — лишь наущенье звезд.
Не верьте им, что кружева и челка.
Под челкой — лоб. Под кружевами — хвост.И не хотят, а притворятся ловко.
Простак любви влюбиться норовит.
Грозна, как Дант, а смотрит, как плутовка.
Тать мглы ночной, «мне страшно!» говорит.Муж несравненный! Удели ей ада.
Терзай, покинь, всю жизнь себя кори.
Ах, как ты глуп! Ей лишь того и надо:
дай ей страдать — и хлебом не корми! Твоя измена ей сподручней ласки.
Не позабудь, прижав ее к груди:
все, что ты есть, она предаст огласке
на столько лет, сколь есть их впереди.Кто жил на белом свете и мужского
был пола, знает, как судьба прочна
в нас по утрам: иссохло в горле слово,
жить надо снова, ибо ночь прошла.А та, что спит, смыкая пуще веки, —
что ей твой ад, когда она в раю?
Летит, минуя там, в надзвездном верхе,
твой труд, твой долг, твой грех, твою семью.А все ж — пора. Стыдясь, озябнув, мучась,
надела прах вчерашнего пера
и — прочь, одна, в бесхитростную участь,
жить, где жила, где жить опять пора.Те, о которых речь, совсем иначе
встречают день. В его начальной тьме,
о, их глаза — как рысий фосфор, зрячи,
и слышно: бьется сильный пульс в уме.Отважно смотрит! Влюблена в сегодня!
Вчерашний день ей не в науку. Ты —
здесь щи при чем. Ее душа свободна.
Ей весело, что листья так желты.Ей важно, что тоскует звук о звуке.
Что ты о ней — ей это все равно.
О муке речь. Но в степень этой муки
тебе вовек проникнуть не дано.Ты мучил женщин, ты был смел и волен,
вчера шутил — не помнишь нынче, с кем.
Отныне будешь, славный муж и воин,
там, где Лаура, Беатриче, Керн.По октябрю, по болдинской аллее
уходит вдаль, слезы не уронив, —
нежнее женщин и мужчин вольнее,
чтоб заплатить за тех и за других.

Константин Бальмонт

Елена-краса

В некотором царстве, за тридевять земель,
В тридесятом государстве — Ой звучи, моя свирель! —
В очень-очень старом царстве жил могучий сильный Царь,
Было это в оно время, было это вовсе встарь.
У Царя, в том старом царстве, был Стрелец-молодец.
У Стрельца у молодого был проворный конь,
Как пойдет, так мир пройдет он из конца в конец,
Погонись за ним, уйдет он от любых погонь.
Раз Стрелец поехал в лес, чтобы потешить ретивое,
Едет, видит он перо из Жар-Птицы золотое,
На дороге ярко рдеет, золотой горит огонь,
Хочет взять перо — вещает богатырский конь:
«Не бери перо златое, а возьмешь — узнаешь горе».
Призадумался Стрелец, Размышляет молодец,
Ваять — не взять, уж больно ярко, будет яхонтом в уборе,
Будет камнем самоцветным. Не послушался коня.
Взял перо. Царю приносит светоносный знак Огня.
«Ну, спасибо, — царь промолвил, — ты достал перо Жар-Птицы,
Так достань мне и невесту по указу Птицы той,
От Жар-Птицы ты разведай имя царственной девицы,
Чтоб была вступить достойна в царский терем золотой!
Не достанешь — вот мой меч, Голова скатится с плеч».
Закручинился Стрелец, пошел к коню, темно во взоре.
«Что, хозяин?» — «Так и так», мол. — «Видишь, правду я сказал:
Не бери перо златое, а возьмешь — узнаешь горе.
Ну, да что ж, поедем к краю, где всегда свод Неба ал.
Там увидим мы Жар-Птицу, путь туда тебе скажу.
Так и быть уж, эту службу молодому сослужу».
Вот они приехали к садам неземным,
Небо там сливается с Морем голубым,
Небо там алеет невянущим огнем,
Полночь ослепительна, в полночь там как днем.
В должную минутку, где вечный цвет цветет,
Конь заржал у Древа, копытом звонким бьет,
С яблоками Древо алостью горит,
Море зашумело. Кто-то к ним летит.
Кто-то опустился, жар еще сильней,
Вся игра зарделась всех живых камней.
У Стрельца закрылись очи от Огня,
И раздался голос, музыкой звеня.
Где пропела песня? В сердце иль в саду?
Ой свирель, не знаю! Дальше речь веду.
Та песня пропела: «Есть путь для мечты.
Скитанья мечты хороши.
Кто хочет невесты для светлой души,
Тот в мире ищи Красоты».
Жар-Птица пропела: «Есть путь для мечты.
Где Солнце восходит, горит полоса,
Там Елена-Краса золотая коса.
Та Царевна живет там, где Солнце встает,
Там где вечной Весне сине Море поет».
Тут окончился звук, прошумела гроза,
И Стрелец мог раскрыть с облегченьем глаза: —
Никого перед ним, ни над ним,
Лишь бескрайность Воды, бирюза, бирюза,
И рубиновый пламень над сном голубым.
В путь, Стрелец. Кто Жар-Птицу услышал хоть раз,
Тот уж темным не будет в пути ни на час,
И найдет, как находятся клады в лесу,
Ту царевну Елену-Красу.
Вот поехал Стрелец, гладит гриву коня,
Приезжает он к вечно-зеленым лугам,
Он глядит на рождение вечного дня,
И раскинул шатер-златомаковку там.
Он расставил там яства и вина, и ждет.
Вот по синему Морю Царевна плывет,
На серебряной лодке, в пути голубом,
Золотым она правит веслом.
Увидала она златоверхий шатер,
Златомаковкой нежный пленяется взор,
Подплыла, и как Солнце стоит пред Стрельцом,
Обольщается тот несказанным лицом.
Стали есть, стали пить, стали пить, и она
От заморского вдруг опьянела вина,
Усмехнулась, заснула — и тотчас Стрелец
На коня, едет с ней молодец.
Вот приехал к Царю. Конь летел как стрела,
А Елена-Краса все спала да спала.
И во весь-то их путь, золотою косой
Озарялась Земля, как грозой.
Пробудилась Краса, далеко от лугов,
Где всегда изумруд расцветать был готов,
Изменилась в лице, ну рыдать, тосковать,
Уговаривал Царь, невозможно унять.
Царь задумал венчаться с Еленой-Красой,
С той Еленой-Красой золотою косой.
Но не хочет она, говорит среди слез,
Чтобы тот, кто ее так далеко завез,
К синю Морю поехал, где Камень большой,
Подвенечный наряд там ее золотой.
Подвенечный убор пусть достанет сперва,
После, может быть, будут другие слова.
Царь сейчас за Стрельцом, говорит: «Поезжай,
Подвенечный наряд Красоты мне давай,
Отыщи этот край — а иначе, вот меч,
Коротка моя речь, голова твоя с плеч»
Уж нс вовсе ль Стрельцу огорчаться пора?
Вспомнил он: «Не бери золотого пера».
Снова выручил конь: перед бездной морской
Наступил на великого рака ногой,
Тот сказал: «Не губи». Конь сказал: «Пощажу.
Ты зато послужи». — «Честью я послужу»
Диво-Рак закричал на простор весь морской,
И такие же дива сползлися гурьбой,
В глубине голубой из-под Камня они
Чудо-платье исторгли, блеснули огни.
И Стрелец-молодец подвенечный убор
Пред Красой положил, но великий упор
Тут явила она, и велит наконец,
Чтоб в горячей воде искупался Стрелец.
Закипает котел Вот беда так беда.
Брызги бьют. Говорит, закипая, вода
Коль добра ты искал, вот настало добро.
Ты бери не бери золотое перо.
Испугался Стрелец, прибегает к коню,
Добрый конь-чародей заклинает огню
Не губить молодца, молодого Стрельца,
Лишь его обновить красотою лица.
Вот в горячей воде искупался Стрелец,
Вышел он невредим, вдвое стал молодец,
Что ни в сказке сказать, ни пером написать.
Тут и Царь, чтобы старость свою развязать,
Прямо в жаркий котел. Ты желай своего,
Не чужого Погиб Вся тут речь про него.
А Елена-Краса золотая коса —
Уж такая нашла на нее полоса —
Захотела Стрельца, обвенчалась с Стрельцом,
Мы о ней и о нем на свирели поем.

Борис Корнилов

Тезисы романа

(Отрывки)2Как мне диктует романистов школа,
начнем с того…
Короче говоря,
начнем роман с рожденья комсомола —
с семнадцатого года,
с октября.
Вот было дело. Господи помилуй! —
гудела пуля серою осой,
И Керенский (любимец… душка… милый
скорее покатился колбасой.
Тогда на фронте, прекращая бойню
братанием и злобой на корню,
встал фронтовик и заложил обойму,
злопамятную поднял пятерню.
Готовый на погибельную муку,
прошедший через бурю и огонь,
он протянул ошпаренную руку,
и, как обойма, звякнула ладонь.
Тогда орлом сидевшая империя
последние свои теряла перья,
и — злы, неповторимы, велики —
путиловские встали подмастерья,
кронштадтские восстали моряки.
Как бомбовозы, песни пролетали,
легла на землю осень животом… (Все это — предисловие, детали
и подступы к роману. А потом…)
Уже тогда, метаясь разъяренно
у заводской ободранной стены,
ребята с Петергофского района
и с Выборгской ребята стороны
пошли вперед,
что не было нимало
смешною в революцию игрой,
хоть многого еще не понимала
и зарывалась молодость порой.
Ей все бы громыхала канонада,
она житье меняла на часы,
и Ленин останавливал где надо
и улыбался в рыжие усы, (Не данным свыше, не защитой сирым,
не сладким велеречьем, а в связи
с любовью нашей, с ненавистью, с миром
ты Ленина, поэт, изобрази.
Пускай от горести напухли веки, -
писатель, помни — хоть сие старо:
ты пишешь о великом человеке —
ты в кровь свое обмакивай перо.)Он знал тогда, — товарищи, поверьте, -
что эти заводские пацаны
не ради легкой от шрапнели смерти,
а ради новой жизни рождены.
Мы положенье поняли такое,
когда, сползая склонами зимы,
мы выиграли битву у Джанкоя
и у Самары победили мы.
Из боя в битву сызнова и снова
ходили за единое одно —
Антонова мы били у Тамбова,
из Украины вымели Махно.
Они запомнят — эти интервенты —
навеки незапамятных веков —
тяжелых наших пулеметов ленты
и ленточки балтийских моряков.
Когда блокадой зажимала в кольца
республику озлобленная рать, -
мы полагали — есть у комсомольца
умение и жить и умирать.…Несла войны развернутая лава,
уверенностью била от Москвы —
была Россия некогда двуглава,
а в сущности, совсем без головы.
Огромные орлы стоят косые —
геральдика — нельзя же без орлов!
За то, что ты без головы, Россия,
мы положили множество голов.
Но пулей срезан адмиральский ворон,
пообломали желтые клыки, .
когда, патроны заложив затвором,
шагнули в битву, наши старики.
Не износили английских мундиров,
не истрепали английских подошв.
Врагу заранее могилы вырыв,
за стариками вышла молодежь.
Офицерье отброшено, как ветошь,
последние, победные бои…
Советская республика, а это ж
вам не Россия, милые мои…

Владимир Маяковский

Фабрика бюрократов

Его прислали
       для проведенья режима.
Средних способностей.
           Средних лет.
В мыслях — планы.
         В сердце — решимость.
В кармане — перо
         и партбилет.
Ходит,
   распоряжается энергичным жестом.
Видно —
    занимается новая эра!
Сам совался в каждое место,
всех переглядел —
         от зава до курьера.
Внимательный
      к самым мельчайшим крохам,
вздувает
     сердечный пыл…
Но бьются
     слова,
        как об стену горохом,
об —
  канцелярские лбы.
А что канцелярии?
        Внимает мошенница!
Горите
   хоть солнца ярче, —
она
  уложит
      весь пыл в отношеньица,
в анкетку
     и в циркулярчик.
Бумажку
    встречать
         с отвращением нужно.
А лишь
   увлечешься ею, —
то через день
       голова заталмужена
в бумажную ахинею.
Перепишут всё
     и, канителью исходящей нитясь,
на доклады
      с папками идут:
— Подпишитесь тут!
        Да тут вот подмахнитесь!..
И вот тут, пожалуйста!..
           И тут!..
              И тут!.. —
Пыл
  в чернила уплыл
          без следа.
Пред
  в бумагу
      всосался, как клещ…
Среда —
это
  паршивая вещь!
Глядел,
   лицом
      белее мела,
сквозь канцелярский мрак.
Катился пот,
      перо скрипело,
рука свелась
      и вновь корпела, —
но без конца
      громадой белой
росла
   гора бумаг.
Что угодно
     подписью подляпает,
и не разберясь:
       куда,
         зачем,
            кого?
Собственную
      тетушку
          назначит римским папою.
Сам себе
    подпишет
        смертный пригово̀р.
Совести
    партийной
         слабенькие писки
заглушает
     с днями
         исходящий груз.
Раскусил чиновник
         пафос переписки,
облизнулся,
      въелся
         и — вошел во вкус.
Где решимость?
       планы?
          и молодчество?
Собирает канцелярию,
           загривок мыля ей.
— Разузнать
      немедля
          имя-отчество!
Как
  такому
     посылать конверт
            с одной фамилией?! —
И опять
    несется
        мелким лайцем:
— Это так-то службу мы несем?!
Написали просто
        «прилагается»
и забыли написать
         «при сем»! —
В течение дня
страну наводня
потопом
    ненужной бумажности,
в машину
     живот
уложит —
     и вот
на дачу
    стремится в важности.
Пользы от него,
        что молока от черта,
что от пшенной каши —
           золотой руды.
Лишь растут
      подвалами
           отчеты,
вознося
    чернильные пуды.
Рой чиновников
        с недели на́ день
аннулирует
     октябрьский гром и лом,
и у многих
     даже
        проступают сзади
пуговицы
    дофевральские
           с орлом.
Поэт
  всегда
     и добр и галантен,
делиться выводом рад.
Во-первых:
     из каждого
          при известном таланте
может получиться
         бюрократ.
Вывод второй
       (из фельетонной водицы
вытекал не раз
       и не сто):
коммунист не птица,
         и незачем обзаводиться
ему
  бумажным хвостом.
Третий:
    поднять бы его за загривок
от бумажек,
      разостланных низом,
чтоб бумажки,
       подписанные
             прямо и криво,
не заслоняли
       ему
         коммунизм.

Козьма Прутков

Предсмертное

Найдено недавно, при ревизии Пробирной Палатки, в делах сей последнейВот час последних сил упадка
От органических причин…
Прости, Пробирная Палатка,
Где я снискал высокий чин,
Но музы не отверг объятий
Среди мне вверенных занятий! Мне до могилы два-три шага…
Прости, мой стих! и ты, перо!
И ты, о писчая бумага,
На коей сеял я добро!
Уж я потухшая лампадка
Иль опрокинутая лодка! Вот, все пришли… Друзья, бог помочь!..
Стоят гишпанцы, греки вкруг…
Вот юнкер Шмидт… Принес Пахомыч
На гроб мне незабудок пук…
Зовет Кондуктор… Ах!.. Необходимо объяснение
Это стихотворение, как указано в заглавии оного, найдено недавно, при ревизии Пробирной Палатки, в секретном деле, за время управления сею Палаткою Козьмы Пруткова. Сослуживцы и подчиненные покойного, допрошенные господином ревизором порознь, единогласно показали, что стихотворение сие написано им, вероятно, в тот самый день и даже перед самым тем мгновением, когда все чиновники Палатки были внезапно, в присутственные часы, потрясены и испуганы громким воплем: «Ах!», раздавшимся из директорского кабинета. Они бросились в этот кабинет и усмотрели там своего директора, Козьму Петровича Пруткова, недвижимым, в кресле перед письменным столом. Они бережно вынесли его, в этом же кресле, сначала в приемный зал, а потом в его казенную квартиру, где он мирно скончался через три дня. Господин ревизор признал эти показания достойными полного доверия по следующим соображениям: 1) почерк найденной рукописи сего стихотворения во всем схож с тем несомненным почерком усопшего, коим он писал свои собственноручные доклады по секретным делам и многочисленные административные проекты; 2) содержание стихотворения вполне соответствует объясненному чиновниками обстоятельству и 3) две последние строфы сего стихотворения писаны весьма нетвердым, дрожащим почерком, с явным, но тщетным усилием соблюсти прямизну строк, а последнее слово «Ах!» даже не написано, а как бы вычерчено густо и быстро, в последнем порыве улетающей жизни. Вслед за этим словом имеется на бумаге большое чернильное пятно, происшедшее явно от пера, выпавшего из руки. На основании всего вышеизложенного господин ревизор, с разрешения министра финансов, оставил это дело без дальнейших последствий, ограничившись извлечением найденного стихотворения из секретной переписки директора Пробирной Палатки и передачею оного совершенно частно, через сослуживцев покойного Козьмы Пруткова, ближайшим его сотрудникам. Благодаря такой счастливой случайности это предсмертное знаменательное стихотворение Козьмы Пруткова делается в настоящее время достоянием отечественной публики. Уже в последних двух стихах 2-й строфы несомненно, выказывается предсмертное замешательство мыслей и слуха покойного, а читая третью строфу, мы как бы присутствуем лично при прощании поэта с творениями его музы. Словом, в этом стихотворении отпечатлелись все подробности любопытного перехода Козьмы Пруткова в иной мир, прямо с должности директора Пробирной Палатки.

Александр Пушкин

К другу стихотворцу

Арист! и ты в толпе служителей Парнаса!
Ты хочешь оседлать упрямого Пегаса;
За лаврами спешишь опасною стезей,
И с строгой критикой вступаешь смело в бой!

Арист, поверь ты мне, оставь перо, чернилы,
Забудь ручьи, леса, унылые могилы,
В холодных песенках любовью не пылай;
Чтоб не слететь с горы, скорее вниз ступай!
Довольно без тебя поэтов есть и будет;
Их напечатают — и целый свет забудет.
Быть может, и теперь, от шума удалясь
И с глупой музою навек соединясь,
Под сенью мирною Минервиной эгиды
Сокрыт другой отец второй «Тилемахиды».
Страшися участи бессмысленных певцов,
Нас убивающих громадою стихов!
Потомков поздных дань поэтам справедлива;
На Пинде лавры есть, но есть там и крапива.
Страшись бесславия! — Что, если Аполлон,
Услышав, что и ты полез на Геликон,
С презреньем покачав кудрявой головою,
Твой гений наградит — спасительной лозою?

Но что? ты хмуришься и отвечать готов;
«Пожалуй, — скажешь мне, — не трать излишних слов;
Когда на что решусь, уж я не отступаю,
И знай, мой жребий пал, я лиру избираю.
Пусть судит обо мне как хочет целый свет,
Сердись, кричи, бранись, — а я таки поэт».

Арист, не тот поэт, кто рифмы плесть умеет
И, перьями скрыпя, бумаги не жалеет.
Хорошие стихи не так легко писать,
Как Витгенштеину французов побеждать.
Меж тем как Дмитриев, Державин, Ломоносов.
Певцы бессмертные, и честь, и слава россов,
Питают здравый ум и вместе учат нас,
Сколь много гибнет книг, на свет едва родясь!
Творенья громкие Рифматова, Графова
С тяжелым Бибрусом гниют у Глазунова;
Никто не вспомнит их, не станет вздор читать,
И Фебова на них проклятия печать.

Положим, что, на Пинд взобравшися счастливо,
Поэтом можешь ты назваться справедливо:
Все с удовольствием тогда тебя прочтут.
Но мнишь ли, что к тебе рекой уже текут
За то, что ты поэт, несметные богатства,
Что ты уже берешь на откуп государства,
В железных сундуках червонцы хоронишь
И, лежа на боку, покойно ешь и спишь?
Не так, любезный друг, писатели богаты;
Судьбой им не даны ни мраморны палаты,
Ни чистым золотом набиты сундуки:
Лачужка под землей, высоки чердаки —
Вот пышны их дворцы, великолепны залы.
Поэтов — хвалят все, питают — лишь журналы;
Катится мимо их Фортуны колесо;
Родился наг и наг ступает в гроб Руссо;
Камоэнс с нищими постелю разделяет;
Костров на чердаке безвестно умирает,
Руками чуждыми могиле предан он:
Их жизнь — ряд горестей, гремяща слава — сон.

Ты, кажется, теперь задумался немного.
«Да что же, — говоришь, — судя о всех так строго,
Перебирая всё, как новый Ювенал,
Ты о поэзии со мною толковал;
А сам, поссорившись с парнасскими сестрами,
Мне проповедовать пришел сюда стихами?
Что сделалось с тобой? В уме ли ты иль нет?»
Арист, без дальних слов, вот мой тебе ответ:

В деревне, помнится, с мирянами простыми,
Священник пожилой и с кудрями седыми,
В миру с соседями, в чести, довольстве жил
И первым мудрецом у всех издавна слыл.
Однажды, осушив бутылки и стаканы,
Со свадьбы, под вечер, он шел немного пьяный;
Попалися ему навстречу мужики.
«Послушай, батюшка, — сказали простяки, -
Настави грешных нас — ты пить ведь запрещаешь
Быть трезвым всякому всегда повелеваешь,
И верим мы тебе: да что ж сегодня сам…»
— «Послушайте, — сказал священник мужикам, -
Как в церкви вас учу, так вы и поступайте,
Живите хорошо, а мне — не подражайте».

И мне то самое пришлося отвечать;
Я не хочу себя нимало оправдать:
Счастлив, кто, ко стихам не чувствуя охоты,
Проводит тихой век без горя, без заботы,
Своими одами журналы не тягчит,
И над экспромптами недели не сидит!
Не любит он гулять по высотам Парнаса,
Не ищет чистых муз, ни пылкого Пегаса,
Его с пером в руке Рамаков не страшит;
Спокоен, весел он. Арист, он — не пиит.

Но полно рассуждать — боюсь тебе наскучить
И сатирическим пером тебя замучить.
Теперь, любезный друг, я дал тебе совет.
Оставишь ли свирель, умолкнешь или нет?..
Подумай обо всем и выбери любое:
Быть славным — хорошо, спокойным — лучше вдвое.

Иосиф Бродский

Декабрь во Флоренции

«Этот, уходя, не оглянулся…»
Анна Ахматова

I

Двери вдыхают воздух и выдыхают пар; но
ты не вернешься сюда, где, разбившись попарно,
населенье гуляет над обмелевшим Арно,
напоминая новых четвероногих. Двери
хлопают, на мостовую выходят звери.
Что-то вправду от леса имеется в атмосфере
этого города. Это — красивый город,
где в известном возрасте просто отводишь взор от
человека и поднимаешь ворот.

II

Глаз, мигая, заглатывает, погружаясь в сырые
сумерки, как таблетки от памяти, фонари; и
твой подъезд в двух минутах от Синьории
намекает глухо, спустя века, на
причину изгнанья: вблизи вулкана
невозможно жить, не показывая кулака; но
и нельзя разжать его, умирая,
потому что смерть — это всегда вторая
Флоренция с архитектурой Рая.

III

В полдень кошки заглядывают под скамейки, проверяя, черны ли
тени. На Старом Мосту — теперь его починили —
где бюстует на фоне синих холмов Челлини,
бойко торгуют всяческой бранзулеткой;
волны перебирают ветку, журча за веткой.
И золотые пряди склоняющейся за редкой
вещью красавицы, роющейся меж коробок
под несытыми взглядами молодых торговок,
кажутся следом ангела в державе черноголовых.

IV

Человек превращается в шорох пера на бумаге, в кольцо
петли, клинышки букв и, потому что скользко,
в запятые и точки. Только подумать, сколько
раз, обнаружив ‘м’ в заурядном слове,
перо спотыкалось и выводило брови!
То есть, чернила честнее крови,
и лицо в потемках, словами наружу — благо
так куда быстрей просыхает влага —
смеется, как скомканная бумага.

V

Набережные напоминают оцепеневший поезд.
Дома стоят на земле, видимы лишь по пояс.
Тело в плаще, ныряя в сырую полость
рта подворотни, по ломаным, обветшалым
плоским зубам поднимается мелким шагом
к воспаленному нЈбу с его шершавым
неизменным «16»; пугающий безголосьем,
звонок порождает в итоге скрипучее «просим, просим»:
в прихожей вас обступают две старые цифры «8».

VI

В пыльной кофейне глаз в полумраке кепки
привыкает к нимфам плафона, к амурам, к лепке;
ощущая нехватку в терцинах, в клетке
дряхлый щегол выводит свои коленца.
Солнечный луч, разбившийся о дворец, о
купол собора, в котором лежит Лоренцо,
проникает сквозь штору и согревает вены
грязного мрамора, кадку с цветком вербены;
и щегол разливается в центре проволочной Равенны.

VII

Выдыхая пары, вдыхая воздух, двери
хлопают во Флоренции. Одну ли, две ли
проживаешь жизни, смотря по вере,
вечером в первой осознаешь: неправда,
что любовь движет звезды (Луну — подавно),
ибо она делит все вещи на два —
даже деньги во сне. Даже, в часы досуга,
мысли о смерти. Если бы звезды Юга
двигались ею, то — в стороны друг от друга.

VIII

Каменное гнездо оглашаемо громким визгом
тормозов; мостовую пересекаешь с риском
быть за{п/к}леванным насмерть. В декабрьском низком
небе громада яйца, снесенного Брунеллески,
вызывает слезу в зрачке, наторевшем в блеске
куполов. Полицейский на перекрестке
машет руками, как буква «ж», ни вниз, ни
вверх; репродукторы лают о дороговизне.
О, неизбежность «ы» в правописаньи «жизни»!

IX

Есть города, в которые нет возврата.
Солнце бьется в их окна, как в гладкие зеркала. То
есть, в них не проникнешь ни за какое злато.
Там всегда протекает река под шестью мостами.
Там есть места, где припадал устами
тоже к устам и пером к листам. И
там рябит от аркад, колоннад, от чугунных пугал;
там толпа говорит, осаждая трамвайный угол,
на языке человека, который убыл.

Александр Александрович Бестужев-Марлинский

В день именин

Ал. и В. М........й
Невольный гость в краю чужбины,
Забывший свет, забывший лесть,
Желал бы вам на именины
Цветов прелестнейших поднест:
Они — дыханию услада,
Они — веселие очей.
При них бы мне писать не надо
Вам поздравительных речей:
Желанье счастья без печали
В цветах вы сами б угадали…
Но — ах!— якутская весна
Не зелена и не красна!
И здешний май, холодной, дикой,
Одной подснежною брусникой,
А не лилеями богат.
Природа спит, и в поле целом
Я разжился одним пострелом,
А я слыхал, такой наряд
На именины не дарят.
Итак, по воле и неволе
Пришлось приняться за перо,
Хоть я забыл в угрюмой доле
Писать забавно и пестро.
Примите ж это благосклонно
И в шуме праздничного дня
Не осудите вы меня
За мой привет простой и сонной.
В нем правда — каждая черта;
Притом же ваша доброта
По слуху, по сердцу и дома
И вчуже страннику знакома…
В краю зимы и дружбы зимной,
Поверьте, только вы одне,
Ваш разговор гостеприимной
Напоминал друзьям и мне
О незабвенной стороне.
О, будь же добродетель та же
И с нею брат ее — покой,
Как неизменный часовой,
У сердца вашего на страже;
Да никакой печали тень
Не хмурит тихий свет забавы,
И, проводив веселый день,
Поутру встанете вы здравы…
Да будут ясны ваши сны,
Как небо южныя весны,
И необманчивы надежды,
И перед вами все невежды,
По крайней мере, хоть скромны;
Совет подруги чист и верен,
Знакомых круг нелицемерен,
Неутомителен бостон,
Ни бальных скрипок рев и стон!
Когда ж на берега великой,
На берега моей Невы,
Покинув край морозов дикой,
Стрелою полетите вы,
Да встретят путницу родные,
Беспечной юности друзья
И все по сердцу не чужие,
И вся родимая семья
Благополучны и здоровы,
И пылки, и разлукой новы,
И смех, и радость, и расспрос,
И сладкий дождь свиданья слез!!.
Зачем же, искра упованья —
Дожить до сладкого свиданья,—
В груди моей погасла ты?
Но я ступил из-за черты
Сорокаверстного посланья.
И мне, и вам унять пора
Болтливость моего пера,
Но знайте: это все с начала
По пунктам истина скрепляла,
Хоть неподкупна и строга;
Тут не сплетал из лести кружев
Ваш всепокорнейший слуга
в.

Николай Тарусский

Про себя

Помолодеть бы на десяток лет!
Пускай бы в зеркале заулыбалось
Лицо, в котором ни морщинки нет,
Глаза, которым не страшна усталость.
А впрочем, не грусти, читатель мой!
Что проку в отрочестве желторотом?
Еще покуда хитрой сединой
Не тронут я. И никаким заботам
Не поддаюсь. Вперед, вперед, вперед
Шагаю я, упрямый и лобастый:
Вот только сердце иногда сдает,
Но, кажется, пустое. И не часто.
А отрочество – это пустяки:
Чему научат маменькины юбки?
Что слышали уездные сынки,
Запрятавшись галчатами в скорлупки?
Смешно, когда двадцатилетний бас
Вдруг вспоминает про петуший дискант,
Которым он певал в апрельский час,
Когда был свеж, как первая редиска!
Понятно, жалко, что уже не так
Поглядывают на тебя девчонки.
А все же, поэтический простак,
И ты бы не хотел назад в пеленки?
Морщины? Ну и что ж, – рубцы бойца.
Глаза мутнеют? – Многое видали.
Я научился ремеслу ловца,
Стерлядки в вентеря мои попали.
И пусть мой голос с легкой хрипотцой –
Недаром дул крапивный жгучий ветер –
С охотничьей сибирской хитрецой
Я разыщу места,
Поставлю сети…

Теперь – Москва. На третьем этаже
Живу, дышу, работаю, потею.
И, что ни год, острее и свежей
Люблю ту жизнь, которую имею.
Ее горчинка мне по вкусу: в ней –
Следы охотничьего непокоя:
Опять-опять бредем среди степей,
То рубим гати, то следим зверей,
То боремся с драчливою рекою.
И то-то хорошо, что башмаки
Дорожные, в которых я когда-то
Шел на Чонгар, все так же мне с руки,
Нужны все так же, хоть они в заплатах!

Ровесники! Я с вами! Вот ружье!
Косматый ветер в перьях сизо-серых
В воронках кружит сосны, воронье
И светлячков в оконце старовера.
И черными спиралями тропа
Бросается сквозь наледи в сугробах.
И бьет, и бьет январская крупа
По кочкам и пенькам широколобым.
А за кустом горбатый старовер
Хозяйственно хлопочет над обрезом.
И вдруг – гремит. А сосны скачут вверх,
Врываясь в небо. Тяжелей железа
Лечу на хворост. Лапчатой звездой
Резнет глаза. И мир погаснет разом.
Лишь перья ветра. Вьюга. Волчий вой.

Но тут мы распрощаемся с рассказом
И в зеркало дешевое опять
Посмотримся. Лысеем? Ну и что же!
Мы знали жизнь, как многим не знавать.
И мужественно будем умирать,
Помыслив с твердостью: я славно прожил!

Николай Платонович Огарев

Истина

Смерть всему конец!—вещали;
Нет за гробом ничего.
Жизни сомкнуты; скрижали.
Век напрасно мы страдали:
Жил наш дух—и нет его.
Слезы радости, печали
Мы напрасно проливали —
Нет за гробом ничего.
Нет поэзии, нет славы:
Безотчетно зло, добро…
Все—пустыя лишь забавы;
Нам надеяться нет права —
Брось, поэт, твое перо.
Сны, мечты твои—отрава.
Случай—жизни всей, держава.
Брось, поэт, твое перо.
Вдохновения порывы,
Сердца жар, восторг души,
Тайных песней переливы!..
Все обманчиво, все лживо —
Лучше вовсе не пиши.
Жить нам нужно торопливо.
Коль за гробом мы, не живы,
Лучше вовсе не пиши.
Добродетели нет цели:
Где же истину найти?
Все идут от колыбели
По истертому пути.
Гроб есть цель—в земле истлели, —
Песнь печальную, пропели!…
Где же истину найти!..
Смерть всему конец—земному;.
Но за гробом—новый мир.
Здесь я беден, слаб и сир;
Но туда, к родному дому,
Я пойду на отчий пир.
Не напрасны слезы, муки:
Дух наш вечен, гений жив;
Будут славить наши внуки
Вдохновения порыв, _
Лиры сладостные звуки,
Светлой; песни перелив…..
Отблеск мира вечной славы,
О Поэзия—ты свет!..
Есть, поверь мне, о Поэт,
Под тенистою дубравой,
Есть отрадный, истый, правый,
Неизгладимый завет,
Есть востока золотистый,
Благотворно теплый луч;
Двери рая, жизни чистой,
Драгоценный он нам ключ.
Есть поверь мне, край незримый,
Есть блаженная страна,…
Где наш дух, неуловимый,
Пробуждается от сна,
Где не знает он преграды,
Где все радость и весна,
Где венец,—венец награды,
Сердцу—мир и тишина.
Там поэт, здесь безнадежный,
Свой откроет идеал.
Мрачный здесь, в тоске мятежной.
Он изгнанником страдал.
Добродетели значенье
Он постигнет в полноте:
Было здесь к добру влеченье,
Там добро—на высоте.
Светозарна в горнем мире
Дивных песней сторона…
Льется там по звучной лире,
Свежей радости полна,
Всей гармонии волна…
Там, в сияющем эфире,
Бедный в хубище—в порфире, —
Справедливость отдана.
Угнетенным есть свобода
И недужному—цвет сил.
Что до знатности? до рода?
До богатства?—Суд решил:
Всех равняет прах могил.
Важно то лишь, кто как жил.
Там любви неодолимой
Пламя чистое горит.
Голос нежный говорит:
"Приходи,, народ любимый,
«Время тяжкое сниму.»
Кроток я, смирен душою,
"Ваши слезы я пойму,
"Вас любовью обойму;
"Иго легкое, благое
«Дам народу моему».
Кто же ты? твой голос мира.
И святой любови полн.
Кто же ты? народов мира
Пред тобой громада волн…
Ты—Судья, равно доступный;
И владыкам, и рабам;
Неизменный, неподкупный,
Ты один—судья всем нам.
Наша жизнь ты—наша слава;
Наш предел ты—наш конец;
Сердца нашего держава,
Духа нашего венец.
Струн коснулся чудный трепет:
Мудрость вечную пою,
Песнь моя—младенца лепет.
Лучше лиру разобью…
Вижу Истину мою.
Ваш Ратник.

Николай Гумилев

Судан

Ах, наверно, сегодняшним утром
Слишком громко звучат барабаны,
Крокодильей обтянуты кожей,
Слишком звонко взывают колдуньи
На утесах Нубийского Нила,
Потому что сжимается сердце,
Лоб горяч и глаза потемнели
И в мечтах оживленная пристань,
Голоса смуглолицых матросов,
В пенных клочьях веселое море,
А за морем ущелье Дарфура,
Галереи-леса Кордофана
И великие воды Борну.Города, озаренные солнцем,
Словно склады в зеленых трущобах,
А из них, как грозящие руки,
Минареты возносятся к небу.
А на тронах из кости слоновой
Восседают, как древние бреды,
Короли и владыки Судана,
Рядом с каждым, прикованный цепью,
Лев прищурился, голову поднял
И с усов лижет кровь человечью,
Рядом с каждым играет секирой
Толстогубый, с лоснящейся кожей,
Чёрный, словно душа властелина,
В ярко-красной рубашке палач.Перед ними торговцы рабами
Свой товар горделиво проводят,
Стонут люди в тяжелых колодках
И белки их сверкают на солнце,
Проезжают вожди из пустыни,
В их тюрбанах жемчужные нити,
Перья длинные страуса вьются
Над затылком играющих коней,
И надменно проходят французы,
Гладко выбриты, в белой одежде,
В их карманах бумаги с печатью,
Их завидя, владыки Судана
Поднимаются с тронов своих.А кругом на широких равнинах,
Где трава укрывает жирафа,
Садовод Всемогущего Бога
В серебрящейся мантии крыльев
Сотворил отражение рая:
Он раскинул тенистые рощи
Прихотливых мимоз и акаций,
Рассадил по холмам баобабы,
В галереях лесов, где прохладно
И светло, как в дорическом храме,
Он провел многоводные реки
И в могучем порыве восторга
Создал тихое озеро Чад.А потом, улыбнувшись, как мальчик,
Что придумал забавную шутку,
Он собрал здесь совсем небывалых,
Удивительных птиц и животных.
Краски взяв у пустынных закатов,
Попугаям он перья раскрасил,
Дал слону он клыки, что белее
Облаков африканского неба,
Льва одел золотою одеждой
И пятнистой одел леопарда,
Сделал рог, как янтарь, носорогу,
Дал газели девичьи глаза.И ушёл на далекие звёзды —
Может быть, их раскрашивать тоже.
Бродят звери, как Бог им назначил,
К водопою сбираются вместе,
И не знают, что дивно-прекрасны,
Что таких, как они, не отыщешь,
И не знает об этом охотник,
Что в пылающий полдень таится
За кустом с ядовитой стрелою
И кричит над поверженным зверем,
Исполняя охотничью пляску,
И уносит владыкам Судана
Дорогую добычу свою.Но роднят обитателей степи
Иногда луговые пожары.
День, когда затмевается солнце
От летящего по ветру пепла
И невиданным зверем багровым
На равнинах шевелится пламя,
Этот день — оглушительный праздник,
Что приветливый Дьявол устроил
Даме Смерти и Ужасу брату!
В этот день не узнать человека,
Средь толпы опаленных, ревущих,
Всюду бьющих клыками, рогами,
Сознающих одно лишь: огонь! Вечер. Глаз различить не умеет
Ярких нитей на поясе белом;
Это знак, что должны мусульмане
Пред Аллахом свершить омовенье,
Тот водой, кто в лесу над рекою,
Тот песком, кто в безводной пустыне.
И от голых песчаных утесов
Беспокойного Красного Моря
До зеленых валов многопенных
Атлантического Океана
Люди молятся. Тихо в Судане,
И над ним, над огромным ребенком,
Верю, верю, склоняется Бог.