Какие злые перемены!
Зачем же вас я должен знать?
Опять меня замкнули стены,
Я каменеть начну опять.И шум и грохот воздвигаю
Опять на улицах моих,
И понемногу забываю
О тишине ночей лесных, И учреждаю я торговлю,
И зажигаю фонари,
И забываю сад, и кровлю,
И свежесть утренней зари.
Любовь не только возвышает.
Любовь порой нас разрушает.
Ломает судьбы и сердца…
В своих желаниях прекрасна, Она бывает так опасна,
Как взрыв, как девять грамм свинца.
Она врывается внезапно.
И ты уже не можешь завтра
Не видеть милого лица.
Любовь не только возвышает.
Любовь вершит и всё решает.
А мы уходим в этот плен.
И не мечтаем о свободе.
Пока заря в душе восходит,
Душа не хочет перемен.
Если что-нибудь петь, то перемену ветра,
западного на восточный, когда замерзшая ветка
перемещается влево, поскрипывая от неохоты,
и твой кашель летит над равниной к лесам Дакоты.
В полдень можно вскинуть ружью и выстрелить в то, что в поле
кажется зайцем, предоставляя пуле
увеличить разрыв между сбившемся напрочь с темпа
пишущим эти строки пером и тем, что
оставляет следы. Иногда голова с рукою
сливаются, не становясь строкою,
но под собственный голос, перекатывающийся картаво,
подставляя ухо, как часть кентавра.
Опять в природе перемена,
окраска зелени груба,
и высится высокомерно
фигура белого гриба.
И этот сад собой являет
все небеса и все леса,
и выбор мой благословляет
лишь три любимые лица.
При свете лампы умирает
слепое тело мотылька
и пальцы золотом марает,
и этим брезгает рука.
Ах, Господи, как в это лето
покой в душе моей велик.
Так радуге избыток цвета
желать иного не велит.
Так завершенная окружность
сама в себе заключена
и лишнего штриха ненужность
ей незавидна и смешна.
Лежу я в потоке на камнях… Как рад я!
Идущей волне простираю объятья,
И дружно теснится она мне на грудь;
Но, легкая, снова она упадает,
Другая приходит, опять обнимает, —
Так радости быстрой чредою бегут! Напрасно влачишь ты в печали томящей
Часы драгоценные жизни летящей,
Затем что своею ты милой забыт:
О, пусть возвратится пора золотая!
Так нежно, так сладко целует вторая, —
О первой не будешь так долго грустить!
«Перемена, перемена!» —
Заливается звонок.
Первым Вова непременно
Вылетает за порог.
Вылетает за порог —
Семерых сбивает с ног.
Неужели это Вова,
Продремавший весь урок?
Неужели этот Вова
Пять минут назад ни слова
У доски сказать не мог?
Если он, то, несомненно,
С ним бо-о-льшая перемена!
Не угонишься за Вовой!
Он гляди какой бедовый!
Он за пять минут успел
Переделать кучу дел:
Он поставил три подножки
(Ваське, Кольке и Сережке),
Прокатился кувырком,
На перила сел верхом,
Лихо шлепнулся с перил,
Подзатыльник получил,
С ходу дал кому-то сдачи,
Попросил списать задачи, —
Словом,
Сделал все, что мог!
Ну, а тут — опять звонок…
Вова в класс плетется снова.
Бедный! Нет лица на нем!
— Ничего, — вздыхает Вова, —
На уроке отдохнем!
Проходят дни безумного волненья,
Душа зовет утраченный покой;
Задумчиво уж чашу наслажденья
Я подношу к устам моим порой.Другая мысль в уме моем теснится,
Другое чувство движет мою грудь;
Мне вольный круг цепями становится,
Хочу в тиши отраднее вздохнуть.Исчез обман мечты самолюбивой,
Открылась вся дней прежних пустота,
Другую мне рисует перспективу
В дали годов спокойная мечта.Домашний кров, один или два друга,
Поэзия — мена простых затей.
А тут любовь — прекрасная подруга,
И вкруг нее веселый круг детей.
Я льнул когда-то к беднякам
Не из возвышенного взгляда,
А потому, что только там
Шла жизнь без помпы и парада.Хотя я с барством был знаком
И с публикою деликатной,
Я дармоедству был врагом
И другом голи перекатной.И я старался дружбу свесть
С людьми из трудового званья,
За что и делали мне честь,
Меня считая тоже рванью.Был осязателен без фраз,
Вещественен, телесен, весок
Уклад подвалов без прикрас
И чердаков без занавесок.И я испортился с тех пор,
Как времени коснулась порча,
И горе возвели в позор,
Мещан и оптимистов корча.Всем тем, кому я доверял,
Я с давних пор уже не верен.
Я человека потерял
С тех пор, как всеми он потерян.
Дня и ночи перемены
Мы не в силах превозмочь!
Слышишь дальний рев гиены,
Это значит — скоро ночь.Я несу в мои пустыни
Слезы девичьей тоски.
Вижу звезды, сумрак синий
И сыпучие пески.Лев свирепый, лев голодный,
Ты сродни опасной мгле,
Бродишь, богу неугодный,
По встревоженной земле.Я не скроюсь, я не скроюсь
От грозящего врага,
Я надела алый пояс,
Дорогие жемчуга.Я украсила брильянтом
Мой венчальный, белый ток
И кроваво-красным бантом
Оттенила бледность щек.Подойди, как смерть, красивый,
Точно утро, молодой,
Потряси густою гривой,
Гривой светло-золотой.Дай мне вздрогнуть в тяжких лапах,
Ласку смерти приготовь,
Дай услышать страшный запах,
Темный, пьяный, как любовь.Это тело непорочно
И нетронуто людьми,
И его во тьме полночной
Первый ты теперь возьми.Как куренья, дышут травы,
Как невеста, я тиха,
Надо мною взор кровавый
Золотого жениха.
Каких-нибудь пять лет, — и что за перемена!
Какой разительный с умчавшимся контраст!
Взамен изысканных деликатесов — сено,
И братоненависть взамен и сект, и каст,
Картофель — тысяча рублей мешок!.. Полено
В продаже на фунты!.. Выбрасывай балласт!
Умчаться от земли мешает нам балласт —
Земная наша жизнь. Но манит перемена:
Самоубийством ли покончить? взять полено
И голову разбить? — ведь жизнь и смерть контраст:
Не лучше ль умереть, чем жить средь зверских каст,
И вместо хлеба — есть овес, солому, сено?
Нет, сена есть нельзя. Однажды ели сено
В «Пенатах» Репина, на мясо, как балласт
К возвышенным мечтам, смотря… Но «сенных каст»
Судьба плачевная: такая перемена
Ускоривает смерть, — трава и вол — контраст,
Как дева и мечта, как скрипка и полено.
Убийственные дни! не время, а — полено!..
И не цветы цивилизации, а — сено!..
В Гармонию ножом вонзившийся контраст…
И жизнь — нескидываемый во век балласт…
И с каждым новым днем угрозней перемена
Средь политических противоречных каст…
Нам не на чем уплыть от голода, от каст,
От драговизны: вместо корабля — полено,
Нам некуда уйти: едят повсюду сено;
И нечего нам ждать: какая перемена
Нам участь облегчит? Весь выброшен балласт,
А шар не высится: его влечет контраст…
Живя в поленный век, где царствует контраст
Утонка с грубостью; устав от всяких каст
Разбойных и тупых; на жизнь, как на балласт,
С унынием смотря; в душе людской полено
Невольно усмотрев, — ложимся мы на сено
И пробуем уснуть: сон — все же перемена…
Толстушка Мэри Энн была:
Так много ела и пила,
Что еле-еле проходила в двери.
То прямо на ходу спала,
То плакала и плакала,
А то визжала, как пила,
Ленивейшая в целом мире Мэри.Чтоб слопать всё, для Мэри Энн
Едва хватало перемен.
Спала на парте Мэри
Весь день, по крайней мере.
В берлогах так медведи спят и сонные тетери.С ней у доски всегда беда:
Ни бэ ни мэ, ни нет ни да,
По сто ошибок делала в примере…
Но знала Мэри Энн всегда,
Кто где, кто с кем и кто куда.
Ох, ябеда, ох, ябеда,
Противнейшая в целом мире Мэри! Но в голове без перемен
У Мэри Энн, у Мэри Энн.
И если пела Мэри,
То все кругом немели —
Слух музыкальный у неё, как у глухой тетери.
Мы в зале ожидания живем.
Любой из нас
все время ждет чего-то… Начальника у дома ждет шофер,
поигрывая
ключиком от «Волги»…
Вот аккуратный старичок в пенсне.
Он ждет.
Он едет в Вологду за песнями.
Старуха,
что-то бормоча о пенсии,
блаженно улыбается во сне…
Седеющего мужа ждет жена…
Девчонка ждет любви.
Ей очень боязно.
А на девчонку смотрит старшина —
и у него есть целый час
до поезда…
Ждет поворота лоцман —
скоро мель.
Учитель ждет решения примеров.
Ребята ожидают перемены.
Колхозы
ожидают
перемен.
Разбуженная,
ждущая страна
и целый мир,
застывший в ожидании… За нами — штормовая тишина!
За нами — нашей силы нарастание!
Мы ждем открытий.
Мы друзей зовем.
Друг другу говорим слова несладкие.
Мы
в зале ожидания живем!
Но руки
в ожидании
не складываем!
Была пора невинности счастливой,
Когда свой ум тревожный и пытливый
Я примирял с действительностью злой
Святых молитв горячею слезой;
Когда, дитя беспечное свободы,
В знакомых мне явлениях природы
Величие и мысль я находил
И жизнь мою, как дар небес, любил.
Теперь не то: сомнением томимый,
Я потерял свой мир невозмутимый —
Единую отраду бытия,
И жизнь моя не радует меня…
Бывают дни: измученный борьбою,
В тиши ночной, с горячею мольбою
Склоняюсь я к подножию креста;
Слова молитв твердят мои уста,
Но сердце тем словам не отвечает,
И мысль моя Бог знает где блуждает,
И сладких слез давно минувших лет
Ни на лице, ни на глазах уж нет.
Так, холодом темницы окруженный,
Скорбит порой преступник осужденный
И к прежним дням уносится мечтой
От горечи существенности злой,
Но бедняку лишь новое страданье
Приносит лет былых воспоминанье.
(1920 год, посвящение «артисту Валертинскому»)
Вы все та же, вся пахнете амброю, перемены в вас нет, вы все та,
Сами пол подметаете шваброю, но изящны, как сон, как мечта.
Нет, нет, нет! это только вам кажется, что привыкнуть так трудно к труду, —
Нет, со всем можно свыкнуться, сладиться, и избыть и тоску, и нужду…
Ничего, что перчатка зашитая, не снимая ее расстегну,
К тому месту, где ручка открытая, я с восторгом губами прильну,
Даже пахнут и пальчики ладаном, хотя сами готовят обед,
Только многое, многое надо нам. Только многого, многого нет.
Пусть заплатка у вас на ботиночке, и жакеточка ваша проста,
Возле глаз появились морщиночки, вы все та же, ей богу, все та.
Чуть серьезней лишь стали, и складочка между вычурных бровок лежит, —
Но все та ж непокорная прядочка от волос сепаратно бежит…
Эка важность, что шляпка не модная, на горжеточке вытерся мех.
Но манера, осанка свободная, выделяет вас сразу из всех.
Как лучисты, как жизненны глазки, как прелестна улыбочка рта.
Сердце бьется и требует ласки. И поет: вы все та, вы все та.
Вы все та же, вся пахнете амброю, перемены в вас нет, вы все та,
Сами пол подметаете шваброю, но изящны, как сон, как мечта.
Н. А. Григоровой1Мне грустно… Подожди… Рояль,
Как будто торопясь и споря,
Приоткрывает окна в даль
Грозой волнуемого моря.И мне, мелькая мимо, дни
Напоминают пенной сменой,
Что мы — мгновенные огни —
Летим развеянною пеной.Воздушно брызжут дишканты
В далекий берег прежней песней…
И над роялем смотришь ты
Неотразимей и чудесней.Твои огромные глаза!
Твои холодные объятья!
Но — незабытая гроза —
Твое чернеющее платье.2Мы — роковые глубины,
Глухонемые ураганы, —
Упали в хлынувшие сны,
В тысячелетние туманы.И было бешенство огней
В водоворотах белой пены.
И — возникали беги дней,
Существований перемены.Мы были — сумеречной мглой,
Мы будем — пламенные духи.
Миров испепеленный слой
Живет в моем проросшем слухе.3И знаю я; во мгле миров:
Ты — злая, лающая Парка,
В лесу пугающая сов,
Меня лобзающая жарко.Ты — изливала надо мной
Свои бормочущие были
Под фосфорической луной,
Серея вретищем из пыли.Ты, возникая из углов,
Тянулась тенью чернорогой,
Подняв мышиный шорох слов
Над буквой рукописи строгой.И я безумствовал в ночи
С тысячелетнею старухой;
И пели лунные лучи
В мое расширенное ухо.4Летучим фосфором валы
Нам освещают окна дома.
Я вижу молнии из мглы.
И — морок мраморного грома.Твое лучистое кольцо
Блеснет над матовою гаммой;
И — ночи веют мне в лицо
Своею черной орифламмой.И — возникают беги дней,
Существований перемены,
Как брызги бешеных огней
В водоворотах белой пены.И знаю я: во мгле миров
Ты — злая, лающая Парка,
В лесу пугающая сов,
Меня лобзающая жарко.5Приемлю молча жребий свой,
Поняв душою безглагольной
И моря рокот роковой,
И жизни подвиг подневольный.
Кто растрёпан и всклокочен?
Кто лентяй и озорник?
Ну, конечно, Коля Кочин.
Отстающий ученик.
На уроке наш учитель,
Пётр Иванович Петров,
Просит: — Дети, не кричите!
Я сегодня нездоров.
Кто шумит на задней парте?
Позовём его сюда,
Пусть укажет нам на карте
Все большие города,
Все моря и океаны,
Реки, горы и вулканы.
Где Сибирь, а где Кавказ,
Где Урал, а где Донбасс?
Отвечает Коля Кочин:
— Хорошо я знаю очень —
Стоит Урал на Тереке
В Северной Америке;
И прибавил Коля далее:
— А Донбасс — река в Италии.
В перемену в нашем классе
Окружат ребята Колю:
— В Южной Африке Саратов?
Скажет Боря Аккуратов.
— А в Австралии Берлин?
Скажет Петя Бородин.
— А в Варшаве есть река
Под названием Ока?
Посмотрите, Коля Кочин
Чем-то очень озабочен.
Посмотрите на него-
Глупый, глупый как сорока,
Он не выучил урока
И не знает ничего.
— А теперь, — сказал учитель
Петр Иванович Петров; —
Попрошу я вас, решите
Мне задачу про коров:
Пять коров траву едят,
Десять на реку глядят,
А четырнадцать коров гуляют,
Сколько это составляет?
Отвечает Коля Кочин:
— Хорошо я знаю очень —
Ровно триста пятьдесят
Было этих поросят.
В перемену в нашей школе
Окружат ребята Колю:
— Сосчитай-ка, голова,
Сколько будет дважды два?
И ответил Коля Кочин,
Огорчен и озабочен:
— Я не знаю ничего,
Сам не знаю отчего,
Я бездельник, я тупица,
Разучился я учиться.
Ухитрился потерять,
И задачник и тетрадь.
Перестаньте вы смеяться,
Помогите заниматься.
Все сказали: — Ладно, можем,
Сообща тебе поможем.
Зимним вечером у нас
Собирается весь класс.
Ванька Тычкин, сев на парту,
Тычет пальцем прямо в карту: -
— Эта линия — река,
А зовут ее Ока.
Вот Сибирь, а вот Кавказ.
Вот Урал, а вот Донбасс.
— Вот Ростов, а вот Саратов, —
Объясняет Аккуратов.
— Вот Париж, а вот Берлин, —
Объясняет Бородин.
Так ребята в нашей школе
Помогли учиться Коле.
На скользком поприще Тимковского наследник!
Позволь обнять себя, мой прежний собеседник.
Недавно, тяжкою цензурой притеснен,
Последних, жалких прав без милости лишен,
Со всею братией гонимый совокупно,
Я, вспыхнув, говорил тебе немного крупно,
Потешил дерзости бранчивую свербежь —
Но извини меня: мне было невтерпеж.
Теперь в моей глуши журналы раздирая,
И бедной братии стишонки разбирая
(Теперь же мне читать охота и досуг),
Обрадовался я, по ним заметя вдруг
В тебе и правила, и мыслей образ новый!
Ура! ты заслужил венок себе лавровый
И твердостью души, и смелостью ума.
Как изумилася поэзия сама,
Когда ты разрешил по милости чудесной
Заветные слова божественный, небесный,
И ими назвалась (для рифмы) красота,
Не оскорбляя тем уж господа Христа!
Но что же вдруг тебя, скажи, переменило
И нрава твоего кичливость усмирило?
Свои послания хоть очень я люблю,
Хоть знаю, что прочел ты жалобу мою,
Но, подразнив тебя, я переменой сею
Приятно изумлен, гордиться не посмею.
Отнесся я к тебе по долгу моему;
Но мне ль исправить вас? Нет, ведаю, кому
Сей важной новостью обязана Россия.
Обдумав наконец намеренья благие,
Министра честного наш добрый царь избрал,
Шишков наук уже правленье восприял.
Сей старец дорог нам: друг чести, друг народа,
Он славен славою двенадцатого года;
Один в толпе вельмож он русских муз любил,
Их, незамеченных, созвал, соединил;
Осиротелого венца Екатерины
От хлада наших дней укрыл он лавр единый.
Он с нами сетовал, когда святой отец,
Омара да Гали прияв за образец,
В угодность господу, себе во утешенье,
Усердно задушить старался просвещенье.
Благочестивая, смиренная душа
Карала чистых муз, спасая Бантыша,
И помогал ему Магницкий благородный,
Муж твердый в правилах, душою превосходный,
И даже бедный мой Кавелин-дурачок,
Креститель Галича, Магницкого дьячок.
И вот, за все грехи, в чьи пакостные руки
Вы были вверены, печальные науки!
Цензура! вот кому подвластна ты была!
Но полно: мрачная година протекла,
И ярче уж горит светильник просвещенья.
Я с переменою несчастного правленья
Отставки цензоров, признаться, ожидал,
Но, сам не зная как, ты, видно, устоял.
Итак, я поспешил приятелей поздравить,
А между тем совет на память им оставить.
Будь строг, но будь умен. Не просят у тебя,
Чтоб все законные преграды истребя,
Все мыслить, говорить, печатать безопасно
Ты нашим господам позволил самовластно.
Права свои храни по долгу своему.
Но скромной истине, но мирному уму
И даже глупости невинной и довольной
Не заграждай пути заставой своевольной.
И если ты в плодах досужного пера
Порою не найдешь великого добра,
Когда не видишь в них безумного разврата,
Престолов, алтарей и нравов супостата,
То, славы автору желая от души,
Махни, мой друг, рукой и смело подпиши.
Бенедетте Кравиери
I
Пленное красное дерево частной квартиры в Риме.
Под потолком — пыльный хрустальный остров.
Жалюзи в час заката подобны рыбе,
перепутавшей чешую и остов.
Ставя босую ногу на красный мрамор,
тело делает шаг в будущее — одеться.
Крикни сейчас «замри» — я бы тотчас замер,
как этот город сделал от счастья в детстве.
Мир состоит из наготы и складок.
В этих последних больше любви, чем в лицах.
Как и тенор в опере тем и сладок,
что исчезает навек в кулисах.
На ночь глядя, синий зрачок полощет
свой хрусталик слезой, доводя его до сверканья.
И луна в головах, точно пустая площадь:
без фонтана. Но из того же камня.
II
Месяц замерших маятников (в августе расторопна
только муха в гортани высохшего графина).
Цифры на циферблатах скрещиваются, подобно
прожекторам ПВО в поисках серафима.
Месяц спущенных штор и зачехленных стульев,
потного двойника в зеркале над комодом,
пчел, позабывших расположенье ульев
и улетевших к морю покрыться медом.
Хлопочи же, струя, над белоснежной, дряблой
мышцей, играй куделью седых подпалин.
Для бездомного торса и праздных граблей
ничего нет ближе, чем вид развалин.
Да и они в ломаном «р» еврея
узнают себя тоже; только слюнным раствором
и скрепляешь осколки, покамест Время
варварским взглядом обводит форум.
III
Черепица холмов, раскаленная летним полднем.
Облака вроде ангелов — в силу летучей тени.
Так счастливый булыжник грешит с голубым исподним
длинноногой подруги. Я, певец дребедени,
лишних мыслей, ломаных линий, прячусь
в недрах вечного города от светила,
навязавшего цезарям их незрячесть
(этих лучей за глаза б хватило
на вторую вселенную). Желтая площадь; одурь
полдня. Владелец «веспы» мучает передачу.
Я, хватаясь рукою за грудь, поодаль
считаю с прожитой жизни сдачу.
И как книга, раскрытая сразу на всех страницах,
лавр шелестит на выжженной балюстраде.
И Колизей — точно череп Аргуса, в чьих глазницах
облака проплывают как память о бывшем стаде.
IV
Две молодых брюнетки в библиотеке мужа
той из них, что прекрасней. Два молодых овала
сталкиваются над книгой в сумерках, точно Муза
объясняет Судьбе то, что надиктовала.
Шорох старой бумаги, красного крепдешина,
воздух пропитан лавандой и цикламеном.
Перемена прически; и локоть — на миг — вершина,
привыкшая к ветреным переменам.
О, коричневый глаз впитывает без усилий
мебель того же цвета, штору, плоды граната.
Он и зорче, он и нежней, чем синий.
Но синему — ничего не надо!
Синий всегда готов отличить владельца
от товаров, брошенных вперемежку
(т. е. время — от жизни), дабы в него вглядеться.
Так орел стремится вглядеться в решку.
V
Звуки рояля в часы обеденного перерыва.
Тишина уснувшего переулка
обрастает бемолью, как чешуею рыба,
и коричневая штукатурка
дышит, хлопая жаброй, прелым
воздухом августа, и в горячей
полости горла холодным перлом
перекатывается Гораций.
Я не воздвиг уходящей к тучам
каменной вещи для их острастки.
О своем — и о любом — грядущем
я узнал у буквы, у черной краски.
Так задремывают в обнимку
с «лейкой», чтоб, преломляя в линзе
сны, себя опознать по снимку,
очнувшись в более длинной жизни.
VI
Обними чистый воздух, а ля ветви местных пиний:
в пальцах — не больше, чем на стекле, на тюле.
Но и птичка из туч вниз не вернется синей,
да и сами мы вряд ли боги в миниатюре.
Оттого мы и счастливы, что мы ничтожны. Дали,
выси и проч. брезгают гладью кожи.
Тело обратно пространству, как ни крути педали.
И несчастны мы, видимо, оттого же.
Привались лучше к портику, скинь бахилы,
сквозь рубашку стена холодит предплечье;
и смотри, как солнце садится в сады и виллы,
как вода, наставница красноречья,
льется из ржавых скважин, не повторяя
ничего, кроме нимфы, дующей в окарину,
кроме того, что она — сырая
и превращает лицо в руину.
VII
В этих узких улицах, где громоздка
даже мысль о себе, в этом клубке извилин
прекратившего думать о мире мозга,
где-то взвинчен, то обессилен,
переставляешь на площадях ботинки
от фонтана к фонтану, от церкви к церкви
— так иголка шаркает по пластинке,
забывая остановиться в центре, —
можно смириться с невзрачной дробью
остающейся жизни, с влеченьем прошлой
жизни к законченности, к подобью
целого. Звук, из земли подошвой
извлекаемый — ария их союза,
серенада, которую время о’но
напевает грядущему. Это и есть Карузо
для собаки, сбежавшей от граммофона.
VIII
Бейся, свечной язычок, над пустой страницей,
трепещи, пригинаем выдохом углекислым,
следуй — не приближаясь! — за вереницей
литер, стоящих в очередях за смыслом.
Ты озаряешь шкаф, стенку, сатира в нише
— большую площадь, чем покрывает почерк!
Да и копоть твоя воспаряет выше
помыслов автора этих строчек.
Впрочем, в ихнем ряду ты обретаешь имя;
вечным пером, в память твоих субтильных
запятых, на исходе тысячелетья в Риме
я вывожу слова «факел», «фитиль», «светильник»,
а не точку — и комната выглядит как в начале.
(Сочиняя, перо мало что сочинило).
О, сколько света дают ночами
сливающиеся с темнотой чернила!
IX
Скорлупа куполов, позвоночники колоколен.
Колоннады, раскинувшей члены, покой и нега.
Ястреб над головой, как квадратный корень
из бездонного, как до молитвы, неба.
Свет пожинает больше, чем он посеял:
тело способно скрыться, но тень не спрячешь.
В этих широтах все окна глядят на Север,
где пьешь тем больше, чем меньше значишь.
Север! в огромный айсберг вмерзшее пианино,
мелкая оспа кварца в гранитной вазе,
не способная взгляда остановить равнина,
десять бегущих пальцев милого Ашкенази.
Больше туда не выдвигать кордона.
Только буквы в когорты строит перо на Юге.
И золотистая бровь, как закат на карнизе дома,
поднимается вверх, и темнеют глаза подруги.
X
Частная жизнь. Рваные мысли, страхи.
Ватное одеяло бесформенней, чем Европа.
С помощью мятой куртки и голубой рубахи
что-то еще отражается в зеркале гардероба.
Выпьем чаю, лицо, чтобы раздвинуть губы.
Воздух обложен комнатой, как оброком.
Сойки, вспорхнув, покидают купы
пиний — от брошенного ненароком
взгляда в окно. Рим, человек, бумага;
хвост дописанной буквы — точно мелькнула крыса.
Так уменьшаются вещи в их перспективе, благо
тут она безупречна. Так на льду Танаиса
пропадая из виду, дрожа всем телом,
высохшим лавром прикрывши темя,
бредут в лежащее за пределом
всякой великой державы время.
XI
Лесбия, Юлия, Цинтия, Ливия, Микелина.
Бюст, причинное место, бедра, колечки ворса.
Обожженная небом, мягкая в пальцах глина —
плоть, принявшая вечность как анонимность торса.
Вы — источник бессмертья: знавшие вас нагими
сами стали катуллом, статуями, траяном,
августом и другими. Временные богини!
Вам приятнее верить, нежели постоянным.
Славься, круглый живот, лядвие с нежной кожей!
Белый на белом, как мечта Казимира,
летним вечером я, самый смертный прохожий,
среди развалин, торчащих как ребра мира,
нетерпеливым ртом пью вино из ключицы;
небо бледней щеки с золотистой мушкой.
И купола смотрят вверх, как сосцы волчицы,
накормившей Рема и Ромула и уснувшей.
XII
Наклонись, я шепну Тебе на ухо что-то: я
благодарен за все; за куриный хрящик
и за стрекот ножниц, уже кроящих
мне пустоту, раз она — Твоя.
Ничего, что черна. Ничего, что в ней
ни руки, ни лица, ни его овала.
Чем незримей вещь, тем оно верней,
что она когда-то существовала
на земле, и тем больше она — везде.
Ты был первым, с кем это случилось, правда?
Только то и держится на гвозде,
что не делится без остатка на два.
Я был в Риме. Был залит светом. Так,
как только может мечтать обломок!
На сетчатке моей — золотой пятак.
Хватит на всю длину потемок.