Здесь даже давний пепел так горяч,
что опалит — вдохни, припомни, тронь ли…
Но ты, ступая по нему, не плачь
и перед пеплом будущим не дрогни…
Это пеплы сокровищ:
Утрат, обид.
Это пеплы, пред коими
В прах — гранит.
Голубь голый и светлый,
Не живущий четой.
Соломоновы пеплы
Над великой тщетой.
Беззакатного времени
Грозный мел.
Значит Бог в мои двери —
Раз дом сгорел!
Не удушенный в хламе,
Снам и дням господин,
Как отвесное пламя
Дух — из ранних седин!
И не вы меня предали,
Годы, в тыл!
Эта седость — победа
Бессмертных сил.
Грешник, пойми, что Творца
Ты прогневил:
Ты не дошёл до конца,
Ты не убил.
Дан был тебе талисман
Вечного зла,
Но в повседневный туман
Робость влекла.
Пламенем гордых страстей
Жечь ты не смел, —
На перёкрестке путей
Тлея истлел.
Пеплом рассыплешься ты,
Пеплом в золе.
О, для чего же мечты
Шепчут о зле!
Небо рассветом как пеплом одето
Последних гул колес
Петух проснувшийся кричит чуть слышно где-то
Вкруг хаос все смущенье и вопрос
Жестокой линией скользнули в темь вагоны
О чем о чем вздохнул
Какие победил препоны
Колес последний гул
Ушли колодники отзвякали цепями
На путь пустой слетает вьюги хмель
Пред глазом никого одна осталась с нами
Ее унылая и долгая свирель
В тихом сердце — едкий пепел,
В темной чаше — тихий сон.
Кто из темной чаши не пил,
Если в сердце — едкий пепел,
Если в чаше тихий сон?
Все ж вина, что в темной чаше,
Сладким зельем не зови.
Жаждет смерти сердце наше, —
Но, склонясь над общей чашей,
Уст улыбкой не криви!
Пей, да помни: в сердце — пепел,
В чаше - долгий, долгий сон!
Кто из темной чаши не пил,
Если в сердце — тайный пепел,
Если в чаше — тихий сон?
Только пепел знает, что значит сгореть дотла.
Но я тоже скажу, близоруко взглянув вперёд:
не всё уносимо ветром, не всё метла,
широко забирая по двору, подберёт.
Мы останемся смятым окурком, плевком, в тени
под скамьёй, куда угол проникнуть лучу не даст,
и слежимся в обнимку с грязью, считая дни,
в перегной, в осадок, в культурный пласт.
Замаравши совок, археолог разинет пасть
отрыгнуть; но его открытие прогремит
на весь мир, как зарытая в землю страсть,
как обратная версия пирамид.
«Падаль», выдохнет он, обхватив живот,
но окажется дальше от нас, чем земля от птиц.
Потому что падаль — свобода от клеток, свобода от
целого: апофеоз частиц.
Искать губами пепел черный
Ресниц, упавших в заводь щек, —
И думать тяжело, упорно,
. . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . .
Рукою жадной гладить груди
И чувствовать уж близкий крик, —
И думать трудно, как о чуде,
О новой рифме в этот миг.Она уже устала биться,
Она в песках зыбучих снов, —
И вьется в голове, как птица,
Сонет крылами четких строф.И вот поэтому часто,
Никого не тревожа,
Потихоньку плачу и молюсь до рассвета:
«Сохрани мою милую,
Боже,
От любви поэта!»
Прощай, письмо любви! прощай: она велела.
Как долго медлил я! как долго не хотела
Рука предать огню все радости мои!..
Но полно, час настал. Гори, письмо любви.
Готов я; ничему душа моя не внемлет.
Уж пламя жадное листы твои приемлет…
Минуту!.. вспыхнули! пылают — легкий дым
Виясь, теряется с молением моим.
Уж перстня верного утратя впечатленье,
Растопленный сургуч кипит… О провиденье!
Свершилось! Темные свернулися листы;
На легком пепле их заветные черты
Белеют… Грудь моя стеснилась. Пепел милый,
Отрада бедная в судьбе моей унылой,
Останься век со мной на горестной груди…
На потухающий костер
Пушистый белый пепел лег,
Но ветер этот пепел стер,
Раздув последний уголек.
Он чуть живой в золе лежал,
Где было холодно давно.
От ветра зябкого дрожа
И покрываясь пеплом вновь,
Он тихо звал из темноты,
Но ночь была свежа, сыра,
Лесные, влажные цветы
Смотрели, как он умирал… И всколыхнулось все во мне:
Спасти, не дать ему остыть,
И снова в трепетном огне,
Струясь, закружатся листы.
И я сухой травы нарвал,
Я смоляной коры насек.
Не занялась моя трава,
Угас последний уголек…
Был тих и чуток мир берез,
Кричала птица вдалеке,
А я ушел… Я долго нес
Пучок сухой травы в руке.Все это сквозь далекий срок
Вчера я вспомнил в первый раз:
Последний робкий уголек
Вчера в глазах твоих погас.
Серый пепел выжженных полей,
Камни разоренных деревень…
Пни и угли — вместо тополей,
Вместо солнца — сумрачная тень…
Здесь забыли отдых и покой,
Здесь все время в воздухе висит
Черный дым разрывов над рекой,
Над густыми ветками ракит.
Здесь не знают, что такое сон.
Вверх взлетает рыхлая земля.
Здесь огонь и смерть со всех сторон
И травой заросшие поля…
Ночью от ракет светло, как днем,
Днем темно от дымовых завес.
Люди под губительным огнем
Роют блиндажи, таскают лес.
Зорко смотрит часового глаз,
Спорит с пулеметом пулемет.
Все готовы к бою, каждый час
Ждут приказа двинуться вперед!
Довольно: не жди, не надейся —
Рассейся, мой бедный народ!
В пространство пади и разбейся
За годом мучительный год!
Века нищеты и безволья.
Позволь же, о родина-мать,
В сырое, в пустое раздолье,
В раздолье твое прорыдать:
Туда, на равнине горбатой, -
Где стая зеленых дубов
Волнуется купой подъятой
В косматый свинец облаков,
Где по полю Оторопь рыщет,
Восстав сухоруким кустом,
И в ветер пронзительно свищет
Ветвистым своим лоскутом,
Где в душу мне смотрят из ночи.
Поднявшись над сетью бугров,
Жестокие, желтые очи
Безумных твоих кабаков, -
Туда, где смертей и болезней
Лихая прошла колея, -
Исчезни в пространстве, исчезни,
Россия, Россия моя!
Идут года, яснеет даль…
На месте старой груды пепла
Встает кирпич, бетон и сталь.
Живая мощь страны окрепла.Смешно сказать — с каким трудом
Я доставал стекло для рамы!
Пришла пора — и новый дом
Встает под окнами упрямо.Не по заказу богачей
Его возводят, как когда-то,
Встает он — общий и ничей,
Кирпичный красный агитатор.Эй, вы, соратники борьбы,
На узкой стиснутые койке,
Бодрей смотрите! Как грибы,
Растут советские постройки.Сам обыватель вдруг угас,
Смиривши свой ехидный шепот,
И изумленно-зоркий глаз
На нас наводят из Европы… Идут года, яснеет даль…
На месте старой груды пепла
Встает кирпич, бетон и сталь.
Живая мощь страны окрепла.
Глядят — невеста и жених
Из подвенечной паутины,
Прохаживаясь вдоль куртины,
Колеблемой зефиром; их —
Большой серебряный дельфин,
Плюющийся зеркальным блеском,
Из пурпуровых георгин
Окуривает водным блеском.
Медлительно струит фонтан
Шушукающий в выси лепет…
Жених, охватывая стан,
Венчальную вуаль отцепит;
В дом простучали костыли;
Слетела штора, прокачавшись.
Он — в кружевной ее пыли,
К губам губами присосавшись.
Свой купол нежно-снеговой
Хаосом пепельным обрушит —
Тот облак, что над головой
Взлетающим зигзагом душит;
И вспучилась его зола
В лучей вечеровые стрелы;
И пепел серый сеет мгла,
Развеивая в воздух белый;
Чтоб неба темная эмаль
В ночи туманами окрепла, —
Там водопадом топит даль
Беззвучно рушимого пепла.
Жизнью украсил язычник свои саркофаги и урны.
Пестрою вязью сплетясь, фавны, вакханки вокруг
Пляшут. Щеки надул козлоногий сатир, и труди́тся:
Рог дребезжащий его хрипло и дико звучит.
Мнится, из мрамора слышны и стройный кимвал и тимпаны.
Вот наливные плоды резвые птицы клюют.
Шум не пугает их; он не спугнет и подавно Амура:
То-то раздолье ему с факелом бегать в толпе!
Так изобилию жизни и самая смерть покорилась:
В тихом вместилище сем словно и пепел живет!
Свиток мой! урну с пеплом певца окружи ты собою:
Жизнью обильной тебя щедро украсил певец!
Город чудный, город древний,
Ты вместил в свои концы
И посады и деревни,
И палаты и дворцы!
Опоясан лентой пашен,
Весь пестреешь ты в садах:
Сколько храмов, сколько башен
На семи твоих холмах!..
Исполинскою рукою
Ты, как хартия, развит,
И над малою рекою
Стал велик и знаменит!
На твоих церквах старинных
Вырастают дерева;
Глаз не схватит улиц длинных…
Эта матушка Москва!
Кто, силач, возьмет в охапку
Холм Кремля-богатыря?
Кто собьет златую шапку
У Ивана-звонаря?..
Кто Царь-колокол подымет?
Кто Царь-пушку повернет?
Шляпы кто, гордец, не снимет
У святых в Кремле ворот?!
Ты не гнула крепкой выи
В бедовой своей судьбе:
Разве пасынки России
Не поклонятся тебе!..
Ты, как мученик, горела
Белокаменная!
И река в тебе кипела
Бурнопламенная!
И под пеплом ты лежала
Полоненною,
И из пепла ты восстала
Неизменною!..
Процветай же славой вечной,
Город храмов и палат!
Град срединный, град сердечный,
Коренной России град!
Всем нашим встречам разлуки, увы, суждены,
Тих и печален ручей у янтарной сосны,
Пеплом несмелым подёрнулись угли костра,
Вот и окончилось всё — расставаться пора.
Милая моя,
Солнышко лесное,
Где, в каких краях
Встретишься со мною?
Крылья сложили палатки — их кончен полёт,
Крылья расправил искатель разлук — самолёт,
И потихонечку пятится трап от крыла,
Вот уж действительно пропасть меж нами легла.
Милая моя,
Солнышко лесное,
Где, в каких краях
Встретишься со мною?
Не утешайте меня, мне слова не нужны,
Мне б отыскать тот ручей у янтарной сосны,
Вдруг сквозь туман там краснеет кусочек огня,
Вдруг у огня ожидают, представьте, меня!
Милая моя,
Солнышко лесное,
Где, в каких краях
Встретишься со мною?
Всем нашим встречам разлуки, увы, суждены,
Тих и печален ручей у янтарной сосны,
Пеплом несмелым подёрнулись угли костра,
Вот и окончилось всё — расставаться пора.
Милая моя,
Солнышко лесное,
Где, в каких краях
Встретишься со мною?
Река несла по ветру льдины,
Была весна, и ветер выл.
Из отпылавшего камина
Неясный мрак вечерний плыл.
И он сидел перед камином,
Он отгорел и отстрадал
И взглядом, некогда орлиным,
Остывший пепел наблюдал.
В вечернем сумраке всплывали
Пред ним виденья прошлых дней,
Будя старинные печали
Игрой бесплотною теней.
Один, один, забытый миром,
Безвластный, но еще живой,
Из сумрака былым кумирам
Кивал усталой головой…
Друзей бывалых вереница,
Врагов жестокие черты,
Любивших и любимых лица
Плывут из серой темноты…
Все бросили, забыли всюду,
Не надо мучиться и ждать,
Осталось только пепла груду
Потухшим взглядом наблюдать…
Куда неслись его мечтанья?
Пред чем склонялся бедный ум?
Он вспоминал свои метанья,
Будил тревоги прежних дум…
И было сладко быть усталым,
Отрадно так, как никогда,
Что сердце больше не желало
Ни потрясений, ни труда,
Ни лести, ни любви, ни славы,
Ни просветлений, ни утрат…
Воспоминанья величаво,
Как тучи, обняли закат,
Нагромоздили груду башен,
Воздвигли стены, города,
Где небосклон был желт и страшен,
И грозен в юные года…
Из отпылавшего камина
Неясный сумрак плыл и плыл,
Река несла по ветру льдины,
Была весна, и ветер выл.
Были огромные очи:
Очи созвездья Весы,
Разве что Нила короче
Было две чёрных косы
Ну, а сама меньше можного!
Всё, что имелось длины
В косы ушло — до подножия,
В очи — двойной ширины
Если сама — меньше можного,
Не пожалеть красоты —
Были ей Богом положены
Брови в четыре версты:
Брови — зачёсывать за уши
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . За душу
Хату ресницами месть…
Нет, не годится! . . . . . . . . . .
Страшно от стольких громад!
Нет, воспоём нашу девочку
На уменьшительный лад
За волосочек — по рублику!
Для довершенья всего —
Губки — крушенье Республики
Зубки — крушенье всего…
* * *
Жуть, что от всей моей Сонечки
Ну — не осталось ни столечка:
В землю зарыть не смогли —
Сонечку люди — сожгли!
Что же вы с пеплом содеяли?
В урну — такую — её?
Что же с горы не развеяли
Огненный пепел её?
Проносились над островом зимние шквалы и бури
То во мгле и дожде, то в сиянье небесной лазури,
И качались, качались цветы за стеклом,
За окном мастерской, в красных глиняных вазах, —
От дождя на стекле загорались рубины в алмазах
И свежее цветы расцветали на лоне морском.
Ветер в раме свистал, раздувал серый пепел в камине,
Градом сек по стеклу — и опять были ярки и сини
Средиземные зыби, глядевшие в дом,
А за тонким блестящим стеклом,
То на мгле дождевой, то на водной синевшей пустыне,
В золотой пустоте голубой высоты,
Все качались, качались дышавшие морем цветы.
Проносились февральские шквалы. Светлее и жарче сияли
Африканские дали,
И утихли ветры, зацвели
В каменистых садах миндали,
Появились туристы в панамах и белых ботинках
На обрывах, на козьих тропинках —
И к Сицилии, к Греции, к лилиям Божьей Земли,
К Палестине
Потянуло меня… И остался лишь пепел в камине
В опустевшей моей мастерской,
Где всю зиму качались цветы на синевшей пустыне морской.
Она умерла оттого, что закат был безумно красив,
что мертвый пожар опрокинул в себе неподвижный залив,
и был так причудливо-странен вечерних огней перелив.
Как крылья у тонущей чайки, два белых, два хрупких весла
закатом зажженная влага все дальше несла и несла,
ладьей окрыленной, к закату покорно душа поплыла.
И бабочкой белой порхнула, сгорая в воздушном огне,
и детства забытого радость пригрезилась ей в полусне,
И Ангел знакомый пронесся и вновь утонул в вышине.
И долго смотрела, как в небе горела высокая даль.
и стало ей весел уплывших так странно и жаль и не жаль,
и счастье ей сердце томило, ей сердце ласкала печаль.
В закате душа потонула, но взор преклонила к волне,
как пепел, ее отраженье застыло, заснуло на дне,
и, тихо ему улыбнувшись, сгорела в воздушном огне.
И плыли все дальше, качаясь, два белых, два хрупких весла,
и розовый пепел, бледнея, в кошницу Заря собрала,
закат был красив, и безбольно она, все простив, умерла…
Не плачь! Пусть слеза не встревожит зеркальную цельность стекла!..
На яблоне грустно кукушка кукует,
На камне мужик одиноко горюет;
У ног его кучами пепел лежит,
Над пеплом труба безобразно торчит.
В избитых лаптишках, в рубашке дырявой
Сидит он, поник головою кудрявой,
Поник, горемычный, от дум и забот,
И солнце открытую голову жжет.
Не год и не два он терял свою силу:
На пашне он клал ее, будто в могилу,
Он клал ее дома, с цепом на гумне,
Безропотно клал на чужой стороне.
Весь век свой работал без счастья, без доли.
Росли на широких ладонях мозоли,.
И трескалась кожа… да что за беда!
Уж, видно, не жить мужику без труда.
Упорной работы соха не сносила,—
Ломалась, и в поле другая ходила,
Тупилось железо, стирался сошник,
И только выдерживал пахарь-мужик.
Просил, безответный, не счастья у неба,
Но хлеба насущного, черного хлеба;
Подкралась беда, все метлой подмела, —
У пахаря нет ни двора, ни кола.
Крепись, горемычный! Не гнись от удара!
Все вынесло сердце: и ужас пожара,
И матери старой пронзительный стон
В то время, как в полымя кинулся он
И выхватил сына, что спал в колыбели,
За ним по следам потолки загремели…
Пускай догорают!.. Мужик опален
И нищий теперь, да ребенок спасен.
Я пепел посетил. Ну да, чужой.
Но родственное что-то в нем маячит,
хоть мы разделены такой межой…
Нет, никаких алмазов он не прячет.
Лишь сумерки ползли со всех сторон.
Гремел трамвай. А снег блестел в полете.
Но, падая на пепел, таял он,
как таял бы, моей коснувшись плоти.
Неужто что-то тлело там, внизу,
хотя дожди и ветер все сметали.
Но пепел замирает на весу,
но слишком далеко не улетает.
Ну да, в нем есть не то что связь, но нить,
какое-то неясное старанье
уже не суть, но признак сохранить.
И слышно то же самое желанье
в том крике инвалида «Эй, сынок». —
Среди развалин требуется помощь
увлекшемуся поисками ног,
не видящему снега. Полночь, полночь.
Вся эта масса, ночь — теперь вдвойне
почувствовать, поверить заставляют:
иные не горят на том огне,
который от других не оставляет
не только половины существа,
другую подвергая страшным мукам,
но иногда со смертью естества
разделаться надеется и с духом.
Иные же сгорают. И в аду,
оставшемся с оставленною властью,
весь век сопротивляются дождю,
который все их смешивает с грязью.
Но пепел с пеплом многое роднит.
Роднит бугры блестящий снег над ними.
Увековечат мрамор и гранит
заметившего разницу меж ними.
Но правда в том, что если дождь идет,
нисходит ночь, потом заря бледнеет,
и свет дневной в развалинах встает,
а на бугре ничто не зеленеет,
— то как же не подумать вдруг о том,
подумать вдруг, что если умирает,
подумать вдруг, что если гибнет дом,
вернее — если человек сгорает,
и все уже пропало: грезы, сны,
и только на трамвайном повороте
стоит бугор — и нет на нем весны —
то пепел возвышается до плоти.
Я пепел посетил. Бугор тепла
безжизненный. Иначе бы — возникла…
Трамвай прогрохотал из-за угла.
Мелькнул огонь. И снова все затихло.
Да, здесь сгорело тело, существо.
Но только ночь угрюмо шепчет в ухо,
что этот пепел спрятал дух его,
а этот ужас — форма жизни духа.
Твой голос уже относило.
Века
Входили в глухое пространство
меж нами.
Природа
в тебе замолчала,
И только одна строка
На бронзовой вышке волос,
как забытое знамя,
вилась
И упала, как шелк,
в темноту.
Тут
подпись и росчерк.
Всё кончено,
Лишь понемногу
в сознанье въезжает вагон,
идущий, как мальчик,
не в ногу
с пехотой столбов телеграфных,
агония храпа
артистов эстрады,
залегших на полках, случайная фраза:
«Я рада»…
И ряд безобразных
сравнений,
эпитетов
и заготовок стихов.И всё это вроде любви.
Или вроде прощанья навеки.
На веках
лежит ощущенье покоя
(причина сего — неизвестна).
А чинно размеренный голос
в соседнем купе
читает
о черном убийстве колхозника: — Наотмашь хруст топора
и навзничь — четыре ножа,
в мертвую глотку
сыпали горстью зерна.
Хату его
перегрыз пожар,
Там он лежал
пепельно-черный.—Рассудок —
ты первый кричал мне:
«Не лги».
Ты первый
не выполнил
своего обещанья.
Так к чертовой матери
этот психологизм!
Меня обнимает
суровая сила
прощанья.Ты поднял свои кулаки,
побеждающий класс.
Маячат обрезы,
и полночь беседует с бандами.
«Твой пепел
стучит в мое сердце,
Клаас.
Твой пепел
стучит в мое сердце,
Клаас», —
Сказал Уленшпигель —
дух
восстающей Фландрии.
На снежной равнине
идет окончательный
бой.
Зияют глаза,
как двери,
сбитые с петель,
И в сердце мое,
переполненное
судьбой,
Стучит и стучит
человеческий пепел.Путь человека —
простой и тяжелый
путь.
Путь коллектива
еще тяжелее
и проще.
В окна лачугами лезет
столетняя жуть;
Всё отрицая,
качаются мертвые рощи.Но ты зацветаешь,
моя дорогая земля.
Ты зацветешь
(или буду я
трижды
проклят…)
На серых болванках железа,
на пирамидах угля,
На пепле
сожженной
соломенной кровли.Пепел шуршит,
корни волос
шевеля.
Мужество вздрагивает,
просыпаясь,
Мы повернем тебя
в пол-оборота,
земля.
Мы повернем тебя
круговоротом,
земля.
Мы повернем тебя
в три оборота,
земля,
Пеплом и зернами
посыпая.
Небо этого дня —
ясное,
Но теперь в нём броня
лязгает.
А по нашей земле
гул стоит,
И деревья в смоле —
грустно им.
Дым и пепел встают,
как кресты,
Гнёзд по крышам не вьют
аисты.Колос — в цвет янтаря.
Успеем ли?
Нет! Выходит, мы зря
сеяли.
Что ж там цветом в янтарь
светится?
Это в поле пожар
мечется.
Разбрелись все от бед
в стороны…
Певчих птиц больше нет —
вороны! И деревья в пыли
к осени.
Те, что песни могли, —
бросили.
И любовь не для нас —
верно ведь,
Что нужнее сейчас
ненависть?
Дым и пепел встают,
как кресты,
Гнёзд по крышам не вьют
аисты.Лес шумит, как всегда,
кронами,
А земля и вода —
стонами.
Но нельзя без чудес —
аукает
Довоенными лес
звуками.
Побрели все от бед
на восток,
Певчих птиц больше нет,
нет аистов.Воздух звуки хранит
разные,
Но теперь в нём гремит,
лязгает.
Даже цокот копыт —
топотом,
Если кто закричит —
шёпотом.
Побрели все от бед
на восток,
И над крышами нет
аистов,
аистов…
Я слишком слаб, чтоб латы боевые
Иль медный шлем надеть! Но я пройду
По всей стране свободным менестрелем.
Я у дверей харчевни запою
О Фландрии и о Брабанте милом.
Я мышью остроглазою пролезу
В испанский лагерь, ветерком провею
Там, где и мыши хитрой не пролезть.
Веселые я выдумаю песни
В насмешку над испанцами, и каждый
Фламандец будет знать их наизусть.
Свинью я на заборе нарисую
И пса ободранного, а внизу
Я напишу: «Вот наш король и Альба».
Я проберусь шутом к фламандским графам,
И в час, когда приходит пир к концу,
И погасают уголья в камине,
И кубки опрокинуты, я тихо,
Перебирая струны, запою:
Вы, чьим мечом прославлен Гравелин,
Вы, добрые владетели поместий,
Где зреет розовый ячмень, зачем
Вы покорились мерзкому испанцу?
Настало время, и труба пропела,
От сытной пищи разжирели кони,
И дедовские боевые седла
Покрылись паутиной вековой.
И ваш садовник на шесте скрипучем
Взамен скворешни выставил шелом,
И в нем теперь скворцы птенцов выводят,
Прославленным мечом на кухне рубят
Дрова и колья, и копьем походным
Подперли стену у свиного хлева!
Так я пройду по Фландрии родной
С убогой лютней, с кистью живописца
И в остроухом колпаке шута.
Когда ж увижу я, что семена
Взросли, и колос влагою наполнен,
И жатва близко, и над тучной нивой
Дни равноденственные протекли,
Я лютню разобью об острый камень,
Я о колено кисть переломаю,
Я отшвырну свой шутовской колпак,
И впереди несущих гибель толп
Вождем я встану. И пойдут фламандцы
За Тилем Уленшпегелем вперед!
И вот с костра я собираю пепел
Отца, и этот прах непримеренный
Я в ладонку зашью и на шнурке
Себе на грудь повешу! И когда
Хотя б на миг я позабуду долг
И увлекусь любовью или пьянством,
Или усталость овладеет мной, -
Пусть пепел Клааса ударит в сердце —
И силой новою я преисполнюсь,
И новым пламенем воспламенюсь.
Живое сердце застучит грозней
В ответ удару мертвенного пепла.
Рождение басни.
(ЛЕГЕНДА.)
Торжество. Трубят герольды.
Завтра утром на заре
Будут жечь нагую Правду
Всенародно на костре.
Ждет весь город. Даже дети
Просят: «мама, разбуди».
До зари, толпа народа
Собралась на площади.
Там чернел костер зловещий
Заготовленный в ночи,
И назначеннаго часа
Дожидались палачи.
Наконец… Сверкают шлемы
И идет она, в цепях,
Эта наглая, нагая, —
Со скрижалями в руках.
Привели. И привязали
У позорнаго столпа.
И костер мгновенно вспыхнул, —
Так и ахнула толпа.
Пламя, взвившись по скрижалям,
Крепко сжало их в тиски
И коробило, и рвало,
И ломало их в куски.
A судья глядел безстрастно
На караемое зло,
И среди толпы у многих
На душе поотлегло.
Лишь вдали стоял уныло,
Головой на грудь поник,
И пугливо озираясь,
Плакал «тайный ученик».
Обгорелыя скрижали
Грузно рухнули в дрова,
И в последнюю минуту
Ярко вспыхнули слова.
Это буквы раскалились —
И мильонами огней
Разлетелись в жгучих брызгах
В сердце чистое детей.
Совершилось. Груда пепла,
Чуть синеющий дымок…
От преступницы остался--
Догоравший уголек.
Вдруг—из пепла, невредима
И не тронута огнем,
Появилась та же Правда —
Со смеющимся лицом.
Прикрываясь прибауткой,
Добродушно хохоча,
Держит речь она к народу
На глазах y палача.
Говорит она все то же…
A они—гляди, гляди:
Целый гром рукоплесканий
Раздался на площади.
Вот, ведут обратно в город
Правду-Басню с торжеством.
Сам судья ее с поклоном
Званой гостьей ввел в свой дом.
Повели ее по школамь
И заставили детей
Повторять ея уроки
Под диктовку матерей.
Я человек — вот мой дворянский титул.
Я, может быть, легенда, может, быль.
Меня когда-то называли Тилем,
и до сих пор я тот же самый Тиль.
У церкви я всегда бродил в опальных
и доверяться богу не привык.
Средь верующих, то есть ненормальных,
я был нормальный, то есть еретик.
Я не хотел кому-то петь в угоду
и получать подачки от казны.
Я был нормальный — я любил свободу
и ненавидел плахи и костры.
И я шептал своей любимой — Неле
под крики жаворонка на заре:
«Как может бог спокойным быть на небе,
Пока убийцы ходят по земле?»
И я искал убийц… Я стал за бога.
Я с детства был смиренней голубиц,
но у меня теперь была забота —
казнить своими песнями убийц.
Мои дела частенько были плохи,
а вы торжествовали, подлецы,
но с шутовского колпака эпохи
слетали к чёрту, словно бубенцы.
Со мной пришлось немало повозиться,
но не попал я на сковороду,
а вельзевулы бывших инквизиций
на личном сале жарятся в аду.
Я был сражён, повешен и расстрелян,
на дыбу вздёрнут, сварен в кипятке,
но оставался тем же менестрелем,
шагающим по свету налегке.
Меня хватали вновь, искореняли.
Убийцы дело знали назубок,
как в подземельях при Эскуриале,
в концлагерях, придуманных дай бог!
Гудели печи смерти, не стихая.
Мой пепел ворошила кочерга.
Но, дымом восходя из труб Дахау,
живым я опускался на луга.
Смеясь над смертью — старой проституткой,
я на траве плясал, как дождь грибной,
с волынкою, кизиловою дудкой,
с гармошкою трёхрядной и губной.
Качаясь тяжко, чёрные от гари,
по мне звонили все колокола,
не зная, что, убитый в Бабьем Яре,
я выбрался сквозь мёртвые тела.
И, словно мои преданные гёзы,
напоминая мне о палачах,
за мною шли каштаны и берёзы,
и птицы пели на моих плечах.
Мне кое с кем хотелось расквитаться.
Не мог лежать я в пепле и золе.
Грешно в земле убитым оставаться,
пока убийцы ходят по земле!
Мне не до звёзд, не до весенней сини,
когда стучат мне чьи-то костыли,
что снова в силе те, кто доносили,
допрашивали, мучили и жгли.
Да, палачи, конечно, постарели,
но всё-таки я знаю, старый гёз, —
нет истеченья срокам преступлений,
как нет оплаты крови или слёз.
По всем асфальтам в поиске бессонном
я костылями гневно грохочу
и, всматриваясь в лица, по вагонам
на четырёх подшипниках качу.
И я ищу, ищу, не отдыхая,
ищу я и при свете, и во мгле…
Трубите, трубы грозные Дахау,
пока убийцы ходят по Земле!
И Вы из пепла мёртвого восстаньте,
укрытые расползшимся тряпьём,
задушенные женщины и старцы,
идём искать душителей, идём!
Восстаньте же, замученные дети,
среди людей ищите нелюдей,
и мантии судейские наденьте
от имени всех будущих детей!
Пускай в аду давно уже набито,
там явно не хватает «ряда лиц»,
и песней поднимаю я убитых,
и песней их зову искать убийц!
От имени Земли и всех галактик,
от имени всех вдов и матерей
я обвиняю! Кто я? Я голландец.
Я русский. Я француз. Поляк. Еврей.
Я человек — вот мой дворянский титул.
Я, может быть, легенда, может, быль.
Меня когда-то называли Тилем,
и до сих пор — я тот же самый Тиль.
И посреди двадцатого столетья
я слышу — кто-то стонет и кричит.
Чем больше я живу на белом свете,
тем больше пепла в сердце мне стучит!
Блокада длится… Осенью сорок второго года
ленинградцы готовятся ко второй блокадной зиме:
собирают урожай со своих огородов, сносят на
топливо деревянные постройки в городе. Время
огромных и тяжёлых работ.
Ненастный вечер, тихий и холодный.
Мельчайший дождик сыплется впотьмах.
Прямой-прямой пустой Международный
В огромных новых нежилых домах.
Тяжёлый свет артиллерийских вспышек
То озаряет контуры колонн,
То статуи, стоящие на крышах,
То барельеф из каменных знамён
И стены — сплошь в пробоинах снарядов…
А на проспекте — кучка горожан:
Трамвая ждут у ржавой баррикады,
Ботву и доски бережно держа.
Вот женщина стоит с доской в объятьях;
Угрюмо сомкнуты её уста,
Доска в гвоздях — как будто часть распятья,
Большой обломок русского креста.
Трамвая нет. Опять не дали тока,
А может быть, разрушил путь снаряд…
Опять пешком до центра — как далёко!
Пошли… Идут — и тихо говорят.
О том, что вот — попался дом проклятый,
Стоит — хоть бомбой дерево ломай.
Спокойно люди жили здесь когда-то,
Надолго строили себе дома.
А мы… Поёжились и замолчали,
Разбомбленное зданье обходя.
Прямой проспект, пустой-пустой, печальный,
И граждане под сеткою дождя.
…О, чем утешить хмурых, незнакомых,
Но кровно близких и родных людей?
Им только б до́ски дотащить до до́ма
и ненадолго руки снять с гвоздей.
И я не утешаю, нет, не думай —
Я утешеньем вас не оскорблю:
Я тем же каменным, сырым путём угрюмым
Тащусь, как вы, и, зубы сжав, — терплю.
Нет, утешенья только душу ранят, —
Давай молчать…
Но странно: дни придут,
И чьи-то руки пепел соберут
Из наших нищих, бедственных времянок.
И с трепетом, почти смешным для нас,
Снесут в музей, пронизанный огнями,
И под стекло положат, как алмаз,
Невзрачный пепел, смешанный с гвоздями!
Седой хранитель будет объяснять
Потомкам, приходящим изумляться:
«Вот это — след Великого Огня,
Которым согревались ленинградцы.
В осадных, чёрных, медленных ночах,
Под плач сирен и орудийный грохот,
В их самодельных вре́менных печах
Дотла сгорела целая эпоха.
Они спокойно всем пренебрегли,
Что не годилось для сопротивленья,
Всё о́тдали победе, что могли,
Без мысли о признаньи в поколеньях.
Напротив, им казалось по-другому:
Казалось им поро́й — всего важней
Охапку досок дотащить до до́ма
И ненадолго руки снять с гвоздей…
…Так, день за днём, без жалобы, без стона,
Невольный вздох — и тот в груди сдавив,
Они творили новые законы
Людского счастья и людской любви.
И вот теперь, когда земля светла,
Очищена от ржавчины и смрада, —
Мы чтим тебя, священная зола
Из бедственных времянок Ленинграда…»
…И каждый, посетивший этот прах,
Смелее станет, чище и добрее,
И, может, снова душу мир согреет
У нашего блокадного костра.
I
Беспечный жил народ в счастливом городке:
Любил он красоту и дольней жизни сладость;
Была в его душе младенческая радость.
Венчанный гроздьями и с чашею в руке,
Смеялся медный фавн, и украшали стену
То хороводы муз, то пляшущий кентавр.
В те дни умели жить и жизни знали цену:
Пенатов бронзовых скрывал поникший лавр.
В уютных домиках всё радовало чувство.
Начертан был рукой художника узор
Домашней утвари и кухонных амфор;
У древних даже в том — великое искусство,
Как столик мраморный поддерживает Гриф
Когтистой лапою, свой острый клюв склонив.
Их бани вознеслись, как царские чертоги,
Во храмах мирные, смеющиеся боги
Взирают на толпу, и приглашает всех
К беспечной радости их благодатный смех.
Здесь даже в смерти нет ни страха, ни печали:
Под кипарисами могильный барельеф
Изображает нимф и хоры сельских дев,
И радость буйную священных вакханалий.
И надо всем — твоя приветная краса,
Воздушно-голубой залив Партенопеи!
И дым Везувия над кровлями Помпеи,
Не страшный никому, восходит в небеса,
Подобный облаку, и розовый, и нежный,
Блистая на заре улыбкой безмятежной.
II
Но смерть и к ним пришла: под огненным дождем,
На город падавшим, под грозной тучей пепла
Толпа от ужаса безумного ослепла:
Отрады человек не находил ни в чем.
Теряя с жизнью всё, в своих богов на веря,
Он молча умирал, беспомощнее зверя.
Подножья идолов он с воплем обнимал,
Но Олимпийский бог, блаженный и прекрасный,
Облитый заревом, с улыбкой безучастной
На мраморном лице, моленьям не внимал.
И гибло жалкое, беспомощное племя:
Торжествовала смерть, остановилось время,
Умолк последний крик… И лишь один горит
Везувий в черной мгле, как факел Евменид.
III
Над городом века неслышно протекли,
И царства рушились; но пеплом сохраненный,
Доныне он лежит, как труп непогребенный,
Среди безрадостной и выжженной земли.
Кругом — последнего мгновенья ужас вечный, —
В низверженных богах с улыбкой их беспечной,
В остатках от одежд, от хлеба и плодов,
В безмолвных комнатах и опустелых лавках
И даже в ларчике с флаконом для духов,
В коробочке румян, в запястьях и булавках;
Как будто бы вчера прорыт глубокий след
Тяжелым колесом повозок нагруженных,
Как будто мрамор бань был только что согрет
Прикосновеньем тел, елеем умащенных.
Воздушнее мечты — картины на стене:
Тритон на водяном чешуйчатом коне,
И в ризах веющих божественные Музы;
Здесь всё кругом полно могильной красоты,
Не мертвой, не живой, но вечной, как Медузы
Окаменелые от ужаса черты…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
А в голубых волнах белеют паруса,
И дым Везувия, красою безмятежной
Блистая на заре, восходит в небеса
Подобный облаку, и розовый, и нежный.
Сегодня, когда артиллерия
над русской равниной воет,
Когда проползают танки
по древним донским степям,
К вам, города отваги,
к вам, города-герои,
К вам, города нашей славы,
мы обращаемся к вам.
Ты слышишь нас, город Ленина,
брат наш родной и любимый!..
Осень шумит над каналами,
и нет на деревьях листвы,
Грохочут немецкие пушки,
поля окутаны дымом.
Но — спокойный и сильный —
ты слышишь привет Москвы!
Ты вынес тяжелые муки,
прошел ты сквозь смерть и пламя,
Стоишь ты, необоримый,
над светлой Невой-рекой
И высоко вздымаешь
октябрьское славное знамя
Рукою своею питерской,
солдатской своей рукой.
А наше сердце несется
за теплые южные степи,
К волнам далекого моря,
к нашим родным берегам,
Горе сжимает горло.
О, севастопольский пепел,
О, город-герой погибший,
но не сдавшийся лютым врагам.
Знай — упадут с развалин
кровавые флаги чужие,
Прислушайся — и услышишь
родимую песню вдали.
Бойцы-краснофлотцы живы,
бойцы-севастопольцы живы.
Бороздят студеное море
сыновья твоих бухт — корабли.
Гремят, негодуют волны, —
и, взорванный нашей торпедой,
Фашист погружается в море…
Сквозь время, сквозь пламя и дым
Сквозь черное облако боя
мы видим утро победы,
Мы видим тебя, Севастополь,
расцветающим, молодым.
Мы тебя выстроим, выходим
и окружим садами.
Воздвигнем светлые зданья
на древних твоих холмах.
Мы к тебе в гости приедем
с нашими сыновьями,
Будем встречать рассветы
в зеленых твоих садах.
И через толщу столетий
суровая песня пробьется,
Сквозь сердца поколений
в бессмертие уходя,—
Песня о Севастополе,
о городе-краснофлотце,
Родину защищавшем,
жизни своей не щадя.
И дальше, за синие реки
и за холмы-громады,
Слова нашей воинской дружбы
взволнованные летят.
Мы видим в сумраке ночи
священный огонь Сталинграда.
По-братски тебя обнимаем,
волжанин, герой, солдат.
Какая по счету бомба
сейчас над тобой засвистела?
Какую по счету атаку
ты должен сейчас отбить?
Тысячи пуль впиваются
в твое молодое тело,
Но все они, вместе взятые,
не смогут тебя убить!
Не смогут! Ибо — сгоревший,
ты восстаешь из пепла.
Символом русского мужества
становишься в битвах не ты ль?
Сила твоих защитников
в боях закалялась и крепла,
Город великого Сталина,
волжских степей богатырь.
Прильни к земле, мой товарищ,
прильни к земле и прислушайся:
Охвачены пламенем боя
воздух, суша, вода.
Но в этом огне и грохоте,
в этом дыму и ужасе
Перекликаются гордые
родные твои города.
А перекличку могучую
ведет их сестра величавая,
Шлет им любовью и дружбой
наполненные слова
Овеянная военною
неугасимой славою,
Врага у ворот разгромившая
столица наша, Москва.
И мчат по суровому тылу,
летят по гремящему фронту
Простые слова, рожденные
в пламени и огне:
Слава советскому войску,
слава советскому флоту,
Слава бойцам-партизанам,
слава нашей стране!
Я видел сон, который не совсем был сон.
Блестящее солнце потухло, и звезды
темные блуждали по беспредельному пространству,
без пути, без лучей; и оледенелая земля
плавала, слепая и черная, в безлунном воздухе.
Утро пришло и ушло — и опять пришло и не принесло дня;
люди забыли о своих страстях
в страхе и отчаянии; и все сердца
охладели в одной молитве о свете;
люди жили при огнях, и престолы,
дворцы венценосных царей, хижины,
жилища всех населенцев мира истлели вместо маяков;
города развалились в пепел,
и люди толпились вкруг домов горящих,
чтоб еще раз посмотреть друг на друга;
счастливы были жившие противу волканов,
сих горных факелов; одна боязненная надежда
поддерживала мир; леса были зажжены —
но час за часом они падали и гибли,
и треща гасли пни — и все было мрачно.
Чела людей при отчаянном свете
имели вид чего-то неземного,
когда случайно иногда искры на них упадали.
Иные ложились на землю и закрывали глаза и плакали;
иные положили бороду на сложенные руки и улыбались;
а другие толпились туда и сюда,
и поддерживали в погребальных кострах пламя,
и с безумным беспокойством
устремляли очи на печальное небо,
подобно савану одевшее мертвый мир, и
потом с проклятьями снова
обращали их на пыльную землю,
и скрежетали зубами и выли;
и птицы кидали пронзительные крики,
и метались по поверхности земли,
и били тщетными крылами;
лютейшие звери сделались смирны и боязливы;
и змеи, ползая, увивались между толпы, шипели,
но не уязвляли — их убивали на седенье люди;
и война, уснувшая на миг, с новой силой возобновилась;
пища покупалась кровью,
и каждый печально и одиноко сидел,
насыщаясь в темноте; не оставалось любви;
вся земля имела одну мысль:
это смерть близкая и бесславная;
судороги голода завладели утробами, люди умирали,
и мясо и кости их непогребенные валялись;
тощие были седены тощими;
псы нападали даже на своих хозяев,
все, кроме одного, и он был верен его трупу
и отгонял с лаем птиц и зверей и людей голодных,
пока голод не изнурял или новый труп не привлекал их алчность;
он сам не искал пищи, но с жалобным и протяжным воем
и с пронзительным лаем лизал руку,
не отвечавшую его ласке, — и умер.
Толпа постепенно редела;
лишь двое из обширного города
остались вживе — и это были враги;
они встретились у пепла алтаря,
где грудой лежали оскверненные церковные утвари;
они разгребали и, дрожа,
подымали хладными сухими руками теплый пепел,
и слабое дыханье немного продолжалось и произвело
как бы насмешливый чуть видный огонек;
тогда они подняли глаза при большем свете
и увидали друг друга — увидали, и издали вопль и умерли,
от собственного их безобразия они умерли, не зная,
на чьем лице голод начертал: враг.
Мир был пуст, многолюдный и могущий
сделался громадой безвременной,
бестравной, безлесной, безлюдной,
безжизненной, громадой мертвой,
хаосом, глыбой праха; реки, озера, океан были недвижны,
и ничего не ворочалось в их молчаливой глубине;
корабли без пловцов лежали,
гния, в море, и их мачты падали кусками;
падая, засыпа́ли на гладкой поверхности;
скончались волны; легли в гроб приливы,
луна, царица их, умерла прежде;
истлели ветры в стоячем воздухе, и облака погибли;
мрак не имел более нужды
в их помощи — он был повсеместен.
1
В пол-оборота ты встала ко мне,
Грудь и рука твоя видится мне.
Мать запрещает тебе подходить,
Мне — искушенье тебя оскорбить!
Нет, опустил я напрасно глаза,
Дышит, преследует, близко — гроза…
Взор мой горит у тебя на щеке,
Трепет бежит по дрожащей руке…
Ширится круг твоего мне огня,
Ты, и не глядя, глядишь на мня!
Пеплом подернутый бурный костер —
Твой не глядящий, скользящий твой взор!
Нет! Не смирит эту черную кровь
Даже — свидание, даже — любовь!
2 января 19142
Я гляжу на тебя. Каждый демон во мне
Притаился, глядит.
Каждый демон в тебе сторожит,
Притаясь в грозовой тишине…
И вздымается жадная грудь…
Этих демонов страшных вспугнуть?
Нет! Глаза отвратить, и не сметь, и не сметь
В эту страшную пропасть глядеть!
22 марта 19143
Даже имя твое мне презренно,
Но, когда ты сощуришь глаза,
Слышу, воет поток многопенный,
Из пустыни подходит гроза.
Глаз молчит, золотистый и карий,
Горла тонкие ищут персты…
Подойди. Подползи. Я ударю —
И, как кошка, ощеришься ты…
30 января 19144
О, нет! Я не хочу, чтоб пали мы с тобой
В объятья страшные. Чтоб долго длились муки,
Когда — ни расплести сцепившиеся руки,
Ни разомкнуть уста — нельзя во тьме ночной!
Я слепнуть не хочу от молньи грозовой,
Ни слушать скрипок вой (неистовые звуки!),
Ни испытать прибой неизреченной скуки,
Зарывшись в пепел твой горящей головой!
Как первый человек, божественным сгорая,
Хочу вернуть навек на синий берег рая
Тебя, убив всю ложь и уничтожив яд…
Но ты меня зовешь! Твой ядовитый взгляд
Иной пророчит рай! — Я уступаю, зная,
Что твой змеиный рай — бездонной скуки ад.
Февраль 19125
Вновь у себя… Унижен, зол и рад.
Ночь, день ли там, в окне?
Вон месяц, как паяц, над кровлями громад
Гримасу корчит мне…
Дневное солнце — прочь, раскаяние — прочь!
Кто смеет мне помочь?
В опустошенный мозг ворвется только ночь,
Ворвется только ночь!
В пустую грудь один, один проникнет взгляд,
Вопьется жадный взгляд…
Всё отойдет навек, настанет никогда,
Когда ты крикнешь: Да!
29 января 19146
Испугом схвачена, влекома
В водоворот…
Как эта комната знакома!
И всё навек пройдет?
И, в ужасе, несвязно шепчет…
И, скрыв лицо,
Пугливых рук свивает крепче
Певучее кольцо…
…И утра первый луч звенящий
Сквозь желтых штор…
И чертит бог на теле спящей
Свой световой узор.
2 января 19147
Ночь — как века, и томный трепет,
И страстный бред,
Уст о блаженно-странном лепет,
В окне — старинный, слабый свет.
Несбыточные уверенья,
Нет, не слова —
То, что теряет всё значенье,
Забрежжит бледный день едва…
Тогда — во взгляде глаз усталом —
Твоя в нем ложь!
Тогда мой рот извивом алым
На твой таинственно похож!
27 декабря 19138
Я ее победил, наконец!
Я завлек ее в мой дворец!
Три свечи в бесконечной дали.
Мы в тяжелых коврах, в пыли.
И под смуглым огнем трех свеч
Смуглый бархат открытых плеч,
Буря спутанных кос, тусклый глаз,
На кольце — померкший алмаз,
И обугленный рот в крови
Еще просит пыток любви…
А в провале глухих око? н
Смутный шелест многих знамен,
Звон, и трубы, и конский топ,
И качается тяжкий гроб.
— О, любимый, мы не одни!
О, несчастный, гаси огни!..
— Отгони непонятный страх —
Это кровь прошумела в ушах.
Близок вой похоронных труб,
Смутен вздох охладевших губ:
— Мой красавец, позор мой, бич…
Ночь бросает свой мглистый клич,
Гаснут свечи, глаза, слова…
— Ты мертва, наконец, мертва!
Знаю, выпил я кровь твою…
Я кладу тебя в гроб и пою, —
Мглистой ночью о нежной весне
Будет петь твоя кровь во мне!
Октябрь 19099
Над лучшим созданием божьим
Изведал я силу презренья.
Я палкой ударил ее.
Поспешно оделась. Уходит.
Ушла. Оглянулась пугливо
На сизые окна мои.
И нет ее. В сизые окна
Вливается вечер ненастный,
А дальше, за мраком ненастья,
Горит заревая кайма.
Далекие, влажные долы
И близкое, бурное счастье!
Один я стою и внимаю
Тому, что мне скрипки поют.
Поют они дикие песни
О том, что свободным я стал!
О том, что на лучшую долю
Я низкую страсть променял!
(Из Байрона)
Я видел сон, как будто на-яву:
Погаснуло сияющее солнце,
По вечному пространству, без лучей
И без путей, блуждали мрачно звезды;
И в пустоте безлунной шар земной
Беспомощно повиснул, леденея.
С часами дня не появлялся день,
И в ужасе от тьмы, обявшей землю,
Забыли о страстях своих сердца,
Оцепенев в одной мольбе — о свете.
И от огней не отходил народ;
И троны и чертоги государей,
И хижины, и всякие жилища
Разобраны все были на костры,
И города до пепла выгорали.
Вокруг своих пылающих домов
Владельцы их сходились, чтоб друг другу
Взглянуть в лицо; счастливы были те,
Что жили близ волканов пламеневших;
Надеждой лишь поддерживался мир.
Зажгли леса; но пламя истощалось
Час от часу; сгорая, дерева
Валилися и угасали с треском —
И снова все тонуло в черной тьме.
Чело людей при умиравшем свете,
При отблесках последнего огня,
Вид призрачный какой-то принимало.
Одни из них лежали на земле
И плакали, закрыв лицо; другие,
Уткнувшися в ладони головой,
Сидели так, с бессмысленной улыбкой,
Иль, суетясь, пытались поддержать
Огонь костров, или, с безумным страхом,
На тусклые смотрели небеса, —
На пелену скончавшегося мира, —
И падали на прах земли опять,
С проклятьями, и скрежетом, и стоном.
И слышен был крик диких птиц, — в испуге
Они теперь метались по земле
И хлопали ненужными крылами;
Из логовищ шли к людям, присмирев,
С боязнию, свирепейшие звери;
И змеи средь толпы вились, шипя,
Но не вредя, — их убивали в пищу.
Война, было умолкшая на миг,
Теперь опять свирепо возгорелась;
Тут кровь была ценою за еду,
Особняком тут каждый насыщался,
В молчании угрюмом; никакой
Любви уже не оставалось в мире,
Все в нем слилось в одну лишь мысль —
о смерти,
Немедленной, позорной, — и терзал
Утробы всех неутолимый голод.
И гибнули все люди от него,
Валялись их тела без погребенья,
Голодного голодный пожирал,
И даже псы господ своих терзали.
Один лишь пес был верен до конца:
Голодных птиц, зверей, людей от тела
Хозяина он отгонял, пока
Не доконал их этот страшный голод,
Или пока другой чей-либо труп
Не привлекал их челюстей иссохших.
Сам для себя он пищи не искал,
Но с жалобным и непрестанным воем
Он руку ту лизал, чтo не могла
На преданность ему ответить лаской,
И, взвизгнувши, внезапно он издох.
И вымерли все люди постепенно,
Осталися лишь в городе громадном
Два жителя: то были два врага.
Они сошлись у гаснувшего пепла,
Остатка от былого алтаря,
Где утвари священной груды были
Расхищены, в беде, для нужд мирских.
Они, дрожа, там золу разгребли
Холодными, иссохшими руками;
Под слабым их дыханьем, вспыхнул бледный,
Как будто лишь в насмешку, огонек;
Тогда они взглянули друг на друга
И вскрикнули и испустили дух,
От ужаса взаимного, при виде
Страшилища, не зная — кто был тот,
На чьем челе напечатлел злой голод
Слова: <твой враг>. — И мир теперь был пуст;
Он, некогда могучий, населенный,
Пустыней стал: без трав, дерев, людей,
Без времени, без жизни, — грудой глины,
Хаосом смерти. Воды рек, озер
И океан стояли неподвижно,
И в их глухих, безмолвных глубинах
Ничто уже теперь не шевелилось;
Остались без матросов корабли
И на море недвижном догнивали;
И падали их мачты по частям
На бездну вод, не пробуждая ряби.
Волн не было, все замерли оне, —
Не двигались приливы и отливы;
Скончалась их владычица луна
И в воздухе стоячем стихли ветры;
Погибли тучи, — не нуждалась тьма
В их помощи: она была Вселенной.
Ужасный слух мой ум мятет,
Престрашны громы загремели,
Моря и реки закипели,
Смутился весь пространный свет.
Лицо прекрасна солнца тмится,
Луны погибла красота,
Земля пожарами дымится,
Обял все пламень вдруг места.
Разверз свой зев несытый ад,
По сфере грозны молньи блещут,
Сердца претвердых гор трепещут,
Леса, поля, луга горят;
Из высочайшего эфира
Горящи звезды вниз падут.
Приходит час кончины мира,
Последний день и Страшный суд.
И се уж глас трубы шумит,
Взывая всех из хлябей темных,
Из вод, из пропастей подземных:
«Приймите, смертны, прежний вид,
Иссохши кости, восставайте,
И, пепел, телом облекись,
Ответ в делах своих давайте,
Пред суд, весь смертных род, стекись!»
По трубном гласе вопль восстал,
Разверзлась дверь земной утробы;
Уже вскрываются и гробы,
Пространный воздух восстенал;
Оковы грешники ломают,
Спеша предстать на Страшный суд;
Мытарства тени изрыгают,
И хляби до́бычь отдают.
Тревогу вижу я костей
Из ставшего из пепла тела;
Со действом вышнего предела
Облекся плотью всяк своей;
Стенанье тяжко испуская,
Судьбы со трепетом ждет всяк;
Трепещут, рвутся, воздыхая;
Бледнеет каждого там зрак.
Колеблется неробкий дух,
Сердца отважны встрепетали,
Когда во равенстве предстали
И царь, и воин, и пастух;
Гордящись силою премногой,
Бессильны зрятся на суде;
Богатый вкупе и убогой
В единой страждут там беде.
Едва приняли вид иной,
На свет взглянули смертны очи,
Уже им жаль глубокой ночи,
Котора крыла их собой;
Им сносней та была минута,
В которую теряли свет,
Когда ссекала смерть прелюта
Число желанно ими лет.
Но здесь лютейший страх обял;
Стеная, рвутся в горьком плаче,
Страшатся новой жизни паче,
Как час их смертный ни терзал.
Они б с охотою желали
Стократно паки умереть,
И если б мертвы пребывали,
Не стали б сей напасти зреть.
Блистают небеса огнем,
И в само то мгновенье ока
Врата отверзлися востока,
Грядет судья правдивый всем;
Земля свой ужас изявляет,
Тряхнувшись, мещет огнь из недр;
Потом пред богом умолкает
Земля и море, огнь и ветр.
Во славе страшен Бог своей,
Престол его — пространство мира,
Корона — свет, заря — порфира
И скиптр — послушность твари всей;
Одной чертой изобличает
Народов многих житие,
Единым словом совершает
Из праха смертных бытие.
И се отмщенья час настал,
Воззрел бог к грешным грозным оком
И, в гневе яром и жестоком,
Несчастным тако провещал:
«Во огнь вы отыди́те вечны,
Ожесточенные сердца,
Губители бесчеловечны,
И там страдайте без конца,
Где огнь и жупел, дым и смрад,
Бессмертный червь не усыпает,
Ужасным пламенем рыгает,
Разверзши зев, свирепый ад,
Где нет малейшия отрады,
Откуда смерть бежит и сон,
И в муке вечной без пощады
Всегдашний испускайте стон!»
Когда свершился божий гнев,
Отверглись грешники от трона,
И, чтоб не слышати их стона,
Бог печатлеет адский зев.
И, обратясь кротчайшим взором
Ко праведным, сие изрек:
«Со ангельским пресветлым хором
В раю вы обитайте ввек,
Где озарит вас всех мой свет
И где печали ввек не знают,
Не сетуют и не стенают,
Но радость вечная живет,—
Я вас, о чада, там спокою,
Среди обителей святых;
Моих вас таин удостою,
Открыв вам часть судеб моих!
Познаете состав вы свой,
Познаете состав вы света,
И в нескончаемые лета
Довольны будете собой.
Се вам за подвиги награда,
Се мзда за тяжкие труды.
Среди небесна вертограда
Забудьте все свои беды!»
Сияет вся небесна твердь,
Лучами света озаренна;
Навеки в аде затворена,
Лежит в оковах тяжких смерть.
Земля гнев божий ощущает,
Себя лишенну твари зрит,
Из недр престрашный огнь бросает
И, тленна будучи, горит.
Sе non fosse amore, sarrebbe la vita nostra come
il cielo senza stelle e sole.M. Bandello Perduto & tutto il tempo,
Che in amar non si spende!«Aminta». Atta prima, sc. pr. 1
КСАНФАРосой оливы благовонной,
Филена, свещник напои!
Он наших тайн посредник скромный,
Он тихо светит для любви.
Но выдь и двери за собою
Захлопни твердою рукою.
Живых свидетелей Эрот
В лукавой робости стыдится!
О Ксанфа! Ложе нас зовет,
С курильниц тонкий пар клубится,
Скорей в объятия ко мне!
А ты, жена, открой зеницы,
Всю прелесть Пафоса царицы
Узнаешь, милая, вполне! 2
НИКАРЕТАТы бережешь любви цветок прелестный,
Скажи, к чему полезен он?
Все в ад сойдем, в юдоли тесной
Всех примет хладный Ахерон.
Там нет Киприды наслаждений,
Как в здешнем мире, чуждом тьмы, —
Носиться будем в виде тени,
Костьми и пеплом станем мы.3
ХАРИТАУж солнце шестьдесят кругов
Свершило над главой Хариты,
Но глянец черных волосов,
Плеча, тюникою не скрыты,
И перси, тверды как лигдин,
Еще красуются живые,
И очи томно-голубые,
Чело и щеки без морщин,
Дыханье полно аромата,
Звук усладительный речей, —
Всё чудно, всё прелестно в ней
В годину позднего заката!..
Вы, новых жадные побед,
Поклонники безумной страсти,
Сюда! Ее предайтесь власти,
Забыв десятки лишних лет.4
ЛИСИДИКАЕще твое не наступило лето
И не видать полуопадших роз;
Незрелый грозд, на солнце не согретый,
Не точит кровь своих душистых слез!
Но примешь ты все прелести Хариты,
О Лисидика. За тобой
Эроты с луком и стрелой
Несутся резвою толпой,
И тлеет огнь, под пеплом скрытый.
Скорей укроемся от гибельных очей,
Пока еще стрела дрожит над тетивою!
Пожар, пророчу вам, от искры вспыхнет сей
Сильней, чем некогда опепеливший Трою.5
ДИОКЛЕЯЯ худощавою пленился Диоклеей.
Когда б ее увидел ты,
Сравнил бы с юною, бесплотной Дионеей:
В ней всё божественно — и взоры, и черты.
На перси тонкие прелестной упадая,
Вкруг сладострастной обовьюсь
И, в наслажденьях утопая,
Душой своей легко с ее душой сольюсь.6
АНТИГОНАНет, нет! тот не был воспален
Высокой, истинною страстью,
Кто, резвою красавицей пленен,
Невольно взором увлечен
Он был к живому сладострастью.
Лишь тот один постиг любовь вполне,
Кто красоты не разбирает,
Пред безобразною в немом восторге тает
И, исступленный, весь в огне,
Молчит — и слезы проливает.
Безумной мыслию кипит его душа!
Он, чуждый сна, винит мрак ночи
И, трепетный, едва дыша,
С трудом усталые приподымает очи.Вот образ истинный Эротова жреца!
Вот жертва лучшая Киприде:
Пленяет всех краса лица, —
Влюбленный пламенно не думает о виде!Отд. изд., СПб., 1830, с. И, 15, 19, 27, 33, 35, без имени автора, в составе шестнадцати стихотворений. Текст брошюры двуязычный: на четных страницах приведены древнегреческие стихи, на нечетных — параллельные русские переводы. Цикл завершают авторские примечания, в которых, между прочим, говорится: «Гинекион — слово греческое: комната для женщин, определенное место для пребывания женского пола; из этого слова французы произвели свой gynecee. Название сие дано мною сим анфологическим безделкам, потому что каждая носит имя какой-либо женщины, по большей части взятое из самой эпиграммы; только в трех местах позволил я себе поставить имена произвольные» (с. 37). У О. было намерение представить русскому читателю целый том стихотворений из древнегреческой антологии. В его архиве сохранились прозаические переводы 214 эпиграмм и рукописная книга, содержащая 208 эпиграмм в немецких переводах (изредка на языке оригинала). Немецкие переводы выписаны из какого-то немецкого изд. на четные страницы, на нечетных (чистых) кое-где вписаны русские переводы О. (всего 13). Книга открывалась краткой заметкой О. об истории антологии. Автографы публикуемых стихотворений, кроме «Диоклеи», — Альб. I; три первые перевода — с разночтениями; «Харита» и «Лисидика» датированы мартом 1828 г. Полная рукопись «Гинекиона» — ПД, ц. р. 8 мая 1828 г. с визой С.Т. Аксакова, в составе 17 эпиграмм (последняя была снята), с зачеркнутым третьим эпиграфом — четверостишием из Горация (кн. II, ода 11) и с посвящением: Язык любви красноречивый,
Эллады пламенный язык,
Роскошный, сладостный, игривый,
Свободно музе прихотливой
Я втайне поверять привык.
Природа мне внушила краски,
И я неопытной рукой,
Я рисовал живые ласки —
Восторги девы молодой.
И не искал, не жду награды.
Надеждой сладкой упоен,
Быть может, робко бросит взгляды
Она на мой «Гинекион».Вольным переводам О. соответствуют следующие NoNo APV: 4 (Филодем), 85 (Асклепиад), 13 и 124 (Филодем), 102 и 89 (Марк Аргентарий). Банделло Маттео (ок. 1485-1562) — итальянский писатель-новеллист и поэт. «Аминта» — пасторальная пьеса Т. Тассо.
Полуодобрительный отзыв о «Гинекионе» с упреком за несоблюдение «меры подлинника» был помещен в «Обозрении российской словесности за вторую половину 1829 и первую 1830 г.» О.М. Сомова (СЦ на 1831, с. 48-49). Ахерон — см. примеч. 24
3.
Лигдин — белый мрамор.