В эту ночь он спать не лёг,
Всё писал при свечке.
Это видел в печке
Красный уголёк.
Мальчик плакал и вздыхал
О другом сердечке.
Это в тёмной печке
Уголёк слыхал.
Все чужие… Бог далёк…
Не было б осечки!
Гаснет, гаснет в печке
Красный уголёк.
Голубая кофта. Синие глаза.
Никакой я правды милой не сказал.
Милая спросила: «Крутит ли метель?
Затопить бы печку, постелить постель».
Я ответил милой: «Нынче с высоты
Кто-то осыпает белые цветы.
Затопи ты печку, постели постель,
У меня на сердце без тебя метель».
Связисты накалили печку, —
Не пожалели дров.
Дежурю ночь. Не надо свечку,
Светло от угольков.О хлебе думать надоело.
К тому же нет его.
Всё меньше сил, всё легче тело.
Но это ничего.Забуду всё с хорошей книгой,
Пусть за окном пальба.
Беснуйся, дом снарядом двигай, —
Не встану, так слаба, Пьяна от книжного наркоза,
От выдуманных чувств…
Есть всё же милосердья слёзы,
И мир ещё не пуст.
Закрыта жарко печка,
Какой пустынный дом.
Под абажуром свечка,
Окошко подо льдом.Я выдумал все это
И сам боюсь теперь,
Их нету, нету, нету.
Не верь. Не верь. Не верь.Под старою сосною,
Где слабый звездный свет —
Не знаю: двое, трое
Или их вовсе нет.В оцепененьи ночи —
Тик-так. Тик-так. Тик-так.
И вытекшие очи
Глядят в окрестный мрак.На иней, иней, иней
(Или их вовсе нет),
На синий, синий, синий
Младенческий рассвет.
Гнедые смутные вокзалы
коней пустынных позабудешь
зачем с тропинки не уходишь
когда дороги побегут
тяжёлых песен плавный жаршумят просторы чёрной ночи
летят сухие сны костылик
от чёрных листьев потемнели
и рукомойники и паства
певцы пустыни отчего замолкли
испорчен плащ печальна ночь у печки
у печки что ж не у широких рощ
не у широких рощ
глаза твои желты и дои твой бос
но не на сердце скал
не на огромных скал
певец пузатый прячет флейту
спокойствие вождя температур
Случись Анакреону
Марию посещать;
Меж ними Купидону,
Как бабочке, летать.
Летал божок крылатый
Красавицы вокруг,
И стрелы он пернаты
Накладывал на лук.
Стрелял с ея небесных
И голубых очей,
И с роз в устах прелестных,
И на грудях с лилей.
Но арфу как Мария
Звончатую взяла,
И в струны золотыя
Свой голос издала:
Под алыми перстами
Порхал резвее бог,
Острейшими стрелами
Разил сердца и жог.
Анакреон у печки
Вздохнул тогда сидя:
«Как бабочка от свечки,
Сгорю», сказал, «и я».
1795
Фея в печку поглядела.
Пламя искрилось и рдело.
Уголечки от осины
Были ярки как рубины.
И сказала Фея: Если,
Здесь, пред пламенем горящим,
Я сижу в узорном кресле,
И довольна настоящим, —
Вечно ль буду я довольна,
Или краток будет срок?
И вскричала тотчас: Больно! —
Пал ей в ноги уголек.
Фея очень рассердилась.
Кресло быстро откатилось.
Отыскав в углу сандала,
Фея ножку врачевала.
И, разгневавшись на печку,
Призывает Фея гнома.
Приказала человечку
Делать, что ему знакомо.
Тот скорее сыпать сажи,
Все погасло в быстрый срок.
Так темно, что страшно даже.
Был наказан уголек!
Полны божественной отвагой,
Седрах, Мисах и Авденаго
Когда-то весело в печи
Хвалили бога с херувимом
И вышли в здравье невредимом,
И ужаснулись палачи!..
Теперь — совсем другое дело,
Теперь боятся лишь плетей,
И заверяю очень смело,
Что это лучше для людей.
Умнее сделались народы:
Всем есть свиней позволено́,
И печь халдейская из моды
В Европе вывелась давно;
Все стали смирны, кай овечки,
Живут, плодятся и растут
И смертью собственною мрут…
Но есть село — его зовут
Не печь халдейская, а Печки.
И в том селе, как ветчина,
Коптятся маленькие хлопцы,
Двенадцать их, а старшина
У них тринадцатый: Потоцци.
Славный кот мой одноглазый,
Мы с тобой вдвоем.
Звезд вечерние алмазы
Блещут за окном.
Я вникаю в строфы Данте,
В тайны старины…
Звуки нежного анданте
За стеной слышны.
На диване, возле печки,
Ты мечтаешь, кот,
Щуришь глаз свой против свечки,
Разеваешь рот.
Иль ты видишь в грезах крыши,
Мир полночных крыш,
Вдоль стены идешь и свыше
На землю глядишь.
Светит месяц, звезды светят…
Подойдешь к трубе,
Позовешь ты, и ответят
Все друзья тебе.
Хорошо на крышах белых
Праздники справлять
И своих врагов несмелых
К бою призывать.
О свободе возле печки
Ты мечтаешь, кот,
Щуришь глаз свой против свечки,
Разеваешь рот.
Звуки нежного анданте
За стеной слышны.
Я вникаю в строфы Данте,
В тайны старины.
За окном, у ворот
Вьюга завывает,
А на печке старик
Юность вспоминает.
«Эх, была-де пора,
Жил, тоски не зная,
Лишь кутил да гулял,
Песни распевая.
А теперь что за жизнь?
В тоске изнываю
И порой о тех днях
С грустью вспоминаю.
Погулял на веку,
Говорят, довольно.
Размахнуть старину
Не дают раздолья.
Полно, дескать, старик,
Не дури ты много,
Твой конец не велик,
Жизнь твоя у гроба.
Ну и что ж, покорюсь,—
Видно, моя доля.
При́дет им тоже час
Старческого горя».
За окном, у ворот
Вьюга завывает,
А на печке старик
С грустью засыпает.
Солнце, желтое, словно дыня,
украшением над тобой.
Обуяла тебя гордыня —
это скажет тебе любой.Нет нигде для тебя святыни —
ты вещаешь, быком трубя,
потому что ты не для дыни —
дыня яркая для тебя.Это логика, мать честная, —
если дыня погаснет вдруг,
сплюнешь на землю — запасная
вылетает в небесный круг.Выполненье земного плана
в потемневшее небо дашь, —
то светило — завод «Светлана»,
миллионный его вольтаж.Всё и вся называть вещами —
это лозунг. Принятье мер —
то сравнение с овощами
всех вещей из небесных сфер.Предположим, что есть по смерти
за грехи человека ад, —
там зловонные бродят черти,
печи огненные трещат.Ты низвергнут в подвалы ада,
в тьму и пакостную мокреть,
и тебе, нечестивцу, надо
в печке долгие дни гореть.Там кипят смоляные речки,
дым едуч и огонь зловещ, —
ты в восторге от этой печки,
ты обрадован: это вещь! Понимаю, что ты недаром,
задыхаясь в бреду погонь,
сквозь огонь летел кочегаром
и литейщиком сквозь огонь.Так бери же врага за горло,
страшный, яростный и прямой,
человек, зазвучавший гордо,
современник огромный мой.Горло хрустнет, и скажешь: амба —
и воспрянешь, во тьме зловещ…
Слушай гром моего дифирамба,
потому что и это вещь.
Не болтай о том, что знаешь,
Темных тайн не выдавай.
Если в ссоре угрожаешь,
Я пошлю тебя бай-бай.
Милый мальчик, успокою
Болтовню твою
И уста тебе закрою.
Баюшки-баю.Чем и как живет воровка,
Знает мальчик, — ну так что ж!
У воровки есть веревка,
У друзей воровки — нож.
Мы, воровки, не тиранки:
Крови не пролью,
В тряпки вымакаю ранки.
Баюшки-баю.Между мальчиками ссора
Жуткой кончится игрой.
Покричи, дитя, и скоро
Глазки зоркие закрой.
Если хочешь быть нескромным,
Ангелам в раю
Расскажи о тайнах темных.
Баюшки-баю.Освещу ковер я свечкой.
Посмотри, как он хорош.
В нем завернутый, за печкой,
Милый мальчик, ты уснешь.
Ты во сне сыграешь в прятки,
Я ж тебе спою,
Все твои собрав тетрадки:
— Баюшки-баю! Нет игры без перепуга.
Чтоб мне ночью не дрожать,
Ляжет добрая подруга
Здесь у печки на кровать,
Невзначай ногою тронет
Колыбель твою, -
Милый мальчик не застонет.
Баюшки-баю.Из окошка галерейки
Виден зев пещеры той,
Над которою еврейки
Скоро все поднимут вой.
Что нам, мальчик, до евреек!
Я тебе спою
Слаще певчих канареек:
— Баюшки-баю! Убаюкан тихой песней,
Крепко, мальчик, ты заснешь.
Сказка старая воскреснет,
Вновь на правду встанет ложь,
И поверят люди сказке,
Примут ложь мою.
Спи же, спи, закрывши глазки,
Баюшки-баю.
Б, а б к а
В поле ветер-великан
Ломит дерево-сосну.
Во хлеву ревет баран,
А я чашки сполосну.
А я чашки вытираю,
Тихим гласом напеваю:
"Ветер, ветер, белый конь.
Нашу горницу не тронь".
Л у т о н я
Баба, баба, ветер где?
Б, а б к а
Ветер ходит по воде.
Л у т о н я
Баба, баба, где вода?
Б, а б к а
Убежала в города.
Л у т о н я
Баба, баба, мне приснился
Чудный город Ленинград.
Там на крепости старинной
Пушки длинные стоят.
Там на крепости старинной
Мертвый царь сидит в меху,
Люди воют, дети плачут,
Царь танцует, как дитя.
Б, а б к а
Успокойся, мой Лутоня,
Разум ночью не пытай.
За окошком вьюга стонет,
Налегая на сарай.
Погасили бабы свечки,
Сядем, дети, возле печки,
Перед печкой, над огнем
Мы Захарку запоем.
Дети садятся вокруг печки. Бабка раздает каждому
по зажженной лучинке. Дети машут ими в воздухе и поют.
Д е т и
Гори, гори жарко,
Приехал Захарка.
Сам на тележке,
Жена на кобылке,
Детки в санках,
В черных шапках.
Б, а б к а
Закачался мир подлунный,
Вздрогнул месяц и погас.
Кто тут ходит весь чугунный,
Кто тут бродит возле нас?
Велики его ладони,
Тяжелы его шаги.
Под окном топочут кони.
Боже, деткам помоги.
З, а х, а р ка
(входит)
Поднимите руки, дети,
Разгоните пальцы мне.
Вон Лутонька на повети,
Как чертенок, при луне.
(Бросается на Лутоню.)
Л у т о н я
Пощади меня, луна!
Защити меня, стена!
Перед Лутоней поднимается стена.
З, а х, а р к а
Дети, дети, руки выше,
Слышу, как Лутонька дышит.
Вон сидит он за стеной,
Закрывается травой.
(Бросается на Лутоню.)
Л у т о н я
Встаньте, травки, до небес,
Станьте, травки, словно лес!
Трава превращается в лес.
З, а х, а р к а
Дети, вытяните руки
Выше, выше до небес.
Стал Лутонька меньше мухи,
Вкруг него дремучий лес.
Вкруг него лихие звери
Словно ангелы стоят.
Это кто стучится в двери?
З в е р и
(вбегая в комнату)
Чудный город Ленинград!
Л у т о н я
В чудном граде Ленинграде
На возвышенной игле
Светлый вертится кораблик
И сверкает при луне.
Под корабликом железным
Люди в дудочки поют,
Убиенного Захарку
В домик с башнями ведут!
На дворе играя, дети
снегура слепили раз;
вместо рта кирпич воткнули,
черепицы — вместо глаз.
И прямее чтоб держался
белый дядька на снегу,
в остов дядьки положили
из-под печки кочергу.
И при громких криках: — «Браво!»
школяров и шалунов,
встал снегур в блестящей ризе
меж сугробов и снегов.
И вокруг него резвилась
и смеялась детвора,
но погас закат румяный —
все забыли снегура.
Он остался одиноко
охранять пустынный двор…
Из-за крыш в туманном небе
выплыл месяц на дозор.
По строеньям щелкал звонко
и скрипел седой мороз.
И глядел снегур на месяц,
опечаленный до слез.
— «Надо мной костер сверкает
что-то ясно чересчур, —
только что-то он не греет?» —
молча думает снегур: —
«Я любил тепло; когда-то
обжигал меня костер,
только странно мне, что холод
слаще с некоторых пор.
Вот бы мне к огню пробраться,
да стряхнуть с себя снега!»
Это в нем заговорила
из-под печки кочерга.
И глядит снегур — и видит,
что в окошке, как назло,
печь сверкает головнями
обольстительно-тепло.
И снегур подумал: — «Ладно!
До огня когда-нибудь
доберусь — вот только дайте
белым холодом дохнуть!»
И стоит снегур — и видит,
что редеет ночи тень,
и восходит в синем небе
золотой, февральский день.
Вышло солнце… каплет с крыши…
Снег стал ярок чересчур…
Кочерга в нем зашаталась,
и расплакался снегур…
И расплакался, и тает…
С ризы капают снега.
И, ликуя, обнажилась —
и упала кочерга.
К. Фофанов.
На пустынной Преображенской
Снег кружился и ветер выл…
К Гумилеву я постучала,
Гумилев мне дверь отворил.
В кабинете топилась печка,
За окном становилось темней.
Он сказал: «Напишите балладу
Обо мне и жизни моей!
Это, право, прекрасная тема»,
Но я ему ответила: «Нет.
Как о Вас напишешь балладу?
Ведь вы не герой, а поэт».
Разноглазое отсветом печки
Осветилось лицо его.
Это было в вечер туманный,
В Петербурге на Рождество…
Я о нем вспоминаю все чаще,
Все печальнее с каждым днем.
И теперь я пишу балладу
Для него и о нем.
Плыл Гумилев по Босфору
В Африку, страну чудес,
Думал о древних героях
Под широким шатром небес.
Обрываясь, падали звезды
Тонкой нитью огня.
И каждой звезде говорил он:
— «Сделай героем меня!»
Словно в аду полгода
В Африке жил Гумилев,
Сражался он с дикарями,
Охотился на львов.
Встречался не раз он со смертью,
В пустыне под «небом чужим».
Когда он домой возвратился,
Друзья потешались над ним:
— «Ах, Африка! Как экзотично!
Костры, негритянки, там-там,
Изысканные жирафы,
И друг ваш гиппопотам».
Во фраке, немного смущенный,
Вошел он в сияющий зал
И даме в парижском платье
Руку поцеловал.
«Я вам посвящу поэму,
Я вам расскажу про Нил,
Я вам подарю леопарда,
Которого сам убил».
Колыхался розовый веер,
Гумилев не нравился ей.
— «Я стихов не люблю. На что мне
Шкуры диких зверей»,
.Когда войну объявили,
Гумилев ушел воевать.
Ушел и оставил в Царском
Сына, жену и мать.
Средь храбрых он был храбрейший,
И, может быть, оттого
Вражеские снаряды
И пули щадили его.
Но приятели косо смотрели
На георгиевские кресты:
— «Гумилеву их дать? Умора!»
И усмешка кривила рты.
Солдатские — по эскадрону
Кресты такие не в счет.
Известно, он дружбу с начальством
По пьяному делу ведет.
Раз, незадолго до смерти,
Сказал он уверенно: «Да.
В любви, на войне и в картах
Я буду счастлив всегда!..
Ни на море, ни на суше
Для меня опасности нет…»
И был он очень несчастен,
Как несчастен каждый поэт.
Потом поставили к стенке
И расстреляли его.
И нет на его могиле
Ни креста, ни холма — ничего.
Но любимые им серафимы
За его прилетели душой.
И звезды в небе пели: —
«Слава тебе, герой!»
Скребницей чистил он коня,
А сам ворчал, сердясь не в меру:
«Занес же вражий дух меня
На распроклятую квартеру!
Здесь человека берегут,
Как на турецкой перестрелке,
Насилу щей пустых дадут,
А уж не думай о горелке.
Здесь на тебя как лютый зверь
Глядит хозяин, а с хозяйкой…
Небось, не выманишь за дверь
Ее ни честью, ни нагайкой.
То ль дело Киев! Что за край!
Валятся сами в рот галушки,
Вином — хоть пару поддавай,
А молодицы-молодушки!
Ей-ей, не жаль отдать души
За взгляд красотки чернобривой.
Одним, одним не хороши…»
— А чем же? расскажи, служивый.
Он стал крутить свой длинный ус
И начал: «Молвить без обиды,
Ты, хлопец, может быть, не трус,
Да глуп, а мы видали виды.
Ну, слушай: около Днепра
Стоял наш полк; моя хозяйка
Была пригожа и добра,
А муж-то помер, замечай-ка!
Вот с ней и подружился я;
Живем согласно, так что любо:
Прибью — Марусинька моя
Словечка не промолвит грубо;
Напьюсь — уложит, и сама
Опохмелиться приготовит;
Мигну бывало: «Эй, кума!» —
Кума ни в чем не прекословит.
Кажись: о чем бы горевать?
Живи в довольстве, безобидно;
Да нет: я вздумал ревновать.
Что делать? враг попутал, видно.
Зачем бы ей, стал думать я,
Вставать до петухов? кто просит?
Шалит Марусенька моя;
Куда ее лукавый носит?
Я стал присматривать за ней.
Раз я лежу, глаза прищуря,
(А ночь была тюрьмы черней,
И на дворе шумела буря),
И слышу: кумушка моя
С печи тихохонько прыгнула,
Слегка обшарила меня,
Присела к печке, уголь вздула
И свечку тонкую зажгла,
Да в уголок пошла со свечкой,
Там с полки скляночку взяла
И, сев на веник перед печкой,
Разделась донага; потом
Из склянки три раза хлебнула,
И вдруг на венике верхом
Взвилась в трубу — и улизнула.
Эге! смекнул в минуту я:
Кума-то, видно, басурманка!
Постой, голубушка моя!..
И с печки слез — и вижу: склянка.
Понюхал: кисло! что за дрянь!
Плеснул я на пол: что за чудо?
Прыгнул ухват, за ним лохань,
И оба в печь. Я вижу: худо!
Гляжу: под лавкой дремлет кот;
И на него я брызнул склянкой —
Как фыркнет он! я: брысь!.. И вот
И он туда же за лоханкой.
Я ну кропить во все углы
С плеча, во что уж ни попало;
И все: горшки, скамьи, столы,
Марш! марш! все в печку поскакало.
Кой-чорт! подумал я: теперь
И мы попробуем! и духом
Всю склянку выпил; верь не верь —
Но кверху вдруг взвился я пухом.
Стремглав лечу, лечу, лечу,
Куда, не помню и не знаю;
Лишь встречным звездочкам кричу:
Правей!.. и наземь упадаю.
Гляжу: гора. На той горе
Кипят котлы; поют, играют,
Свистят и в мерзостной игре
Жида с лягушкою венчают.
Я плюнул и сказать хотел…
И вдруг бежит моя Маруся:
Домой! кто звал тебя, пострел?
Тебя съедят! Но я, не струся:
Домой? да! черта с два! почем
Мне знать дорогу? — Ах, он странный!
Вот кочерга, садись верхом
И убирайся, окаянный.
— Чтоб я, я сел на кочергу,
Гусар присяжный! Ах ты, дура!
Или предался я врагу?
Иль у тебя двойная шкура?
Коня! — На, дурень, вот и конь. —
И точно: конь передо мною,
Скребет копытом, весь огонь,
Дугою шея, хвост трубою.
— Садись. — Вот сел я на коня,
Ищу уздечки, — нет уздечки.
Как взвился, как понес меня —
И очутились мы у печки.
Гляжу: все так же; сам же я
Сижу верхом, и подо мною
Не конь — а старая скамья:
Вот что случается порою».
И стал крутить он длинный ус,
Прибавя: «Молвить без обиды,
Ты, хлопец, может быть, не трус,
Да глуп, а мы видали виды».
Январь
Открываем календарь
Начинается январь.
В январе, в январе
Много снегу на дворе.
Снег — на крыше, на крылечке.
Солнце в небе голубом.
В нашем доме топят печки.
В небо дым идет столбом.
Февраль
Дуют ветры в феврале,
Воют в трубах громко.
Змейкой мчится по земле
Легкая поземка.
Поднимаясь, мчатся вдаль
Самолетов звенья.
Это празднует февраль
Армии рожденье.
Март
Рыхлый снег темнеет в марте.
Тают льдинки на окне.
Зайчик бегает по парте
И по карте
На стене.
Апрель
Апрель, апрель!
На дворе звенит капель.
По полям бегут ручьи,
На дорогах лужи.
Скоро выйдут муравьи
После зимней стужи.
Пробирается медведь
Сквозь лесной валежник.
Стали птицы песни петь,
И расцвел подснежник.
Май
Распустился ландыш в мае
В самый праздник — в первый день.
Май цветами провожая,
Распускается сирень.
Июнь
Пришел июнь.
«Июнь! Июнь!»
В саду щебечут птицы…
На одуванчик только дунь
И весь он разлетится.
Июль
Сенокос идет в июле,
Где-то гром ворчит порой.
И готов покинуть улей
Молодой пчелиный рой.
Август
Собираем в августе
Урожай плодов.
Много людям радости
После всех трудов.
Солнце над просторными
Нивами стоит.
И подсолнух зернами
Черными
Набит.
Сентябрь
Ясным утром сентября
Хлеб молотят села,
Мчатся птицы за моря
И открылась школа.
Октябрь
В октябре, в октябре
Частый дождик на дворе.
На лугах мертва трава,
Замолчал кузнечик.
Заготовлены дрова
На зиму для печек.
Ноябрь
День Седьмого ноября
Красный день календаря.
Погляди в свое окно:
Все на улице красно.
Вьются флаги у ворот,
Пламенем пылая.
Видишь, музыка идет
Там, где шли трамваи.
Весь народ — и млад и стар
Празднует свободу.
И летит мой красный шар
Прямо к небосводу!
Декабрь
В декабре, в декабре
Все деревья в серебре.
Нашу речку, словно в сказке,
За ночь вымостил мороз,
Обновил коньки, салазки,
Елку из лесу привез.
Елка плакала сначала
От домашнего тепла.
Утром плакать перестала,
Задышала, ожила.
Чуть дрожат ее иголки,
На ветвях огни зажглись.
Как по лесенке, по елке
Огоньки взбегают ввысь.
Блещут золотом хлопушки.
Серебром звезду зажег
Добежавший до верхушки
Самый смелый огонек.
Год прошел, как день вчерашний.
Над Москвою в этот час
Бьют часы Кремлевской башни
Свой салют — двенадцать раз.
На площади базарной,
На каланче пожарной
Круглые сутки
Дозорный у будки
Поглядывал вокруг —
На север,
На юг,
На запад,
На восток, -
Не виден ли дымок.
И если видел он пожар,
Плывущий дым угарный,
Он поднимал сигнальный шар
Над каланчой пожарной.
И два шара, и три шара
Взвивались вверх, бывало.
И вот с пожарного двора
Команда выезжала.
Тревожный звон будил народ,
Дрожала мостовая.
И мчалась с грохотом вперёд
Команда удалая… Теперь не надо каланчи, -
Звони по телефону
И о пожаре сообщи
Ближайшему району.
Пусть помнит каждый гражданин
Пожарный номер: ноль-один!
В районе есть бетонный дом —
В три этажа и выше —
С большим двором и гаражом
И с вышкою на крыше.
Сменяясь, в верхнем этаже
Пожарные сидят,
А их машины в гараже
Мотором в дверь глядят.
Чуть только — ночью или днём —
Дадут сигнал тревоги,
Лихой отряд борцов с огнём
Несётся по дороге…
Мать на рынок уходила,
Дочке Лене говорила:
— Печку, Леночка, не тронь.
Жжётся, Леночка, огонь!
Только мать сошла с крылечка,
Лена села перед печкой,
В щёлку красную глядит,
А в печи огонь гудит.
Приоткрыла дверцу Лена —
Соскочил огонь с полена,
Перед печкой выжег пол,
Влез по скатерти на стол,
Побежал по стульям с треском,
Вверх пополз по занавескам,
Стены дымом заволок,
Лижет пол и потолок.
Но пожарные узнали,
Где горит, в каком квартале.
Командир сигнал даёт,
И сейчас же — в миг единый —
Вырываются машины
Из распахнутых ворот.
Вдаль несутся с гулким звоном.
Им в пути помехи нет.
И сменяется зелёным
Перед ними красный свет.
В ноль минут автомобили
До пожара докатили,
Стали строем у ворот,
Подключили шланг упругий,
И, раздувшись от натуги,
Он забил, как пулемёт.
Заклубился дым угарный.
Гарью комната полна.
На руках Кузьма-пожарный
Вынес Лену из окна.
Он, Кузьма, — пожарный старый.
Двадцать лет тушил пожары,
Сорок душ от смерти спас,
Бился с пламенем не раз.
Ничего он не боится,
Надевает рукавицы,
Смело лезет по стене.
Каска светится в огне.
Вдруг на крыше из-под балки
Чей-то крик раздался жалкий,
И огню наперерез
На чердак Кузьма полез.
Сунул голову в окошко,
Поглядел…- Да это кошка!
Пропадёшь ты здесь в огне.
Полезай в карман ко мне!..
Широко бушует пламя…
Разметавшись языками,
Лижет ближние дома.
Отбивается Кузьма.
Ищет в пламени дорогу,
Кличет младших на подмогу,
И спешит к нему на зов
Трое рослых молодцов.
Топорами балки рушат,
Из брандспойтов пламя тушат.
Чёрным облаком густым
Вслед за ними вьётся дым.
Пламя ёжится и злится,
Убегает, как лисица.
А струя издалека
Гонит зверя с чердака.
Вот уж брёвна почернели…
Злой огонь шипит из щели:
— Пощади меня, Кузьма,
Я не буду жечь дома!
— Замолчи, огонь коварный!
Говорит ему пожарный.
— Покажу тебе Кузьму!
Посажу тебя в тюрьму!
Оставайся только в печке,
В старой лампе и на свечке!
На панели перед домом —
Стол, и стулья, и кровать…
Отправляются к знакомым
Лена с мамой ночевать.
Плачет девочка навзрыд,
А Кузьма ей говорит:
— Не зальёшь огня слезами,
Мы водою тушим пламя.
Будешь жить да поживать.
Только чур — не поджигать!
Вот тебе на память кошка.
Посуши ее немножко!
Дело сделано. Отбой.
И опять по мостовой
Понеслись автомобили,
Затрубили, зазвонили,
Едет лестница, насос.
Вьётся пыль из-под колёс.
Вот Кузьма в помятой каске.
Голова его в повязке.
Лоб в крови, подбитый глаз, -
Да ему не в первый раз.
Поработал он недаром —
Славно справился с пожаром!
(Ты куда это вдоль улицы бежишь?)
— Ах, ты, сукин сын, камаринский мужик!
Ты куда это вдоль улицы бежишь?
— А бегу я для похмелки в кабачок,
Без похмелки жить не может мужичок!
В кабаке столбом веселье и содом.
Разгулялся, расплясался пьяный дом!
У кого бренчат за пазухой гроши,
Эй, пляши, пляши, пляши, пляши, пляши!
В развеселом, в разгуляе кабаке
Мужичок несется в пьяном трепаке.
То подскочит, то согнется в три дуги,
Истоптал свои смазные сапоги!
Ах, он, сукин сын, камаринский мужик!
Он на весь кабак орет-кричит!
И руками и плечами шевелит,
А гармонь пилит, пилит, пилит, пилит!
— Ах, ты, сукин сын, камаринский мужик!
Ты куда это опять бежишь, бежишь!?
— Заломивши лихо шапку набекрень
Тороплюся я к куме своей в курень!
У кумы в курене печка топится.
Мужичок к куме спешит-торопится!
А кума моя калачики печет
Мужичкам, кто заглянет, то всем дает!
Испечет она калачик горячо
Да уважит мужичка, еще, еще!
Ах, еще, еще, еще, еще, еще!
Ах, еще, еще, еще, еще, еще!
Эх, калачики, мои вы калачи!
Хороша кума у печки, у печи!
Наклонилася кума моя душа,
До чего ж ты люба-мила хороша!
— Ах, ты, сукин сын, камаринский мужик!
Сзади ты к куме своей привык,
А, коль хочешь испытать на передок,
От печи веди куму ты в уголок!
Калачи кума пекла, пекла, пекла!
Мужику попробовать дала, дала, дала!
Ах, дала, дала, дала, дала, дала!
Ах, еще дала, дала, дала, дала!
— Ах, ты, сукин сын, камаринский мужик!
Что ж ты голый на земле, подлец, лежишь?
— Полушубок в кабаке я заложил,
Да зато с кумой был весел, не тужил!
Сапоги я, братцы, пропил, прогулял,
Да зато беды-заботушки не знал!
Я, мужик, хоть без сапог, а не дурак
Не забуду путь-дороженьку в кабак!
— Ах, ты, сукин сын, камаринский мужик!
Ты куда это опять бежишь, бежишь!?
— А бегу я снова братцы в кабачок,
Без похмелки жить не может мужичок!
Я кикимора похвальный,
Не шатун, шишига злой.
Пробегу я, ночью, спальной,
Прошмыгну к стене стрелой,
И сижу в углу печальный, —
Что ж мне дали лик такой?
Ведь шишига — соглядатай,
Он нечистый, сатана,
Он в пыли дорог оратай,
Вспашет прахи, грусть одна,
Скажет бесу: «Бес, сосватай», —
Скок бесовская жена.
Свадьбу чертову играет,
Подожжет чужой овин,
Задирает, навирает,
Точно важный господин,
Подойди к нему, облает,
Я же смирный, да один.
Вот тут угол, вот тут печка,
Я сижу, и я пряду.
С малым ликом человечка,
Не таю во лбу звезду.
Полюбил кого, — осечка,
И страдаю я, и жду.
Захотел я раз пройтиться,
Вышел ночью, прямо в лес.
И пришлось же насладиться,
Не забуду тех чудес.
Уж теперь, когда не спится,
Прямо — к курам, под навес.
Только в лес я, — ухнул филин,
Рухнул камень, бухнул вниз.
На болоте дьявол силен,
Все чертяки собрались.
Я дрожу, учтив, умилен, —
Что уж тут! Зашел, — держись!
Круглоглазый бес на кручу
Сел и хлопает хвостом.
Прошипел: «А вот-те взбучу!»
По воде пошел содом.
Рад, навозную я кучу
Увидал: в нее — как в дом.
Поднялось в болоте вдвое,
Всех чертей спустила глыбь.
С ними бухало ночное,
Остроглазый ворог, выпь,
Водный бык, шипенье злое, —
И пошла в деревьях зыбь.
Буря, сбившись, бушевала,
В уши с хохотом свистя.
Воет, ноет, все ей мало,
Вдруг провизгнет, как дитя,
Крикнет кошкой: «Дайте сала!»
Дунет в хворост, шелестя.
А совсем тут рядом с кучей,
Где я спрятался, как в дом,
Малый чертик, червь ползучий,
Мне подмигивал глазком
И, хлеща крапивой жгучей,
Тренькал тонким голоском.
Если выпь, — бугай, — вопила
И гудела, словно медь,
Выпь и буря, это — сила,
Впору им взломать и клеть,
А чтоб малое страшило
Сечь меня, — не мог стерпеть!
Я схватил чертенка-злюку,
Он в ладонь мне зуб вонзил.
Буду помнить я науку,
Прочь с прогулки, что есть сил.
И сосу за печкой руку,
Грустный, сам себе немил.
От сидячей этой жизни
Стал я толст, и стал я бел.
Я непризнанный в отчизне,
Оттого что я несмел.
Саван я пряду на тризне,
Я запечный холстодел.
Как горят костры у Шексны — реки
Как стоят шатры бойкой ярмарки
Дуга цыганская
ничего не жаль
Отдаю свою расписную шаль
А цены ей нет — четвертной билет
Жалко четвертак — ну давай пятак
Пожалел пятак — забирай за так
расписную шаль
Все, как есть, на ней гладко вышито
гладко вышито мелким крестиком
Как сидит Егор в светлом тереме
В светлом тереме с занавесками
С яркой люстрою электрической
На скамеечке, крытой серебром,
шитой войлоком
рядом с печкою белой, каменной
важно жмурится
ловит жар рукой.
На печи его рвань-фуфаечка
Приспособилась
Да приладилась дрань-ушаночка
Да пристроились вонь-портяночки
в светлом тереме
с занавесками да с достоинством
ждет гостей Егор.
А гостей к нему — ровным счетом двор.
Ровным счетом — двор да три улицы.
— С превеликим Вас Вашим праздничком
И желаем Вам самочувствия,
Дорогой Егор Ермолаевич,
Гладко вышитый мелким крестиком
улыбается государственно
выпивает он да закусывает
а с одной руки ест соленый гриб
а с другой руки — маринованный
а вишневый крем только слизывает,
только слизывает сажу горькую
сажу липкую
мажет калачи
биты кирпичи.
прозвенит стекло на сквозном ветру
да прокиснет звон в вязкой копоти
да подернется молодым ледком
проплывет луна в черном маслице
в зимних сумерках
в волчьих праздниках
темной гибелью
сгинет всякое.
там, где без суда все наказаны
там, где все одним жиром мазаны
там, где все одним миром травлены.
да какой там мир — сплошь окраина
где густую грязь запасают впрок
набивают в рот
где дымится вязь беспокойных строк
как святой помет
где японский бог с нашей матерью
повенчалися общей папертью
образа кнутом перекрещены
— Эх, Егорка ты, сын затрещины!
Эх, Егор, дитя подзатыльника,
Вошь из-под ногтя — в собутыльники.
В кройке кумача с паутиною
Догорай, свеча!
Догорай, свеча — хвост с полтиною!
Обколотится сыпь-испарина,
и опять Егор чистым барином
в светлом тереме,
шитый крестиком,
все беседует с космонавтами,
а целуется — с Терешковою,
с популярными да с актрисами —
все с амбарными злыми крысами.
— То не просто рвань, не фуфаечка,
то душа моя несуразная
понапрасну вся прокопченная
нараспашку вся заключенная…
— То не просто дрань, не ушаночка,
то судьба моя лопоухая
вон — дырявая, болью трачена,
по чужим горбам разбатрачена…
— То не просто вонь — вонь кромешная
то грехи мои, драки-пьяночки…
Говорил Егор, брал портяночки.
Тут и вышел хор да с цыганкою,
Знаменитый хор Дома Радио
и Центрального телевидения,
под гуманным встал управлением.
— Вы сыграйте мне песню звонкую!
Разверните марш минометчиков!
Погадай ты мне, тварь певучая,
Очи черные, очи жгучие,
погадай ты мне по пустой руке,
по пустой руке да по ссадинам,
по мозолям да по живым рубцам…
— Дорогой Егор Ермолаевич,
Зимогор ты наш Охламонович,
износил ты душу
до полных дыр,
так возьмешь за то дорогой мундир
генеральский чин, ватой стеганый,
с честной звездочкой да с медалями…
Изодрал судьбу, сгрыз завязочки,
так возьмешь за то дорогой картуз
с модным козырем лакированным,
с мехом нутрянным да с кокардою…
А за то, что грех стер портяночки,
завернешь свои пятки босые
в расписную шаль с моего плеча
всю расшитую мелким крестиком…
Поглядел Егор на свое рванье
И надел обмундирование…
Заплясали вдруг тени легкие,
заскрипели вдруг петли ржавые,
Отворив замки Громом-посохом,
в белом саване
Снежна Бабушка…
— Ты, Егорушка, дурень ласковый,
собери-ка ты мне ледяным ковшом
капли звонкие да холодные…
— Ты подуй, Егор, в печку темную,
пусть летит зола,
пепел кружится,
в ледяном ковше, в сладкой лужице,
замешай живой рукой кашицу
да накорми меня — Снежну Бабушку…
Оборвал Егор каплю-ягоду,
Через силу дул в печь угарную.
Дунул в первый раз — и исчез мундир,
Генеральский чин, ватой стеганый.
И летит зола серой мошкою
да на пол-топтун
да на стол-шатун,
на горячий лоб да на сосновый гроб.
Дунул во второй — и исчез картуз
С модным козырем лакированным…
Эх, Егор, Егор! Не велик ты грош,
не впервой ломать.
Что ж, в чем родила мать,
В том и помирать?
Дунул в третий раз — как умел, как мог,
и воскрес один яркий уголек,
и прожег насквозь расписную шаль,
всю расшитую мелким крестиком.
И пропало все. Не горят костры,
не стоят шатры у Шексны-реки
Нету ярмарки.
Только черный дым тлеет ватою.
Только мы сидим виноватые.
И Егорка здесь — он как раз в тот миг
Папиросочку и прикуривал,
Опалил всю бровь спичкой серною.
Он, собака, пьет год без месяца,
Утром мается, к ночи бесится,
Да не впервой ему — оклемается,
Перемается, перебесится,
Перебесится и повесится…
Распустила ночь черны волосы.
Голосит беда бабьим голосом.
Голосит беда бестолковая.
В небесах — звезда участковая.
Мы сидим, не спим.
Пьем шампанское.
Пьем мы за любовь
за гражданскую.
Сегодня
Сегодня забыты
Сегодня забыты нагайки полиции.
От флагов
От флагов и небо
От флагов и небо огнем распалится.
Поставить
Поставить улицу —
Поставить улицу — она
Поставить улицу — она от толп
в один
в один смерчевой
в один смерчевой развихрится столб.
В Европы
В Европы рванется
В Европы рванется и бешеный раж ее
пойдет
пойдет срывать
пойдет срывать дворцов стоэтажие.
Но нас
Но нас не любовь сковала,
Но нас не любовь сковала, но мир
рабочих
рабочих к борьбе
рабочих к борьбе взбарабанили мы.
Еще предстоит —
Еще предстоит — атакой взбежа,
восстаньем
восстаньем пройти
восстаньем пройти по их рубежам.
Их бог,
Их бог, как и раньше,
Их бог, как и раньше, жирен с лица.
С хвостом
С хвостом золотым,
С хвостом золотым, в копытах тельца.
Сидит расфранчен
Сидит расфранчен и наодеколонен.
Сжирает
Сжирает на день
Сжирает на день десять колоний.
Но скоро,
Но скоро, на радость
Но скоро, на радость рабам покорным,
забитость
забитость вырвем
забитость вырвем из сердца
забитость вырвем из сердца с корнем.
Но будет —
Но будет — круги
Но будет — круги расширяются верно
и Крест-
и Крест- и Проф-
и Крест- и Проф- и Коминтерна.
И это будет
И это будет последний… —
И это будет последний… — а нынче
сердцами
сердцами не нежность,
сердцами не нежность, а ненависть вынянчим.
Пока
Пока буржуев
Пока буржуев не выжмем,
Пока буржуев не выжмем, не выжнем —
несись
несись по мужицким
несись по мужицким разваленным хижинам,
несись
несись по асфальтам,
несись по асфальтам, греми
несись по асфальтам, греми по торцам:
— Война,
— Война, война,
— Война, война, война дворцам!
А теперь
А теперь картина
А теперь картина идущего,
вернее,
вернее, летящего
вернее, летящего грядущего.
Нет
Нет ни зим,
Нет ни зим, ни осеней,
Нет ни зим, ни осеней, ни шуб…
Май —
Май — сплошь.
Май — сплошь. Ношу
к луне
к луне и к солнцу
к луне и к солнцу два ключа.
Хочешь —
Хочешь — выключь.
Хочешь — выключь. Хочешь —
Хочешь — выключь. Хочешь — включай.
И мы,
И мы, и Марс,
И мы, и Марс, планеты обе
слетелись
слетелись к бывшей
слетелись к бывшей пустыне Гоби.
По флоре,
По флоре, эту печку
По флоре, эту печку обвившей,
никто
никто не узнает
никто не узнает пустыни бывшей.
Давно
Давно пространств
Давно пространств меж мирами Советы
слетаются
слетаются со скоростью света.
Миллионами
Миллионами становятся в ряд
самолеты
самолеты на первомайский парад.
Сотня лет,
Сотня лет, без самого малого,
как сбита
как сбита банда капиталова.
Год за годом
Год за годом пройдут лета еще.
Про них
Про них и не вспомнит
Про них и не вспомнит мир летающий.
И вот начинается
И вот начинается красный парад,
по тысячам
по тысячам стройно
по тысячам стройно скользят и парят.
Пустили
Пустили по небу
Пустили по небу красящий газ —
и небо
и небо флагом
и небо флагом красное враз.
По радио
По радио к звездам
По радио к звездам — никак не менее! —
гимны
гимны труда
гимны труда раскатило
гимны труда раскатило в пение.
И не моргнув
И не моргнув (приятно и им!)
планеты
планеты в ответ
планеты в ответ рассылают гимн.
Рядом
Рядом с этой
Рядом с этой воздушной гимнастикой
— сюда
— сюда не нанесть
— сюда не нанесть бутафорский сор —
солнце
солнце играм
солнце играм один режиссер.
Все
Все для того,
Все для того, веселиться чтобы.
Ни ненависти,
Ни ненависти, ни тени злобы.
А музыка
А музыка плещется,
А музыка плещется, катится,
А музыка плещется, катится, льет,
пока
пока сигнал
пока сигнал огласит
пока сигнал огласит — разлет! —
И солнцу
И солнцу отряд
И солнцу отряд марсианами вскинут.
Купают
Купают в лучах
Купают в лучах самолетовы спины.
Жил старик со старухой, и был у них сын,
Но мать прокляла его в чреве.
Дьявол часто бывает над нашею волей сполна властелин,
А женщина, сына проклявшая,
Силу слова не знавшая,
Часто бывала в слепящем сознание гневе.
Если Дьявол попутал, лишь Бог тут поможет один.
Сын все же у этой безумной родился,
Вырос большой, и женился.
Но он не был как все, в дни когда он был мал.
Правда, шутил он, играл, веселился,
Но минутами слишком задумчив бывал.
Он не был как все, в день когда он женился.
Правда, весь светлый он был под венцом,
Но что-то в нем есть нелюдское — мать говорила с отцом.
И точно, жену он любил, с ней он спал,
Ласково с ней говорил,
Да, любил,
И любился,
Только по свадьбе-то вскорости вдруг он без вести пропал.
Искали его, и молебны служили,
Нет его, словно он в воду упал.
Дни миновали, и месяцы смену времен сторожили,
Меняли одежду лесов и долин.
Где он? Нечистой то ведомо силе.
И если Дьявол попутал, тут Бог лишь поможет один.
В дремучем лесу стояла сторожка.
Зашел ночевать туда нищий старик,
Чтоб в лачуге пустой отдохнуть хоть немножко,
Хоть на час, хоть на миг.
Лег он на печку. Вдруг конский послышался топот.
Ближе. Вот кто-то слезает с коня.
В сторожку вошел. Помолился. И слышится жалостный шепот:
«Бог суди мою матушку — прокляла до рожденья меня!»
Удаляется.
Утром нищий в деревню пришел, к старику со старухой на двор.
«Уж не ваш ли сынок, говорит, обявляется?»
И старик собрался на дозор,
На разведку он в лес отправляется.
За печкой, в сторожке, он спрятался, ждет.
Снова неведомый кто-то в сторожку идет.
Молится. Сетует. Молится. Шепчет. Дрожит, как виденье.
«Бог суди мою мать, что меня прокляла до рожденья!»
Сына старик узнает.
Выскочил он. «Уж теперь от тебя не отстану!
Насилу тебя я нашел. Мой сынок! Ах, сынок!» — говорит.
Странный у сына безмолвного вид.
Молча глядит на отца. Ждет. «Ну, пойдем». И выходят навстречу туману,
Теплому, зимнему, первому в зимней ночи пред весной.
Сын говорит: «Ты пришел? Так за мной!»
Сел на коня, и поехал куда-то.
И тем же отец поспешает путем.
Прорубь пред ними, он в прорубь с конем,
Так и пропал, без возврата.
Там, где-то там, в глубине.
Старик постоял-постоял возле проруби, тускло мерцавшей при мартовской желтой Луне.
Домой воротился.
Говорит помертвевшей жене:
«Сына сыскал я, да выручить трудно, наш сын подо льдом очутился.
Живет он в воде, между льдин.
Что нам поделать? Раз Дьявол попутал, тут Бог лишь поможет один».
Ночь наступила другая.
В полночь, в лесную сторожку старуха, вздыхая, пошла.
Вьюга свистела в лесу, не смолкая,
Вьюга была и сердита и зла,
Плакалась, точно у ней — и у ней — есть на сердце кручина.
Спряталась мать, поджидает, — увидит ли сына?
Снова и снова. Сошел он с коня.
Снова и снова молился с тоскою.
«Мать, почему ж прокляла ты меня?»
Снова копыто, подковой звеня,
Мерно стучит над замерзшей рекою.
Искрятся блестки на льду.
«Так. Ты пришла. Так иди же за мною».
«Сын мой, иду!»
Прорубь страшна. Конь со всадником скрылся.
Мартовский месяц в высотах светился.
Мать содрогнулась над прорубью. Стынет. Горит, как в бреду.
«Сын мой, иду!» Но какою-то силой
Словно отброшена, вьюжной дорогою к дому идет.
Месяц зловещий над влажной разятой могилой
Золотом матовым красит студености вод.
Призрак! Какую-то душу когда-то с любовью ты назвал здесь милой!
Третья приблизилась полночь. Кто третий к сторожке идет?
Мать ли опять? Или, может, какая старуха святая?
Старый ли снова отец?
Нет, наконец,
Это жена молодая.
Раньше пошла бы — не смела, ждала
Старших, черед соблюдая.
Ночь молчала, светла,
С Месяцем порванным, словно глядящим,
Вниз, к этим снежно-белеющим чащам.
Топот. О, топот! Весь мир пробужден
Этой звенящей подковой!
Он! Неужели же он!
«Милый! Желанный! Мой прежний! Мой новый!»
«Милая, ты?» — «Я, желанный!» — «3а мной!»
«Всюду!» — «Так в прорубь». — «Конечно, родной!
В рай или в ад, но с тобою.
О, не с чужими людьми!»
«Падай же в воду, а крест свой сними».
Месяц был весь золотой над пустыней Небес голубою.
В бездне глубокой, в подводном дворце, очутились и муж и жена.
Прорубь высоко-высоко сияет, как будто венец. И душе поневоле
Жутко и сладко. На льдяном престоле
Светлый пред ними сидит Сатана.
Призраки возле различные светятся зыбкой и бледной толпою.
«Кто здесь с тобою?»
«Любовь. Мой закон».
«Если закон, так изыди с ним вон.
Нам нарушать невозможно закона».
В это мгновение, в музыке звона,
В гуле весенних ликующих сил,
Льды разломились.
Мартовский Месяц победно светил.
Милый и милая вместе вверху очутились.
Звезды отдельные в небе над ними светились,
Словно мерцанья церковных кадил.
Веяло теплой весною.
Звоны и всплески неслись от расторгнутых льдин.
«О, наконец я с тобой!» — «Наконец ты со мною!»
Если попутает Дьявол, так Бог лишь поможет один.
Далеко, далеко раскинулось поле,
Покрытое снегом, что белым ковром,
И звезды зажглися, и месяц, что лебедь,
Плывет одиноко над сонным селом.
Бог знает откуда с каким-то товаром
Обоз по дороге пробитой идет:
То взедет он тихо на длинную гору,
То в темной лощине из глаз пропадет.
И вот на дороге он вновь показался
И на гору стал подыматься шажком;
Вот слышно, как снег заскрипел под санями
И кони заржали под самым селом.
В овчинных тулупах, в коломенских шапках,
С обозом, и с правой и с левой руки,
В лаптях и онучах, в больших рукавицах,
Кряхтя, пожимаясь, идут мужики.
Избились их лапти от дальней дороги,
Их жесткие лица мороз заклеймил,
Высокие шапки, усы их, и брови,
И бороды иней пушистый покрыл.
Подходят они ко дворам постоялым;
Навстречу к ним дворник спешит из ворот
И шапку снимает, приветствуя словом:
«Откудова, братцы, Господь вас несет?»
— «Да едем вот с рыбой в Москву из Ростова, —
Передний извозчик ему отвечал, —
А что на дворе-то, не тесно ль нам будет? —
Теперь ты, я чаю, нас вовсе не ждал».
— «Для доброго гостя найдется местечко, —
Приветливо дворник плечистый сказал,
И, рыжую бороду тихо погладив,
Слегка ухмыляясь, опять продолжал: —
Ведь я не таков, как сосед-прощелыга,
Готовый за грош свою душу продать;
Я знаю, как надо с людьми обходиться,
Кого как приветить и чем угощать.
Овес мой — овинный, изба — та же баня,
Не как у соседа, — зубов не сберешь;
И есть где прилечь, посидеть, обсушиться,
А квас, то есть брага, и нехотя пьешь.
Везжайте-ка, братцы; нам стыдно считаться:
Уж я по-приятельски вас угощу,
И встречу, как водится, с хлебом и солью,
И с хлебом и солью с двора отпущу».
Послушались дворника добрые люди:
На двор поместились, коней отпрягли,
К саням привязали, и корму им дали,
И в теплую избу чрез сени вошли.
Сняв шапки, святым образам помолились,
Обчистили иней пушистый с волос,
Разделись, тулупы на нары поклали
И речь завели про суровый мороз.
Погрелись близ печки, и руки помыли,
И, грудь осенивши широким крестом,
Хозяйке хлеб-соль подавать приказали,
И ужинать сели за длинным столом.
И вот, в сарафане, покрытая кичкой,
К гостям молодая хозяйка вошла,
Сказала: «Здорово, родные, здорово!»
И каждому порознь поклон отдала;
По крашеной ложке им всем разложила,
И соли в солонке и хлеб подала,
И в чашке глубокой с надтреснутым краем
Из кухни горячие щи принесла.
И блюдо за блюдом пошла перемена…
Извозчики молча и дружно едят,
И пот начинает с них градом катиться,
Глаза оживились, и лица горят.
«Послушай, хозяюшка! — молвил извозчик,
С трудом проглотивши свинины кусок. —
Нельзя ли найти нам кваску-то получше,
Ведь этот слепому глаза продерет».
— «И, что ты, родимый! квасок-ат что брага,
Его и купцам доводилося пить».
— «Спасибо, хозяйка! — сказал ей извозчик, —
Не скоро нам брагу твою позабыть».
— «Ну, полноте спорить, вишь, с бабой связался! —
Промолвил другой, обтирая усы. —
Аль к теще приехал с женою на праздник?
Что есть, то и ладно, а нет — не проси».
— «Вестимо, Данилыч, — сказал ему третий. —
За хлебом и солью шуметь не рука;
Ведь мы не бояре: что есть, тем и сыты…
А ну-ка, хозяюшка, дай-ка гуська!»
— «Эх, братцы! — рукою расправивши кудри,
Товарищам молвил детина один. —
Раз ездил я летом в Макарьев на тройке,
Нанял меня, знаешь, купеческий сын.
Ну что за раздолье мне было в дороге!
Признаться, уж попил тогда я винца!
Как свистнешь, бывало, и тронешь лошадок,
Захочешь потешить порой молодца, —
И птицей несется залетная тройка,
Лишь пыль подымается черным столбом,
Звенит колокольчик, и версты мелькают,
На небе ни тучки, и поле кругом.
В лицо ветерок подувает навстречу,
И на сердце любо, и пышет лицо…
Приехал в деревню: готова закуска,
И дворника дочка подносит винцо.
А вечером, знаешь, мой купчик удалый,
Как этак порядком уже подгульнет,
На улицу выйдет, вся грудь нараспашку,
Вокруг себя парней толпу соберет,
Оделит деньгами и весело крикнет:
«А ну-ка, валяй: «Не белы-то снеги!..»
И парни затянут, и сам он зальется,
И тут уж его кошелек береги.
Бывало, шепнешь ему: «Яков Петрович!
Припрячь кошелек-то, — ведь спросит отец».
— «Молчи, брат! за словом в карман не полезу!
В товаре убыток — и делу конец».
Так, сидя на лавках за хлебом и солью,
Смеясь, мужички продолжают рассказ,
И, стоя близ печки, качаясь в дремоте,
Их слушает дворник, прищуривши глаз,
И думает сам он с собою спросонок:
«Однако, от этих барыш мне придет!
Овса-то, вот видишь, по мерочке взяли,
А есть — так один за троих уберет.
Куда ж это, Господи, все уложилось!
Баранина, щи, поросенок и гусь,
Лапша, и свинина, и мед на заедки…
Ну, я же по-своему с ними сочтусь».
Вот кончился ужин. Извозчики встали…
Хозяйка мочалкою вытерла стол,
А дворник внес в избу охапку соломы,
Взглянул исподлобья и молча ушел.
Проведав лошадок, сводив их к колодцу,
Извозчики снова все в избу вошли,
Постлали постель, помолилися Богу,
Разделись, разулись и спать залегли.
И все замолчало… Лишь в кухне хозяйка,
Поставив посуду на полку рядком,
Из глиняной чашки, при свете огарка,
Поила теленка густым молоком.
Но вот наконец и она улеглася,
Под голову старый зипун положив,
И крепко на печке горячей заснула,
Все хлопоты кухни своей позабыв.
Все тихо… все спят… и давно уже полночь.
Раскинувши руки, храпят мужики,
Лишь, хрюкая, в кухне больной поросенок
В широкой лоханке сбирает куски…
Светать начинает. Извозчики встали…
Хозяйка остаток огарка зажгла,
Гостям утереться дала полотенце,
Ковшом в рукомойник воды налила.
Умылися гости; пред образом стали,
Молитву, какую умели, прочли
И к спящему дворнику в избу другую
За корм и хлеб-соль рассчитаться вошли.
Сердитый, спросонок глаза протирая,
Поднялся он с лавки и счеты сыскал,
За стол сел, нахмурясь, потер свой затылок
И молвил: «Ну, кто из вас что забирал?»
— «Забор ты наш знаешь: мы поровну брали;
А ты вот за ужин изволь положить
Себе не в обиду и нам не в убыток,
С тобою хлеб-соль нам вперед чтоб водить».
— «Да что же, давай четвертак с человека:
Оно хоть и мало, да так уж и быть».
— «Не много ли будет, почтенный хозяин?
Богат скоро будешь! нельзя ли сложить?»
— «Нет, складки, ребята, не будет и гроша,
И эта цена-то пустяк пустяком;
А будете спорить — заплатите вдвое:
Ворота ведь заперты добрым замком».
Подумав, извозчики крепко вздохнули
И, нехотя вынув свои кошели,
Хозяину деньги сполна отсчитали
И в путь свой, в дорогу сбираться пошли.
Всю выручку в старый сундук положивши,
Хозяин оделся и вышел на двор
И, видя, что гости коней запрягают,
Взял ключ и замок на воротах отпер.
Накинув арканы на шеи лошадок,
Извозчики стали сезжать со двора.
«Спасибо, хозяин! — промолвил последний. —
Смотри, разживайся с чужого добра!»
— «Ну, с Богом, любезный! — сказал ему дворник, —
Еще из-за гроша ты стал толковать!
Вперед, просим милости, к нам заезжайте,
Уж нам не учиться, кого как принять!»
Из-за моря, моря синева,
Из славна Волынца, красна Галичья,
Из тое Корелы богатыя,
Как есен соко́л вон вылетывал,
Как бы белой кречет вон выпархивал, —
Выезжал удача доброй молодец,
Молоды Дюк сын Степанович.
По прозванью Дюк был боярской сын.
А и конь под ним как бы лютой зверь,
Лютой зверь конь, и бур, космат,
У коня грива на леву сторону до сырой земли,
Он сам на коне как есен соко́л,
Крепки доспехи на могучих плечах.
Немного с Дюком живота пошло:
Что куяк и панцырь чиста серебра,
А кольчуга на нем красна золота;
А куяку и панцырю
Цена лежит три тысячи,
А кольчугу на нем красна золота
Цена сорок тысячей,
А и конь под ним в пять тысячей.
Почему коню цена пять тысячей?
За реку он броду не спрашивает,
Котора река цела верста пятисотная,
Он скачет с берегу на берег —
Потому цена коню пять тысячей.
Еще с Дюком немного живота пошло:
Пошел тугой лук разрывчетой,
А цена тому луку три тысячи;
Потому цена луку три тысячи —
Полосы были серебрены,
А рога красна золота,
А и титивочка была шелко́вая,
А белова шолку шимаханскова.
И колчан пошел с ним каленных стрел,
А во колчане было за триста стрел,
Всякая стрела по десяти рублев,
А и еще есть во колчане три стрелы,
А и тем стрелам цены нет,
Цены не было и не сведомо.
Потому трем стрелкам цены не было, —
Колоты оне были из трость-древа,
Строганы те стрелки во Нове-городе,
Клеяны оне клеем осетра-рыбы,
Перены оне перьицам сиза́ орла́,
А сиза орла, орла орловича,
А тово орла, птицы камския, —
Не тыя-та Камы, коя в Волгу пала,
А тоя-ты Камы за синем морем,
Своим ус(т)ьем впала в сине море.
А летал орел над синем морем,
А ронил он перьица во сине море,
А бежали гости-карабелыцики,
Собирали перья на сине́м море́,
Вывозили перья на светую Русь,
Продавали душам красным девицам,
Покупала Дюкова матушка
Перо во сто рублев, во тысячу.
Почему те стрелки дороги?
Потому оне дороги,
Что в ушах поставлено по ти́рону по каменю.
По дорогу самоцветному;
А и еще у тех стрелак
Подле ушей перевивано
Аравицким золотом.
Ездит Дюк подле синя моря
И стреляет гусей, белых лебедей,
Перелетных серых малых утачак.
Он днем стреляет,
В ночи те стрелки сбирает:
Как днем-та стре́лачак не видити,
А в ночи те стрелки, что свечи, горят,
Свечи теплются воску ярова;
Потому оне, стрелки, дороги.
Настрелял он, Дюк, гусей, белых лебедей,
Перелетных серых малых утачак,
Поехал ко городу Киеву,
Ко ласкову князю Владимеру.
Он будет в городе Киеве,
Что у ласкова князя Владимера,
Середи двора княженецкого,
А скочил он со добра́ коня,
Привезал коня к дубову́ столбу,
К кольцу булатному,
Походил во гридню во светлую
Ко великому князю Владимеру;
Он молился Спасу со Пречистою,
Поклонился князю со кнегинею,
На все четыре стороны.
Тут сидят князи-бо́яра,
Скочили все на резвы́ ноги́,
А гледят на молодца, дивуются.
И Владимер-князь стольной киевской
Приказал наливать чару зелена вина
В полтора ведра.
Подавали Дюку Степанову,
Принимает он, не чванится,
А принял чару едино́й рукой,
А выпил чару едины́м духом;
И Владимер-князь стольной киевской
Посадил ево за единой стол хлеба кушати.
А и повары были догадливые:
Носили ества сахарныя,
И носили питья медвяныя,
И клали калачики крупичеты
Перед тово Дюка Степанова.
А сидит Дюк за единым столом
Со темя́ князи и бо́яры,
Откушал калачики крупичеты,
Он верхню корачку отламыват,
А нижню корачку прочь откладыват.
А во Киеве был ща(п)лив добре
Как бы молоды Чурила сын Пленкович,
Оговорил он Дюка Степанова:
«Что ты, Дюк, чем чванишься:
Верхню корачку отламывашь,
А нижню прочь откладываешь?».
Говорил Дюк Степанович:
«Ой ты, ой еси, Владимер-князь!
В том ты на меня не прогневайся:
Печки у тебя биты глинены,
А подики кирпичные,
А помелечко мочальное
В лохань обмакивают,
А у меня, Дюка Степанова,
А у моей сударыни матушки
Печки были муравлены,
А подики медные,
Помелечко шелко́вое
В сыту медяную абмакивают;
Калачик сешь — больше хочится!».
Втапоры князю Владимеру
Захотелось к Дюку ехати,
Зовет с собой князей-бояр,
И взял Чурила Пленковича.
И приехали оне на пашню к нему,
Ко тем крестьянским дворам.
И тут у Дюка стряпчей был,
Припас про князя Владимера почестной стол,
И садился ласковой Владимер-князь
Со своими князи-бо́яры
За те столы белоду́бовы;
И втепоры повары были догадливы:
Носили ества сахарныя
И питья медяныя.
И будет день в половина дни,
И будет стол во полу́столе,
Владимер-князь полсыта́ наедается,
Полпьена́ напивается,
Говорил он тут Дюку Степанову:
«Коково про тебя сказывали,
Таков ты и есть».
Покушавши, ласковой Владимер-князь
Велел дом ево переписывать,
И был в том дому сутки четвера.
А и дом ево крестьянской переписывали —
Бумаги не стало,
То отте́ля Дюк Степанович
Повел князя Владимера
Со всемя́ гостьми и со всемя́ людьми
Ко своей сударыни-матушки,
Честны вдавы многоразумныя.
И будут оне в высоких теремах,
И ужасается Владимер-князь,
Что в теремах хорошо изукрашено.
И втапоры честна вдова, Дюкова матушка,
Обед чинила про князя Владимера
И про всех гостей, про всех людей.
И садился Владимер-князь
За столы убраныя, за ества сахарныя
Со всемя́ гостьми, со всемя́ людьми;
Втапоры повары были догадливы:
Носили ества сахарныя, питья медяныя.
И будет день в половина дни,
Будет стол во полу́столе,
Говорил он, ласковой Владимер-князь:
«Исполать тебе, честна вдова многоразумная,
Со своим сыном Дюком Степановым!
Уподчивала меня со всемя́ гостьми́, со всемя́ людьми;
Хотел боло ваш и этот дом описывать,
Да отложил все печали на радости».
И втапоры честна вдова многоразумная
Дарила князя Владимера
Своими честными подарками:
Сорок сороков черных соболей,
Второе сорок бурнастых лисиц,
Еще сверх того каменьи самоцветными.
То старина, то и деянье:
Синему морю на уте́шенье,
Быстрым рекам слава до́ моря,
А добрым людям на послу́шанье,
Веселым молодцам на поте́шенье.