Битвы словесной стихла гроза.
Полные гнева, супруг и супруга
Молча стояли друг против друга,
Сузив от ненависти глаза.
Все корабли за собою сожгли,
Вспомнили все, что было плохого.
Каждый поступок и каждое слово —
Все, не щадя, на свет извлекли.
Годы их дружбы, сердец их биенье —
Все перечеркнуто без сожаленья.
Часто на свете так получается:
В ссоре хорошее забывается.
Тихо. Обоим уже не до споров.
Каждый умолк, губу закусив.
Нынче не просто домашняя ссора,
Нынче конец отношений. Разрыв.
Все, что решить надлежало, — решили.
Все, что раздела ждало, — разделили.
Только в одном не смогли согласиться,
Это одно не могло разделиться.
Там, за стеною, в ребячьем углу
Сын их трудился, сопя, на полу.
Кубик на кубик. Готово! Конец!
Пестрый, как сказка, вырос дворец.
— Милый! — подавленными голосами
Молвили оба.- Мы вот что хотим…-
Сын повернулся к папе и маме
И улыбнулся приветливо им.
— Мы расстаемся… совсем… окончательно…
Так нужно, так лучше… И надо решить,
Ты не пугайся. Слушай внимательно:
С мамой иль с папой будешь ты жить?
Смотрит мальчишка на них встревожено.
Оба взволнованны… Шутят иль нет?
Палец в рот положил настороженно.
— И с мамой и с папой, — сказал он в ответ.
— Нет, ты не понял! — И сложный вопрос
Каждый ему втолковать спешит.
Но сын уже морщит облупленный нос
И подозрительно губы кривит…
Упрямо сердце мальчишечье билось,
Взрослых не в силах понять до конца.
Не выбирало и не делилось,
Никак не делилось на мать и отца!
Мальчишка! Как ни внушали ему,
Он мокрые щеки лишь тер кулаками,
Понять не умея никак: почему
Так лучше ему, папе и маме?
В любви излишен, друзья, совет.
Трудно в чужих делах разбираться.
Пусть каждый решает, любить или нет?
И где сходиться и где расставаться?
И все же порой в сумятице дел,
В ссоре иль в острой сердечной драме
Прошу только вспомнить, увидеть глазами
Мальчишку, что драмы понять не сумел
И только щеки тер кулаками.
Революция окончилась.
Революция окончилась. Житье чини́.
Ручейковою
Ручейковою журчи водицей.
И пошел
И пошел советский мещанин
успокаиваться
успокаиваться и обзаводиться.
Белые
Белые обои
Белые обои ка́ри —
в крапе мух
в крапе мух и в пленке пыли,
а на копоти
а на копоти и гари
Гаррей
Гаррей Пилей
Гаррей Пилей прикрепили.
Спелой
Спелой дыней
Спелой дыней лампа свисла,
светом
светом ласковым
светом ласковым упав.
Пахнет липким,
Пахнет липким, пахнет кислым
от пеленок
от пеленок и супов.
Тесно править
Тесно править варку,
Тесно править варку, стирку,
третее
третее дите родив.
Вот
Вот ужо
Вот ужо сулил квартирку
в центре
в центре кооператив.
С папой
С папой «Ниву»
С папой «Ниву» смотрят детки,
в «Красной ниве» —
в «Красной ниве» — нету терний.
«Это, дети, —
«Это, дети, — Клара Цеткин,
тетя эта
тетя эта в Коминтерне».
Впились глазки,
Впились глазки, снимки выев,
смотрят —
смотрят — с час
смотрят — с час журналом вея.
Спрашивает
Спрашивает папу
Спрашивает папу Фия:
«Клара Цеткин —
«Клара Цеткин — это фея?»
Братец Павлик
Братец Павлик фыркнул:
Братец Павлик фыркнул: «Фи, как
немарксична эта Фийка!
Политрук
Политрук сказал же ей —
аннулировали фей».
Самовар
Самовар кипит со свистом,
граммофон
граммофон визжит романс,
два
два знакомых коммуниста
подошли
подошли на преферанс.
«Пизырь коки…
«Пизырь коки… черви…
«Пизырь коки… черви… масти…»
Ритуал
Ритуал свершен сполна…
Смотрят
Смотрят с полочки
Смотрят с полочки на счастье
три
три фарфоровых слона.
Обеспечен
Обеспечен сном
Обеспечен сном и кормом,
вьет
вьет очаг
вьет очаг семейный дым…
И доволен
И доволен сам
И доволен сам домкомом,
и домком
и домком доволен им.
Революция не кончилась.
Революция не кончилась. Домашнее мычанье
покрывает
покрывает приближающейся битвы гул…
В трубы
В трубы в самоварные
В трубы в самоварные господа мещане
встречу
встречу выдувают
встречу выдувают прущему врагу.
У меня серьезный папа —
Толстый, важный и седой;
У него с кокардой шляпа,
А в сенях городовой.
Целый день он пишет, пишет —
Даже кляксы на груди.
Подойдешь, а он не слышит
Или скажет: "уходи".
Ухожу... у папы дело,
Как у всех других мужчин.
Только как мне надоело:
Все один да все один!
Но сегодня утром рано
Он куда-то заспешил
И на коврик из кармана
Ключ в передней обронил.
Наконец-то... вот так штука.
Я обадовался страсть.
Кабинет открыл без звука
И как мышка, в двери-шасть!
На столе четыре папки,
Все на месте. все-точь-в-точь.
Ну-с, пороемся у папки-
Что он пишет день и ночь?
"о совместном обученье,
Как вреднейшей из затей",
"краткий список книг для чтенья
Для кухаркиных детей",
"в думе выступить с законом:
Чтобы школ не заражать,
Запретить еврейским женам
Девяносто лет рожать",
"об издании журнала
"министерский детский сад"",
"о любви ребенка к баллам",
"о значении наград",
"черновик проекта школы
Государственных детей",
"возбуждение крамолой
Малолетних на властей",
"дух законности у немцев
В младших классах корпусов",
"поощрение младенцев,
Доносящих на отцов".
Фу, устал. в четвертой папке
"апология плетей"
Вот так штука... значит папка
Любит маленьких детей?
Взбунтовалися кастраты,
Входят в папины палаты:
«Отчего мы не женаты?
Чем мы виноваты?»
Говорит им папа строго:
«Это что за синагога?
Не боитеся вы Бога?
Прочь! Долой с порога!»
Те к нему: «Тебе-то ладно,
Ты живешь себе прохладно,
А вот нам так безотрадно,
Очень уж досадно!
Ты живешь себе по воле,
Чай, натер себе мозоли,
А скажи-ка: таково ли
В нашей горькой доле?»
Говорит им папа: «Дети,
Было прежде вам глядети,
Потеряв же вещи эти,
Надобно терпети!
Жалко вашей мне утраты;
Я, пожалуй, в виде платы,
Прикажу из лучшей ваты
Вставить вам заплаты!»
Те к нему: «На что нам вата?
Это годно для халата!
Не мягка, а жестковата
Вещь, что нам нужна-то!»
Папа к ним: «В раю дам местo,
Будет каждому невеста,
В месяц по два пуда теста.
Посудите: вес-то!»
Те к нему: «Да что нам в тесте,
Будь его пудов хоть двести,
С ним не вылепишь невесте
То, чем жить с ней вместе!»
«Эх, нелегкая пристала!—
Молвил папа с пьедестала,—
Уж коль с воза что упало,
Так пиши: пропало!
Эта вещь,— прибавил папа,—
Пропади хоть у Приапа,
Нет на это эскулапа,
Эта вещь — не шляпа!
Да и что вы в самом деле?
Жили б вы в моей капелле,
Под начальством Антонелли,
Да кантаты пели!»
«Нет,— ответствуют кастраты,—
Пий ты этакий девятый,
Мы уж стали сиповаты,
Поючи кантаты!
А не хочешь ли для дива
Сам пропеть нам „Casta dиva“?
Да не грубо, а пискливо,
Тонко особливо!»
Испугался папа: «Дети,
Для чего ж мне тонко пети?
Да и как мне разумети
Предложенья эти?»
Те к нему: «Проста наука,
В этом мы тебе порука,
Чикнул раз, и вся тут штука —
Вот и бритва! Ну-ка!»
Папа ж думает: «Оно-де
Было б даже не по моде
Щеголять мне в среднем роде!»
Шлет за Де-Мероде.
Де-Мероде ж той порою,
С королем готовясь к бою,
Занимался под горою
Папской пехтурою:
Все в подрясниках шелковых,
Ранцы их из шкурок новых,
Шишек полные еловых,
Сам в чулках лиловых.
Подбегает Венерати:
«Вам,— кричит,— уж не до рати!
Там хотят, совсем некстати,
Папу холощати!»
Искушенный в ратном строе,
Де-Мерод согнулся втрое,
Видит, дело-то плохое,
Молвит: «Что такое?»
Повторяет Венерати:
«Вам теперь уж не до рати,
Там хотят, совсем некстати,
Папу холощати!»
Вновь услышав эту фразу,
Де-Мероде понял сразу,
Говорит: «Оно-де с глазу;
Слушаться приказу!»
Затрубили тотчас трубы,
В войске вспыхнул жар сугубый,
Так и смотрят все, кому бы
Дать прикладом в зубы?
Де-Мероде, в треуголке,
В рясе только что с иголки,
Всех везет их в одноколке
К папиной светелке.
Лишь вошли в нее солдаты,
Испугалися кастраты,
Говорят: «Мы виноваты!
Будем петь без платы!»
Добрый папа на свободе
Вновь печется о народе,
А кастратам Де-Мероде
Молвит в этом роде:
«Погодите вы, злодеи!
Всех повешу за … я!»
Папа ж рек, слегка краснея:
«Надо быть умнее!»
И конец настал всем спорам;
Прежний при дворе декорум,
И пищат кастраты хором
Вплоть ad fиnеm sеculorum!..
<Февраль-март 1864>
Жил осьминог
Со своей осьминожкой,
И было у них
Осьминожков немножко.
Все они были
Разного цвета:
Первый — зеленый,
Второй — фиолетовый,
Третий — как зебра,
Весь полосатый,
Черные оба —
Четвертый и пятый,
Шестой — темно-синий
От носа до ножек,
Желтый-прежелтый —
Седьмой осьминожек,
Восьмой —
Словно спелая ягода,
Красный…
Словом, не дети,
А тюбики с краской.
Была у детишек
Плохая черта:
Они как хотели
Меняли цвета.
Синий в минуту
Мог стать золотистым,
Желтый — коричневым
Или пятнистым!
Ну, а двойняшки,
Четвертый и пятый,
Все норовили
Стать полосатыми,
Быть моряками
Мечтали двойняшки —
А кто же видал моряка
Без тельняшки?
Вымоет мама
Зеленого сына,
Смотрит —
А он не зеленый, а синий,
Синего мама
Еще не купала.
И начинается
Дело сначала.
Час его трут
О стиральную доску,
А он уже стал
Светло-серым в полоску.
Нет, он купаться
Нисколько не хочет,
Просто он голову
Маме морочит.
Папа с детьми
Обращается проще:
Сложит в авоську
И в ванне полощет.
С каждым возиться —
Не много ли чести?
Он за минуту
Их вымоет вместе.
Но однажды камбала
Маму в гости позвала,
Чтобы с ней на глубине
Поболтать наедине.
Мама рано поднялась,
Мама быстро собралась,
А папа за детишками
Остался наблюдать —
Их надо было разбудить,
Одеть,
Умыть,
И накормить,
И вывести гулять.
Только мама за порог —
Малыши с кроватей скок,
Стулья хвать,
Подушки хвать —
И давай воевать!
Долго сонный осьминог
Ничего понять не мог.
Желтый сын
Сидит в графине,
По буфету скачет синий,
А зеленый на люстре качается.
Ничего себе день начинается!
А близнецы, близнецы
Взяли ножницы
И иголкою острою
Парус шьют из простыни.
И только полосатый
Один сидит в сторонке
И что-то очень грустное
Играет на гребенке,
Он был спокойный самый.
На радость папы с мамой.
— Вот я вам сейчас задам! —
Крикнул папа малышам. —
Баловаться отучу!
Всех подряд поколочу!
Только как их отучить,
Если их не отличить?
Все стали полосатыми.
Ни в чем не виноватыми!
Пришла пора варить обед,
А мамы нет,
А мамы нет.
Ну, а папа —
Вот беда! —
Не готовил никогда!
А впрочем, выход есть один.
И папа мчится в магазин:
— Я рыбий жир
Сейчас куплю
И ребятишек накормлю.
Им понравится еда!
Он ошибся, как всегда.
Ничто так не пугает мир,
Как всем известный
Рыбий жир.
Никто его не хочет пить —
Ни дети и ни взрослые,
И ребятишек накормить
Им, право же, не просто.
Полдня носился с ложками
Отец за осьминожками:
Кого ни разу не кормил,
В кого пятнадцать ложек влил!
Солнце греет
Пуще печки,
Папа дремлет
На крылечке.
А детишки-осьминожки
Что-то чертят на дорожке:
— Палка,
Палка,
Огуречик,
Вот и вышел человечек,
А теперь
Добавим ножек —
Получился осьминожек!
Тишина на дне морском.
Вот пробрался краб ползком.
Круглый, словно сковородка.
Скат проплыл, за ним треска.
Всюду крутится селедка,
Несоленая пока.
Словом, все теперь в порядке.
Но какой-то карапуз
Где-то раздобыл рогатку
И давай стрелять в медуз.
Папа изловил стрелка
И поколотил слегка.
А это был вовсе
Не папин сынок,
А просто соседский
Чужой осьминог.
И папа чужой
Говорит очень строго:
— Я своих маленьких
Пальцем не трогаю.
С вами теперь поквитаться хочу.
Дайте я вашего поколочу.
— Ладно, берите
Какого хотите,
Только не очень-то уж
Колотите.
Выбрал себе осьминог малыша
Взял и отшлепал его не спеша,
Только глядит —
А малыш темно-синий
Стал почему-то вдруг
Белым как иней.
И закричал тогда папа чужой:
— Батюшки-светы,
Да это же мой!
Значит, мы шлепали
Только моих.
Так что теперь
Вы должны мне двоих!
Ну, а в это время
Дети-осьминожки
Стайкою носились
За одной рыбешкой…
Налетели на порог
И запутались в клубок.
Папы стали синими,
Папы стали белыми:
— Что же натворили мы,
Что же мы наделали?
Перепутали детишек
И теперь не отличишь их!
Значит, как своих ушей
Не видать нам малышей!
— Вот что, —
Говорит сосед, —
Выхода другого нет!
Давайте мы их попросту
Разделим пополам:
Половину я возьму,
А половину — вам.
— УРА! УРА!
УРА! УРА! —
Если б не безделица:
Девятнадцать пополам,
Кажется, не делится.
Устали, измучились
Обе семейки
И рядышком сели
На длинной скамейке,
Ждут:
— Ну когда ж
Наши мамы вернутся?
Мамы-то в детях
Своих разберутся.
Посвящается А.А. БлокуНа столике зеркало, пудра, флаконы,
что держат в руках купидоны,
белила,
румяна…
Затянута туго корсетом,
в кисейном девица в ладоши забила,
вертясь пред своим туалетом:
«Ушла… И так рано!..
Заснет и уж нас не разгонит…
Ах, котик!..»
И к котику клонит
свои носик и ротик…
Щебечет другая
нежнее картинки:
«Ма chere, дорогая —
сережки, корсажи, ботинки!
Уедем в Париж мы…
Там спросим о ценах…»
Блистают
им свечи.
Мелькают
на стенах
их фижмы
и букли, и плечи…
«Мы молоды были…
Мы тоже мечтали,
но кости заныли,
прощайте!..» —
старушка графиня сказала им басом…
И все восклицали:
«Нет, вы погадайте…»
И все приседали,
шуршали атласом
«Ведь вас обучал Калиостро…»
— «Ну, карты давайте…»
Графиня гадает, и голос звучит ее трубный,
очами сверкает так остро.
«Вот трефы, вот бубны…»
На стенах портреты…
Столпились девицы с ужимками кошки.
Звенят их браслеты,
горят их сережки.
Трясется чепец, и колышатся лопасти кофты.
И голос звучит ее трубный:
«Беги женихов ты…
Любовь тебя свяжет и сетью опутает вервий.
Гаси сантимента сердечного жар ты…
Опять те же карты:
Вот бубны,
вот черви…»
Вопросы… Ответы…
И слушают чутко…
Взирают со стен равнодушно портреты…
Зажегся взор шустрый…
Темно в переходах
и жутко…
И в залах на сводах
погашены люстры…
И в горнице тени трепещут…
И шепчутся. «Тише,
вот папа
услышит, что дочки ладонями плещут,
что возятся ночью, как мыши,
и тешат свой норов…
Вот папа
пришлет к нам лакея „арапа“»
Притихли, но поздно:
в дали коридоров
со светом в руках приближаются грозно.
Шатаются мраки…
Арапы идут и — о Боже! —
вот шарканье туфель доносится грубо,
смеются их черные рожи,
алеют их губы,
мелькают пунцовые фраки…
По Америке столь многодетной,
но строго диетной,
где ни яблок моченых,
ни хрустких соленых груздей,
я веду "кадиллак",
а со мною мой сын шестилетний -
к пятилетней возлюбленной
сына везу на "birthday".
Заблудилась машина моя.
Все вокруг до испуга похоже.
И жестоко пророчит
сынишка рассерженный мой:
"Знаешь, папа,
с тобой может что-то случиться похуже.
Ты однажды возьмешь
и забудешь дорогу домой".
Суеверно я вздрогнул,
задумался ошеломленно.
Что ты сделал со мною,
пророчеством не пожалев?
"Где дорога домой?"
себя спрашивали миллионы
под крестами в Стамбуле,
в Шанхае,
на кладбище Сен-Женевьев.
Несвобода уродкой была,
и свобода у нас изуродованная.
Лишь бесчестье богатства,
да глупая честная нищета.
Страшны выбор -
безденежье или безродинье.
Где Россия?
Прикончена бывшая.
Новая не начата.
Все надеялся я,
что нахапаются,
наиграются.
А они зарвались.
Никакой им не нужен поэт.
Происходит
выдавливание
в эмиграцию.
Но поэзия — воздух души.
Эмиграции воздуха нет.
Я тот воздух России,
который по свету кочует,
и ночует,
порой неуверенный -
что за страна,
но, как только отраву почует,
себя он врачует
тем, что пахнет,
как будто с лесной земляникой стога.
Мой двойник шестилетний,
за маму и папу болельщик,
мирильщик,
я запутал себя и тебя.
Но моя ли, и только, вина?
Мир запутался тоже.
Дорогу домой так отчаянно в мире он ищет,
и не может найти,
а не только Россия одна.
Петербург никогда не вернется в другой Петербург -
Александра Сергеича,
как в Париж Д’Артаньяна -
макдональдсовый Париж.
"Где дорога домой?" -
слышу я голоса над планетою,
тлеющей
и от пепла идей,
и от стольких других пепелищ.
Я дорогу домой
по кусочкам в себе раздобуду.
Я сложу их в одно.
За отца не пугайся,
наследник запутанный мной.
Не забуду дорогу домой.
Я иначе собою не буду,
потому что для стольких
я тоже — дорога домой.
Это — папа,
Это — я,
Это — улица моя.
Вот, мостовую расчищая,
С пути сметая сор и пыль,
Стальными щетками вращая,
Идет смешной автомобиль.
Похож на майского жука —
Усы и круглые бока.
За ним среди ручьев и луж
Гудит, шумит машина-душ.
Прошла, как туча дождевая, —
Блестит на солнце мостовая:
Двумя машинами она
Умыта и подметена.
Здесь на посту в любое время
Стоит знакомый постовой.
Он управляет сразу всеми,
Кто перед ним на мостовой.
Никто на свете так не может
Одним движением руки
Остановить поток прохожих
И пропустить грузовики.
Папа к зеркалу садится:
— Мне постричься и побриться!
Старый мастер все умеет:
Сорок лет стрижет и бреет.
Он из маленького шкапа
Быстро ножницы достал,
Простыней укутал папу,
Гребень взял, за кресло встал.
Щёлкнул ножницами звонко,
Раз-другой взмахнул гребенкой,
От затылка до висков
Выстриг много волосков.
Расчесал прямой пробор,
Вынул бритвенный прибор,
Зашипело в чашке мыло,
Чтобы бритва чище брила.
Фыркнул весело флакон
С надписью «Одеколон».
Рядом девочку стригут,
Два ручья из глаз бегут.
Плачет глупая девчонка,
Слезы виснут на носу —
Парикмахер под гребенку
Режет рыжую косу.
Если стричься решено,
Плакать глупо и смешно!
В магазине как в лесу:
Можно тут купить лису,
Лопоухого зайчонка,
Снежно-белого мышонка,
Попугайчиков зеленых —
Неразлучников влюбленных.
Мы не знали, как нам быть:
Что же выбрать? Что купить?
— Нет ли рыжего щенка?
— К сожаленью, нет пока!
Незабудки голубые,
Колокольчик полевой…
— Где растут цветы такие? —
Отвечают: — Под Москвой!
Мы их рвали на опушке,
Там, где много лет назад
По врагам стрелял из пушки
Нашей армии солдат.
— Дайте нам букет цветов!..—
Раз-два-три! Букет готов!
В переулке, за углом,
Старый дом идет на слом,
Двухэтажный, деревянный, —
Семь квартир, и все без ванной.
Скоро здесь, на этом месте,
Встанет дом квартир на двести —
В каждой несколько окон
И у многих свой балкон.
Иностранные туристы
На углу автобус ждут.
По-французски очень чисто
Разговор они ведут.
Может быть, не по-французски,
Но уж точно не по-русски!
Должен каждый ученик
Изучать чужой язык!
Вот пришли отец и сын.
Окна открываются.
Руки мыть!
Цветы — в кувшин!
И стихи кончаются.
Таракан сидит в стакане.
Ножку рыжую сосет.
Он попался. Он в капкане
И теперь он казни ждет.
Он печальными глазами
На диван бросает взгляд,
Где с ножами, с топорами
Вивисекторы сидят.
У стола лекпом хлопочет,
Инструменты протирая,
И под нос себе бормочет
Песню «Тройка удалая».
Трудно думать обезьяне,
Мыслей нет — она поет.
Таракан сидит в стакане,
Ножку рыжую сосет.
Таракан к стеклу прижался
И глядит, едва дыша…
Он бы смерти не боялся,
Если б знал, что есть душа.
Но наука доказала,
Что душа не существует,
Что печенка, кости, сало —
Вот что душу образует.
Есть всего лишь сочлененья,
А потом соединенья.
Против выводов науки
Невозможно устоять
Таракан, сжимая руки,
Приготовился страдать.
Вот палач к нему подходит,
И, ощупав ему грудь,
Он под ребрами находит
То, что следует проткнуть.
И, проткнувши, на бок валит
Таракана, как свинью
Громко ржет и зубы скалит,
Уподобленный коню.
И тогда к нему толпою
Вивисекторы спешат
Кто щипцами, кто рукою
Таракана потрошат.
Сто четыре инструмента
Рвут на части пациента
От увечий и от ран
Помирает таракан.
Он внезапно холодеет,
Его веки не дрожат
Тут опомнились злодеи
И попятились назад.
Все в прошедшем — боль, невзгоды.
Нету больше ничего.
И подпочвенные воды
Вытекают из него.
Там, в щели большого шкапа,
Всеми кинутый, один,
Сын лепечет: «Папа, папа!»
Бедный сын!
Но отец его не слышит,
Потому что он не дышит.
И стоит над ним лохматый
Вивисектор удалой,
Безобразный, волосатый,
Со щипцами и пилой.
Ты, подлец, носящий брюки,
Знай, что мертвый таракан —
Это мученик науки,
А не просто таракан.
Сторож грубою рукою
Из окна его швырнет,
И во двор вниз головою
Наш голубчик упадет.
На затоптанной дорожке
Возле самого крыльца
Будет он, задравши ножки,
Ждать печального конца.
Его косточки сухие
Будет дождик поливать,
Его глазки голубые
Будет курица клевать.
В Париже, в Венсене, рухнул
дом, придавивший 30 рабочих.
Министры соболезновали.
200 коммунистов и демонстрантов
арестовано.
Из газет
Красивые шпили
домов-рапир
видишь,
в авто несясь.
Прекрасны
в Париже
пале ампир,
прекрасны
пале ренесанс.
Здесь чтут
красоту,
бульвары метя,
искусству
почет здоро́в —
сияют
векам
на дворцовых медях
фамилии архитекторов.
Собакой
на Сене
чернеют дворцы
на желтизне
на осенней,
а этих самых
дворцов
творцы
сейчас
синеют в Венсене.
Здесь не плачут
и не говорят,
надвинута
кепка
на бровь.
На глине
в очередь к богу
в ряд
тридцать
рабочих гробов.
Громок
парижских событий содом,
но это —
из нестоящих:
хозяевам
наспех
строили дом,
и дом
обвалился на строящих.
По балкам
будто
растерли томат.
Каменные
встали над я́миною —
каменное небо,
каменные дома
и горе,
огромное и каменное.
Закат кончается.
Час поздноват.
Вечер
скрыл искалеченности.
Трудно
любимых
опознавать
в человечьем
рагу из конечностей.
Дети,
чего испугались крови?!
Отмойте
папе
от крови щеку!
Строить
легочь
небесных кровель
папе —
небесному кровельщику.
О папе скорбь
глупа и пуста,
он —
ангел французский,
а впрочем,
ему
и на небе
прикажут стать
божьим чернорабочим.
Сестра,
чего
склонилась, дрожа, —
обвисли
руки-плети?!
Смотри,
как прекрасен
главный ажан
в паре
солнц-эполетин.
Уймись, жена,
угомонись,
слезы
утри
у щек на коре…
Смотри,
пришел
премьер-министр
мусье Пуанкаре.
Богатые,
важные с ним господа,
на портфелях
корон отпечатки.
Мусье министр
поможет,
подаст…
пухлую ручку в перчатке.
Ажаны,
косясь,
оплывают гроба
по краю
горя мокрого.
Их дело одно —
«пасэ, а табак»,
то есть —
«бей до́ крови».
Слышите:
крики
и песни клочки
домчались
на спинах ветро́в…
Это ажаны
в нос и в очки
наших
бьют у метро.
Пусть
глупые
хвалят
свой насест —
претит
похвальба отеческая.
Я славлю тебя,
«репюблик франсэз»,
свободная
и демократическая.
Свободно, братья,
свободно, отцы,
ждите
здесь
вознесения,
чтоб новым Людовикам
пале и дворцы
легли
собакой на Сене.
Чтоб город
верхами
до бога дорос,
чтоб видеть,
в авто несясь,
как чудны
пале
Луи Каторз,
ампир
и ренесанс.
Во внутренности
не вмешиваюсь, гостя́,
лишь думаю,
куря папироску:
мусье Париж,
на скольких костях
твоя
покоится роскошь?
Знают нашего соседа
Все ребята со двора.
Он им даже до обеда
Говорит, что спать пора.
Он на всех глядит сердито,
Все не нравится ему:
— Почему окно открыто?
Мы в Москве, а не в Крыму!
На минуту дверь откроешь —
Говорит он, что сквозняк.
Наш сосед Иван Петрович
Видит все всегда не так.
Нынче день такой хороший,
Тучки в небе ни одной.
Он ворчит: — Надень галоши,
Будет дождик проливной!
Я поправился за лето,
Я прибавил пять кило.
Я и сам заметил это —
Бегать стало тяжело.
— Ах ты, мишка косолапый, —
Мне сказали мама с папой, —
Ты прибавил целый пуд!
— Нет, — сказал Иван Петрович, —
Ваш ребенок слишком худ!
Мы давно твердили маме:
«Книжный шкап купить пора!
На столах и под столами
Книжек целая гора».
У стены с диваном рядом
Новый шкап стоит теперь.
Нам его прислали на дом
И с трудом втащили в дверь.
Так обрадовался папа:
— Стенки крепкие у шкапа,
Он отделан под орех!
Но пришел Иван Петрович —
Как всегда, расстроил всех.
Он сказал, что все не так:
Что со шкапа слезет лак,
Что совсем он не хорош,
Что цена такому грош,
Что пойдет он на дрова
Через месяц или два!
Есть щенок у нас в квартире,
Спит он возле сундука.
Нет, пожалуй, в целом мире
Добродушнее щенка.
Он не пьет еще из блюдца.
В коридоре все смеются:
Соску я ему несу.
— Нет! — кричит Иван Петрович. —
Цепь нужна такому псу!
Но однажды все ребята
Подошли к нему гурьбой,
Подошли к нему ребята
И спросили: — Что с тобой?
Почему ты видишь тучи
Даже в солнечные дни?
Ты очки протри получше —
Может, грязные они?
Может, кто-нибудь назло
Дал неверное стекло?
— Прочь! — сказал Иван Петрович.
Я сейчас вас проучу!
Я, — сказал Иван Петрович, —
Вижу то, что я хочу.
Отошли подальше дети:
— Ой, сосед какой чудак!
Очень плохо жить на свете,
Если видеть все не так.
1.
Простительно не понимать,
Что даже солнце не без пятен;
Но… Боже! вам ли утверждать,
Что новый догмат непонятен!
Что́ папа Пий непогрешим,
Что́ эта истина вне спора,
Пускай об этом спорит Рим,—
Не спорьте, милая синьора!
2.
Конечно, пышно он живет,
Рабы, — льстецы — куда ни взглянет…
Но в наше время свой народ
Благословлять кто ж даром станет!
Ему нет нужды взятки брать,
Всегда за деньги душу вора
Он может прямо в рай послать…—
Не спорьте, милая синьора!
3.
Уж он одрях, — все больше спит,
Кровь еле двигается в жилах,
И, потерявши аппетит,
Служить мамону он не в силах.
Скажите же еретикам,
В ответ на их протест проклятый,
Что даже, — даже по летам
Непогрешим наш Пий девятый.
4.
Чтоб всепрощенье получить
За кой-какие увлеченья,
Попробуйте его пленить
Лукавой негою смиренья,
Наедине оставшись с ним…
Вы сами скажете, синьора,
Что он, хоть брось, непогрешим,—
Непогрешим и без собора.
5.
Когда попы ему кадят,
А туфли барыни лобзают,
Когда толпы, за рядом ряд,
Пред ним колени преклоняют,
Он завистью не одержим:
Таких, как он, найдешь не скоро,
И в этом он непогрешим,—
Непогрешим и без собора.
6.
Он собственного ничего
Своим умом не созидает,—
Небесный голос до него
Чрез иезуитов достигает:
Решат они, что он рожден
При кликах ангельского хора,
И он поверит, — ибо он
Непогрешим и без собора.
7.
Конечно, властен он проклясть,—
Но так как он не простирает
На дураков такую власть,
А умных только раздражает,
То в чем же зло! Благословим
Безвредность папского задора…
И в этом он непогрешим,—
Непогрешим и без собора.
8.
Всех римских догматов венец—
Последний догмат: папа римский,
Непогрешимый, как мертвец,
Достоин славы херувимской.
Так суждено,—должно так быть:
Кто под грехами изнеможет,
Тот,—если б и хотел грешить,
Увы! грешить уже не может.
Бург Нидек в Эльзасе; о нем поют былины.
В былые годы жили в том, бурге исполины.
Теперь он весь разрушен, пустыня вкруг него.
Из грозных великанов ужь нет ни одного.
Раз дочери владыки гулять пришла охота.
Она с веселой песнью выходит за ворота,
Спускается в долину с родных своих высот, —
Узнать ей любопытно, кто там, внизу, живет.
Лесную чащу быстро дитя пересекает
И вот ужь там, где; племя людское обитает;
Вот города, долины, ряд вспаханных полей —
Такая все новинка, диковинка для ней.
Вдруг, под ноги взглянувши, заметила девица, —
Крестьянин, пашет поле… Как странно; копошится
Невиданная крошка! как плуг, его блестит!
В восторге великанша, и весело кричит:
«Вот прелесть-то игрушка,! возьму ее с собою!»
И стала на колени, и быстрою рукою
Все то, что так забавно вертелось перед ней
В платочек свой схватила —и ну, бежать скорей.
Шумит, поет, —натура, нам детская знакома, —
Два-три прыжка веселых, и вот, она ужь дома.
Кричит, «Ах, папа, папа, смотри, смотри, с какой
Чудесною игрушкой вернулась я домой.»
Старик, в столовой сидя, тянул вино из бочки
И, весело любуясь на радость милой дочки,
Сказал: «Ну, ну, какую ты редкость принесла?
Должно быть, точно диво: ты больно весела!»
И дочка осторожно платочек раскрывает,
Плуг, лошадь, человека оттуда вынимает.
Разставила все это на столике рядком,
И хлопает в ладоши, и прыгает кругом.
Старик нахмурил брови. «Ах, глупая резвушка —
Промолвил он серьезно —ведь это не игрушка!
Снеси сейчас туда-же, откуда принесла…
С чего ты земледельца игрушкою сочла?
«Нет, дочка, земледелец —благой подарок неба.
Не будь его на свете, сидела б ты без хлеба!
Из крови земледельца выходит великан…
Нет, нет, он не игрушка! он богом миру дан!»
Бург Нидек есть в Эльзасе; о нем поют былины.
В былые годы жили в том бурге исполины;
Теперь он весь разрушен, пустыня вкруг него,
Из грозных великанов ужь нет ни одного.
Дню минувшему замена
Новый день.
Я с ним дружна.
Как зовут меня?
«Зарема!»
Кто я?
«Девочка одна!»
Там, где Каспий непокладист,
Я расту, как все растут.
И меня еще покамест
Люди «маленькой» зовут.
Я мала и, вероятно,
Потому мне непонятно,
Отчего вдруг надо мной
Месяц сделался луной.
На рисунок в книжке глядя,
Не возьму порою в толк:
Это тетя или дядя,
Это телка или волк?
Я у папы как-то раз
Стала спрашивать про это.
Папа думал целый час,
Но не смог мне дать ответа.
Двое мальчиков вчера
Подрались среди двора.
Если вспыхнула вражда —
То услуга за услугу.
И носы они друг другу
Рассадили без труда.
Мигом дворник наш, однако,
Тут их за уши схватил:
«Это что еще за драка!»
И мальчишек помирил.
Даль затянута туманом,
И луна глядит в окно,
И, хоть мне запрещено,
Я сижу перед экраном,
Про войну смотрю кино.
Вся дрожу я от испуга:
Люди, взрослые вполне,
Не дерутся,
а друг друга
Убивают на войне.
Пригляделись к обстановке
И палят без остановки.
Вот бы за уши их взять,
Отобрать у них винтовки,
Пушки тоже отобрать.
Я хочу, чтобы детей
Были взрослые достойны.
Став дружнее, став умней,
Не вели друг с другом войны.
Я хочу, чтоб люди слыли
Добрыми во все года,
Чтобы добрым людям злые
Не мешали никогда.
Слышат реки, слышат горы —
Над землей гудят моторы.
То летит не кто-нибудь —
Это на переговоры
Дипломаты держат путь.
Я хочу, чтоб вместе с ними
Куклы речь держать могли,
Чьих хозяек в Освенциме
В печках нелюди сожгли.
Я хочу, чтобы над ними
Затрубили журавли
И напомнить им могли
О погибших в Хиросиме.
И о страшной туче белой,
Грибовидной, кочевой,
Что болезни лучевой
Мечет гибельные стрелы.
И о девочке умершей,
Не хотевшей умирать
И журавликов умевшей
Из бумаги вырезать.
А журавликов-то малость
Сделать девочке осталось…
Для больной нелегок труд,
Все ей, бедненькой, казалось —
Журавли ее спасут.
Журавли спасти не могут —
Это ясно даже мне.
Людям люди пусть помогут,
Преградив пути войне.
Если горцы в старину
Сталь из ножен вырывали
И кровавую войну
Меж собою затевали,
Между горцами тогда
Мать с ребенком появлялась.
И оружье опускалось,
Гасла пылкая вражда.
Каждый день тревожны вести,
Снова мир вооружен.
Может,
встать мне с мамой вместе
Меж враждующих сторон?
Я маркитантка полковая;
Я продаю, даю и пью
Вино и водку, утешая
Солдатскую семью.
Всегда проворная, живая…
Звени ты, чарочка моя!
Всегда проворная, живая, —
Солдаты, вот вам я!
Меня герои наши знали.
Ах, скольких гроб так рано взял!
Меня любовью осыпали
Солдат и генерал,
Добычей, славой наделяли…
Звени ты, чарочка моя!
Добычей, славой наделяли, —
Солдаты, вот вам я!
Все ваши подвиги я с вами
Делила, поднося вам пить.
Победу — знаете вы сами —
Могла я освежить:
В бой снова шли вы молодцами…
Звени ты, чарочка моя!
В бой снова шли вы молодцами, —
Солдаты, вот вам я!
Я с самых Альпов вам служила.
Мне шел пятнадцатый лишь год,
Как я вам водку подносила
В египетский поход.
Потом и в Вене я гостила…
Звени ты, чарочка моя!
Потом и в Вене я гостила, —
Солдаты, вот вам я!
Была пора то золотая
Торговли и любви моей.
Жаль, мало в Риме пробыла я —
Всего лишь восемь дней, —
У папы служек развращая…
Звени ты, чарочка моя!
У папы служек развращая, —
Солдаты, вот вам я!
Я больше пользы оказала,
Чем пэр любой, родной земле:
Хоть дорогонько продавала
В Мадриде и в Кремле;
Но дома даром я давала…
Звени ты, чарочка моя!
Но дома даром я давала, —
Солдаты, вот вам я!
Когда была нам участь брани
Числом лишь вражьим решена,
Я вспомнила о славной Жанне.
Будь тем я, что она, —
Как побежали б англичане!
Звени ты, чарочка моя!
Как побежали б англичане, —
Солдаты, вот вам я!
Коль старых воинов встречаю,
Которым довелось страдать
За службу их родному краю
И выпить негде взять, —
Я цвет лица им оживляю…
Звени ты, чарочка моя!
Я цвет лица им оживляю, —
Солдаты, вот вам я!
Награбив золота чужого,
Враги еще заплатят нам.
Наступит день победы снова, —
И ждать недолго вам!
Я прозвонить вам сбор готова…
Звени ты, чарочка моя!
Я прозвонить вам сбор готова, —
Солдаты, вот вам я!
В жизни я видел немало картинок.
Однажды собака мой съела ботинок,
Но это был случай
Не самый могучий.
Мальчик Вова пяти лет
Съел автобусный билет.
Папа деньги заплатил,
А он взял и проглотил.
Тут, опасен и хитер,
Вдруг заходит контролер.
И как только он заходит,
Сразу с Вовы глаз не сводит.
— Ваш билетик.
— Нет билета.
— Ох, не нравится мне это.
Значит, вам несдобровать,
Значит, будем штрафовать.
Дайте тысячу рублей
И глядите веселей.
Бедный папа так и сел:
— Наш билет ребенок съел.
Мы всегда с билетом едем,
Только он сегодня съеден.
Но, опасен и хитер,
Рассмеялся контролер:
— Я не верю вам, родитель,
Вы неправду говорите.
Я сто лет живу на свете,
Но не помню, чтобы дети…
Чтоб они билеты ели.
Ну, котлеты, ну, тефтели…
Но у нас в Стране Советов
Люди не едят билетов.
Все вокруг как загалдят:
— Нет, едят, едят, едят…
— Например, мой внук Антон,
Он все время ест картон.
— А наш Петенька, к примеру,
Ест опилки и фанеру.
Если щепочка лежит,
Он сейчас же прибежит.
— А у нас такое было!
Наш ребенок скушал мыло.
Испугался мальчуган —
Взял и спрятался в чулан:
За закрытыми дверями
Час плевался пузырями.
И сказал водитель с места:
— Моя дочь
Почти невеста.
Ей уже, наверно, пять,
Надо мужа выбирать.
А она жует окурки
И кусочки штукатурки.
А мой сын — Роман Романыч,
Он съедает соску за ночь.
И почти заплакал он
В микрофон.
В этот миг контролер
От растерянности
Потерял половину уверенности:
— Впрочем, может,
Я не прав.
Я могу уменьшить штраф. —
А автобус весь расцвел
И такую речь повел:
— А у нас один ребенок
Съел пятнадцать
Штук пеленок,
Коврик, одеяло
И сказал, что мало.
— А у нас есть мальчик Витя.
Он такой, что извините.
Он затеял драку
И укусил собаку.
— А у нас один сосед
Взял и съел велосипед.
Представляете, ребенок
По кусочкам съел «Орленок»!
— Видно, в доме не хватало
Витаминов и металла.
— В наш колхоз «Передовик»
Как-то въехал грузовик.
Мы товары разгружали,
тут ребята прибежали
Все объели до колес.
Шофер пролил море слез.
— Но не шофер, а шофер.
— Он от слез чуть не помёр.
— Не помёр, а помер!
— Я же вам не Гомер!
— Да, не Гомер, а Гомер!
— У меня от вас тремер
— Не тремер, а тремер!
— Приведите премер.
— Но не премер, а пример.
— Я ж сказал, я — не Гомер.
— Не Гомер, а Гомер…
— Тьфу ты! Что б ты помер!
— А у нас случилось так —
Наши дети съели танк.
Танк — он тоже ведь в металле.
Налетели, обглодали…
Очень быстро, очень чисто
Обглодали до танкиста.
Тут подходит остановка.
Контроллер крутнулся ловко,
Посмотрел на всех вокруг,
Да и вывалился вдруг:
— Обойдусь я без ихнего
Рублика,
Это очень опасная публика.
Жила-была девочка. Как ее звали?
Кто звал,
Тот и знал.
А вы не знаете.
Сколько ей было лет?
Сколько зим,
Столько лет, —
Сорока еще нет.
А всего четыре года.
И был у нее… Кто у нее был?
Серый,
Усатый,
Весь полосатый.
Кто это такой? Котенок.
Стала девочка котенка спать укладывать.
— Вот тебе под спинку
Мягкую перинку.
Сверху на перинку
Чистую простынку.
Вот тебе под ушки
Белые подушки.
Одеяльце на пуху
И платочек наверху.
Уложила котенка, а сама пошла ужинать.
Приходит назад, — что такое?
Хвостик — на подушке,
На простынке — ушки.
Разве так спят? Перевернула она котенка, уложила, как надо:
Под спинку —
Перинку.
На перинку —
Простынку.
Под ушки —
Подушки.
А сама пошла ужинать. Приходит опять, — что такое?
Ни перинки,
Ни простынки,
Ни подушки
Не видать,
А усатый,
Полосатый
Перебрался
Под кровать.
Разве так спят? Вот какой глупый котенок!
Захотела девочка котенка выкупать.
Принесла
Кусочек
Мыла,
И мочалку
Раздобыла,
И водицы
Из котла
В чайной
Чашке
Принесла.
Не хотел котенок мыться —
Опрокинул он корытце
И в углу за сундуком
Моет лапку языком.
Вот какой глупый котенок!
Стала девочка учить котенка говорить:
— Котик, скажи: мя-чик.
А он говорит: мяу!
— Скажи: ло-шадь.
А он говорит: мяу!
— Скажи: э-лек-три-че-ство.
А он говорит: мяу-мяу!
Все «мяу» да «мяу»! Вот какой глупый котенок!
Стала девочка котенка кормить.
Принесла овсяной кашки —
Отвернулся он от чашки.
Принесла ему редиски —
Отвернулся он от миски.
Принесла кусочек сала.
Говорит котенок: — Мало!
Вот какой глупый котенок!
Не было в доме мышей, а было много карандашей. Лежали они на столе у
папы и попали котенку в лапы. Как помчался он вприпрыжку, карандаш поймал, как мышку,
И давай его катать —
Из-под стула под кровать,
От стола до табурета,
От комода до буфета.
Подтолкнет — и цап-царап!
А потом загнал под шкап.
Ждет на коврике у шкапа,
Притаился, чуть дыша…
Коротка кошачья лапа —
Не достать карандаша!
Вот какой глупый котенок!
Закутала девочка котенка в платок и пошла с ним в сад.
Люди спрашивают: — Кто это у вас?
А девочка говорит: — Это моя дочка.
Люди спрашивают: — Почему у вашей дочки серые щечки?
А девочка говорит: — Она давно не мылась.
Люди спрашивают: — Почему у нее мохнатые лапы, а усы, как у папы?
Девочка говорит: — Она давно не брилась.
А котенок как выскочит, как побежит, — все и увидели, что это котенок —
усатый, полосатый.
Вот какой глупый котенок!
А потом,
А потом
Стал он умным котом,
А девочка тоже выросла, стала еще умнее и учится в первом классе сто
первой школы.
Ваше Величество, раз вы сели
В дьявольский автомобиль, уймите нервы.
Представьте, что вы едете на маневры
Гвардии около Красного Села…
Алые груди надрывая в ура,
Лихо в равнении заломив кивера,
С музыкой молодцевато и весело
Проносят преображенцы штыков острия.
На кровных лошадях красуясь гордо,
Палашами молнии струя,
Пылают золотом лат
Кавалергарды,
Словно готовые в конном строю
Захватить неприятельскую батарею.
Какой великолепный парад!
В безоблачном северном небе рея,
Фарманы и Блерио парят…
Манифест об отреченье — страшный сон.
Мчится автомобиль в ночь, и рядом
Шепчет испуганно прижавшийся сын:
— Папа, папа, куда же мы едем?
А помните Ходынку и на Дворцовой площади
Иконы в крови и виселиц помост.
Как Людовику XVI-ому, вам не будет пощады,
Народ ничего не забывает и мстит…
Что за зверские лица! Почему впопыхах
Они грузят в запас с бензином бидоны?
Какие приказанья им отданы? Куда повезут? Не спросить никого…
Пустые спасенья за судьбы трона.
Вы не спали ночь, измучились за день.
Помазанника божия кто смеет тронуть?
Оглянитесь — вы видите — скачет сзади
С винтовками в чехлах, в черкесках, в папахах
Лейб-атаманского полка конвой…
Забыть про это дурацкое царство,
Все утопить хоть на миг в коньяке
На полковом празднике среди офицерства
И улизнуть незамеченным никем
Проветриться у Кшесинской в особняке.
Что это за казармы, черт подери!
Не солдаты, а пьяные мародеры.
Ваше Величество, повелите
Этим мерзавцам убраться отсюда,
Отдать их под военно-полевой суд…
Поздно! Из дома любовницы не выкинешь
Засевшие революционные броневики…
Последний раз всей семьей вы в сборе
На погребенье. Как долго митрополит служит!
В мраморных саркофагах в Петропавловском соборе
Ни вам, ни императрице, ни наследнику не лежать.
Опять в Петрограде рабочие забастовки.
Георгиевских кавалеров послан отряд.
Досадно, пожалуй, придется из ставки
Выехать в Царское. Что за народ!
Нет, Ваше Величество, двуглавый орел
Насмерть подбит. Последняя ставка
Ваша бита и платеж — расстрел.
Только бы выбраться с семьей отсюда.
В зеленой Англии виллу купить.
Скрывшись от всех, за оградой в саду
Подбивать деревья, грядки копать…
От дождя разбухают скрипучие барки.
Студеный и желтый течет Тобол.
Опять переезд. Теперь в Екатеринбурге.
Нет! Никогда не уймется та боль,
Что осталась от отреченья, и не уйти от суда…
Услужливо открыли автомобиля дверцу,
Злобные лица в усмешку скривив:
Ваше Величество, мы прибыли ко дворцу,
Осторожней слезайте, не измажьтесь в крови.
Последний раз обнимите сына,
Жену и дочерей. Как руки дрожат!
Соблюдайте достоинство вашего сана,
Здесь нет камергеров вас поддержать…
На костер волочите их вместо падали.
Ничего, если царская кровь обольет.
У княжон и царицы задирайте подолы,
Щупая, нет ли бриллиантов в белье.
Валите валежник. Не поленитесь,
Лейте бензин, — золотом затопить
Последнюю царскую ставку — поленницу
Дров, огневеющих ночью в степи.
Это — Коля
С братом
Васей.
Коля — в школе,
В пятом
Классе.
Вася —
В третьем.
Через год
Он в четвертый
Перейдет.
Есть у них
Собака такса,
По прозванью
Вакса-Клякса.
Вакса-Клякса
Носит
Кладь
И умеет
В мяч играть.
Бросишь мяч куда попало,
Глядь, она его поймала!
Каждый день
Уходят братья
Рано утром
На занятья.
А собака
У ворот
Пять часов
Сидит и ждет.
И бросается,
Залаяв,
Целовать
Своих хозяев.
Лижет руки,
Просит дать
Карандаш
Или тетрадь,
Или старую
Калошу —
Все равно какую ношу.
* * *
Были в праздник
Вася с Колей
Вместе с папой
На футболе.
Только вверх
Взметнулся мяч,
Пес за ним
Помчался вскачь,
Гонит прямо через поле —
Получайте, Вася с Колей!
С этих пор на стадион
Вход собакам воспрещен.
* * *
Как-то раз пошли куда-то
Папа, мама и ребята,
Побродили по Москве,
Полежали на траве
И обратно покатили
В легковом автомобиле.
Поглядели: у колес
Рядом с ними мчится пес,
Черно-желтый, кривоногий,
Так и жарит по дороге.
Рысью мчится он один
Меж колоннами машин.
Говорят ребята маме:
— Пусть собака едет с нами!
Сел в машину верный пес,
Будто к месту он прирос.
Он сидит с шофером рядом
И дорогу мерит взглядом,
Хоть не часто на Руси
Ездят таксы на такси.
* * *
Было в доме много крыс.
Вор хвостатый щель прогрыз,
Изорвал обои в клочья,
Побывал в буфете ночью.
Говорят отец и мать:
— Надо нам кота достать!
Вот явился гость заморский,
Величавый кот ангорский.
Мех пушистый, хвост густой, —
Знатный кот, а не простой.
Поглядел он на собаку
И сейчас затеял драку.
Спину выгнул он дугой,
Дунул, плюнул раз-другой,
Замахнулся серой лапой…
Тут вмешались мама с папой
И обиженного пса
Увели на полчаса.
А когда пришел он снова,
Встретил кот его сурово,
Заурчал и прошипел:
— Уходи, покуда цел!
С той минуты в коридоре
Пса держали на запоре.
Вакса-Клякса
Не был плакса.
Но не мог от горьких слез
Удержаться бедный пес.
В коридоре лег он на пол,
Громко плакал, дверь царапал,
Проклиная целый свет,
Где ни капли правды нет!
Дети таксу пожалели,
Оба спрыгнули с постели.
Смотрят: лезет стая крыс
По буфету вверх и вниз.
Передать спешат друг дружке
Яйца, рыбу и ватрушки.
Ну, а кот залез на шкаф.
Сгорбил спину, хвост задрав,
И дрожит, как лист осины,
Наблюдая пир крысиный.
Вдруг, оставив хлеб и рис,
Разбежалась стая крыс.
В дверь вошла собака такса,
По прозванью Вакса-Клякса.
Криволапый, ловкий пес
В щель просунул длинный нос
И поймал большую крысу —
Видно, крысу-директрису.
А потом он, как сапер,
Раскопал одну из нор
И полез к ворам в подполье
Наказать за своеволье.
Говорят, что с этих пор
Стая крыс ушла из нор.
За усердие в награду
Дали таксе рафинаду,
Разрешили подержать
Прошлогоднюю тетрадь.
Кот опять затеял драку,
Но трусишку-забияку,
Разжиревшего кота
Увели за ворота,
А оттуда Коля с Васей
Проводили восвояси.
* * *
Много раз ребята в школе
Говорили Васе с Колей:
— Больно пес у вас хорош!
На скамейку он похож,
И на утку, и на галку.
Ковыляет вперевалку.
Криволап он и носат.
Уши до полу висят!
Отвечают Вася с Колей
Всем товарищам по школе:
— Ничего, что этот пес
Кривоног и длиннонос.
У него кривые ноги,
Чтоб раскапывать берлоги.
Длинный нос его остер,
Чтобы крыс таскать из нор.
Говорят собаководы,
Что чистейшей он породы!
Вероятно, этот спор
Шел бы в классе до сих пор,
Кабы псу на днях не дали
Золотой большой медали.
И тогда простой вопрос —
Безобразен этот пес
Иль по-своему прекрасен —
Сразу стал ребятам ясен.
Но не знал ушастый пес,
Что награду в дом принес.
Не заметил он того,
Что медаль из золота
На ошейнике его
К бантику приколота.
Стругали радугу рубанки
В тот день испуганный, когда
Артиллерийские мустанги
О камни рвали повода,
И танки, всеми четырьмя
Большими банками гремя,
Валились.
. . . . . . . . . . . . . . .
В мармеладный дом
Въезжал под знаменем закон,
Кроил портреты палашом,
Срывал рубашечки с икон, —
Закон брадат, священна власть,
Как пред Законом не упасть?
. . . . . . . . . . . . . . .
Цари проехали по крыше,
Цари катали катыши,
То издалёка, то поближе,
И вот у самой подлой мыши
Поперло матом из души…
Цари запрятывались в кадку,
Грызут песок, едят помадку,
То выпивают сладкий квас,
То замыкают на ночь глаз, —
Совсем заснули. Ночь кружится
Между корон, между папах;
И вот к царю идет царица.
. . . . . . . . . . . . . . .
Они запрятывались в кадку,
Грызут песок, едят помадку,
То ищут яблоки в штанах,
Читают мрачные альбомы,
Вокруг династии гремят,
А радуга стоит над домом
И тоже, всеми четырьмя
Большими танками гремя,
Вдруг опустилась.
. . . . . . . . . . . . . . .
На заре
Трещал Колчак в паникадило,
И панихиду по царе
Просвирня в дырку говорила,
Она тряслась, клубилась, выла,
Просила выдать ей мандат, —
И многое другое было.
. . . . . . . . . . . . . . .
В аэроплане жил солдат,
Живет-живет, — вдруг заиграет,
По переулку полетит, —
Ему кричат, а он порхает
И ручку весело вертит, —
Все это ставлю вам на вид.
. . . . . . . . . . . . . . .
Принц Вид, албанский губернатор,
И пляской Витта одержим,
Поехал ночью на экватор.
Глядит: Албания бежит,
Сама трясется не своя,
И вот на кончике копья,
Чулочки сдернув, над Невою,
Перепотевшею от бою,
На перевернутый гранит
Вознесся Губернатор Вид.
И это ставлю вам на вид.
. . . . . . . . . . . . . . .
И видит он:
стоят дозоры,
На ружьях крылья отогрев,
И вдоль чугунного забора
Застекленевшая «Аврора»
Играет жерлами наверх,
И вдруг завыла.
День мотался
Между корон, между папах,
Брюхатых залпов, венских вальсов,
Мотался, падал, спотыкался,
Искал царя — встречал попа,
Искал попа — встречал солдата,
Солдат завел аэроплан,
И вот последняя граната,
Нерасторопна и брюхата,
Разорвалась…
. . . . . . . . . . . . .
Россия взвыла,
Копыта встали, — день ушел,
И царские мафусаилы,
Надев на голову мешок,
Вдоль по карнизам и окошкам
Развесились по всем гвоздям.
Царь закачался и нарочно
Кричал, что все это — пустяк,
Что все пройдет и все остынет,
И что отныне и навек
На перекошенной Неве
И потревоженной пустыне
Его прольется благостыня.
. . . . . . . . . . . . . .
Но уж корона вкруг чела
Другие надписи прочла.
Все.
Бойтесь, бойтесь, эссиане,
Сети демонов. Теперь я
В поученье расскажу вам
Очень древнее поверье.
Жил Тангейзер — гордый рыцарь.
Поселясь в горе — Венеры,
Страстью жгучей и любовью
Наслаждался он без меры.
— «О, красавица Венера!
Час пришел с тобой прощаться;
Не могу я жить с тобою,
Не могу здесь оставаться».
— «Милый рыцарь, ты сегодня
Скуп на ласки. Для чего же,
Не ласкаясь и тоскуя,
Хочешь бросить это ложе?
Каждый день вином янтарным
Я твой кубок наполняла,
И венок из роз душистых
Каждый день тебе свивала».
— «Мне наскучили, подруга,
Поцелуи, вина, розы,
Мне нужны теперь страданья,
Мне доступны только слезы.
Пусть замолкнут смех и шутки,
Скорбь зову к себе на смену,
Вместо роз венок терновый
Я на голову надену».
— «Милый рыцарь, мой Тангейзер,
Ищешь ссоры ты, конечно;
Где ж та клятва, что со мною
Обещался жить ты вечно?
В темной спальне, в сладкой неге
Я б развлечь тебя умела…
Наслажденья обещает
Это мраморное тело».
— «Нет, красавица Венера,
Красота твоя не вянет,
Многих, многих вид твой дивный
Очарует и обманет.
На груди твоей в блаженстве
Замирали боги, люди,
И теперь мне столь противен
Вечный трепет этой груди.
Ты доныне всех готова
Звать на ложе наслажденья,
Потому к тебе невольно
Получил я отвращенье».
—«Речь твоя меня жестоко,
Милый рыцарь, оскорбила.
Бил меня ты, но побои
Прежде легче я сносила.
Можно вынести удары,
Как бы не были жестоки,
Но выслушивать не в силах
Я подобные упреки.
Ласк моих тебе не нужно,
Не нужна моя забота;
Так прощай, мой друг, — сама я
Отворю тебе ворота».
Гул и звон несется в Риме.
Ряд прелатов внемлет хору.
И в процессии сам папа
Тихо шествует к собору.
На челе Урбана папы
Блеск тиары драгоценной,
И за ним несут бароны
Пурпур мантии священной.
— «Подожди, святой владыко!
Мне в грехе открыться надо!..
Только ты лишь вырвать можешь
Душу грешную из ада!..»
Хор замолк; священных гимнов
На минуту стихли звуки,
И к ногам Урбана-папы
Грешник пал, поднявши руки.
— «Ты один святой владыко,
Судишь правых и неправых;
Защити меня от ада,
От сетей его лукавых!..
Имя мне — Тангейзер — рыцарь.
За блаженством я гонялся
И семь лет в горе Венеры
Негой страсти упивался.
Лучший цвет красавиц мира
Пред Венерою бледнеет,
От речей ее волшебных
Сердце мечется и млеет.
Как цветов благоуханье
Мотылька невольно манит,
Так меня к губам Венеры
Непонятной силой тянет.
По плечам ее роскошным
Кудри падают каскадом,
Я немел, как заколдован,
Под ее всесильным взглядом.
Я стоял пред ним недвижим,
Тайным трепетом обятый,
И едва мне сил достало
Убежать с горы проклятой.
Я бежал — но вслед за мною
Взор следил все с той же силой,
И манил он, и шептал он:
«О, вернись, вернись, мой милый!»
Днем брожу я, словно призрак,
Ночь придет — и с тем же взглядом
Та красавица приходит
И со мной садится рядом.
Слышен смех ее безумный,
Зубы белые сверкают…
Только вспомню этот хохот —
Слезы с глаз моих сбегают.
Я люблю ее насильно,
Страсти гнет с себя не скину;
Та любовь сильна, как волны
Разорвавшие плотину.
Эти волны несдержимо
В белой пене с ревом мчатся,
И при встрече все ломая
В брызги мелкие дробятся.
Я спален любовью грешной,
Сердце выжжено, как камень…
Неужель в груди изнывшей
Не угаснет адский пламень?
Ты один, святейший папа,
Судишь правых и неправых,
Защити ж меня от ада,
От сетей его лукавых!..»
Папа к небу поднял руки
И вздохнув, ответил тем он:
— «Сын мой! власть моя бессильна
Там, где власть имеет демон.
Страшный демон — та Венера,
Из когтей ее прекрасных
Не могу я, бедный рыцарь,
Вырвать жертв ее несчастных.
Ты поплатишься душою
За усладу плоти грешной,
Проклят ты, а проклято́му
Путь один — во ад кромешный…»
И назад пошел Тангейзер,
Больно, в кровь стирая ноги.
В ночь вернулся он к Венере
В подземельные чертоги.
И забыла сон Венера,
Быстро ложе покидала
И, любовника руками
Обвивая, целовала.
Но ложится молча рыцарь,
Для него лишь отдых нужен,
А Венера гостю в кухне
Приготавливает ужин.
Подан ужин, и хозяйка
Гостю кудри расчесала,
На ногах омыла раны
И приветливо шептала:
— «Милый рыцарь, мой Тангейзер,
Долго ты не возвращался;
Расскажи, в каких же странах
Столько времени скитался?»
— «Был в Италии и в Риме
Я, подруга дорогая,
По делам своим, но больше
Не поеду никуда я.
Там, где Рима дальний берег
Тибр волнами орошает,
Папу видел я: Венере
Он поклоны посылает.
Чрез Флоренцию из Рима
Я прошел, и был в Милане,
Проходил я через Альпы,
Исчезая в их тумане.
И когда я шел чрез альпы, —
Падал снег, — мне улыбались
Вкруг озера голубые
И орлы перекликались.
Я с вершины Сен-Готарда
Слышал, как храпела звонко
Вся страна почтенных немцев,
Спавших сладким сном ребенка.
И опять теперь вернулся
Я к тебе, к моей Венере
И до гроба не покину
Я твоей волшебной двери».
Великий Карл, прости! — Великий, незабвенный,
Не сим бы голосом тревожить эти стены —
И твой бессмертный прах смущать, о исполин,
Жужжанием страстей, живущих миг один!
Сей европейский мир, руки твоей созданье,
Как он велик, сей мир! Какое обладанье!..
С двумя избранными вождями над собой —
И весь багрянородный сонм — под их стопой!..
Все прочие державы, власти и владенья —
Дары наследия, случайности рожденья, —
Но папу, кесаря сам Бог земле дает,
И Промысл через них нас случаем блюдет.
Так соглашает он устройство и свободу!
Вы все, позорищем служащие народу,
Вы, курфюрсты, вы, кардиналы, сейм, синклит,
Вы все ничто! Господь решит, Господь велит!..
Родись в народе мысль, зачатая веками,
Сперва растет в тени и шевелит сердцами —
Вдруг воплотилася и увлекла народ!..
Князья куют ей цепь и зажимают рот,
Но день ее настал, — и смело, величаво
Она вступила в сейм, явилась средь конклава,
И, с скипетром в руках иль митрой на челе,
Пригнула все главы венчанные к земле…
Так папа с кесарем всесильны — все земное
Лишь ими и чрез них. Так таинство живое
Явило небо их земле, — и целый мир —
Народы и цари — им отдан был на пир!..
Их воля строит мир и зданье замыкает,
Творит и рушит. — Сей решит, тот рассекает.
Сей Истина, тот Сила — в них самих
Верховный их закон, другого нет для них!..
Когда из алтаря они исходят оба —
Тот в пурпуре, а сей в одежде белой гроба,
Мир, цепенея, зрит в сиянье торжества
Сию чету, сии две полы божества!..
И быть одним из них, одним! О, посрамленье
Не быть им!.. и в груди питать сие стремленье!
О, как, как счастлив был почивший в сем гробу
Герой! Какую Бог послал ему судьбу!
Какой удел! и что ж? Его сия могила.
Так вот куда идет — увы! — все то, что было
Законодатель, вождь, правитель и герой,
Гигант, все времена превысивший главой,
Как тот, кто в жизни был Европы всей владыкой,
Чье титло было кесарь, имя Карл Великий,
Из славимых имен славнейшее поднесь,
Велик — велик, как мир, — а все вместилось здесь!
Ищи ж владычества и взвесь пригоршни пыли
Того, кто все имел, чью власть как Божью чтили.
Наполни грохотом всю землю, строй, возвысь
Свой столп до облаков, все выше, высь на высь —
Хотя б бессмертных звезд твоя коснулась слава,
Но вот ее предел!.. О царство, о держава,
О, что вы? все равно — не власти ль жажду я?
Мне тайный глас сулит: твоя она — моя —
О, если бы моя! Свершится ль предвещанье
Стоять на высоте и замыкать созданье,
На высоте — один — меж небом и землей
И видеть целый мир в уступах под собой:
Сперва цари, потом — на степенях различных —
Старейшины домов удельных и владычных,
Там доги, герцоги, церковные князья,
Там рыцарских чинов священная семья,
Там духовенство, рать, — а там, в дали туманной,
На самом дне — народ, несчетный, неустанный,
Пучина, вал морской, терзающий свой брег,
Стозвучный гул, крик, вопль, порою горький смех,
Таинственная жизнь, бессмертное движенье,
Где, что ни брось во глубь, и все они в движенье —
Зерцало грозное для совести царей
Жерло, где гибнет трон, всплывает мавзолей!
О, сколько тайн для нас в твоих пределах темных!
О, сколько царств на дне — как остовы огромных
Судов, свободную теснивших глубину,
Но ты дохнул на них — и груз пошел ко дну!
И мой весь этот мир, и я схвачу без страха
Мироправленья жезл! Кто я? Исчадье праха!
На соборе на Констанцском
Богословы заседали:
Осудив Йоганна Гуса,
Казнь ему изобретали.В длинной речи доктор черный,
Перебрав все истязанья,
Предлагал ему соборно
Присудить колесованье; Сердце, зла источник, кинуть
На съеденье псам поганым,
А язык, как зла орудье,
Дать склевать нечистым вранам, Самый труп — предать сожженью,
Наперед прокляв трикраты,
И на все четыре ветра
Бросить прах его проклятый… Так, по пунктам, на цитатах,
На соборных уложеньях,
Приговор свой доктор черный
Строил в твердых заключеньях; И, дивясь, как всё он взвесил
В беспристрастном приговоре,
Восклицали: «Bene, bene!»—
Люди, опытные в споре; Каждый чувствовал, что смута
Многих лет к концу приходит
И что доктор из сомнений
Их, как из лесу, выводит… И не чаяли, что тут же
Ждет еще их испытанье…
И соблазн великий вышел!
Так гласит повествованье: Был при кесаре в тот вечер
Пажик розовый, кудрявый;
В речи доктора не много
Он нашел себе забавы; Он глядел, как мрак густеет
По готическим карнизам,
Как скользят лучи заката
Вкруг по мантиям и ризам; Как рисуются на мраке,
Красным светом облитые,
Ус задорный, череп голый,
Лица добрые и злые… Вдруг в открытое окошко
Он взглянул и — оживился;
За пажом невольно кесарь
Поглядел, развеселился; За владыкой — ряд за рядом,
Словно нива от дыханья
Ветерка, оборотилось
Тихо к саду всё собранье: Грозный сонм князей имперских,
Из Сорбонны депутаты,
Трирский, Люттихский епископ,
Кардиналы и прелаты, Оглянулся даже папа! —
И суровый лик дотоле
Мягкой, старческой улыбкой
Озарился поневоле; Сам оратор, доктор черный,
Начал путаться, сбиваться,
Вдруг умолкнул и в окошко
Стал глядеть и — улыбаться! И чего ж они так смотрят?
Что могло привлечь их взоры?
Разве небо голубое?
Или — розовые горы? Но — они таят дыханье
И, отдавшись сладким грезам,
Точно следуют душою
За искусным виртуозом… Дело в том, что в это время
Вдруг запел в кусту сирени
Соловей пред темным замком,
Вечер празднуя весенний; Он запел — и каждый вспомнил
Соловья такого ж точно,
Кто в Неаполе, кто в Праге,
Кто над Рейном, в час урочный, Кто — таинственную маску,
Блеск луны и блеск залива,
Кто — трактиров швабских Гебу,
Разливательницу пива… Словом, всем пришли на память
Золотые сердца годы,
Золотые грезы счастья,
Золотые дни свободы… И — история не знает,
Сколько длилося молчанье
И в каких странах витали
Души черного собранья… Был в собранье этом старец;
Из пустыни вызван папой
И почтен за строгость жизни
Кардинальской красной шляпой, —Вспомнил он, как там, в пустыне,
Мир природы, птичек пенье
Укрепляли в сердце силу
Примиренья и прощенья, —И, как шепот раздается
По пустой, огромной зале,
Так в душе его два слова:
«Жалко Гуса» — прозвучали; Машинально, безотчетно
Поднялся он — и, объятья
Всем присущим открывая,
Со слезами молвил: «Братья!»Но, как будто перепуган
Звуком собственного слова,
Костылем ударил об пол
И упал на место снова;«Пробудитесь! — возопил он,
Бледный, ужасом объятый.—
Дьявол, дьявол обошел нас!
Это глас его проклятый!.. Каюсь вам, отцы святые!
Льстивой песнью обаянный,
Позабыл я пребыванье
На молитве неустанной —И вошел в меня нечистый!
К вам простер мои объятья,
Из меня хотел воскликнуть:
«Гус невинен». Горе, братья!..»Ужаснулося собранье,
Встало с мест своих, и хором
«Да воскреснет бог!» запело
Духовенство всем собором, —И, очистив дух от беса
Покаяньем и проклятьем,
Все упали на колени
Пред серебряным распятьем, —И, восстав, Йоганна Гуса,
Церкви божьей во спасенье,
В назиданье христианам,
Осудили — на сожженье… Так святая ревность к вере
Победила ковы ада!
От соборного проклятья
Дьявол вылетел из сада, И над озером Констанцским,
В виде огненного змея,
Пролетел он над землею,
В лютой злобе искры сея.Это видели: три стража,
Две монахини-старушки
И один констанцский ратман,
Возвращавшийся с пирушки.
Город вечный! Город славный!
Представитель всех властей!
Вождь когда-то своенравный,
Мощный царь самоуправный
Всех подлунных областей!
Рим — отчизна Сципионов,
Рим — метатель легионов,
Рим — величья образец,
В дивной кузнице законов
С страшным молотом кузнец!
Полон силы исполинской,
Ты рубил весь мир сплеча
И являл в руке воинской
Всемогущество меча.
Что же? С властию толикой
Как судьба тебя вела?
Не твоим ли, Рим великой.
Лошадь консулом была?
Не средь этого ль Сената — В сем чертоге высших дел —
Круг распутниц, жриц разврата
Меж сенаторов сидел?
И не твой ли венценосный
Царь — певун звонкоголосный
Щеки красил и белил,
И, рядясь женообразно,
Средь всеобщего соблазна
Гордо замуж выходил,
Хохотал, и пел, и пил,
И при песнях, и при смехе
Жег тебя, и для потехи,
В Тибре твой смиряя пыл,
Недожженного топил,
И, стреляя в ускользнувших,
Добивал недотонувших,
Недостреленных травил?
Страшен был ты, Рим великой,
Но не спасся, сын времен,
Ты от силы полудикой
Грозных севера племен.
Из лесов в твои границы
Гость косматый забежал —
И воскормленник волчицы
Под мечом медвежьим пал. Город вечный! Город славный!
Крепкий меч твой, меч державный
Не успел гиганта спасть, —
Меч рассыпался на части, —
Но взамен стальной сей власти
Ты явил другую власть.
Невещественная сила —
Сила Римского двора
Ключ от рая захватила
У апостола Петра.
Новый Рим стал с небом рядом,
Стал он пастырем земли,
Целый мир ему был стадом,
И паслись с поникшим взглядом
В этой пастве короли
И, клонясь челом к подножью
Властелина своего,
С праха туфли у него
Принимали милость божью
Иль тряслись морозной дрожью
Под анафемой его.
Гроб господен указуя,
И гремя, и торжествуя,
Он сказал Европе: ‘Встань!
Крест на плечи! меч во длань! ’
И Европа шла на брань
В Азию, подобно стаду,
Гибнуть с верою немой
Под мечом и под чумой.
Мнится, папа, взяв громаду
Всей Европы вперегиб,
Эту ношу к небу вскинул,
И на Азию низринул,
И об гроб Христов расшиб;
Но расшибенное тело,
Исцеляясь, закипело
Новой жизнию, — а он
Сам собой был изнурен —
Этот Рим. — С грозой знакомый,
Мир узрел свой тщетный страх:
Неуместны божьи громы
В человеческих руках.
Пред очами света, явно,
Римских пап в тройном венце —
Пировал разврат державный
В грязном Борджиа лице.
Долго в пасть любостяжаний
Рим хватал земные дани
И тучнел от дольних благ,
За даянья отпирая
Для дающих двери рая.
Всё молчало, — встал монах,
Слабый ратник августинской,
Против силы исполинской,
И сильней была, чем меч,
Ополчившегося речь, —
И, ревнуя к божьей славе,
Рек он: ‘Божью благодать
Пастырь душ людских не вправе
Грешным людям продавать’.
Полный гнева, полный страха,
Рим заслышал речь монаха,
И проклятьем громовым
Грозно грянул он над ним;
Но неправды обличитель
Вновь восстал, чтобы сказать:
‘Нам божественный учитель
Не дал права проклинать’. Город вечный! — Чем же ныне,
Новой властию какой —
Ты мечом иль всесвятыней
Покоряешь мир людской?
Нет! пленять наш ум и чувства
Призван к мирной ты судьбе,
Воссияла мощь искусства,
Власть изящного в тебе.
В Капитолий свой всечтимый
На руках ты Тасса мчал
И бессмертья диадимой
Полумертвого венчал.
Твой гигант Микель-Анжело
Купол неба вдвинул смело
В купол храма — в твой венец.
Брал он творческий резец —
И, приемля все изгибы
И величия печать, —
Беломраморные глыбы
Начинали вдруг дышать;
Кисть хватал — и в дивном блеске
Глас: ‘Да будет! ’ — эта кисть
Превращала через фрески
В изумительное: ‘Бысть’.
Здесь твой вечный труд хранится,
Перуджино ученик,
Что писал не кистью, мнится,
Но молитвой божий лик;
Мнится, ангел, вея лаской,
С растворенной, небом краской
С высоты к нему спорхнул —
И художник зачерпнул
Смесь из радуг и тумана
И на стены Ватикана,
Посвященный в чудеса,
Взял и бросил небеса. Рим! ты много крови пролил
И проклятий расточил,
Но творец тебе дозволил,
Чтоб, бессмертный, ты почил
На изящном, на прекрасном,
В сфере творческих чудес.
Отдыхай под этим ясным,
Чудным куполом небес!
И показывай вселенной,
Как непрочны все мечи,
Как опасен дух надменный, —
И учи ее, учи!
Покажи ей с умиленьем
Santo padre {*} своего,
{* отец (итал.). — Ред.}
Как святым благословеньем
Поднята рука его!
Прах развалин Колизея
Чужеземцу укажи:
‘Вот он — прах теперь! — скажи. —
Слава богу! ’ — Мирно тлея,
Бойня дикая молчит.
Как прекрасен этот вид,
Потому, что он печален
И безжизнен, — потому,
Что безмолвный вид развалин
Так приличен здесь всему,
В чем, не в честь былого века,
Видно зверство человека.
Пылью древности своей,
Рим, о прошлом проповедуй,
И о смерти тех людей
Наставительной беседой
Жить нас в мире научи,
Покажи свои три власти,
И, смирив нам злые страсти,
Наше сердце умягчи!
Чтоб открыть нам благость божью,
Дать нам видеть божество, —
Покажи над бурной ложью
Кротких истин торжество!
1
Кто эта слезная тоскунья?
Кто эта дева, мальва льда?
Как ей идет горжетка кунья
И шлем тонов «pastиllеs valda»…
Блистальна глаз шатенки прорезь,
Сверкальны стальные коньки,
Когда в фигурах разузорясь,
Она стремглавит вдоль реки.
Глаза, коньки и лед — все стально,
Студено, хрустко и блистально.
Но кто ж она? но кто ж она?
Омальвенная конькобежка?
Японка? полька? иль норвежка?
Ах, чья невеста? чья жена?
Ничья жена, ничья невеста,
Корнета русского вдова,
Погибшего у Бухареста
Назад, пожалуй, года два,
В дни социального протеста.
Сама не ведая — зачем,
Она бежала за границу
И обреклась мытарствам всем,
Присущим беженцам. Страницу
Пустую жизни дневника
Тоской бесправья испещрила,
И рожа жизни, как горилла,
Ей глянула в лицо. Тоска
Тягучая ее обяла…
О, было много, стало мало
Беспечных и сердечных дней.
Старушка-мать больная с ней,
Отец, измайловский полковник,
И брата старшего вдова
С девизом в жизни: «Трын-трава»
И «каждый ухажер — любовник»…
«О, Гриппе легче жить, чем мне, —
Над ней задумывалась Липа, —
Она не видит слез и всхлипа
И видит лишь фонарь в луне…
Ей не дано в луне планету
Почувствовать, ей не дано…
Ее игривому лорнету
Все одинаково равно,
Будь то луна иль Кордильеры…
И если это не форшмак,
Не розы и не гондольеры,
Какой бы ты там ни был маг,
Ты сердцем Гриппы не омагишь
И перед нею в лужу „лягешь“
И легши, в слезах „потекешь“…»
2
Читатель! Кстати: где найдешь
Такую ты интеллигентку,
Окончившую институт,
Чтоб грамотной была! На стенку
Не лезь, обиженная: тут
Преувеличенного мало…
Не ты одна, поверь, ломала,
Коверкая, родной язык…
Предслышу я злорадный зык
Своих критических кретинов,
Что я не меньше Гриппы сам
Повинен в этой ломке… Гам
Их пустозвончатый откинув,
Им в назиданье преподам
Урок: не лаять скверной моськой
На величавого слона.
Послушай, критика! Ты брось-ка
Вести себя, как девка Фроська:
По существу соль солона!..
И как атласист лоский лацкан
И аморальна «фея тьмы»,
Так критика всегда дурацка:
Над этим думали ведь мы…
О, «девка Фроська»! Просто здесь-ка
Ты символ критики шальной.
Продумай термин мой и взвесь-ка
Его значенье, шут хмельной.
Попутно критике дав бокса,
От темы сильно я отвлекся,
И, Липу с Гриппой позабыв,
Впал в свой излюбленный мотив.
Мне в оправданье то, что силе
Моей мешали эти тли:
О, как они мне насолили!
Как оскорбляли! Поносили!
И довели бы до петли, —
До смерти, — если б дерзновенен
И смел я не был, как орел.
Убил же Надсона Буренин,
Безвременно в могилу свел…
Я не был никогда поклонник
Стереотипного нытья
И сладковатого питья,
Что горестный односторонник,
«Студенческий поручик» вам,
Сородичи, давал! Но сам,
Как человек кристально честный,
Бездарный Надсон был, и я
Разгневан травлей неуместной
Нововременского враля.
3
Когда разгромленный Юденич
В Прибалтику их приволок,
Полковник Александр Евгеньич
С женою вместе в тифе слег.
Да, тиф, свирепствовавший в Нарве
От Гунгенбурга и до Ярви,
Порядочно людей скосил
Слезами горести и скорби.
Его бациллы разносил
Бедняк — в узле, крестьянин — в торбе,
Вагон — в скамейках, по полям
И деревням болтливый ветер…
Тиф только Орро не заметил
И прикоснуться к тополям
Не смел своей гребучей лапой.
Как малярия под Анапой,
Так тиф — под Орро… Без гроша
В кармане Липа, пореша
Спасти родителей от смерти,
Истратив бывшее в конверте,
Продать решилась кое-что
Из наспех взятого: пальто
Каракулевое, браслетку,
Часы и ценный адамант.
Недаром ибсеновский Бранд
Закаливал тридцатилетку:
Ее заботы и уход
За страждущими не пропали, —
И вот отец уже встает
С постели в беженской опале;
За ним поправилась и мать,
Благодаря стараньям Липы.
Поэтому легко понять,
Что в этот год особо липы
Благоуханные цветут,
И чуждая ей деревушка
Совсем особенный уют
Таит в себе. И мать-старушка,
К весне восставшая с одра
Болезни, ей еще дороже…
Как с Липою она добра!
И папа, милый папа, — тоже!..
«Ведь вот как нищие живут:
Недоедая, прозябая,
Справляют непривычный труд,
Ан, глядь, не сдохнут, не умрут!» —
Соседка молвила рябая.
4
Увлекся Липою матрос,
Двадцатилетний иноземец:
Ей приносил букеты роз,
А иногда и целый хлебец.
Он был хороший мальчуган,
Шикарь, кокет, поэт немного,
Но он был скользким, как минога,
В нее влюбленный Иоганн…
Его сменил приват-доцент
Гусь-Уткин, с рыжей ражей рожей,
Он ей дарил аршины лент
И туфли с лаковою кожей,
И шоколад, и пепермент…
За этим репортер прохожий
Увлекся Липой, но без крыл
И без бумажника в кармане,
В пустячном, проходном романе
Он ничего ей не дарил…
Была ли Липа с ним близка?
Но не были они ей близки.
Ей эта жизнь была узка:
Грязь, нищета, нужда, тоска
И эти жалкие огрызки…
Немудрено, когда хромой
Сын лавочника, рослый Дмитрий,
Игравший с огоньком на цитре,
К ней начал свататься зимой,
Она без долгих размышлений,
Уставшая от оскорблений,
Метнулась в брачную петлю,
Забыв сказать ему «люблю»…