Все стихи про охоту - cтраница 2

Найдено стихов - 46

Тимофей Белозеров

Игнатовы страхи

Чернеет на взгорье деревня Мурашки,
Здесь шляпы не носят, а только фуражки.
Спокойно в Мурашках Игнат проживал,
И надо ж — сосед на охоту позвал!
Идут они лесом, минуют болота,
Устали, промокли — на то и охота! —
Голодные, злые идут и идут,
Но крупного зверя никак не найдут.
В лесу, что ни шаг, становилось темней,
Мерцали замшелые бороды пней,
И начал Игнат спотыкаться,
И молча вокруг озираться…
Когда ж их бродячий медведь повстречал,
Полнеба закрыв, засопел, зарычал —
Скуля и ругая таёжную ночь,
Игнат, перепуганный,
Бросился прочь.
Бежал он, а сосны шумели,
Да выстрелы сзади гремели…
Наутро зовут его снова в тайгу,
А он говорит:
— Заболел, не могу! Однажды собрался Игнат на покос,
В кошёлке еды на неделю понёс.
Идёт он, высокий — всему голова! —
Находит поляну — по пояс трава.
Игнат не спеша рукава засучил
И только литовку отбил-наточил,
Как вдруг оробел на поляне лесной —
Залаял щенок у него за спиной…
Не смея рукой шевельнуть на ходу,
Он шёл по траве, как по тонкому льду.
Потом, очутясь на дороге,
Помчался Игнат
Длинноногий!
Зимой у Игната корова
Погибла без сена и крова. В селе рысаки бубенцами звенят,
На улицу в праздники вышел Игнат.
Висит на плече у Игната гармонь,
Растянет меха — полыхает огонь!
Встряхнулся Игнат, заиграл и запел
И слышит: снежок за спиной заскрипел
Так вкрадчиво,
Так осторожно,
Что стало Игнату тревожно —
Обвисла гармошка, и голос упал…
— Всё! — шепчет Игнат. —
Доигрался, пропал! —
Порвал он штаны о высокий забор
И за ворота — ни шагу с тех пор! Недавно забрёл я в деревню Мурашки,
Где шляпы не в моде, а только фуражки.
Увидел я смелый весёлый народ,
Взглянул на Игната сквозь щёлку ворот.
Навек мне запомнилась эта картина:
Сидит здоровенный, обросший детина,
Сидит на крыльце у себя во дворе,
Привязанный к дому,
Как пёс к конуре!

Владимир Высоцкий

Конец «Охоты на волков», или Охота с вертолётов

Словно бритва, рассвет полоснул по глазам,
Отворились курки, как волшебный сезам,
Появились стрелки, на помине легки,
И взлетели стрекозы с протухшей реки,
И потеха пошла — в две руки, в две руки!

Мы легли на живот и убрали клыки.
Даже тот, даже тот, кто нырял под флажки,
Чуял волчие ямы подушками лап;
Тот, кого даже пуля догнать не могла б, —
Тоже в страхе взопрел, и прилёг, и ослаб.

Чтобы жизнь улыбалась волкам — не слыхал:
Зря мы любим её, однолюбы.
Вот у смерти — красивый широкий оскал
И здоровые, крепкие зубы.

Улыбнёмся же волчьей ухмылкой врагу —
Псам ещё не намылены холки!
Но на татуированном кровью снегу
Наша роспись: мы больше не волки!

Мы ползли, по-собачьи хвосты подобрав,
К небесам удивлённые морды задрав:
Или с неба возмездье на нас пролилось,
Или света конец — и в мозгах перекос…
Только били нас в рост из железных стрекоз.

Кровью вымокли мы под свинцовым дождём —
И смирились, решив: всё равно не уйдём!
Животами горячими плавили снег.
Эту бойню затеял не Бог — человек:
Улетающим — влёт, убегающим — в бег…

Свора псов, ты со стаей моей не вяжись,
В равной сваре — за нами удача.
Волки мы — хороша наша волчая жизнь!
Вы собаки — и смерть вам собачья!

Улыбнёмся же волчьей ухмылкой врагу,
Чтобы в корне пресечь кривотолки.
Но на татуированном кровью снегу
Наша роспись: мы больше не волки!

К лесу — там хоть немногих из вас сберегу!
К лесу, волки, — труднее убить на бегу!
Уносите же ноги, спасайте щенков!
Я мечусь на глазах полупьяных стрелков
И скликаю заблудшие души волков.

Те, кто жив, затаились на том берегу.
Что могу я один? Ничего не могу!
Отказали глаза, притупилось чутьё…
Где вы, волки, былое лесное зверьё,
Где же ты, желтоглазое племя моё?!

…Я живу, но теперь окружают меня
Звери, волчьих не знавшие кличей.
Это псы, отдалённая наша родня,
Мы их раньше считали добычей.

Улыбаюсь я волчьей ухмылкой врагу,
Обнажаю гнилые осколки.
А на татуированном кровью снегу
Тает роспись: мы больше не волки!

Эллис

Ночная охота

В тоскливый час изнеможенья света,
  когда вокруг предметы.
  как в черные чехлы,
 одеты в дымку траурную мглы,
 на колокольню поднялися тени,
 влекомые волшебной властью зла,
 взбираются на ветхие ступени,
  будя колокола.
 Но срезан луч последний, словно стебель,
 молчит теней мышиная игра,
 как мотыльки на иглах, веера,
 а чувственно-расслабленная мебель
 сдержать не может горестный упрек
  и медленный звонок…
Вот сон тяжелые развертывает ткани,
узоры смутные заботливо струя,
и затеняет их изгибы кисея
 легко колышимых воспоминаний;
здесь бросив полутень, там контур округлив,
и в каждом контуре явив — гиероглиф.
Я в царстве тихих дрем, и комнатные грезы
ко мне поддельные простерли лепестки,
и вкруг искусственной кружатся туберозы
 бесцветные забвенья мотыльки,
а сзади черные, торжественные Страхи
бесшумно движутся, я ими окружен;
вот притаились, ждут, готовы, как монахи,
  отбросить капюшон.
Но грудь не дрогнула… Ни слез. ни укоризны,
  и снова шепот их далек.
и вновь ласкает слух и без конца капризный,
 и без конца изнеженный смычок…
Вдруг луч звезды скользнув, затеплил канделябры,
вот мой протяжный вздох стал глух, как дальний рев,
 чу, где-то тетива запела, задрожала,
  рука узду пугливо сжала,
и конь меня помчал через ряды дерев.
Мой чудный конь-диван свой бег ускорил мерный,
  за нами лай и стук и гул.
  на длинных ножках стройный стул
  скакнул — и мчится быстрой серной.
И ожил весь пейзаж старинный предо мной,
  вкруг веет свежестью лесной
  и запахом зеленой глуши;
  гудя зовет веселый рог,
скамейка длинная вытягивает уши…
    две пары ног…
   и… скок…
Мы скачем бешено… Вперед! Коль яма, в яму;
ручей, через ручей… Не все ли нам равно?
Картины ожили, и через реку в раму
мы скачем бешено, как сквозь окно в окно.
Та скачка сон иль явь, кому какое дело,
коль снова бьется грудь, призывный слыша крик,
   коль вновь душа помолодела
   хотя б на миг!
В погоне бешеной нам ни на миг единый
не страшны ни рога. ни пень, ни буйный бег!
     А, что, коль вдруг навек
   я стал картиной?!

Самуил Маршак

Сказка об умном мышонке

Унесла мышонка кошка
И поет: — Не бойся, крошка.
Поиграем час-другой
В кошки-мышки, дорогой!

Перепуганный спросонок,
Отвечает ей мышонок:
— В кошки-мышки наша мать
Не велела нам играть.

— Мур-мур-мур, — мурлычет кошка,
Поиграй, дружок, немножко.
А мышонок ей в ответ:
— У меня охоты нет.

Поиграл бы я немножко,
Только, пусть, я буду кошкой.
Ты же, кошка, хоть на час
Мышкой будь на этот раз!

Засмеялась кошка Мурка:
— Ах ты, дымчатая шкурка!
Как тебя ни называть,
Мышке кошкой не бывать.

Говорит мышонок Мурке:
— Ну, тогда сыграем в жмурки!
Завяжи глаза платком
И лови меня потом.

Завязала кошка глазки,
Но глядит из-под повязки,
Даст мышонку отбежать
И опять бедняжку — хвать!

Говорит он хитрой кошке:
— У меня устали ножки,
Дай, пожалуйста, чуть-чуть
Мне прилечь и отдохнуть.

— Хорошо, — сказала кошка,
Отдохни, коротконожка,
Поиграем, а затем
Я тебя, голубчик, съем!

Кошке — смех, мышонку — горе…
Но нашел он щель в заборе.
Сам не знает, как пролез.
Был мышонок — да исчез!

Вправо, влево смотрит кошка:
— Мяу-мяу, где ты, крошка?
А мышонок ей в ответ:
— Там, где был, меня уж нет!

Покатился он с пригорка,
Видит: маленькая норка.
В этой норке жил зверек
Длинный, узенький хорек.

Острозубый, остроглазый,
Был он вором и пролазой
И, бывало, каждый день
Крал цыплят из деревень.

Вот пришел хорек с охоты,
Гостя спрашивает: — Кто ты?
Коль попал в мою нору,
Поиграй в мою игру!

— В кошки-мышки или в жмурки?
Говорит мышонок юркий.

— Нет, не в жмурки. Мы, хорьки,
Больше любим «уголки».

— Что ж, сыграем, но сначала
Посчитаемся, пожалуй:

Я — зверек,
И ты — зверек,
Я — мышонок,
Ты — хорек,
Ты хитер,
А я умен,
Кто умен,
Тот вышел вон!

— Стой! — кричит хорек мышонку
И бежит за ним вдогонку,
А мышонок — прямо в лес
И под старый пень залез.

Стали звать мышонка белки:
— Выходи играть в горелки!

— У меня, — он говорит,
Без игры спина горит!

В это время по дорожке
Шел зверек страшнее кошки,
Был на щетку он похож.
Это был, конечно, еж.

А навстречу шла ежиха
Вся в иголках, как портниха.

Закричал мышонку еж:
— От ежей ты не уйдешь!

Вот идет моя хозяйка,
С ней в пятнашки поиграй-ка,
А со мною — в чехарду.
Выходи скорей — я жду!

А мышонок это слышал,
Да подумал и не вышел.
— Не хочу я в чехарду,
На иголки попаду!

Долго ждали еж с ежихой,
А мышонок тихо-тихо
По тропинке меж кустов
Прошмыгнул — и был таков!

Добежал он до опушки.
Слышит — квакают лягушки:
— Караул! Беда! Ква-ква!
К нам сюда летит сова!

Поглядел мышонок: мчится
То ли кошка, то ли птица,
Вся рябая, клюв крючком,
Перья пестрые торчком.

А глаза горят, как плошки,
Вдвое больше, чем у кошки.

У мышонка замер дух.
Он забился под лопух.

А сова — все ближе, ближе,
А сова — все ниже, ниже
И кричит в тиши ночной:
— Поиграй, дружок, со мной!

Пропищал мышонок: — В прятки?
И пустился без оглядки,
Скрылся в скошенной траве.
Не найти его сове.

До утра сова искала.
Утром видеть перестала.
Села, старая, на дуб
И глазами луп да луп.

А мышонок вымыл рыльце
Без водицы и без мыльца
И пошел искать свой дом.
Где остались мать с отцом.

Шел он, шел, взошел на горку
И внизу увидел норку.

То-то рада мышка-мать!
Ну мышонка обнимать!
А сестренки и братишки
С ним играют в мышки-мышки.

Александр Сергеевич Пушкин

К Галичу

Когда печальный стихотвор,
Венчанный маком и крапивой,
На лире скучной и ретивой
Хвалебный напевая вздор,
Зовет обедать генерала,
О Галич, верный друг бокала
И жирных утренних пиров,
Тебя зову, мудрец ленивый,
В приют поэзии счастливый,
Под отдаленный неги кров.

В тебе трудиться нет охоты.
Садись на тройку злых коней,
Оставь Петрополь и заботы,
Лети в счастливый городок,
Зайди в мой мирный уголок,
И с громом двери на замок
Запрет веселье молодое;
Явится на столе пирог,
И хлынет пиво золотое!

О Галич, близок, близок час,
Когда, послыша славы глас,
Покину кельи кров пустынный,
Забыв волшебный свой Парнас,
Златой досуг и мир невинный.

Татарский сброшу свой халат,
Простите, девственные музы,
Прости, предел младых отрад! —
Надену узкие рейтузы,
Завью в колечки гордый ус,
Заблещет пара эполетов,
И я — питомец важных муз —
В кругу пирующих корнетов!
О Галич, Галич, поспешай,
Тебя зовут досуг ленивый,
И друг ни скромный, ни спесивый,
И кубок, полный через край.

<1815>

Пускай угрюмый рифмотвор,
Повитый маком и крапивой,
Холодных од творец ретивый,
На скучный лад сплетая вздор,
Зовет обедать генерала,—
О Галич, верный друг бокала
И жирных утренних пиров,
Тебя зову, мудрец ленивый,
В приют поэзии счастливый,
Под отдаленный неги кров.
Давно в моем уединенье,
В кругу бутылок и друзей,
Не зрели кружки мы твоей,
Подруги долгих наслаждений
Острот и хохота гостей.
В тебе трудиться нет охоты;
Садись на тройку злых коней,
Оставь Петрополь и заботы,
Лети в счастливый городок.
Зайди к жиду Золотареву
В его, всем общий, уголок;
Мы там, собравшися в кружок,
Прольем вина струю багрову,
И с громом двери на замок
Запрет веселье молодое.
И хлынет пиво золотое,
И гордый на столе пирог
Друзей стесненными рядами,
Сверкая светлыми ножами,
С тобою храбро осадим
И мигом стены разгромим;

Когда ж, вином отягощенный,
С главой, в колени преклоненной,
Захочешь в мире отдохнуть
И, опускаяся в подушку,
Дабы спокойнее заснуть,
Уронишь налитую кружку
На старый бархатный диван,—
Тогда послания, куплеты,
Баллады, басенки, сонеты
Покинут скромный наш карман,
И крепок сон ленивца будет!..
Но рюмок звон тебя разбудит,
Ты вскочишь с бодрой головой,
Оставишь смятую подушку —
Подымешь милую подружку —
И в келье снова пир горой.

О Галич, время невозвратно,
И близок, близок грозный час,
Когда, послыша славы глас,
Покину кельи кров приятный,
Татарский сброшу свой халат.
Простите, девственные музы!
Прости, приют младых отрад!
Надену узкие рейтузы,
Завью в колечки гордый ус,
Заблещет пара эполетов,
И я — питомец важных Муз —
В числе воюющих корнетов!
О Галич, Галич! поспешай!
Тебя зовут и сон ленивый,
И друг ни скромный, ни спесивый,
И кубок полный через край!

Демьян Бедный

Даем

Вперед иди не без оглядки,
Но оглянися и сравни
Былые дни и наши дни.
Старомосковские порядки —
Чертовски красочны они.
Но эти краски ядовиты
И поучительно-страшны.
Из тяжких мук народных свиты
Венки проклятой старины.
На этих муках рос, жирея,
Самодержавный гнусный строй,
От них пьянея и дурея,
Беспечно жил дворянский рой,
Кормились ими все кварталы
Биржевиков и палачей,
Из них копились капиталы
Замоскворецких богачей.

На днях в газете зарубежной
Одним из белых мастеров
Был намалеван краской нежной
Замоскворецкий туз, Бугров
Его купецкие причуды,
Его домашние пиры
С разнообразием посуды
Им припасенной для игры
Игра была и впрямь на диво:
В вечерних сумерках, в саду
С гостями туз в хмельном чаду
На «дичь» охотился ретиво,
Спеша в кустах ее настичь.
Изображали эту «дичь»
Коньяк, шампанское и пиво,
В земле зарытые с утра
Так, чтоб лишь горлышки торчали.
Визжали гости и рычали,
Добычу чуя для нутра.
Хозяин, взяв густую ноту,
Так объявлял гостям охоту:

«Раз, два, три, четыре, пять,
Вышел зайчик погулять,
Вдруг охотник прибегает,
Прямо в зайчика стреляет.
Пиф-паф, ой-ой-ой,
Умирает зайчик мой!»

Неслися гости в сад по знаку.
Кто первый «зайца» добывал,
Тот, соблюдая ритуал,
Изображал собой собаку
И поднимал свирепый лай,
Как будто впрямь какой Кудлай.
В беседке «зайца» распивали,
Потом опять в саду сновали,
Пока собачий пьяный лай
Вновь огласит купецкий рай.
Всю ночь пролаяв по-собачьи,
Обшарив сад во всех местах,
Иной охотник спал в кустах,
Иной с охоты полз по-рачьи.
Но снова вечер приходил,
Вновь стол трещал от вин и снедей,
И вновь собачий лай будил
Жильцов подвальных и соседей.

При всем при том Бугров-купец
Был оборотистый делец, —
По вечерам бесяся с жиру,
Не превращался он в транжиру,
Знал: у него доходы есть,
Что ни пропить их, ни проесть,
Не разорит его причуда,
А шли доходы-то откуда?
Из тех каморок и углов,
Где с трудового жили пота.
Вот где купчине был улов
И настоящая охота!
Отсюда греб он барыши,
Отсюда медные гроши
Текли в купецкие затоны
И превращались в миллионы,
Нет, не грошей уж, а рублей,
Купецких верных прибылей.
Обогащал купца-верзилу
Люд бедный, живший не в раю,
Тем превращая деньги в силу,
В чужую силу — не в свою.

Бугров, не знаю, где он ныне,
Скулит в Париже иль в Берлине
Об им утерянном добре
Иль «божьей милостью помре»,
В те дни, когда жильцы подвалов
Купца лишили капиталов
И отобрали дом и сад,
Где (сколько, бишь, годков назад?
Года бегут невероятно!)
Жилось купчине столь приятно.
Исчез грабительский обман.
Теперь у нас рубли, копейки
Чужой не ищут уж лазейки,
К врагам не лезут уж в карман,
А, силой сделавшись народной,
Страну из темной и голодной
Преобразили в ту страну,
Где мы, угробив старину
С ее основою нестойкой,
Сметя хозяйственный содом,
Мир удивляем новой стройкой
И героическим трудом.
Не зря приезжий иностранец,
Свой буржуазный пятя глянец
В Москве пробывши день иль два
И увидав, как трудовая
Вся пролетарская Москва
В день выходной спешит с трамвая
Попасть в подземное нутро,
Чтоб помогать там рыть метро, —
Всю спесь теряет иностранец
И озирается вокруг.
Бежит с лица его румянец,
В ресницах прячется испуг:
«Да что же это в самом деле!»
Он понимает еле-еле,
Коль объясненье мы даем,
Что государству наш работник
Сам, доброй волею в субботник
Свой трудовой дает заем,
Что он, гордясь пред заграницей
Своей рабочею столицей,
В метро работает своем,
Что трудовой его заем
Весь оправдается сторицей:
Не будет он спешить с утра,
Чтоб сесть в метро, втираясь в давку,
Он сам, жена и детвора
В метро усядутся на лавку
Без лютой брани, без толчков,
Без обдирания боков,
Без нахождения местечка
На чьих-нибудь плечах, грудях, —
Исчезнет времени утечка
И толкотня в очередях, —
Облепленный людскою кашей
Не будет гнать кондуктор взашей
Дверь атакующих «врагов».
Метро к удобствам жизни нашей —
Крупнейший шаг из всех шагов,
Вот почему с такой охотой
— Видали наших молодчаг? —
Мы добровольною работой
Спешим ускорить этот шаг.
Не надо часто нам агитки:
Мы знаем, долг какой несем.
И так у нас везде во всем
от Ленинграда до Магнитки,
от мест, где в зной кипит вода,
от наших южных чудостроев
И до челюскинского льда,
Где мы спасли своих героев.
На днях — известно всем оно! —
Магниткой сделано воззванье.
Магнитогорцами дано
Нам всем великое заданье:
Еще налечь, еще нажать,
Расходов лишних сузить клетку
И новым займом поддержать
Свою вторю лятилетку.
Воззванье это — документ
Неизмеримого значенья.
В нем, что ни слово, аргумент
Для вдохновенья, изученья,
Для точных выводов о том,
Каких великих достижений
Добились мы своим трудом
И вкладом в наш советский дом
Своих мильярдных сбережений.

Магнитострой — он только часть
Работы нашей, но какая!
Явил он творческую страсть,
Себя и нас и нашу власть
Призывным словом понукая.
Да, мы работаем, не спим,
Да, мы в труде — тяжеловозы,
Да, мы промышленность крепим,
Да, поднимаем мы колхозы,
Да, в трудный час мы не сдаем,
Чертополох враждебный косим,
Да, мы культурный наш подъем
На новый уровень возносим,
Да, излечась от старых ран,
Идя дорогою победной,
Для пролетариев всех стран
Страной мы стали заповедной,
Да, наши твердые шаги
С днем каждым тверже и моложе!
Но наши ярые враги —
Враги, они не спят ведь тоже, —
Из кузниц их чадит угар,
Их склады пахнут ядовито,
Они готовят нам удар,
Вооружаясь неприкрыто;
Враг самый наглый — он спешит,
Он у границ советских рыщет,
Соседей слабых потрошит, —
На нас он броситься решит,
Когда союзников подыщет,
Он их найдет: где есть игла,
Всегда подыщется к ней нитка.

Сигнал великий подала
Нам пролетарская Магнитка.
Мы в трудовом сейчас бою,
Но, роя прошлому могилу,
В борьбе за будущность свою
Должны ковать в родном краю
Оборонительную силу.
И мы куем ее, куем,
И на призыв стальной Магнитки —
Дать государству вновь заем —
Мы, сократив свои прибытки,
Ответный голос подаем:
Да-е-е-е-ем!!!

Антон Антонович Дельвиг

Дамон

Вечернее солнце катилось по жаркому небу,
И запад, слиянный с краями далекими моря,
Готовый блестящаго Бога принять, загорался;
В долинах, на холмах звучали пастушьи свирели;
По холмам, долинам бежали стада и шумели;
В прохладе и блеске катилися волны Алфея.

Дамон, вдохновенный певец, добродетельный старец,
Из хижины вышел и сел у дверей на пороге.

Уж семьдесять раз он первыми розами лиру
И длинныя кудри свои украшал, воспевая
На празднике пышном весны и веселье и младость:
А в юности зрелой Камены его полюбили.
Но старость, лишив его сил, убелив ему кудри,
Отнять у него не могла вдохновеннаго дара
И светлой веселости: их добродетель хранила.
И старец улыбкой и взором приветливым встретил
Отвсюду бегущих к нему пастухов и пастушек.
Любезный Дамон, наш певец, добродетельный старец!
Нам песню ты спой, веселую песню: кричали.
Мы любим, после трудов и полдневнаго жара,
В тени близь тебя отдыхать под веселыя песни.
Не сам ли ты пел, что внушенныя музами песни
На сердце больное, усталое веют прохладой,
Которая слаще прохлады, из урны Алфея
С разсветом лиющейся, слаще прохлады, лилеям
Свежесть дающей росы, и вина вековаго,
В амфорах хранимаго дедами, внукам на радость?

Что, добрый? Не так ли ты пел нам? Дамон улыбнулся.
Он с юности ранней до поздняго вечера жизни
Ни в чем не отказывал девам и юношам милым.
И как отказать? Убедительны, сладки их просьбы:
В прекрасных устах и улыбка и речи прекрасны:
Взглянул он на Хлою, перстом погрозил ей и молвил:
Смотри, чтоб не плакать! и ты попадешь в мою песню.
Взял лиру, задумался, к солнцу лицем обратился,
Ударил по струнам и начал хвалою безсмертным:

«Прекрасен твой дар, Аполлон, вдохновенныя мысли!
Кого ты полюбишь, к тому и рано и поздно
В смиренную хижину любят слетаться Камены.
О Эрмий, возвышен твой дар: убедительность речи!
Ты двигаешь силою слова и разум и душу.
Как ваших даров не хвалить, о Гимен, о Паллада!

Что бедную жизнь услаждает? Подруга и мудрость.
Но выше, безценней всего, Эрот и Киприда,
Даяние ваше: красою цветущая младость!
Красивы тюльпан и гвоздика и мак пурпуровый,
Ясмин, и лился красивы: но краше их роза;
Приятны крылатых певцов сладкозвучныя песни:
Приятней полночное пенье твое, Филомела!
Все ваши прекрасны дары, о безсмертные боги!
Прекраснее всех красотою цветущая младость:
Прекрасней, проходчивей всех. Пастухи и пастушки!
Любовь с красотою не жители: гости земные,
Блестят как роса, как роса и взлетают на небо.
А тщетны без них нам и мудрость, и дар убежденья!
Крылатых гостей не прикличешь и лирой Орфея!
Все, други, вы скажете скоро, как дед говорит ваш:
Бывало, любили меня, а нынче не любят!
Да вот и вчера.... Что краснеешь ты, Хлоя? взгляните,
Взгляните на щеки ея: как шиповник алеют!

Глядите: по ним две росинки, блестя, покатились!
Не вправду ль тебе говорил я: смотри, чтоб не плакать!
И ты попадешь в мою песню: сказал, и исполню.»

И все оглянулись на Хлою прекрасную. Хлоя
Щеками горячими робко прижалась к подруге,
И шепот веселый и шум в пастухах пробудила.
Дамон, улыбаясь на шум их и шопот веселый,
Громчей заиграл и запел веселей и быстрее:

«Вчера, о друзья, у прохладной пещеры, где Нимфы,
Игривыя дщери Алфея и ближних потоков,
Расчесывать кудри зеленыя любят сходиться
И вторить со смехом и песням и клятвам любовным,
Там встретил я Хлою. Старинушка добрый, спой песню:
Она мне сказала: с охотой, пастушка, с охотой!
Но даром я песень не пел никогда для пастушек;
Сперва подари что-нибудь, я спою. Что могу я

Тебе подарить? Вот венок я сплела! О, прекрасен,
Красиво сплетен твой венок: но венка мне не надо.
Свирелку возьми! Мне свирелку! красавица? сам я
Искусно клею их воском душистым. Так что же
Тебе подарю я? Возьмешь ли корзинку? мне нынче
Ее подарил мой отец: а ты знаешь, корзинки
Плетет он прекрасно. Но, дедушка, что же молчишь ты?
Зачем головой ты качаешь? Иль этого мало?
Возьми же в придачу ты овцу любую! Шалунья,
Шалунья, не знать в твои годы, чем платят за песни!
Чего же тебе? Поцелуя. Чего? Поцелуя.
Как, этой безделицы? Ах, за нее бы я отдал
Не только венок и свирелку, корзинку и овцу:
Себя самого! Поцелуй же! Ах, дедушка добрый!
Все овцы мои разбежались; чтоб волк их не встретил;
Прощай, побегу я за ними. Сказала, и мигом,

Как легкая серна, как Нимфа дубравная скрылась.
Взглянул я на кудри седыя, вздохнул и промолвил:
Цвет белый пастушкам приятен в нарциссах, в лилеях;
А белыя кудри пастушкам не милы. Вот, други,
Вам песня моя: весела ли, судите вы сами.»

Умолк. Все хвалили веселую песню Дамона;
А Хлоя дала поцелуй (так хотели пастушки)
Седому слагателю песней игривых и сладких:
И радость блеснула во взорах певца. Возвращаясь
К своим шалашам пастухи и пастушки: о боги,
Молились, пошлите вы нам добродетель и мудрость!
Пусть весело встретим мы старость, подобно Дамону!
Пусть также без грусти, но с тихой улыбкою скажем:
Бывало, любили меня, а ныньче не любят!

Антон Антонович Дельвиг

Дамон

(Идиллия)
Вечернее солнце катилось по жаркому небу,
И запад, слиянный с краями далекими моря,
Готовый блестящего бога принять, загорался;
В долинах, на холмах звучали пастушьи свирели;
По холмам, долинам бежали стада и шумели;
В прохладе и блеске катилися волны Алфея.

Дамон, вдохновенный певец, добродетельный старец,
Из хижины вышел и сел у дверей на пороге.
Уж семьдесят раз он первыми розами лиру
И длинные кудри свои украшал, воспевая
На празднике пышном весны и веселье, и младость.
А в юности зрелой камены его полюбили.
Но старость, лишив его сил, убелив ему кудри,
Отнять у него не могла вдохновенного дара
И светлой веселости: их добродетель хранила.
И старец улыбкой и взором приветливым встретил
Отвсюду бегущих к нему пастухов и пастушек.
«Любезный Дамон, наш певец, добродетельный старец!
Нам песню ты спой, веселую песню, — кричали, —
Мы любим, после трудов и полдневного жара,
В тени близь тебя отдыхать под веселые песни.
Не сам ли ты пел, что внушенные музами песни
На сердце больное, усталое веют прохладой,
Которая слаще прохлады, из урны Алфея
С рассветом лиющейся, слаще прохлады, лилеям
Свежесть дающей росы, и вина векового,
В амфорах хранимого дедами, внукам на радость?
Что, добрый? Не так ли ты пел нам?» Дамон улыбнулся.
Он с юности ранней до позднего вечера жизни
Ни в чем не отказывал девам и юношам милым.
И как отказать? Убедительны, сладки их просьбы:
В прекрасных устах и улыбка, и речи прекрасны.
Взглянул он на Хлою, перстом погрозил ей и молвил:
«Смотри, чтоб не плакать! и ты попадешь в мою песню».
Взял лиру, задумался, к солнцу лицом обратился,
Ударил по струнам и начал хвалою бессмертным:

«Прекрасен твой дар, Аполлон, — вдохновенные мысли!
Кого ты полюбишь, к тому и рано и поздно
В смиренную хижину любят слетаться камены.
О Эрмий, возвышен твой дар — убедительность речи!
Ты двигаешь силою слова и разум и душу.
Как ваших даров не хвалить, о Гимен, о Паллада!
Что бедную жизнь услаждает? — Подруга и мудрость.
Но выше, бесценней всего, Эрот и Киприда,
Даяние ваше — красою цветущая младость!
Красивы тюльпан, и гвоздика, и мак пурпуровый,
Ясмин, и лился красивы — но краше их роза;
Приятны крылатых певцов сладкозвучные песни —
Приятней полночное пенье твое, Филомела!
Все ваши прекрасны дары, о бессмертные боги!
Прекраснее всех красотою цветущая младость,
Прекрасней, проходчивей всех. Пастухи и пастушки!
Любовь с красотою не жители — гости земные,
Блестят, как роса, как роса, и взлетают на небо.
А тщетны без них нам и мудрость, и дар убежденья!
Крылатых гостей не прикличешь и лирой Орфея!
Все, други, вы скажете скоро, как дед говорит ваш:
Бывало, любили меня, а нынче не любят!
Да вот и вчера… Что краснеешь ты, Хлоя? взгляните,
Взгляните на щеки ее: как шиповник алеют!
Глядите: по ним две росинки, блестя, покатились!
Не вправду ль тебе говорил я: смотри, чтоб не плакать!
И ты попадешь в мою песню: сказал — и исполню».
И все оглянулись на Хлою прекрасную. Хлоя
Щеками горячими робко прижалась к подруге,
И шепот веселый и шум в пастухах пробудила.
Дамон, улыбаясь на шум их и шепот веселый,
Громчей заиграл и запел веселей и быстрее:

«Вчера, о друзья, у прохладной пещеры, где нимфы,
Игривые дщери Алфея и ближних потоков,
Расчесывать кудри зеленые любят сходиться
И вторить со смехом и песням, и клятвам любовным,
Там встретил я Хлою. „Старинушка добрый, спой песню“, —
Она мне сказала. — „С охотой, пастушка, с охотой!
Но даром я песень не пел никогда для пастушек;
Сперва подари что-нибудь, я спою“. — „Что могу я
Тебе подарить? Вот венок я сплела!“ — „О, прекрасен,
Красиво сплетен твой венок, но венка мне не надо“.
— „Свирелку возьми!“ — „Мне свирелку! красавица? Сам я
Искусно клею их воском душистым“. — „Так что же
Тебе подарю я? Возьмешь ли корзинку? Мне нынче
Ее подарил мой отец — а ты знаешь, корзинки
Плетет он прекрасно. Но, дедушка, что же молчишь ты?
Зачем головой ты качаешь? Иль этого мало?
Возьми же в придачу ты овцу любую!“ — „Шалунья,
Шалунья, не знать в твои годы, чем платят за песни!“
— „Чего же тебе?“ — „Поцелуя“. — „Чего?“ — „Поцелуя“.
— „Как, этой безделицы?“ — „Ах, за нее бы я отдал
Не только венок и свирелку, корзинку и овцу:
Себя самого! Поцелуй же!“ — „Ах, дедушка добрый!
Все овцы мои разбежались; чтоб волк их не встретил,
Прощай, побегу я за ними“. — Сказала, и мигом
Как легкая серна, как нимфа дубравная, скрылась.
Взглянул я на кудри седые, вздохнул и промолвил:
Цвет белый пастушкам приятен в нарциссах, в лилеях;
А белые кудри пастушкам не милы. Вот, други,
Вам песня моя: весела ли, судите вы сами».

Умолк. Все хвалили веселую песню Дамона;
А Хлоя дала поцелуй (так хотели пастушки)
Седому слагателю песней игривых и сладких —
И радость блеснула во взорах певца. Возвращаясь
К своим шалашам, пастухи и пастушки: «О боги, —
Молились, — пошлите вы нам добродетель и мудрость!
Пусть весело встретим мы старость, подобно Дамону!
Пусть так же без грусти, но с тихой улыбкою скажем:
«Бывало, любили меня, а нынче не любят!»

Василий Жуковский

Кот в сапогах

Жил мельник. Жил он, жил и умер,
Оставивши своим трем сыновьям
В наследство мельницу, осла, кота
И… только. Мельницу взял старший сын,
Осла взял средний; а меньшому дали
Кота. И был он крепко не доволен
Своим участком. «Братья, — рассуждал он, —
Сложившись, будут без нужды; а я,
Изжаривши кота, и съев, и сделав
Из шкурки муфту, чем потом начну
Хлеб добывать насущный?» Так он вслух,
С самим собою рассуждая, думал;
А Кот, тогда лежавший на печурке,
Разумное подслушав рассужденье,
Сказал ему: «Хозяин, не печалься;
Дай мне мешок да сапоги, чтоб мог я
Ходить за дичью по болоту — сам
Тогда увидишь, что не так-то беден
Участок твой». Хотя и не совсем
Был убежден Котом своим хозяин,
Но уж не раз случалось замечать
Ему, как этот Кот искусно вел
Войну против мышей и крыс, какие
Выдумывал он хитрости и как
То, мертвым притворясь, висел на лапах
Вниз головой, то пудрился мукой,
То прятался в трубу, то под кадушкой
Лежал, свернувшись в ком; а потому
И слов Кота не пропустил он мимо
Ушей. И подлинно, когда он дал
Коту мешок и нарядил его
В большие сапоги, на шею Кот
Мешок надел и вышел на охоту
В такое место, где, он ведал, много
Водилось кроликов. В мешок насыпав
Трухи, его на землю положил он;
А сам вблизи как мертвый растянулся
И терпеливо ждал, чтобы какой невинный,
Неопытный в науке жизни кролик
Пожаловал к мешку покушать сладкой
Трухи, и он не долго ждал; как раз
Перед мешком его явился глупый,
Вертлявый, долгоухий кролик; он
Мешок понюхал, поморгал ноздрями,
Потом и влез в мешок; а Кот проворно
Мешок стянул снурком и без дальнейших
Приветствий гостя угостил по-свойски.
Победою довольный, во дворец
Пошел он к королю и приказал,
Чтобы о нем немедля доложили.
Велел ввести Кота в свой кабинет
Король. Вошед, он поклонился в пояс;
Потом сказал, потупив морду в землю:
«Я кролика, великий государь,
От моего принес вам господина,
Маркиза Карабаса (так он вздумал
Назвать хозяина); имеет честь
Он вашему величеству свое
Глубокое почтенье изъявить
И просит вас принять его гостинец».
«Скажи маркизу, — отвечал король, —
Что я его благодарю и что
Я очень им доволен». Королю
Откланявшися, Кот пошел домой;
Когда ж он шел через дворец, то все
Вставали перед ним и жали лапу
Ему с улыбкой, потому что он
Был в кабинете принят королем
И с ним наедине (и уж, конечно,
О государственных делах) так долго
Беседовал; а Кот был так учтив,
Так обходителен, что все дивились
И думали, что жизнь свою провел
Он в лучшем обществе. Спустя немного
Отправился опять на ловлю Кот,
В густую рожь засел с своим мешком
И там поймал двух жирных перепелок.
И их немедленно он к королю,
Как прежде кролика, отнес в гостинец
От своего маркиза Карабаса.
Охотник был король до перепелок;
Опять позвать велел он в кабинет
Кота и, перепелок сам принявши,
Благодарить маркиза Карабаса
Велел особенно. И так наш Кот
Недели три-четыре к королю
От имени маркиза Карабаса
Носил и кроликов и перепелок.
Вот он однажды сведал, что король
Сбирается прогуливаться в поле
С своею дочерью (а дочь была
Красавицей, какой другой на свете
Никто не видывал) и что они
Поедут берегом реки. И он,
К хозяину поспешно прибежав,
Ему сказал: «Когда теперь меня
Послушаешься ты, то будешь разом
И счастлив и богат; вся хитрость в том,
Чтоб ты сейчас пошел купаться в реку;
Что будет после, знаю я; а ты
Сиди себе в воде, да полоскайся,
Да ни о чем не хлопочи». Такой
Совет принять маркизу Карабасу
Нетрудно было; день был жаркий; он
С охотою отправился к реке,
Влез в воду и сидел в воде по горло.
А в это время был король уж близко.
Вдруг начал Кот кричать: «Разбой! разбой!
Сюда, народ!» — «Что сделалось?» — подъехав,
Спросил король. «Маркиза Карабаса
Ограбили и бросили в реку;
Он тонет». Тут, по слову короля,
С ним бывшие придворные чины
Все кинулись ловить в воде маркиза.
А королю Кот на ухо шепнул:
«Я должен вашему величеству донесть,
Что бедный мой маркиз совсем раздет;
Разбойники все платье унесли».
(А платье сам, мошенник, спрятал в куст.)
Король велел, чтобы один из бывших
С ним государственных министров снял
С себя мундир и дал его маркизу.
Министр тотчас разделся за кустом;
Маркиза же в его мундир одели,
И Кот его представил королю;
И королем он ласково был принят.
А так как он красавец был собою,
То и совсем не мудрено, что скоро
И дочери прекрасной королевской
Понравился; богатый же мундир
(Хотя на нем и не совсем в обтяжку
Сидел он, потому что брюхо было
У королевского министра) вид
Ему отличный придавал — короче,
Маркиз понравился; и сесть с собой
В коляску пригласил его король;
А сметливый наш Кот во все лопатки
Вперед бежать пустился. Вот увидел
Он на лугу широком косарей,
Сбиравших сено. Кот им закричал:
«Король проедет здесь; и если вы ему
Не скажете, что этот луг
Принадлежит маркизу Карабасу,
То он всех вас прикажет изрубить
На мелкие куски». Король, проехав,
Спросил: «Кому такой прекрасный луг
Принадлежит?» — «Маркизу Карабасу», —
Все закричали разом косари
(В такой их страх привел проворный Кот),
«Богатые луга у вас, маркиз», —
Король заметил. А маркиз, смиренный
Принявши вид, ответствовал: «Луга
Изрядные». Тем временем поспешно
Вперед ушедший Кот увидел в поле
Жнецов: они в снопы вязали рожь.
«Жнецы, — сказал он, — едет близко наш
Король. Он спросит вас: чья рожь? И если
Не скажете ему вы, что она
Принадлежит маркизу Карабасу,
То он вас всех прикажет изрубить
На мелкие куски». Король проехал.
«Кому принадлежит здесь поле?» — он
Спросил жнецов. — «Маркизу Карабасу», —
Жнецы ему с поклоном отвечали.
Король опять сказал: «Маркиз, у вас
Богатые поля». Маркиз на то
По-прежнему ответствовал смиренно:
«Изрядные». А Кот бежал вперед
И встречных всех учил, как королю
Им отвечать. Король был поражен
Богатствами маркиза Карабаса.
Вот наконец в великолепный замок
Кот прибежал. В том замке людоед
Волшебник жил, и Кот о нем уж знал
Всю подноготную; в минуту он
Смекнул, что делать: в замок смело
Вошед, он попросил у людоеда
Аудиенции; и людоед,
Приняв его, спросил: «Какую нужду
Вы, Кот, во мне имеете?» На это
Кот отвечал: «Почтенный людоед,
Давно слух носится, что будто вы
Умеете во всякий превращаться,
Какой задумаете, вид; хотел бы
Узнать я, подлинно ль такая мудрость
Дана вам?» — «Это правда; сами, Кот,
Увидите». И мигом он явился
Ужасным львом с густой, косматой гривой
И острыми зубами. Кот при этом
Так струсил, что (хоть был и в сапогах)
В один прыжок под кровлей очутился.
А людоед, захохотавши, принял
Свой прежний вид и попросил Кота
К нему сойти. Спустившись с кровли, Кот
Сказал: «Хотелось бы, однако, знать мне,
Вы можете ль и в маленького зверя,
Вот, например, в мышонка, превратиться?»
«Могу, — сказал с усмешкой людоед, —
Что ж тут мудреного?» И он явился
Вдруг маленьким мышонком. Кот того
И ждал; он разом: цап! и съел мышонка.
Король тем временем подъехал к замку,
Остановился и хотел узнать,
Чей был он. Кот же, рассчитавшись
С его владельцем, ждал уж у ворот,
И в пояс кланялся, и говорил:
«Не будет ли угодно, государь,
Пожаловать на перепутье в замок
К маркизу Карабасу?» — «Как, маркиз, —
Спросил король, — и этот замок вам же
Принадлежит? Признаться, удивляюсь;
И будет мне приятно побывать в нем».
И приказал король своей коляске
К крыльцу подъехать; вышел из коляски;
Принцессе ж руку предложил маркиз;
И все пошли по лестнице высокой
В покои. Там в пространной галерее
Был стол накрыт и полдник приготовлен
(На этот полдник людоед позвал
Приятелей, но те, узнав, что в замке
Король был, не вошли, и все домой
Отправились). И, сев за стол роскошный,
Король велел маркизу сесть меж ним
И дочерью; и стали пировать.
Когда же в голове у короля
Вино позашумело, он маркизу
Сказал: «Хотите ли, маркиз, чтоб дочь
Мою за вас я выдал?» Честь такую
С неимоверной радостию принял
Маркиз. И свадьбу вмиг сыграли. Кот
Остался при дворе, и был в чины
Произведен, и в бархатных являлся
В дни табельные сапогах. Он бросил
Ловить мышей, а если и ловил,
То это для того, чтобы немного
Себя развлечь и сплин, который нажил
Под старость при дворе, воспоминаньем
О светлых днях минувшего рассеять.

Алексей Константинович Толстой

Сказка про короля и про монаха

Жил-был однажды король, и с ним жила королева,
Оба любили друг друга, и всякий любил их обоих.
Правда, и было за что их любить; бывало, как выйдет
В поле король погулять, набьет он карман пирогами,
Бедного встретит — пирог! «На, брат,— говорит,— на здоровье!»
Бедный поклонится в пояс, а тот пойдет себе дальше.
Часто король возвращался с пустым совершенно карманом.
Также случалось порой, что странник пройдет через город,
Тотчас за странником шлет королева своих скороходов.
«Гей,— говорит,— скороход! Скорей вы его воротите!»
Тот воротится в страхе, прижмется в угол прихожей,
Думает, что-то с ним будет, уж не казнить привели ли?
АН совсем не казнить! Ведут его к королеве.
«Здравствуйте, братец,— ему говорит королева,— присядьте.
Чем бы попотчевать вас? Повара, готовьте закуску!»
Вот повара, поварихи и дети их, поваренки,
Скачут, хлопочут, шумят, и варят, и жарят закуску.
Стол приносят два гайдука с богатым прибором.
Гостя сажают за стол, а сами становятся сзади.
Странник садится, жует да, глотая, вином запивает,
А королева меж тем бранит и порочит закуску:
«Вы,— говорит,— на нас не сердитесь, мы люди простые.
Муж ушел со двора, так повара оплошали!»
Гость же себе на уме: «Добро, королева, спасибо!
Пусть бы везде на дороге так плохо меня угощали!»

Вот как жили король с королевой, и нечего молвить,
Были они добряки, прямые, без всяких претензий…
Кажется, как бы, имея такой счастливый характер,
Им счастливым не быть на земле? Ан вышло иначе!

Помнится, я говорил, что жители все королевства
Страх короля как любили. Все! Одного исключая!
Этот один был монах, не такой, как бывают монахи,
Смирные, скромные, так что и громкого слова не молвят.
Нет, куда! Он первый был в королевстве гуляка!
Тьфу ты! Ужас берет, как подумаешь, что за буян был!
А меж тем такой уж пролаз, такая лисица,
Что, пожалуй, святым прикинется, если захочет.
Дьяком он был при дворе; то есть если какие бумаги
Надобно было писать, то ему их всегда поручали.
Так как король был добряк, то и всех он считал добряками,
Дьяк же то знал, и ему короля удалося уверить,
Что святее его на свете нет человека.
Добрый король с ним всегда и гулял, и спал, и обедал,
«Вот,— говаривал он, на плечо опираясь монаха,—
Вот мой лучший друг, вот мой вернейший товарищ».
Да, хорош был товарищ! Послушайте, что он за друг был!
Раз король на охоте, наскучив быстрою скачкой,
Слез, запыхавшись, с коня и сел отдохнуть под дубочки.
Гаркая, гукая, мимо его пронеслась охота,
Стихли мало-помалу и топот, и лай, и взыванья.
Стал он думать о разных делах в своем королевстве:
Как бы счастливее сделать народ, доходы умножить,
Податей лишних не брать, а требовать то лишь, что можно.
Вдруг шорохнулись кусты, король оглянулся и видит,
С видом смиренным монах стоит, за поясом четки,
«Ваше величество,— он говорит,— давно мне хотелось
Тайно о важном деле с тобою молвить словечко!
Ты мой отец, ты меня и кормишь, и поишь, и кров мне
От непогоды даешь, так как тебя не любить мне!»
В ноги упал лицемер и стал обнимать их, рыдая.
Бедный король прослезился: «Вставай,— говорит он,— вставай, брат!
Все, чего хочешь, проси! Коль только можно, исполню!»
— «Нет, не просить я пришел, уж ты и так мне кормилец!
Хочется чем-нибудь доказать мне свою благодарность.
Слушай, какую тебе я открою дивную тайну!
Если в то самое время, как кто-нибудь умирает,
Сильно ты пожелаешь, душа твоя в труп угнездится,
Тело ж на землю падет и будет лежать без дыханья.
Так ты в теле чужом хозяином сделаться можешь!»
В эту минуту олень, пронзенный пернатой стрелою,
Прямо на них налетел и грянулся мертвый об землю.
«Ну,— воскликнул монах,— теперь смотри в оба глаза».
Стал пред убитым оленем и молча вперил в него очи.
Мало-помалу начал бледнеть, потом зашатался
И без дыхания вдруг как сноп повалился на землю.
В то же мгновенье олень вскочил и проворно запрыгал,
Вкруг короля облетел, подбежал, полизал ему руку,
Стал пред монаховым телом и грянулся б землю мертвый.
Тотчас на ноги вспрянул монах как ни в чем не бывало —
Ахнул добрый король, и вправду дивная тайна!
Он в удивленье вскричал: «Как, братец, это ты сделал?»
— «Ваше величество,— тот отвечал, лишь стоит серьезно
Вам захотеть, так и вы то же самое можете сделать!
Вот, например, посмотри: сквозь лес пробирается серна,
В серну стрелой я пущу, а ты, не теряя минуты,
В тело ее перейди, и будешь на время ты серной».
Тут монах схватил самострел, стрела полетела,
Серна прыгнула вверх и пала без жизни на землю.
Вскоре потом упал и король, а серна вскочила.
То лишь увидел монах, тотчас в королевское тело
Он перешел и рожок поднял с земли королевский.
Начал охоту сзывать, и вмиг прискакала охота.
«Гей, вы, псари!— он вскричал.— Собак спустите со своров,
Серну я подстрелил, спешите, трубите, скачите!»
Прыгнул мнимый король на коня, залаяла стая,
Серна пустилась бежать, и вслед поскакала охота.
Долго несчастный король сквозь чащу легкою серной
Быстро бежал, наконец он видит в сторонке пещеру,
Мигом в нее он влетел, и след его псы потеряли.

Гордо на статном коне в ворота вехал изменник,
Слез на средине двора и прямо идет к королеве.
«Милая ты королева моя,— изменник вещает,—
Солнце ты красное, свет ты очей моих, месяц мой ясный,
Был я сейчас на охоте, невесело что-то мне стало;
Скучно, вишь, без тебя, скорей я домой воротился,
Ах ты, мой перл дорогой, ах ты, мой яхонт бесценный!»
Слышит его королева, и странно ей показалось:
Видит, пред нею король, но что-то другие приемы,
Тот, бывало, придет да скажет: «Здравствуй, хозяйка!»,
Этот же сладкий такой, ну что за сахар медович!
Дня не прошло, в короле заметили все перемену.
Прежде, бывало, придут к нему министры с докладами,
Он переслушает всех, обо всем потолкует, посудит,
Дело, подумав, решит и скажет: «Прощайте, министры!»
Ныне ж, лишь только прийдут, ото всех отберет он бумаги,
Бросит под стол и велит принесть побольше наливки.
Пьет неумеренно сам да министрам своим подливает.
Те из учтивости пьют, а он подливает все больше.
Вот у них зашумит в голове, начнут они спорить,
Он их давай поджигать, от спора дойдет и до драки,
Кто кого за хохол, кто за уши схватит, кто за нос,
Шум подымут, что все прибегут царедворцы,
Видят, что в тронной министры катаются все на паркете,
Сам же на троне король, схватившись за боки, хохочет.
Вот крикунов разоймут, с трудом подымут с паркета,
И на другой день король их улицы мыть отсылает:
«Вы-де пьяницы, я-де вас научу напиваться,
Это-де значит разврат, а я не терплю-де разврата!»

Если ж в другой раз придет к нему с вопросом кухмейстер:
«Сколько прикажешь испечь пирогов сегодня для бедных?»
— «Я тебе дам пирогов,— закричит король в исступленье,—
Я и сам небогат, а то еще бедных кормить мне!
В кухню скорей убирайся, не то тебе розги, разбойник!»
Если же странник пройдет и его позовет королева,
Только о том лишь узнает король, наделает шуму.
«Вон его,— закричит,— в позатыльцы его, в позатыльцы!
Много бродяг есть на свете, еще того и смотри, что
Ложку иль вилку он стянет, а у меня их немного!»
Вот каков был мнимый король, монах-душегубец.
А настоящий король меж тем одинокою серной
Грустно средь леса бродил и лил горячие слезы.
«Что-то,— он думал,— теперь происходит с моей королевой!
Что, удалось ли ее обмануть лицемеру монаху?
Уж не о собственном плачу я горе, уж пусть бы один я
В деле сем пострадал, да жаль мне подданных бедных!»
Так сам с собой рассуждая, скитался в лесу он дремучем,
Серны другие к нему подбегали, но только лишь взглянут
В очи ему, как назад бежать они пустятся в страхе.
Странное дело, что он, когда был еще человеком,
В шорохе листьев, иль в пении птиц, иль в ветре сердитом
Смысла совсем не видал, а слышал простые лишь звуки,
Ныне ж, как сделался серной, то все ему стало понятно:
«Бедный ты, бедный король,— ему говорили деревья,—
Спрячься под ветви ты наши, так дождь тебя не замочит!»
«Бедный ты, бедный король,— говорил ручеек торопливый,—
Выпей струи ты мои, так жажда тебя не измучит!»
«Бедный ты, бедный король,— кричал ему ветер сердитый,—
Ты не бойся дождя, я тучи умчу дождевые!»
Птички порхали вокруг короля и весело пели.
«Бедный король,— они говорили,— мы будем стараться
Песней тебя забавлять, мы рады служить, как умеем!»

Шел однажды король через гущу и видит, на травке
Чижик лежит, умирая, и тяжко, с трудом уже дышит.
Чижик другой для него натаскал зеленого моху,
Стал над головкой его, и начали оба прощаться.
«Ты прощай, мой дружок,— чирикал чижик здоровый,—
Грустно будет мне жить одному, ты сам не поверишь!»
— «Ты прощай, мой дружок,— шептал умирающий чижик,—
Только не плачь обо мне, ведь этим ты мне не поможешь,
Много чижиков есть здесь в лесу, ты к ним приютися!»
— «Полно,— тот отвечал,— за кого ты меня принимаешь!
Может ли чижик чужой родного тебя заменить мне?»
Он еще говорил, а тот уж не мог его слышать!
Тут внезапно счастливая мысль короля поразила.
Стал перед птичкою он, на землю упал и из серны
Сделался чижиком вдруг, вспорхнул, захлопал крылами,
Весело вверх поднялся и прямо из темного леса
В свой дворец полетел.
Сидела одна королева;
В пяльцах она вышивала, и капали слезы на пяльцы.
Чижик в окошко впорхнул и сел на плечо к королеве,
Носиком начал ее целовать и песню запел ей.
Слушая песню, вовсе она позабыла работу.
Голос его как будто бы ей показался знакомым,
Будто она когда-то уже чижика этого знала,
Только припомнить никак не могла, когда это было.
Слушала долго она, и так ее тронула песня,
Что и вдвое сильней потекли из очей ее слезы.
Птичку она приласкала, тихонько прикрыла рукою
И, прижав ко груди, сказала: «Ты будешь моею!»
С этой поры куда ни пойдет королева, а чижик
Так за ней и летит и к ней садится на плечи.
Видя это, король, иль правильней молвить, изменник,
Тотчас смекнул, в чем дело, и говорит королеве:
«Что это, душенька, возле тебя вертится все чижик?
Я их терпеть не могу, они пищат, как котенки,
Сделай ты одолженье, вели его выгнать в окошко!»
— «Нет,— говорит королева,— я с ним ни за что не
— «Ну, так, по крайней мере, вели его ты изжарить.
Пусть мне завтра пораньше его подадут на закуску!»
Страшно сделалось тут королеве, она еще больше
Стала за птичкой смотреть, а тот еще больше сердитый.
Вот пришлось, что соседи войну королю обявили.
Грянули в трубы, забили в щиты, загремели в литавры,
С грозным оружьем к стенам городским подступил неприятель,
Город стал осаждать и стены ломать рычагами.
Вскоре он сделал пролом, и все его воины с криком
Хлынули в город и прямо к дворцу короля побежали.
Входят толпы во дворец, все падают ниц царедворцы.
Просят пощады, кричат, но на них никто и не смотрит,
Ищут все короля и нигде его не находят.
Вот за печку один заглянул, ан глядь!— там, прикрывшись,
Бледный, как тряпка, король сидит и дрожит как осина.
Тотчас схватили его за хохол, тащить его стали,
Но внезапно на них с ужасным визгом и лаем
Бросился старый Полкан, любимый пес королевский.
Смирно лежал он в углу и на все смотрел равнодушно.
Старость давно отняла у Полкана прежнюю ревность,
Но, увидя теперь, что тащат его господина,
Кровь в нем взыграла, он встал, глаза его засверкали,
Хвост закрутился, и он полетел господину на помощь…
Бедный Полкан! Зачем на свою он надеялся силу!
Сильный удар он в грудь получил и мертвый на землю
Грянулся,— тотчас в него перешел трусишка изменник,
Хвост поджал и пустился бежать, бежать без оглядки.
Чижик меж тем сидел на плече у милой хозяйки.
Видя, что мнимый король обратился со страху в Полкана,
В прежнее тело свое он скорей перешел и из птички
Сделался вновь королем. Он первый попавшийся в руки
Меч схватил и громко вскричал: «За мною, ребята!»
Грозно напал на врагов, и враги от него побежали.
Тут, обратившись к народу: «Послушайте, дети,— он молвил,—
Долго монах вас морочил, теперь он достиг наказанья,
Сделался старым он псом, а я королем вашим прежним!»
— «Батюшка!— крикнул народ,— и впрямь ты король наш родимый!»
Все закричали «ура!» и начали гнать супостата.
Вскоре очистился город, король с королевою в церковь
Оба пошли и набожно там помолилися Богу.
После ж обедни король богатый дал праздник народу.
Три дни народ веселился. Достаточно ели и пили,
Всяк короля прославлял и желал ему многие лета.

Антиох Дмитриевич Кантемир

На состояние сего света. К солнцу

На состояние сего света
К солнцу

Солнце! Хотя существо твое столь есть чудно,
Что ему в век довольно удивиться трудно —
В чем нам и свидетельство древни показали,
Когда тебя за бога чрез то почитали, —
Однако мог бы я то признать несомненно,
Что было б ты в дивности твоей переменно,
Если б ты в себе живость и чувства имело,
Чем бы могло всякое в свете познать дело.
Буде б честь от нас богу ты узнать желало —
В-первых, бы суеверий бездну тут сыскало.
Мужик, который соху оставил недавно,
Аза в глаза не знает и болтнуть исправно,
А прислушайся, что врет и что его вздоры!
Ведь не то, как на Волге разбивают воры.
Да что ж? Он ти воротит богословски речи:
Какие пред иконы должно ставить свечи,
Что теперь в церквах вошло старине противно;
Как брадобритье терпит бог, то ему дивно.
На что, бает, библию отдают в печати,
Котору христианам больно грешно знати?
Вон иной, зачитавшись, да ереси сеет;
Говорит: «Не грешен тот, кто бороду бреет».
Парики — уж всяк знает, что дьявольско дело,
А он, что то не грешно, одно спорит смело;
Платье немецко носит, да притом манжеты;
Кто их назовет добром? все — адски приметы;
А таки сказуют, что то не противно богу.
Ох! как страшно и слышать таку хулу многу!
Все ж то се нет ничего; вон услышишь новый
От него тверд документ, давно уж готовый.
«Как, — говорит, — библию не грешно читати,
Что она вся держится на жидовской стати?
Вон де за то одного и сожгли недавно,
Что, зачитавшись там, стал Христа хулить явно.
Ой нет, надо библии отбегать как можно,
Бо, зачитавшись в ней, пропадешь безбожно.
Есть и без нея что честь, лишь была б охота,
Вот, полно, мне мешает домашня забота,
А то б я купил книгу, котору, не знаю
Какой, пустынник писал, да Семик быть, чаю.
Так то-то уже книга, что аж уши вянут,
Как было грамотники у нас читать станут!
Там писано, как земля четырьмя китами
Стоит, которы ее подперли спинами;
Сколько Солнце всякий день миллионов ходит,
И где оно в палаты в отдышку заходит;
Как в нынешнее время не будут являться
Святцы и богатыри; что люди мерзятся
Брадобритием и всем бусурманским нравом,
Не ходят в старом отцов предании правом.
Все там есть о старине. С мала до велика
Сказать мне все подробну не станет языка».
Все ж то се еще сошник плесть безмозгло смеет;
Все врет, хоть слова складно молвить не сумеет.
Кто ж опишет которы по грамоте бродят?
Те-то суеверие все в народе родят;
От сих безмозглых голов родятся расколы;
Всякий простонародный в них корень крамолы;
Что же пьянство, то у них в самом живом цвете.
Тая-то вещь им мнится всех шятейша в свете.
Ну-тко скажи такому, что всяк день воскресный
Не в пьянстве должно справлять во всей поднебесной,
Но лучше б в учениях церковных медлети,
Неж на кабаках пьяным бесчинно шумети, —
То уж он ти понесет представлять резоны,
Что с ума тя собьет, хоть ты как будь ученый.
Выймет тебе с сундука тетради цвелые,
Предложит истории все сполна святые,
Не минет и своего отца Аввакума —
Так его запальчивость тут возьмет угрюма.
И тотчас, те предложив, начнет уличати:
«Грешно-де весь день будет богу докучати;
Смотри, что истории в себе заключают:
Ведь и в небе обедни в часы отпевают,
А не весь день по-вашему в молитве трудятся;
Отпев час урочный там, с богом веселятся».
Сей-то муж в философии живет ненарушно:
Признают то пьяницы все единодушно;
Сей и Аристотелю не больно уступит,
Паче когда к мудрости вина кружку купит.
Да что ж сим дивиться? Вон на пастырей взглянем,
Так тут-то уже разве, дивяся, устанем;
Хочет ли кто божьих слов в церкви поучиться
От пастыря, то я в том готов поручиться,
Что, ходя в церковь, не раз по́том обольется,
А чуть ли о том от них и слова добьется.
Если ж бы он подошел к попу на кружало,
То уж там одних ушей будет ему мало,
Не переслушаешь речь его медоточну:
Опишет он там кругом церковь всю восточну.
Да как? Не учением ведь здравым и умным,
Но суеверным мозгом своим, с вина шумным,
Плетет тут без рассмотру и без стыда враки;
В-первых, как он искусен все совершать браки,
Сколько раз коло стола обводити знает
И какой стих за всяким ходом припевает.
То, все это рассказав, станет поучати,
Как с честью его руку должно целовати.
«Не знаю, — говорит, — как те люди спасутся,
Что давать нам на церковь и с деньгами жмутся.
Ведь вот не с добра моя в заплатах-де ряса;
Вон дома на завтра нет купить на что мяса;
Все-де черт склонил людей и с немцами знаться.
О, проклятые! Зачем нас дарить скупятся?
Как такие исцелят души своей раны,
Что не трепещут смело знаться с бусурманы?
Каки б они ни были, да только не русски;
Надобно б их отбегать: уж в них путь не узкий,
Но широкие врата к пагубе доводят,
Они ж, несмотря на то, смело туда входят!
А нам-де уже затем пересеклась дача,
И с просфирами, увы! бедств, достойных плача!»
Но ежели те речи поверстать бы в дело,
То б казанье написал с залишком всецело.
Как же, на таких смотря, уж простолюдины
К заблуждению себе не возьмут причины?
Все ж то это мелкоту я здесь предлагаю,
Которую по силе могу знать и знаю;
Высших же рассуждений чрезмерну примету
О боге суеверий списать силы столько нету.
Такие-то виды суть нашей к богу чести,
Не поминая чудес притворных и лести.
Не думай же, что все тут; нет тысячной части:
Списать то все как надо — в обмороке пасти.
Довольно и сих тебе я собрал к примеру.
Еще мало посмотрим нашу к властям веру.
Смотри: купец украшен в пояс бородою,
В святом и платье ходит, только не с клюкою,
Во всем правдив, набожен: прийдет до иконы —
Пол весь заставит дрожать, как кладет поклоны!
И чаял бы ты, что он весь в правости важен;
Погляди ж завтра аж где? — Уж в тюрьме посажен.
Спросишь: «За что тут муж сидит святой и старый?» —
Воровством без пошлины провозил товары.
Этакой святец! Вот что делает, безгрешный!
К богу лицемер, к власти вор и хищник спешный!
Да что ж над сим дивиться, сей обычной моды?
Вон дивись, как учений заводят заводы:
Строят безмерным коштом тут палаты славны,
Славят, что учения будут тамо главны;
Тщатся хотя именем умножить к ним чести
(Коли не делом); пишут печатные вести:
«Вот завтра учения высоки зачнутся,
Вот уж и учители заморски сберутся:
Пусть как можно скоро всяк о себе радеет,
Кто оных обучаться охоту имеет».
Иной бедный, кто сердцем учиться желает,
Всеми силами к тому скоро поспешает,
А пришел — комплиментов увидит немало,
Высоких же наук там стени не бывало.
А деньги хоть точатся тут бесперерывно,
Так комплиментов много с них — то и не дивно.
Где если то мне о сем все сполна писати,
То книгу превелику надобно сшивати.
Полно, и так можно знать, как то сего много;
Добра мало, а полно во всем свете злого.
Смотри, и летописцы ведь толсты недаром,
Все почти нагружены этим же товаром.
Что ж уж сказать о нашем житье межусобном?
Как мы живем друг к другу в всяком деле злобном?
Тут глаза потемнеют, голова вкруг ходит,
Рука с пером от жалю как курица бродит.
Грозят нам права земски, но бог правосудный —
Чтоб богатый не был прав, а обижен скудный,
Не судило б нас сребро, но правда святая,
Винным казнь, а правым милость подавая.
Мы ж то помним и знаем, как сребра не видим,
И клянемся богу, что бедных не обидим,
Но в правости все будем о душах радети,
А на лица и сребро не станем смотрети.
Когда ж несут подарки, где злато блистает,
То вся та мысль за сто верСт. от нас отбегает.
Где божий и земский страх? Даром наши души,
Как звонят серебряным колокольцем в уши;
Подьячий ходит сух, худ, лишь кожа да кости,
Ведь не с труда ссох — с коварств да завистной злости,
Что ему не удастся драть так, как другому;
Нет чем жену потешить, как придет до дому;
Лучше б он изволил тут смерть перетерпети,
Нежель над чиим делом без взятки сидети.
Вон иному, хоть деньги он с казны считает,
А не взять ему гривны — душа смертно тает.
Так-то мы милостивы, к бедным правосуды:
Выше душ ставим деньги, не плоше Иуды.
Что ж когда еще глубже мы в свет сей заглянем?
Везде без удовольства удивляться станем.
Философ деревенский оброс сединами,
Сладкими рассуждает о свете речами.
«Как, — говорит он, — теперь черт показал моду
Грех велик творить, то есть табак пить народу,
От которого весь ум человечь темнеет
И мозг в голове весьма из дня на день тлеет;
Уж мы-де таких много образцов видали,
Что многие из того люди пропадали».
То он же обличает в людях моду грубу,
А себе четвериком сам валит за губу.
Так-то людей осуждать мы тотчас готовы,
Людей видим больных, а сами не здоровы:
Так вот иной хвастает, что славы не любит,
А сам за самое то с света людей губит;
Говорит: лицемерство ему неприятно,
А самим делом держать то внушает внятно.
Теперь в свете сем буде кто пожить желает,
Пускай правды далеко во всем отбегает.
Инако бо нельзя двум господам служити,
Нельзя богу и свету вместе угодити.
Так-то сей свет состоит, так всем злым причастный,
Всех бедств, мерзостей полон, во всем суестрастный.
Еще ж то тут у нас нет миллионной доли,
Ибо тое все списать нет силы и воли.
Что ж, Солнце? Погрешил ли я, так рассуждая,
Что если б ощущало ты в свете вся злая,
По-человечески бы могло премениться.
И, право, не престану я о сем дивиться,
Как так ти дана воля сиять терпеливно
На нас бедных, столь богу живущих противно.
Больше с удивления не могу писати,
И хоть не в пору, да уж принужден кончати.