О надежде на бога
Видишь, Никито, как крылато племя
Ни землю пашет, ни жнет, ниже сеет;
От руки высшей, однак, в свое время
Пищу, довольну жизнь продлить, имеет.
Лилию в поле видишь многоцветну —
Ни прядет, ни тчет; царь мудрый Сиона,
Однако, в славе своей столь приметну
Не имел одежду. Ты голос закона,
В сердцах природа что от век вложила
И бог во плоти подтвердил, внушая,
Что честно, благо, — пусть того лишь сила
Тобой владеет, злости убегая.
О прочем помысл отцу всемогущу
Оставь, который с облак устремляет
Перуны грозны и бурю, дышущу
Гибель, в приятно ведро обращает.
Что завтра будет — искать не крушися;
Всяк настоящий день дар быть считая,
Себе полезен и иным потщися
Учинить, вышне наследство жадая.
Властелин мира нужду твою знает,
Не лишит пищи, не лишит одежды;
Кто того волю смирен исполняет,
Не отщетится своей в нем надежды.
В ту минуту, когда ты в белой брачной одежде,
Вышнего, тайного мира невеста, земную корону
Тихо сняла и земле возвратила, и в свежем из зрелой
Жатвы венце от нас полетела... все зарыдало;
Плакал — кто только слыхал о тебе, но более плакал
Знавший тебя; а те, кого прижимала ты к сердцу,
Слез найти не могли, а после уж их не считали.
Время придет; нам завидовать станут в великом, в прекрасном,
Станут завидовать в счастии, нас посетившем, а скорби,
Скорби, с какой от себя мы его проводили, не вспомнят.
В час тот, когда бытие на земле для нея начиналось,
Ангел жизни ея прилетел пред Судьбу и сказал ей:
Много венцов у меня для младенца: из лилий сплетенный
Свежий венец красоты, и брачный из мирт, и корона,
Есть и дубовый венец героической чести германской;
Есть и терновый — который избрать повелишь для младенца?
Все избираю, сказала Судьба. Но остался единый,
Все награждающий. В день испытанья, когда появился
Смерти венец на высоком челе, унывающий ангел
Снова предстал... и одне лишь слезы его вопрошали.
Голос раздался: воззри! Он воззрел — перед ним Искупитель.
Две силы в мире борются от века:
Одна — Дух Тьмы, другая — Светлый Дух.
Подвластна силам сущность человека,
И целиком зависит он от двух.
И будь то Эсмеральда иль Ревекка,
У них все тот же двойственный пастух.
На пастуха восстал другой пастух.
Для их борьбы им не хватает века.
Для Эсмеральды точит нож Ревекка —
То ею управляет Злобный Дух.
Когда ж победа лучшей сил из двух,
Тогда прощают люди человека.
Кто выше — оправданья человека?!
Когда блюдет стада людей Пастух
В одежде белой, грешницы, из двух
Оправданными будут обе: века
Ограда и надежда — Светлый Дух,
И как ты без него жила б, Ревекка?
Нет, ты не зла злых вовсе нет, Ревекка,
Но горе причинить для человека
Тебе легко: так хочет Черный Дух…
Но светозарный не уснул Пастух:
Он зло твое рассеял вихрем века, —
И ты невинна, как дитя лет двух.
Но так как ты во власти грозных двух
Великих сил, ничтожная Ревекка,
Но так как ты и облик человека
Имеешь данный Силами, то века
Тебе не переделать: Злой Пастух
В тебя опять вмещает грешный дух.
Издревле так. Но будет день — и Дух
В одежде солнца и луны, из двух
Планет сотканной, встанет как Пастух
И Духа тьмы, и твой, и всех, Ревекка!
Господь покажет взору человека,
Что покорен Бунтующий от века!..
Три ипостаси душ: познавшие, борцы,
И вскипы снов. Их три. Три лика душ, не боле.
Сплетаясь, свет и тьма идут во все концы,
Но им в конце концов — разлука, поневоле.
Сплетаются они, целуются они,
Любовные ведут, и вражеские речи,
Но вовсе отойдут от сумраков огни,
Увидев целиком себя в последней встрече.
Познавшие, когда из этой смены дней
Уходят, к ним идут три духа световые,
С одеждою, с водой, с огнем — к душе, и ей
Указывают путь в Чертоги Мировые.
Борцы, уйдя из дней, встречают тех же трех,
Но демоны еще встают с жестоким ликом,
И нет одежд, шипит вода с огнем, — и вздох,
И снова путь, борьба — меж пением и криком.
А вскипы снов, уйдя, вступают в темный строй,
Лишь кое-где горит созвездной сказки чара,
И снова сны кипят, вскипают волей злой,
И будут так до дня всемирного пожара.
Три ипостаси душ, и две их, и одна,
Отпрянет свет от тьмы, и вызвездятся духи,
А сонмы тел сгорят. Всемирная волна
Поет, что будет «Вновь». Но песня гаснет в слухе.
Вот и осень пришла. Убран хлеб золотой,
Все гумно у соседа завалено…
У меня только смотрит оно сиротой, —
Ничего-то на нем не поставлено!
А уж я ль свою силу для пашни жалел,
Был ленив за любимой работою,
Иль как надо удобрить ее не умел,
Или начал посев не с охотою?
А уж я ли кормилице — теплой весне —
Не был рад и обычая старого
Не держался — для гостьи с людьми наравне
Не затеплил свечу воску ярого!..
День и ночь все я думал: авось, мол, дождусь!
Стану осенью рожь обмолачивать, —
Все, глядишь, на одежду детишкам собьюсь
И оброк буду в пору уплачивать.
Не дозрела моя колосистая рожь,
Крупным градом до корня побитая!..
Уж когда же ты, радость, на двор мой войдешь?
Ох, беда ты моя непокрытая!
Посидят, верно, детки без хлеба зимой,
Без одежды натерпятся холоду…
Привыкайте, родимые, к доле худой!
Закаляйтесь в кручинушке смолоду!
Всем не стать пировать… К горьким горе идет,
С ними всюду как друг уживается,
С ними сеет и жнет, с ними песни поет,
Когда грудь по частям разрывается!..
Величество Солнца великия поприща в Небесах пробегает легко,
Но малым нам кажется, ибо в далекости от Земли отстоит высоко.
Одежда у Солнца с короною — царския, много тысяч есть Ангелов с ним,
По вся дни хождаху с ним, егда же зайдет оно, есть и отдых одеждам златым.
Те Ангелы Божии с него совлекают их, на Господень кладуть их престол,
И на ночь три Ангела у Солнца останутся, чтоб в чертог его — враг не вошел.
И только что к Западу сойдет оно, красное, это час есть для огненных птиц,
Нарицаемых финиксы и ксалавы горючие, упадают, летучие, ниц.
Пред Солнцем летят они, и блестящия крылия в океянстей макают воде,
И кропят ими Солнце, да жаром пылающим не спалит поднебесность нигде.
И егда от огня обгорает их перие, в океан упадают они,
В океане купаются, и в воде обновляются, снова светлы на новые дни.
И едва в полуночь от престола Господняго двигнет Ангел покров и венец,
Петел тут пробуждается, глас его возглашается, из конца поднебесной в конец.
И до света свершается эта песнь предразсветная, от жилищ до безлюдных пустынь.
Бог-Творец величается, радость в мир возвещается, радость темным и светлым. Аминь.
Была ночь, и Он был один.
И Он увидел вдали стены круглого города, и направился к этому городу.
И когда Он подошел ближе, услыхал Он в городе топот радостных ног и смех ликующих уст и громкие звуки многих лютней. И Он постучал в ворота, и некоторые из привратников отворили Ему.
И Он увидал дом из мрамора и красивые мраморные колонны перед ним. Колонны были обвиты гирляндами, и внутри и снаружи горели факелы из кедра. И Он вошел в дом.
И когда Он прошел через зал из халцедона и через зал из яшмы, и пришел в длинный пиршественный зал, Он увидел на пурпурном ложе человека, чьи волосы были увенчаны алыми розами и чьи губы были красны от вина.
И Он подошел к нему сзади, дотронулся до плеча его, и сказал:
— Почему ты живешь так?
И юноша обернулся и узнал Его, и сказал в ответ:
— Но ведь когда-то я был прокаженным, и Ты исцелил меня. Как же мне иначе жить.
И Он оставил дом этот и вышел снова на улицу.
И вскоре Он увидал женщину, чье лицо и одежда были разрисованы, и ноги которой были обуты в жемчуг. И за нею медленно крался, словно охотник, юноша в двухцветном плаще.
Лицо женщины было подобно прекрасному лику идола, а глаза юноши горели сладострастием.
И Он быстро пошел за ними и коснулся руки юноши и сказал.
— Почему ты смотришь на эту женщину и еще таким взором?
И юноша обернулся и узнал Его, и сказал:
— Но ведь когда-то я был слепым и Ты вернул мне зрение. На что же другое мне смотреть?
И Он догнал женщину и коснулся разрисованной одежды ее и сказал ей:
— Разве нет иного пути, кроме пути греха?
И женщина обернулась и узнала Его, засмеялась, и сказала: '
— Но ты отпустил мне грехи мои, и путь этот—веселый путь.
И Он вышел из города.
И когда Он был за городом, увидал Он юношу, который сидел у дороги и рыдал.
И Он подошел к нему и коснулся длинных локонов его волос и сказал ему:
— Отчего ты плачешь?
И юноша поднял глаза и узнал Его, и ответил:
— Но я был мертв когда-то, и Ты воскресил меня из мертвых. Что же мне делать, как не плакать?
О, сколько
женского народу
по магазинам
рыскают
и ищут моду,
просят моду,
последнюю
парижскую.
Стихи поэта
к вам
нежны,
дочки
и мамаши.
Я понимаю —
вам нужны
чулки,
платки,
гамаши.
Склонились
над прилавком ивой,
перебирают
пальцы
платьице,
чтоб очень
было бы
красивое
и чтоб
совсем не очень
тратиться,
Но несмотря
на нежность сильную,
остановлю вас,
тих
и едок:
— Оно
на даму
на субтильную,
для
буржуазных дармоедок.
А с нашей
красотой суровою
костюм
к лицу
не всякий ляжет,
мы
часто
выглядим коровою
в купальных трусиках
на пляже.
Мы выглядим
в атласах —
репою…
Забудьте моду!
К черту вздорную!
Одежду
в Москвошвее
требуй
простую,
легкую,
просторную.
Чтоб Москвошвей
ответил:
«Нате!
Одежду
не найдете проще —
прекрасная
и для занятий
и для гуляний
с милым
в роще».
Ты и во сне необычайна.
Твоей одежды не коснусь.
Дремлю — и за дремотой тайна,
И в тайне — ты почиешь, Русь.
Русь, опоясана реками
И дебрями окружена,
С болотами и журавлями,
И с мутным взором колдуна,
Где разноликие народы
Из края в край, из дола в дол
Ведут ночные хороводы
Под заревом горящих сел.
Где ведуны с ворожеями
Чаруют злаки на полях,
И ведьмы тешатся с чертями
В дорожных снеговых столбах.
Где буйно заметает вьюга
До крыши — утлое жилье,
И девушка на злого друга
Под снегом точит лезвее.
Где все пути и все распутья
Живой клюкой измождены,
И вихрь, свистящий в голых прутьях,
Поет преданья старины…
Так — я узнал в моей дремоте
Страны родимой нищету,
И в лоскутах ее лохмотий
Души скрываю наготу.
Тропу печальную, ночную
Я до погоста протоптал,
И там, на кладбище ночуя,
Подолгу песни распевал.
И сам не понял, не измерил,
Кому я песни посвятил,
В какого бога страстно верил,
Какую девушку любил.
Живую душу укачала,
Русь, на своих просторах, ты,
И вот — она не запятнала
Первоначальной чистоты.
Дремлю — и за дремотой тайна,
И в тайне почивает Русь,
Она и в снах необычайна.
Ее одежды не коснусь.
В одежде красной и черной,
Исполин,
От земли к облакам
Восстающий упорно,
Властелин,
Диктующий волю векам
Необорно, —
Мятеж,
Ты проходишь по миру,
Всегда
Светел, свободен и свеж,
Как в горном потоке вода.
Возьми
Пламя пожара,
Взбежавшее яро,
Как гигантскую лиру;
Греми
Грохотом рушимых зданий;
Аккомпанируй
В кровавом тумане
Реву толпы,
Сокрушая столпы,
Библиотек,
Фронтоны музеев,
Одряхлелых дворцов.
Ужас посеяв, —
Как отравленный дротик,
Кинь свой озлобленный зов:
«За рабов!
Против царей, вельмож, богачей, иереев!
Против всех ставленных!
За подавленных!»
Не все равно ли,
Правда иль нет этот зов!
Ты полон дыханием воли,
Ты силен сознанием власти,
Ты — нов.
Пусть книги горят на кострах дымно-сизых;
Пусть древние мраморы в тогах и в ризах
Разбиты на части
(Заряды для новых орудий!),
Пусть люди,
Отдавшие жизнь за свободу народа,
У входа
Опустелых темниц,
Расстреляны, падают ниц
С заглушенным криком: «Свобода!»
Пусть в шуме
Растущих безумий,
Под победные крики, —
Вползает неслышно грабеж,
Бессмысленный, дикий, —
Насилье, бесстыдство и ложь.
Пусть!
Разрушается старое, значит, поднимется новое.
Разрываются цепи, значит, будет свободнее.
Прочь — готовое,
Прошлогоднее,
То, что мы знаем давно наизусть!
Необорно,
В одежде красной и черной,
Ты проходишь,
Мятеж,
Ища свой рубеж,
Ты просторы обводишь
Глазами пронзительно-шарящими.
Тебе, чем другому кому,
Известней:
Над пожарищами,
Над развалинами,
Над людьми опечаленными,
Над красотой, обрекаемой тлению, —
В огне и дыму, —
Новой песней,
Встанет новой жизни свет!
Разрушению —
Привет!
Булату Окуджаве
Нежная Правда в красивых одеждах ходила,
Принарядившись для сирых, блаженных, калек,
Грубая Ложь эту Правду к себе заманила:
Мол, оставайся-ка ты у меня на ночлег.
И легковерная Правда спокойно уснула,
Слюни пустила и разулыбалась во сне,
Хитрая Ложь на себя одеяло стянула,
В Правду впилась — и осталась довольна вполне.
И поднялась, и скроила ей рожу бульдожью:
Баба как баба, и что её ради радеть?!
Разницы нет никакой между Правдой и Ложью,
Если, конечно, и ту и другую раздеть.
Выплела ловко из кос золотистые ленты
И прихватила одежды, примерив на глаз;
Деньги взяла, и часы, и ещё документы,
Сплюнула, грязно ругнулась — и вон подалась.
Только к утру обнаружила Правда пропажу —
И подивилась, себя оглядев делово:
Кто-то уже, раздобыв где-то чёрную сажу,
Вымазал чистую Правду, а так — ничего.
Правда смеялась, когда в неё камни бросали:
«Ложь это всё, и на Лжи одеянье моё…»
Двое блаженных калек протокол составляли
И обзывали дурными словами её.
Тот протокол заключался обидной тирадой
(Кстати, навесили Правде чужие дела):
Дескать, какая-то мразь называется Правдой,
Ну, а сама пропилась, проспалась догола.
Полная Правда божилась, клялась и рыдала,
Долго скиталась, болела, нуждалась в деньгах,
Грязная Ложь чистокровную лошадь украла —
И ускакала на длинных и тонких ногах.
Некий чудак и поныне за Правду воюет,
Правда в речах его правды — на ломаный грош:
«Чистая Правда со временем восторжествует —
Если проделает то же, что явная Ложь!»
Часто, разлив по сту семьдесят граммов на брата,
Даже не знаешь, куда на ночлег попадёшь.
Могут раздеть — это чистая правда, ребята;
Глядь — а штаны твои носит коварная Ложь.
Глядь — на часы твои смотрит коварная Ложь.
Глядь — а конём твоим правит коварная Ложь.
К Федору Петровичу Львову, у коего
первая супруга была Надежда
Луч, от света отделенный,
Льющего всем солнцам свет,
Прежде в дух мой впечатленный,
Чем он прахом стал одет,
Беспрестанно ввысь парящий
И с собой меня манящий
К океану своему, —
Хоть претит земли одежда,
Но несешь меня к нему
Ты желаний на крылах,
О бессмертная Надежда,
Обещательница благ!
Глупые мечтают смертны
О каких-то днях златых;
Суеты их неиссчетны,
Ищет целей всяк своих.
Я премены вижу света:
Зрю зимы, весны дни, лета
И осенних дней возврат;
Стареют, юнеют роды,
Зрю всему свой круг, свой ряд;
Но довольным не хощу
Быть теченьем сим природы, —
Всё чего-то вновь ищу.
Век меня Надежда льстила:
Утешала детски дни,
Храбрость мужеству дарила,
Умащала седины
И, пред близкой днесь могилой
Укрепя своею силой,
Сыплет предо мной цветы;
Вечности на праге стоя,
Жизнь люблю и суеты;
Славы мню стяжать венец,
Беспокоюсь средь покоя, —
И еще ль я не глупец?
Так кажусь пусть я безумным,
Пусть Надежда бред глупцов;
Но как морем жизни шумным
Утопаю средь валов,
Чем-то дух мой всё бодрится:
Должно, должно мне родиться
К лучшему чему ни есть.
Ах! коль чувство что внушает,
Ум дает и сердце весть, —
Истины то знак для нас;
Дух никак не облыгает.
Глас Надежды — божий глас.
Глас Надежды — сердца сладость,
Восхищение ума,
О добре грядущем радость.
Хоть невидима сама,
Но везде со мною ходит,
Время весело проводит
И в забавах и в бедах.
На нее зря, улыбаться
Буду в смертных я часах, —
И как хлад польет в крови,
Буду риз ее держаться
До объятия любви.
Так надежды пресекает
Лишь одна любовь полет,
Как во солнце утопает
Лучезарном искры свет.
С богом как соединимся,
В свете вечном погрузимся
Пламенем любви своей,
Смертная спадет одежда,
Мы в блистании лучей
Жизнью будем жить духов. —
Верь, жива твоя Надежда,
Ты ее увидишь, Львов.
Восточное сказаниеВ песчаных степях аравийской земли
Три гордые пальмы высоко росли.
Родник между ними из почвы бесплодной,
Журча, пробивался волною холодной,
Хранимый, под сенью зеленых листов,
От знойных лучей и летучих песков.И многие годы неслышно прошли;
Но странник усталый из чуждой земли
Пылающей грудью ко влаге студеной
Еще не склонялся под кущей зеленой,
И стали уж сохнуть от знойных лучей
Роскошные листья и звучный ручей.И стали три пальмы на бога роптать:
«На то ль мы родились, чтоб здесь увядать?
Без пользы в пустыне росли и цвели мы,
Колеблемы вихрем и зноем палимы,
Ничей благосклонный не радуя взор?..
Не прав твой, о небо, святой приговор!»И только замолкли — в дали голубой
Столбом уж крутился песок золотой,
Звонком раздавались нестройные звуки,
Пестрели коврами покрытые вьюки,
И шел, колыхаясь, как в море челнок,
Верблюд за верблюдом, взрывая песок.Мотаясь, висели меж твердых горбов
Узорные полы походных шатров;
Их смуглые ручки порой подымали,
И черные очи оттуда сверкали…
И, стан худощавый к луке наклоня,
Араб горячил вороного коня.И конь на дыбы подымался порой,
И прыгал, как барс, пораженный стрелой;
И белой одежды красивые складки
По плечам фариса вились в беспорядке;
И с криком и свистом несясь по песку,
Бросал и ловил он копье на скаку.Вот к пальмам подходит, шумя, караван:
В тени их веселый раскинулся стан.
Кувшины звуча налилися водою,
И, гордо кивая махровой главою,
Приветствуют пальмы нежданных гостей,
И щедро их поит студеный ручей.Но только что сумрак на землю упал,
По корням упругим топор застучал,
И пали без жизни питомцы столетий!
Одежду их сорвали малые дети,
Изрублены были тела их потом,
И медленно жгли до утра их огнем.Когда же на запад умчался туман,
Урочный свой путь совершал караван;
И следом печальный на почве бесплодной
Виднелся лишь пепел седой и холодный;
И солнце остатки сухие дожгло,
А ветром их в степи потом разнесло.И ныне все дико и пусто кругом —
Не шепчутся листья с гремучим ключом:
Напрасно пророка о тени он просит —
Его лишь песок раскаленный заносит
Да коршун хохлатый, степной нелюдим,
Добычу терзает и щиплет над ним.
Что за жизнь? Ни на миг я не знаю покою
И не ведаю, где преклонить мне главу.
Знать, забыла судьба, что я в мире живу
И что плотью, как все, облечен я земною.
Я родился на свет, чтоб терзаться, страдать,
И трудиться весь век, и награды не ждать
За труды и за скорбь от людей и от неба,
И по дням проводить без насущного хлеба.
Я к небу воззову—оно
Меня не слышит, к зову глухо;
Взор к солнцу—солнце мне темно;
К земле—земля грозит засухой…
Я жить хочу с людьми в ладу,
Смотрю—они мне ковы ставят.
Трудясь, я честно жизнь веду —
Они меня чернят, бесславят.
Везде наперекор мне рок,
Везде меня встречает горе:
Спускаю ли я свой челнок
На море—и бушует море;
Спешу ли в Индию—и там,
В стране, металлами богатой,
Трудясь, блуждая по горам,
И нахожу… свинец—не злато.
Являюсь ли я иногда,
Сжав сердце, к гордому вельможе, —
И—об руку со мной, беда:
Я за порог лишь--п к прихожей
Швейцар, молчание храня
И всех встречая по одежде,
Укажет пальцем на меня —
И смерть зачавшейся надежде.
Вхожу к вельможе я, тупой,
С холодностью души и чувства,
В кругу друзей-невежд—со мной
Заговорит он про искусства —
Уйду: он судит обо мне
Не по уму, а по одежде,
С своим швейцаром наравне…
Ценить искусства не невежде!..
Одной мечтою я живу,
И ею занятый одною,
Я и во сне и наяву
Воздушные чертоги строю.
Я, замечтавшися, творю
Великолепные чертоги;
Мечты пройдут, и я смотрю
Сквозь слез на мой приют убогий.
Другим не счесть богатств своих,
К ним нужда заглянуть не смеет;
Весь век слепое счастье их
На лоне роскоши лелеет;
Другим богатств своих не счесть —
А мне—отверженцу судьбины —
Назначено брань с нуждой весть
И… в богадельне ждать кончины…
И я… я—живописец!.. да!
На все смеющиеся краски
Я навожу и никогда —
От счастия не вижу ласки…
Будь живописец, будь поэт, —
Что пользы? В век наш развращенный
Счастлив лишь тот, в ком смысла нет,
В ком огнь не теплится священный.
Что за жизнь? Ни на миг я не знаю покою
И не ведаю, где преклонить мне главу.
Знать, забыла судьба, что я в мире живу
И что плотью, как все, облечен я земною.
Я родился на свет, чтоб терзаться, страдать,
И трудиться весь век, и награды не ждать
За труды и за скорбь от людей и от неба,
И по дням проводить без насущного хлеба.
1
Убирайте комнату,
чтоб она блестела.
В чистой комнате —
чистое тело.
2
Воды —
не бойся,
ежедневно мойся.
3
Зубы
чисть дважды,
каждое утро
и вечер каждый.
4
Курить —
бросим.
Яд в папиросе.
5
То, что брали
чужие рты,
в свой рот
не бери ты.
6
Ежедневно
обувь и платье
чисть и очищай
от грязи и пятен.
7
Культурная привычка,
приобрети ее —
ходи еженедельно в баню
и меняй белье.
8
Долой рукопожатия!
Без рукопожатий
встречайте друг друга
и провожайте.
9
Проветрите комнаты,
форточки открывайте
перед тем
как лечь
в свои кровати.
10
Не пейте
спиртных напитков.
Пьющим — яд,
окружающим — пытка.
11
Затхлым воздухом —
жизнь режем.
Товарищи,
отдыхайте
на воздухе свежем.
12
Товарищи люди,
на пол не плюйте.
13
Не вытирайся
полотенцем чужим,
могли
и больные
пользоваться им.
14
Запомните —
надо спать
в проветренной комнате.
15
Будь аккуратен,
забудь лень,
чисть зубы
каждый день.
16
На улице были?
Одежду и обувь
очистьте от пыли.
17
Мойте окна,
запомните это,
окна — источник
жизни и света.
18
Товарищи,
мылом и водой
мойте руки
перед едой.
19
Запомните вы,
запомни ты —
пищу приняв,
полощите рты.
20
Грязь
в желудок
идет с едой,
мойте
посуду
горячей водой.
21
Фрукты
и овощи
перед
едой
мойте
горячей водой.
22
Нельзя человека
закупорить в ящик,
жилище проветривай
лучше и чаще.
23
Вытрите ноги!!!
забыли разве, —
несете с улицы
разную грязь вы.
24
Хоть раз в неделю,
придя домой, —
горячей водой
полы помой.
25
Болезни и грязь
проникают всюду.
Держи в чистоте
свою посуду.
26
Во фруктах и овощах
питательности масса.
Ешьте больше зелени
и меньше мяса.
27
Лишних вещей
не держи в жилище —
станет сразу
просторней и чище.
28
Чадят примуса, —
хозяйки, запомните:
нельзя
обед
готовить
в комнате.
29
Держите чище
свое жилище.
30
Каждое жилище
каждый житель
помещение
в сохранности держите.
31
Товарищ!
да приучись ты
держать жилище
опрятным и чистым.
32
С одежды грязь
доставляется на дом.
Одетому лежать
на кровати не надо.
33
Хозяйка,
помни о правиле важном:
Мети жилище
способом влажным.
34
Раз в неделю,
никак не реже,
белье постельное
меняй на свежее.
35
Не стирайте в комнате,
могут от сырости
грибы и мокрицы
в комнате вырасти.
1
Всё туманится и тмится,
Мрак густеет впереди.
Струйкой света что-то мчится
По воздушному пути,
В полуогненную ризу
Из лучей облечено.
Только час оттуда снизу,
А уж с небом сближено;
Без порывов, без усилья,
Словно волны ветерка,
Златом облитые крылья
Вольно режут облака.
Нет ни горести, ни страха
На блистательном челе.
То душа со смертью праха
Отчужденная земле.
То, от бедствий жизни бурной,
Беспорочная душа
Юной девы в край лазурный
Мчится, волею дыша.
Век страдалицей высокой
На земле она была,
Лишь любовию глубокой
Да молитвою жила.
Но любви блаженством ясным
Мир ее не подарил.
Там с избранником прекрасным
Жребий деву разлучил.
Року преданная слепо,
Страсть она перемогла
И нетронутый на небо
Огнь невинности несла.
И блистателен и пышен
Был венец ее двойной,
Лет торжественный, чуть слышен,
Сыпал искры за собой,
На недвижный и безмолвный
Неба божьего предел
Взор, уверенности полный,
Как на родину смотрел.
Только темное сомненье,
Мнилось, было на челе:
Суждено ль соединенье,
Там ли он иль на земле? 2
Слышно тихое жужжанье
От размаха легких крыл,
Пламень нового сиянья
Тучи грудь пробороздил.
Видит светлая другую,
Восходящую с земли,
Душу, в ризу золотую
Облеченную, вдали.
Ближе, ближе… вот сравнялись,
Вот сошлись на взмах крыла,
Быстро взором поменялись,
И приветно начала
Говорить одна: «Из мира
Многогрешного парю
В область светлого эфира,
В слуги горнему царю.
Грея грудь питомца горя,
Я там счастья не нашла;
Там, с людьми и роком споря,
Бед игрушкой я была.
Только раз лишь — помню живо
День и час — блаженства луч
Так роскошно, так игриво
Проблеснул мне из-за туч.
Деву с черными очами
В мире дольнем я нашла
И, пленясь ее красами,
Всё ей в жертву принесла.
Но под солнцем несчастлива
Бескорыстная любовь!
Вверг разлукой прихотливый
Рок меня в страданье вновь.
На свиданье с ней надеждой
С той поры живу одной,
И теперь, когда одеждой
Я не связана земной,
Радость всю меня обильно
Наполняет и живит:
Верю, мне творец всесильный
Амариллу возвратит…»
— «Амариллу? голос друга
Я узнала… я твоя!
Сладким именем супруга
Назову любимца я…
Нет здесь бедственной разлуки,
Вечен брак наш… Нет преград!
Наградил нас бог за муки.
Как он щедр, велик и свят!»3
И в блаженстве беззаветном
Души родственно слились
И в сияньи огнецветном
Выше, выше понеслись.
Понеслись под божье знамя
Так торжественно, легко.
От одежд их свет и пламя
Расстилались далеко;
Счастья чистого лучами
Пышно рдело их лицо;
А венцы их над главами
Вдруг сплелись в одно кольцо —
Словно в знаменье обета
Всемогущего творца,
Что для них свиданье это
Не найдет себе конца.
В песчаных степях Аравийской земли
Три гордыя пальмы высоко росли.
Родник между ними из почвы безплодной,
Журча, пробивался волною холодной,
Хранимый под сенью зеленых листов
От знойных лучей и летучих песков.
И многие годы неслышно прошли;
Но странник усталый из чуждой земли
Пылающей грудью ко влаге студеной
Еще не склонялся под кущей зеленой;
И стали уж сохнуть от знойных лучей
Роскошные листья и звучный ручей.
И стали три пальмы на Бога роптать:
„На то ль мы родились, чтоб здесь увядать?
Без пользы в пустыне росли и цвели мы,
Колеблемы вихрем и зноем палимы,
Ничей благосклонный не радуя взор...
Не прав твой, о небо, святой приговор!..”
И только замолкли, — в дали голубой
Столбом уж крутился песок золотой,
Звонков раздавались нестройные звуки,
Пестрели коврами покрытые вьюки,
И шел, колыхаясь, как в море челнок,
Верблюд за верблюдом, взрывая песок.
Мотаясь, висели меж твердых горбов
Узорные полы походных шатров;
Их смуглые ручки порой подымали,
И черныя очи оттуда сверкали...
И, стан худощавый к луке наклоня,
Араб горячил вороного коня.
И конь на дыбы подымался порой,
И прыгал, как барс, пораженный стрелой;
И белой одежды красивые складки
По плѐчам фариса вились в безпорядке;
И, с криком и свистом несясь по песку,
Бросал и ловил он копье на-скаку.
Вот к пальмам подходит, шумя, караван,
В тени их веселый раскинулся стан.
Кувшины, звуча, налилися водою,
И, гордо кивая махровой главою,
Приветствуют пальмы нежданных гостей,
И щедро поит их студеный ручей.
Но только что сумрак на землю упал,
По корням упругим топор застучал, —
И пали без жизни питомцы столетий!
Одежду их со̀рвали малые дети,
Изрублены были тела их потом,
И медленно жгли их до у̀тра огнем.
Когда же на запад умчался туман,
Урочный свой путь совершал караван,
И следом печальным на почве безплодной
Виднелся лишь пепел седой и холодной.
И солнце остатки сухие дожгло,
А ветром их в степи потом разнесло.
И ныне все дико и пусто кругом;
Не шепчутся листья с гремучим ключом:
Напрасно пророка о тени он просит, —
Его лишь песок раскаленный заносит,
Да коршун хохлатый, степной нелюдим,
Добычу терзает и щиплет над ним.
Ах, наверно, сегодняшним утром
Слишком громко звучат барабаны,
Крокодильей обтянуты кожей,
Слишком звонко взывают колдуньи
На утесах Нубийского Нила,
Потому что сжимается сердце,
Лоб горяч и глаза потемнели
И в мечтах оживленная пристань,
Голоса смуглолицых матросов,
В пенных клочьях веселое море,
А за морем ущелье Дарфура,
Галереи-леса Кордофана
И великие воды Борну.Города, озаренные солнцем,
Словно склады в зеленых трущобах,
А из них, как грозящие руки,
Минареты возносятся к небу.
А на тронах из кости слоновой
Восседают, как древние бреды,
Короли и владыки Судана,
Рядом с каждым, прикованный цепью,
Лев прищурился, голову поднял
И с усов лижет кровь человечью,
Рядом с каждым играет секирой
Толстогубый, с лоснящейся кожей,
Чёрный, словно душа властелина,
В ярко-красной рубашке палач.Перед ними торговцы рабами
Свой товар горделиво проводят,
Стонут люди в тяжелых колодках
И белки их сверкают на солнце,
Проезжают вожди из пустыни,
В их тюрбанах жемчужные нити,
Перья длинные страуса вьются
Над затылком играющих коней,
И надменно проходят французы,
Гладко выбриты, в белой одежде,
В их карманах бумаги с печатью,
Их завидя, владыки Судана
Поднимаются с тронов своих.А кругом на широких равнинах,
Где трава укрывает жирафа,
Садовод Всемогущего Бога
В серебрящейся мантии крыльев
Сотворил отражение рая:
Он раскинул тенистые рощи
Прихотливых мимоз и акаций,
Рассадил по холмам баобабы,
В галереях лесов, где прохладно
И светло, как в дорическом храме,
Он провел многоводные реки
И в могучем порыве восторга
Создал тихое озеро Чад.А потом, улыбнувшись, как мальчик,
Что придумал забавную шутку,
Он собрал здесь совсем небывалых,
Удивительных птиц и животных.
Краски взяв у пустынных закатов,
Попугаям он перья раскрасил,
Дал слону он клыки, что белее
Облаков африканского неба,
Льва одел золотою одеждой
И пятнистой одел леопарда,
Сделал рог, как янтарь, носорогу,
Дал газели девичьи глаза.И ушёл на далекие звёзды —
Может быть, их раскрашивать тоже.
Бродят звери, как Бог им назначил,
К водопою сбираются вместе,
И не знают, что дивно-прекрасны,
Что таких, как они, не отыщешь,
И не знает об этом охотник,
Что в пылающий полдень таится
За кустом с ядовитой стрелою
И кричит над поверженным зверем,
Исполняя охотничью пляску,
И уносит владыкам Судана
Дорогую добычу свою.Но роднят обитателей степи
Иногда луговые пожары.
День, когда затмевается солнце
От летящего по ветру пепла
И невиданным зверем багровым
На равнинах шевелится пламя,
Этот день — оглушительный праздник,
Что приветливый Дьявол устроил
Даме Смерти и Ужасу брату!
В этот день не узнать человека,
Средь толпы опаленных, ревущих,
Всюду бьющих клыками, рогами,
Сознающих одно лишь: огонь! Вечер. Глаз различить не умеет
Ярких нитей на поясе белом;
Это знак, что должны мусульмане
Пред Аллахом свершить омовенье,
Тот водой, кто в лесу над рекою,
Тот песком, кто в безводной пустыне.
И от голых песчаных утесов
Беспокойного Красного Моря
До зеленых валов многопенных
Атлантического Океана
Люди молятся. Тихо в Судане,
И над ним, над огромным ребенком,
Верю, верю, склоняется Бог.
(Кюхельбекеру)
В священной роще я видел прелестную
В одежде белой и с белою розою
На нежных персях, дыханьем легким
Колеблемых;
Венок увядший, свирель семиствольная
И посох деву казали пастушкою;
Она сидела пред урною, из-
ливающей
Источник светлый, дриад омовение, —
По плечам кудри, свиваяся, падали.
«Кто ты? — я думал, — откуда, гостья
Небесная?
Не ты ли радость, любимица Зевсова?
Но ты уныла! Не ты ли Фантазия,
Подруга граций и муз, о небе
Поющая?
Иль, может, призрак, душа отлученная
От нашей жизни, впоследнее слушаешь
И шепот листьев, и плеск и лепет
Источника?»
Но взор желанья, на волны потупленный,
Но вера в счастье, беспечность невинности
В простых движеньях, в лице являясь,
Прелестную
Моею звали сестрой по созданию.
Вдали за рощей и девы и юноши
Хвалили Вакха и в хороводах
Кружилися;
Сатиры, фавны, в порывах неистовых,
Делили с ними земные веселия
И часто, в рощу вбежав, над девой
Смеялися.
Она в молчаньи фиалки и лилии
В венок вплетала. О други, поверите ль,
Какое чудо в очах поэта
Свершилося!
Еще восторги во мне не потухнули,
Священный ужас томит меня, волосы
Дрожат, я слышу, глаза не видят,
Не движутся.
Вотще манила толпа, упоенная
И негой страсти и жизнию младости,
Во храм роскошный златой Киприды
Невинную!
Она молчала, не зрела, не слушала!
Вдруг ужас, смертным доселе неведомый,
Погнал от рощи непосвященных,
И амброю
Древа дохнули, запели пернатые,
Источник стихнул, и все обновилося,
Все отозвалось мне первым утром
Создания,
Прекрасным мигом рожденья Кипридина
Из недр Фетиды, Олимпом ликующим,
Когда с улыбкой Зевес внимает
Гармонии.
И ждал я чуда в священном безмолвии!
Вдруг дева с криком веселья воспрянула,
Лазурный облак под ней, расстлавшись,
Заискрился,
Одежда ярким сияньем осыпалась,
К плечам прильнули крыле мотыльковые,
И Эрос принял ее в обятья
Бессмертные!
Все небо плескам созданья откликнулось,
Миры и солнца в гармонии поплыли,
И все познали Хаос улыбкой
Разгнавшего,
Любовь, связь мира, дыханье бессмертия,
Тебя познали, начала не знающий,
О Эрос! счастье, воздатель чистой
Невинности.
Ты видел в юной любовь непорочную,
Желанье неба, восторгов безоблачных,
Души, достойной делиться с нею
Веселием;
И тщетно взором искал между смертными
Ты ей по сердцу и брата, и равного!
Вотще! Для неба цветет в сей жизни
Небесное!
Метатель грома здесь сеет высокое,
Святое — музы, ты ж, дивной улыбкою
Миры создавший, — красу, невинность
И радости!
Лишь ты небесный супруг непорочности!
С тобой слиявшись, она, упоенная,
В эфире скрылась! Тебя я славлю,
Божественный.
Пастушки некогда купаться шли к реке,
Которая текла от паства вдалеке.
В час оный Агенор дух нежно утешает
И нагу видети Мелиту поспешает.
Снимают девушки и ленты, и цветы,
И платье, кроюще природны красоты,
Скидают обуви, все члены обнажают
И прелести свои, открывся, умножают.
Мелита в платии прекрасна на лугу,
Еще прекраснее без платья на брегу.
Влюбленный Агенор Мелитою пылает
И более еще, чего желал, желает.
Спускается в струи прозрачные она:
Во жидких облаках блистает так луна.
Сие купание пастушку охлаждает,
А пастуха оно пыланьем побеждает.
Выходят, охладясь, красавицы из вод
И одеваются, спеша во коровод
В растущие у стад березовые рощи.
Уже склоняется день светлый к ясной нощи,
Оделись и пошли приближиться к стадам.
Идет и Агенор за ними по следам.
Настало пение, игры, плясанье, шутки,
Младые пастухи играли песни в дудки.
Влюбленный Агенор к любезной подошел
И говорил: «Тебя ль в сей час я здесь нашел
Или сей светлый день немного стал ненастней,
Пред сим часом еще твой образ был прекрасней!»
— «Я та ж, которая пред сим часом была,
Не столько, может быть, как давече, мила.
Не знаю, отчего кажусь тебе другою!»
— «Одета ты, а ту в струях я зрил нагою».
— «Ты видел там меня? Ты столько дерзок был?
Конечно, ты слова вчерашние забыл,
Что ты меня, пастух, давно всем сердцем любишь».
— «Нагая, ты любовь мою еще сугубишь.
Прекрасна ты теперь и станом и лицем,
А в те поры была прекрасна ты и всем».
Мелита, слыша то, хотя и не сердилась,
Однако пастуха, краснеяся, стыдилась.
Он спрашивал: «На что стыдишься ты того,
Чьему ты зрению прелестнее всего?
Пусть к правилам стыда девица отвечает:
«Меня к тебе любовь из правил исключает…»
Мелита нудила слова сии пресечь:
«Потише, Агенор! Услышат эту речь,
Пастушки, пастухи со мною все здесь купно».
— «Но сердце будет ли твое без них приступно?»
— «Молчи или пойди, пойди отселе прочь,
И говори о том… теперь вить день, не ночь».
— «Но сложишь ли тогда с себя свою одежду?»
Во торопливости дает она надежду.
Отходит Агенор, и, ждущий темноты,
Воображал себе прелестны наготы,
Которы кровь его сильняе распалили
И, нежностью томя, вce мысли веселили.
Приближилася ночь, тот час недалеко,
Но солнце для него гораздо высоко.
Во нетерпении он солнцу возглашает:
«Доколе океан тебя не утушает?
Спустись во глубину, спокойствие храня,
Престань томиться, Феб, и не томи меня!
Медление твое тебе и мне презлобно,
Ты целый день горел, — горел и я подобно».
Настали сумерки, и меркнут небеса,
Любовник дождался желанного часа,
И погружается горяще солнце в бездну,
Горящий Агенор спешит узрит любезну.
Едва он резвыми ногами не бежит.
Пришел, пастушка вся мятется и дрожит,
И ободряется она и унывает,
Разгорячается она и простывает.
«Чтоб ты могла солгать, так ты не такова.
Я знаю, сдержишь ты мне данные слова.
Разденься!» — «Я тебе то в скорости сказала».
— «Так вечной ты меня напастию связала,
Так давешний меня, Мелита, разговор
Возвел на самый верх превысочайших гор
И сверг меня оттоль во рвы неисходимы,
Коль очи мной твои не будут победимы».
Пастушка жалится, переменяя вид,
И гонит от себя, колико можно, стыд
И, покушаяся одежды совлекати,
Стремится, чтоб его словами уласкати.
Другое пастуху не надобно ничто.
Пастушка сердится, но исполняет то,
И с Агенором тут пастушка ощущала
И то, чего она ему не обещала.
Тоскою выгнанный из дома,
Я вяло вышел на бульвар,
Была осенняя истома,
Холодный ветер, мокрый пар.
И я увидел призрак странный,
Бежавший из далеких дней,
По грязи и во мгле туманной
Скитающихся днем теней.
Однако это ночью тени
При свете Реинской луны
На обветшалые ступени
Всегда всходить осуждены.
Ведь этой ночью эльфы бродят,
В одеждах длинных и сырых,
И мертвого танцора сводят
Под сень кувшинок золотых.
И это ночью по балладе
Зейдлица, видно место то,
Где Император на параде
Приходит в шляпе и пальто.
Но призраки вблизи Gymnasе’а,
От Варьете в пяти шагах,
Без савана, при свете газа,
В сырых, дырявых сапогах!
Высовывает череп старый,
Морщинами покрытый лоб
В Париже, посреди бульвара
Являющийся в полдень Моб!
Найдется ль для событья имя:
Три призрака, и каждый стар,
В гвардейской форме, а за ними
Две новых тени, двух гусар!
Как бы с раскрашенной гравюры,
Которой был Раффе пленен,
Истлевших воинов фигуры,
Кричащие: Наполеон!
Но то не мертвые кошмары,
Что ночью трубы шевелят,
А только старые из старой,
Великий празднуя возврат.
Ах, после памятного боя
Раздался этот, тот поблек,
Костюм изящного покроя
То слишком узок, то широк.
Тряпье исчезнувшего войска,
Лохмотья, что пленяли мир,
В своей забавности геройской
Прекрасней царственных порфир!
Плюмаж над шапкою медвежей,
Согнутой поперек и вдоль,
И доломан, увы, не свежий,
Вкруг дыр от пуль изела моль.
В пыли и в складках панталоны,
Года лежавшие в тиши,
Стучат о встречные колонны
Заржавленные палаши.
Или камзол необычайный,
Застегнутый с большим трудом,
Попробуйте послушать — тайно
Трещит на воине седом.
Но нет, смеяться вам не надо;
Скорей приветствуйте опять
Ахиллов новой Илиады,
Какой Гомеру не создать.
Цените жесткость гривы львиной,
Что устрашала города,
И углубленные морщины,
Что в лоб их врезали года.
Их щеки странно почернели
В стране лучей и пирамид,
И русской бешенство метели
Еще их кудри серебрит.
Их руки красны и бессильны
От холода Березины;
Хромают — из Каира в Вильно
Дороги плохи и длинны;
Хрипят — служили им в походе
Знамена вместо одеял;
Висит рукав их не по моде,
Так, значит, выстрел руку взял.
Не смейся же над их убором,
Болезней славных не порочь,
Они ведь были день, в котором
Мы — вечер и, быть может, ночь.
Забыли мы — они находят
О прошлом яркие слова,
Под тень колонны все приходят,
Как к алтарю их божества.
Как прежде, ярок взор и блещет,
И горд страданьями в былом,
И сердце Франции трепещет
Под их изношенным тряпьем.
И смех улыбку заменяет,
Когда священный карнавал
В одеждах странных проплывает,
Как бы собравшийся на бал;
А, вставший в тучи грозовые,
Великой Армии орел
Над ними крылья золотые
Раскинул, словно ореол.
«Вставай, Секстилия!.. Пора!.. На этот раз
Готов ли факел твой? — Но сердцем изнывая,
Не спит во тьме ночной весталка молодая.
Увы! ночник ее погас…
Без факела идет Секстилия во храм.
Как жрица Весты, там, она огонь священный
Должна блюсти. Таков обычай неизменный,
Угодный царственным богам.
Вот древний жертвенник: таинственный огонь
Горит; лучи, дрожа, скользят на мрамор млечный,
На неподвижный лик, на грудь богини вечной
И на простертую ладонь.
Приблизившись к огню, Секстилия жезлом
Пошевелила пламя; возле пьедестала
Облокотилась и, откинув покрывало,
Поникла на руку челом;
Стоит, — и снится ей Полибий молодой:
Не он ли, в Колизей спеша, в плаще зеленом
За колесницею летит на запыленном
Коне по звонкой мостовой.
Под медной каскою, в одежде боевой
По тесным площадям неопытный, но смелый,
Не он ли, издали, как тень, следит за белой
Одеждой с пурпурной каймой,
И там, где мутный Тибр из-за публичных бань
Бежит в сады, — приют статуй уединенных:
Сатиров с нимфами и граций обнаженных,—
И где, как трепетную лань
Ее вчера смутил знакомый шум шагов;
Где поняла она все, все — мольбы желанья,
Любви прощальный вздох, с надеждой на свиданье.
И горький ропот на богов.
Ей снится бледный лик и темные глаза,
Одушевленные мучительною страстью…
— Кто может из владык земных, венчанных властью,
Сказать грозе: молчи, гроза!
Какое божество захочет летних дней
Роскошный цвет убить морозной пеленою,
Иль римлянку, давно созревшую душою,
Спасти от мысли и страстей!
И вспомнила она младенческие дни,—
Те дни, когда отец и мать, убрав цветами,
В храм Весты девственной, с обычными мольбами,
Ее на жертву привели.
На жертву! Для чего? И вот, ее глаза
Из-под густых ресниц блеснули небывалым
Огнем; стеснилась грудь, и по ланитам впалым
Сбежала знойная слеза…
И, отступя на шаг, над юной головой
Скрестя прекрасные, до плеч нагие руки,
Со всеми знаками невыносимой муки,
То упрекая, то с мольбой,
Как Пифия, в бреду, весталка говорит:
«Богиня! для чего беречь мне этот пламень?
Ты холодна, но я — не ты, не мертвый камень,
В котором кровь не закипит.
Ты видишь: я больна. Во сне и наяву
Я брежу им. Гляди, как сами плачут очи!
Подслушай лепет мой, когда на ложе ночи
Я чуть не вслух его зову.
Скажи мне: кто зажег огонь в моей груди,
И отчего мне тяжко это покрывало?
Сойди, бессмертная богиня, с пьедестала
И сердце смертной остуди!
Тебе я отдала мои младые дни,—
Иль жертва страшная моя чудес не стоит!—
Так если знаешь ты, как это сердце ноет,
Надменная! пошевельни
Над этим алтарем простертою рукой!
Одною складкой мраморной одежды…
Пускай со страхом, но не без надежды
Я ниц паду перед тобой.
Увы! суров твой лик; десница тяжела;
Твои глаза глядят, лучей не отражая.
Рыдаю… ты мертва! Тебя не согревая,
Горит пахучая смола.
Но не к одной тебе я шлю мои мольбы,—
Богини вечного Олимпа, к вам взываю!
Скажите, именем судьбы я заклинаю:
Как устоять против судьбы?
Чем может смертная умерить злую страсть,
Тогда как сами вы ее очарованью
Готовы уступить и жадному лобзанью
Вполне отдать себя во власть!
Одних ли вы богов ласкали на груди?
Иль мало вам небес! иль мало вам сознанья,
Что ваша молодость вечна без увяданья,
Что нет вам смерти впереди!
А мне!— мне все грозит с утратой лучших лет —
И седина, и гроб — что хуже этой казни!
И я, — я не должна подумать без боязни
Нарушить тягостный обет!
О, ненавистная! о, рабская боязнь!
Долой покров!.. я рву его на части…
Потухни жертвенник, как это пламя страсти
Потушит завтрашняя казнь!»
И жертвенник потух…
(Посв. Н. Щербине).
«Вставай, Секстилия!.. Пора!.. На этот раз
Готов ли факел твой? — Но сердцем изнывая,
Не спит во тьме ночной весталка молодая.
Увы! ночник ея погас…
Без факела идет Секстилия во храм.
Как жрица Весты, там, она огонь священный
Должна блюсти. Таков обычай неизменный,
Угодный царственным богам.
Вот древний жертвенник: таинственный огонь
Горит; лучи, дрожа, скользят на мрамор млечный,
На неподвижный лик, на грудь богини вечной
И на простертую ладонь.
Приблизившись к огню, Секстилия жезлом
Пошевелила пламя; возле пьедестала
Облокотилась и, откинув покрывало,
Поникла на руку челом;
Стоит, — и снится ей Полибий молодой:
Не он ли, в Колизей спеша, в плаще зеленом
За колесницею летит на запыленном
Коне по звонкой мостовой.
Под медной каскою, в одежде боевой
По тесным площадям неопытный, но смелый,
Не он ли, издали, как тень, следит за белой
Одеждой с пурпурной каймой,
И там, где мутный Тибр из-за публичных бань
Бежит в сады, — приют статуй уединенных:
Сатиров с нимфами и граций обнаженных,—
И где, как трепетную лань
Ее вчера смутил знакомый шум шагов;
Где поняла она все, все — мольбы желанья,
Любви прощальный вздох, с надеждой на свиданье.
И горький ропот на богов.
Ей снится бледный лик и темные глаза,
Одушевленные мучительною страстью…
— Кто может из владык земных, венчанных властью,
Сказать грозе: молчи, гроза!
Какое божество захочет летних дней
Роскошный цвет убить морозной пеленою,
Иль римлянку, давно созревшую душою,
Спасти от мысли и страстей!
И вспомнила она младенческие дни,—
Те дни, когда отец и мать, убрав цветами,
В храм Весты девственной, с обычными мольбами,
Ее на жертву привели.
На жертву! Для чего? И вот, ея глаза
Из-под густых ресниц блеснули небывалым
Огнем; стеснилась грудь, и по ланитам впалым
Сбежала знойная слеза…
И, отступя на шаг, над юной головой
Скрестя прекрасныя, до плеч нагия руки,
Со всеми знаками невыносимой муки,
То упрекая, то с мольбой,
Как Пиѳия, в бреду, весталка говорит:
«Богиня! для чего беречь мне этот пламень?
Ты холодна, но я — не ты, не мертвый камень,
В котором кровь не закипит.
Ты видишь: я больна. Во сне и наяву
Я брежу им. Гляди, как сами плачут очи!
Подслушай лепет мой, когда на ложе ночи
Я чуть не вслух его зову.
Скажи мне: кто зажег огонь в моей груди,
И отчего мне тяжко это покрывало?
Сойди, безсмертная богиня, с пьедестала
И сердце смертной остуди!
Тебе я отдала мои младые дни,—
Иль жертва страшная моя чудес не сто̀ит!—
Так если знаешь ты, как это сердце ноет,
Надменная! пошевельни
Над этим алтарем простертою рукой!
Одною складкой мраморной одежды…
Пускай со страхом, но не без надежды
Я ниц паду перед тобой.
Увы! суров твой лик; десница тяжела;
Твои глаза глядят, лучей не отражая.
Рыдаю… ты мертва! Тебя не согревая,
Горит пахучая смола.
Но не к одной тебе я шлю мои мольбы,—
Богини вечнаго Олимпа, к вам взываю!
Скажите, именем судьбы я заклинаю:
Как устоять против судьбы?
Чем может смертная умерить злую страсть,
Тогда как сами вы ея очарованью
Готовы уступить и жадному лобзанью
Вполне отдать себя во власть!
Одних ли вы богов ласкали на груди?
Иль мало вам небес! иль мало вам сознанья,
Что ваша молодость вечна без увяданья,
Что нет вам смерти впереди!
А мне!— мне все грозит с утратой лучших лет —
И седина, и гроб—что̀ хуже этой казни!
И я, — я не должна подумать без боязни
Нарушить тягостный обет!
О, ненавистная! о, рабская боязнь!
Долой покров!.. я рву его на части…
Потухни жертвенник, как это пламя страсти
Потушит завтрашняя казнь!»
И жертвенник потух…
Посв. памяти баронессы Ю. П. ВревскойСемь дней, семь ночей я дрался на Балканах,
Без памяти поднят был с мерзлой земли;
И долго, в шинели изорванной, в ранах,
Меня на скрипучей телеге везли;
Над нами кружились орлы, — ветер стонам
Внимал, да в ту ночь, как по мокрым понтонам
Стучали копыта измученных кляч,
В плесканьях Думая мне слышался плач.И с этим Дунаем прощаясь навеки,
Я думал: едва ль меня родина ждет!..
И вряд ли она будет в жалком калеке
Нуждаться, когда всех на битву пошлет…
Теперь ли, когда и любовь мне изменит,
Жалеть, что могила постель мне заменит!..
— И я уж не помню, как дальше везли
Меня то ухабам румынской земли… В каком-то бараке очнулся я, снятый
С телеги, и — понял, что это — барак;
День ярко сквозил в щели кровли досчатой,
Но день безотраден был, — хуже, чем мрак…
Прикрытый лишь тряпкой, пропитанной кровью,
В грязи весь, лежал я, прильнув к изголовью, И, сам искалеченный, тупо глядел
На лица и члены истерзанных тел.
И пыльный барак наш весь день растворялся:
Вносили одних, чтоб других выносить;
С носилками бледных гостей там встречался
Завернутый труп, что несли хоронить…
То слышалось ржанье обозных лошадок,
То стоны, то жалобы на распорядок…
То резкая брань, то смешные слова,
И врач наш острил, засучив рукава… А вот подошла и сестра милосердья! —
Волнистой косы ее свесилась прядь.
Я дрогнул. — К чему молодое усердье?
«Без крика и плача могу я страдать…
Оставь ты меня умереть, ради бога!»
Она ж поглядела так кротко и строго,
Что Дал я ей волю и раны промыть, —
И раны промыть, и бинты наложить.И вот, над собой слышу голос я нежный:
«Подайте рубашку!» и слышу ответ, —
Ответ нерешительный, но безнадежный:
«Все вышли, и тряпки нестиранной нет!»
И мыслю я: Боже! какое терпенье!
Я, дышащий труп, — я одно отвращенье
Внушаю; но — нет его в этих чертах
Прелестных, и нет его в этих глазах! Недолго я был терпелив и послушен:
Настала унылая ночь, — гром гремел,
И трупами пахло, и воздух был душен…
На грязном полу кто-то сонный храпел…
Кое-где ночники, догорая, чадились,
И умиравшие тихо молились
И бредили, — даже кричали «ура!»
И, молча, покойники ждали утра… То грезил я, то у меня дыбом волос
Вставал: то, в холодном поту, я кричал:
«Рубашку — рубашку!..» и долго мой голос
В ту ночь истомленных покой нарушал…
В туманном мозгу у меня разгорался
Какой-то злой умысел, и порывался
Бежать я, — как вдруг, слышу, катится гром,
И ветер к нам в щели бьет крупным дождем… Притих я, смотрю, среди призраков ночи,
Сидит, в красноватом мерцанье огня,
Знакомая тень, и бессонные очи,
Как звезды, сквозь сумрак, глядят на меня.
Вот встала, идет и лицо наклоняет
К огню и одну из лампад задувает…
И чудится, будто одежда шуршит,
По белому темное что-то скользит… И странно, в тот миг, как она замелькала
Как дух, над которым два белых крыла
Взвились, — я подумал: бедняжка устала,
И если б не крик мой, давно бы легла!..
Но вот, снова шорох, и — снова в одежде
Простой (в той, в которой ходила и прежде),
Она из укромного вышла угла,
И светлым виденьем ко мне подошла —И с дрожью стыдливой любви мне сказала:
«Привстань! Я рубашку тебе принесла»…
Я понял, она на меня надевала
Белье, что с себя потихоньку сняла.
И плакал я. — Детское что-то, родное,
Проснулось в душе, и мое ретивое
Так билось в груди, что пророчило мне
Надежду на счастье в родной стороне… И вот, я на родине! — Те же невзгоды,
Тщеславие бедности, праздный застой.
И старые сплетни, и новые моды…
Но нет! не забыть мне сестрицы святой!
Рубашку ее сохраню я до гроба…
И пусть наших недругов тешится злоба!
Я верю, что зло отзовется добром: —
Любовь мне сказалась под Красным Крестом.187
8.
Марта 6
В храме — золоченые колонны,
Золоченая резьба сквозная,
От полу до сводов поднимались.
В золоченых ризах все иконы,
Тускло в темноте они мерцали.
Даже темнота казалась в храме
Будто бы немного золотая.
В золотистом сумраке горели
Огоньками чистого рубина
На цепочках золотых лампады.
Рано утром приходили люди.
Богомольцы шли и богомолки.
Возжигались трепетные свечи,
Разливался полусвет янтарный.
Фимиам под своды поднимался
Синими душистыми клубами.
Острый луч из верхнего окошка
Сквозь куренья дымно прорезался.
И неслось ликующее пенье
Выше голубого фимиама,
Выше золотистого тумана
И колонн резных и золоченых.
В храме том, за ризою тяжелой,
За рубиновым глазком лампады
Пятый век скорбела Божья Матерь,
С ликом, над младенцем наклоненным,
С длинными тенистыми глазами,
С горечью у рта в глубокой складке.
Кто, какой мужик нижегородский,
Живописец, инок ли смиренный
С ясно-синим взглядом голубиным,
Муж ли с ястребиными глазами
Вызвал к жизни тихий лик прекрасный,
Мы о том гадать теперь не будем.
Живописец был весьма талантлив.
Пятый век скорбела Божья Матерь
О распятом сыне Иисусе.
Но, возможно, оттого скорбела,
Что уж очень много слез и жалоб
Ей носили женщины-крестьянки,
Богомолки в черных полушалках
Из окрестных деревень ближайших.
Шепотом вверяли, с упованьем,
С робостью вверяли и смиреньем:
«Дескать, к самому-то уж боимся,
Тоже нагрешили ведь немало,
Как бы не разгневался, накажет,
Да и что по пустякам тревожить?
Ну, а ты уж буде похлопочешь
Перед сыном с нашей просьбой глупой,
С нашею нуждою недостойной.
Сердце материнское смягчится
Там, где у судьи не дрогнет сердце.
Потому тебя и называем
Матушкой-заступницей. Помилуй!»
А потом прошла волна большая,
С легким хрустом рухнули колонны,
Цепи все по звенышку распались,
Кирпичи рассыпались на щебень,
По песчинке расточились камни,
Унесло дождями позолоту.
В школу на дрова свезли иконы.
Расплодилась жирная крапива,
Где высоко поднимались стены
Белого сверкающего храма.
Жаловаться ходят нынче люди
В областную, стало быть, газету.
Вот на председателя колхоза
Да еще на Петьку-бригадира.
Там ужо отыщется управа!
Раз я ехал, жажда одолела.
На краю села стоит избушка.
Постучался, встретила старушка,
Пропустила в горенку с порога.
Из ковша напился, губы вытер
И шагнул с ковшом к перегородке,
Чтоб в лоханку выплеснуть остатки
(Кухонька была за занавеской.
С чугунками, с ведрами, с горшками).
Я вошел туда и, вздрогнув, замер:
Средь кадушек, чугунков, ухватов,
Над щелястым полом, над лоханью,
Расцветая золотым и красным,
На скамье ютится Божья Матерь
В золотистых складчатых одеждах,
С ликом, над младенцем наклоненным,
С длинными тенистыми глазами,
С горечью у рта в глубокой складке.
— Бабушка, отдай ты мне икону,
Я ее — немедленно в столицу…
Разве место ей среди кадушек,
Средь горшков и мисок закоптелых!
— А зачем тебе? Чтоб надсмехаться,
Чтобы богохульничать над нею?
— Что ты, бабка, чтоб глядели люди!
Место ей не в кухне, а в музее.
В Третьяковке, в Лувре, в Эрмитаже.
— Из музею были не однажды.
Предлагали мне большие деньги.
Так просили, так ли уж просили,
Даже жалко сделалось, сердешных.
Но меня притворством не обманешь,
Я сказала: «На куски разрежьте,
Выжгите глаза мои железом,
Божью Матерь, Светлую Марию
Не отдам бесам на поруганье».
— Да какие бесы, что ты, бабка!
Это все — работники искусства.
Красоту они ценить умеют,
Красоту по капле собирают.
— То-то! Раскидавши ворохами,
Собирать надумали крохами.
— Да тебе зачем она? Молиться —
У тебя ведь есть еще иконы.
— Как зачем? Я утром рано встану,
Маслицем протру ее легонько,
Огонек затеплю перед ликом,
И она поговорит со мною.
Так-то ли уж ласково да складно
Говорить заступница умеет.
— Видно, ты совсем рехнулась, бабка!
Где же видно, чтоб доска из липы,
Даже пусть и в красках золотистых,
Говорить по-нашему умела!
— Ты зачем пришел? Воды напиться?
Ну так — с богом, дверь-то уж открыта!
Ехал я среди полей зеленых,
Ехал я средь городов бетонных,
Говорил с людьми, обедал в чайных,
Ночевал в гостиницах районных.
Постепенно стало мне казаться
Сказкой или странным сновиденьем,
Будто бы на кухне у старушки,
Где горшки, ухваты и кадушки,
На скамейке тесаной, дубовой
Прижилась, ютится Божья Матерь
В золотистых складчатых одеждах,
С ликом, над младенцем наклоненным,
С длинными тенистыми глазами,
С горечью у рта в глубокой складке.
Бабка встанет, маслицем помажет,
Огонек тихонечко засветит.
Разговор с заступницей заводит…
Понапрасну ходят из музея.
Навстречу вещего пророка
И с ним грядущего суда —
Еще в ночи, еще востока
Дрожала яркая звезда —
Он вышел, град покинув сонный,
Не взяв ни пищи, ни одежд,
В тоске святой, неугомонной,
Свершенья чающей надежд!
Кругом лишь темь да влага ночи,
Не скоро светлый день взойдет...
Но он, во мрак вонзая очи,
Стоит и ждет; стоит и ждет.
И мыслит: "Чаемый, молимый
День наступает. Близок срок.
Узрю тебя, досель гонимый,
Но ныне судящий пророк!
Не призрак ты: с костьми и кровью,
Как мы, в плоти идешь ты к нам...
С каким стенаньем и любовью
Я припаду к твоим ногам!
И все, что в эти дни и годы
Терзаний, мук изведал я,
Все в этот миг, пророк свободы,
Благословит душа моя!
Какое утро миру встанет!
Какая вера вспыхнет в нем!
С каким позором зло отпрянет
Перед святым твоим челом!
Свершишь ты жертвы очищенья —
И в жизнь оденутся слова:
Освобожденья, обновленья,
Любви и правды торжества!..
Оттуда путь ему, с востока...
Придет, смиренен и могуч,
Под пыльным рубищем пророка
Скрывая слова острый луч!
О, эту пыль одежды бедной
Как я слезами орошу!
Какою праздничной, победной
Я песнью воздух оглашу!
Но близко, боже!.. Ныне, ныне!..
Вся кровь отхлынула в груди;
Ужасен ты в своей святыне,
Великий бог!.. Гряди, гряди,
О жизни новое начало,
О царства нового рассвет!.."
Заря пылает. Солнце встало,
Проснулся дол. Пророка нет.
"Нет! но придет он в сроке скором,
Я верю, знаю — он придет!"
И смотрит, даль пытая взором...
Сменился день. Пророк нейдет.
Но, сердцем скорбь приняв покорным,
Он все зовет, он все глядит;
Все тем же гордым и упорным
В нем вера пламенем горит.
И дни бегут, — за днями годы
Неудержимой чередой;
Над ним бушуют непогоды,
Его сжигает солнца зной;
Он миг за мигом время мерит,
Мольбу призывную твердя,
И с каждым мигом ждет и верит,
Очей с востока не сводя.
И лет несчетных ряд промчался...
Он старцем стал. От мужа сил
Один лишь остов воздвигался.
Как тень, как выходец могил,
Снедаем тайною тоскою —
Видали странники, — порой
Дрожащей, старческой рукою
Он тусклый взор прикроет свой.
Но веры пламенной гордыни
Душа не свергнула его:
Стоит до днесь он средь пустыни
И ждет пророка своего!
Безумец! страстными мольбами
Вотще зовешь пророка ты!
Давно он ходит между вами,
Но скрыты вам его черты.
Как знать — с полудня ль, иль с востока,
В начале ль дня, или в конце, —
Но он не в рубище пророка,
Пришел не в царственном венце!
И речь его не идет мимо,
И правит царство он свое,
И мира нашего незримо
Преображает бытие!..
Когда ты к встрече нас готовил,
Он близ тебя, с тобою был;
Когда ты пел и славословил,
Не он ли песнь тебе внушил?
Когда ты ждал зари начала,
Чтоб новой жизни встретить день,—
Уж целый век заря пылала,
Ночи веков сгоняя тень!
Взгляни назад. Смотри: в то время,
Пока ты взор стремил вперед,
Взошло посеянное семя, —
Не те уж люди, мир не тот!
Безумец! тайный ход творенья
Как подстеречь и уловить,
В пределы зыбкие мгновенья
Жизнь мира вечную втеснить?
А ты хотел чертой отметить
Начало новых, лучших дней,
И песнь пропеть, и громко встретить,
Упиться радостью своей!..
Нет! верь, кто божье слово сеет,
Что, как древесное зерно,
Оно неслышно, тихо зреет
И всходит медленно оно,
И туго стебель свой подемлет,
Пока корней могучих сеть
Охватит мир...
Но он не внемлет,
Мечту бессильный одолеть,
И, несказанной полон муки,
Уж слыша жизни скорый срок,
Стоит и ждет, простерши руки,
Подемля очи на восток!
Бедняк! под ветхою, изорванной одеждой
Ты не дразни себя обманчивой надеждой,
Чтоб участью твоей мог тронуться богач!
Смотри: проснулся Рим! повсюду мчится в скачь
Толпа бездельников, с улыбкою нахальной
Встречающих твой взор, усталый и печальный.
Сам претор, услыхав, что для него готов
Открытый вход в дома от сна возставших вдов,
Торопит ликторов, — а по какой причине? —
Чтоб прежде всех поспеть к прелестнице Альбине.
Смотри: вот молодых патрициев гурьба
Идет в сообществе богатого раба,
За мотовство свое попавшего в вельможи:
Что жь тут позорного для римкой молодежи,
Когда тот самый раб — за час, за миг один,
Прожитый на груди каких нибудь Кальвин,
Бросает с дерзостью, как щедрая фортуна,
Все содержание военного трибуна.
Но ежели тебя, великих предков внук,
Порою соблазнит лобзаний тайный звук,
И ты, припав лицом пылающим к подушке,
Захочешь хилых ласк последней потаскушки, —
То, скован робостью, запавшей прямо в грудь,
Ты не осмелишься руки ей протянуть,
И тайного стыда в себе не уничтожа —
Не скажешь ей в глаза: — «веди меня на ложе»!..
О, кто-бы ни был ты — сам Нума, сам Марцелл,
Вслед за тобой везде б вопрос один летел:
— «Что он, богат иль нет? Где дом его? Где земли?
Пиры в его дому теперь открыты всем-ли?»
Об этом с жадностью толкуют, но за то
О честности твоей не справится никто.
Есть золотой мешок — он путь тебе проложит;
Ты нищ — и над тобой ругаться всякий может,
Уверенный вполне, что боги с облаков
Не слушают молитв и плача бедняков,
И так их нищенство и горе презирают,
Что даже гром небес на них не посылают…
Когда твой старый плащ заплатками покрыт,
Когда гнилой башмак изношен и разбит,
И нищенство глядит сквозь каждую прореху —
Ты подвергаешься озлобленному смеху,
Готовы мы тебя хоть грязью закидать;
Мы бедняка кругом привыкли презирать,
Как бесполезный хлам, как битую посуду…
О, бедность! Ты людей запугиваешь всюду, —
И в их измученных страданием чертах
Всегда читается бессменный этот страх…
Едва на зрелище народных игр заглянет
Бедняк отверженный, как грозный голос грянет:
— «Проч со скамьи, долой! Из цирка тотчас вон!
Одним богатым здесь дает места закон!»
И он бежит с стыдом, а на скамьях остались
Потомки гаеров, которые кривлялись
В толпе на площадях, да всадник временщик.
Внук гладиатора, нетрезвый свой язык
Едва ворочая, хрипит и бьет в ладони…
Вот звезды первые на римском небосклоне!..
О, кто укажет мне хоть на одну семью,
На одного отца, который дочь свою
За чувство к бедняку не упрекнул в раврате,
И сердце честное нашел бы в бедном зяте?..
Где, укажите мне, встречают бедняка
Без слова наглого, без дерзкого пинка?
Кто в нем оценит ум, способности и силы?
Допустят-ли его на свой совет эдилы?..
Быть может, скажут мне: бедняк везде гоним!..
Да, это так, везде, — но ты, великий Рим,
Лишь ты один владеешь страшным даром —
Всегда грозить ему позором иль ударом…
Век пошлой роскоши! Что-жь ты придумать мог?
Покрои модные великолепных тог,
Ненужный, внешний блеск, скрывавший без различья
Ничтожество и грязь мишурного величья…
Пусть темным призраком грозит нам нищета,
Лохмотья бедности, — у нас одна мечта:
Купить, хотя б ценой покражи иль обмана,
Права на мотовство бездонного кармана,
Чтоб роскошью своих нарядов и одежд
Дивить толпу зевак и уличных невежд.
У нас один порок — хоть вылезай из кожи,
Хоть ближнего зарежь, — но попади в вельможи
И запишись в число надутых спесью лиц…
За то и Рим теперь — продажнее блудниц, —
И всем торгует он: свободою плебейской,
Невинностью детей и совестью судейской,
Почетной должностью, приманкой теплых мест
И прелестями жен, наложниц и невест.
Всем нужно золото, — и податью тяжелой
Обременен клиент оборванный и голый!
Путь жизненный пройдя до половины,
Опомнился я вдруг в лесу густом,
Уже с прямой в нем сбившися тропины.
Есть что сказать о диком лесе том:
Как в нем трудна дорога и опасна;
Робеет дух при помысле одном,
И малым чем смерть более ужасна.
Что к благу мне снискал я в нем, что зрел
Все расскажу, и повесть не напрасна.
Не знаю сам, как я войти сумел;
Так сильно сон клонил меня глубокий,
Что истого пути не усмотрел.
Но у горы подножия высокой,
Где бедственной юдоли сей конец,
Томившей дух боязнию жестокой, —
Взглянул я вверх: и на холме венец
Сиял лучей бессмертного светила,
Вожатая заблудшихся сердец.
Тут начала слабеть испуга сила,
Залегшего души во глубине,
Доколе ночь ее глухая тмила;
И как пловец чуть дышащий, но вне
Опасности, взор с брега обращает
К ярящейся пожрать его волне, —
Так дух мой (он еще изнемогает)
Озрелся вспять на поприще взглянуть,
Которым жив никто не протекает.
Усталому дав телу отдохнуть,
Пошел я вновь, одной ноге другою
Творя подпор и облегчая путь.
И вот, почти в начале под горою,
Проворный барс и скачет и кружит,
Красуяся одежды пестротою;
Прочь ни на миг от глаз не отбежит,
И я не раз сбирался в путь обратный —
Так зверь вперед мне двигаться претит.
Час ранний был, час утренний, приятный,
И солнце вверх в сопутстве звезд текло:
Так в первый день по воле благодатной
Прекрасное создание пошло.
Кружился барс в пестреющей одежде:
Погода, час—мою все душу жгло,
И кожу взять в корысть я был в надежде;
Но вдруг меня, явившись, напугал
Огромный лев, каких не видел прежде;
Он на меня, казалось, наступал,
Подяв главу, и яростный и гладный,
И воздух весь от рыка трепетал.
А вслед за ним волк ненасытно-жадный,
Пугающий чрезмерной худобой,
Губительный алчбою безотрадной.
Толикий страх нанес он мне собой,
Столь вид его родил во мне отврата,
Что я взойти отчаялся душой.
И каково тому, кто скопит злата,
Как все терять придет ему чреда:
Тут в мыслях плач и горькая утрата;
Таким меня зверь сотворил тогда,
Помалу вспять гоня к стремнине тесной,
Где солнца луч не светит никогда.
Уж падал я, спаситель вдруг чудесный
Предстал; сперва ни слова он не рек,
От долгого молчанья бессловесный.
Узрев его в степи, пустой отвек,
Я закричал: «Спаси своим приходом,
Кто б ни был ты, хоть тень, хоть человек».
Он мне: «Я жил давно, с другим народом:
В Ломбардии был дом моих отцов,
Из Мантуи происходящих родом.
Рожден в исходе Юлия годов,
Я в Риме жил при Августе державном,
В лжеверии языческих богов.
Я был поэт и пел о муже славном,
В Авзонии воздвигшем новый град,
Когда Пергам погиб в бою неравном.
Но в муку ты зачем идешь назад?
Что не взойдешь на холм превознесенный,
К началу всех веселий и отрад?»
«Вергилий ты! источник ты священный
Высоких слов, лиющихся рекой! —
Ответил я, стыдясь, челом склоненный. —
О честь певцов, светильник их благой,
Будь благ ко мне за долгий труд, ученье,
Любовь к стихам, начертанным тобой.
Ты—пестун мой, и я—твое творенье,
Ты—вождь мой, ты мне щедро подарил
Прекрасный слог и знающих хваленье.
Зри: вот он, зверь, пред кем я отступил;
Спаси меня, мудрец, в беде толикой —
Я весь дрожу, и стынет кровь средь жил».
«Ты должен в путь идти другой, великий, —
Он отвечал, мой плач прискорбный зря,
— Чтоб избежать из сей пустыни дикой.
Сей лютый зверь, враждой ко всем горя,
На сей стезе—идущему преграда;
Ввек не отстал, души не уморя.
Столь вреден он, искидок гнусный ада,
Что никогда ничем не насыщен,
И после яств еще в нем боле глада.
Со многими зверьми он сопряжен,
И будет впредь, доколе пес примчится,
Кем тощий волк погибнет, загрызен, —
Тот ни землей, ни златом не прельстится,
Премудр и благ во всех своих делах:
Между двух фельтр великий пес родится.
Спасется им погрязшая в бедах
Италия, из-за нее ж Камилла,
Нис, Эвриал и Турн легли во прах.
Из града в град его погонит сила,
Чудовище, пока запрет в аду,
Отколь его в свет зависть испустила.
Тебе добра желаю я, и жду,
Коль ты за мной пойдешь в стезю благую,
И в вечные места тебя сведу,
Услышишь скорбь отчаяния злую,
Узришь всех век страдальцев мертвецов,
Где тщетно смерть зовут они вторую;
По сем и тех, кто, скверну смыть грехов
Надеяся, в огне уж утешенье
Нашли, и ждут со временем венцов;
Но ко святым чтоб вознестись в селенье,
Душа меня достойнейшая есть:
Ей возвращу тебя во охраненье.
Небесный царь, кому я должну честь
Был слеп воздать, в град, славою венчанный,
Претит войти или другого ввесть.
Он царь везде; но там—предел избранный,
Его чертог, держава и престол:
Блажен туда им к вечности призванный!»
А я: «Поэт, Бог слышал твой глагол;
Веди ж, молю, сим богом заклиная,
Да сих спасусь и впредь грозящих зол.
Хочу узреть и дверь святого Рая,
И грешников по слову твоему,
Терпящих век вся горькая и злая».
Тут он пошел, и я вослед ему.
[Перевод П.А.Катенина]
Живи и жить давай другим,
Но только не на счет другого;
Всегда доволен будь своим,
Не трогай ничего чужого:
Вот правило, стезя прямая
Для счастья каждого и всех!
Нарышкин! коль и ты приветством
К веселью всем твой дом открыл,
Таким любезным, скромным средством
Богатых с бедными сравнил:
Прехвальна жизнь твоя такая.
Блажен творец людских утех!
Пускай богач там, по расчету
Назнача день, зовет гостей,
Златой родни, клиентов роту
Прибавит к пышности своей;
Пускай они, пред ним став строем,
Кадят, вздыхают — и молчат.
Но мне приятно там откушать,
Где дружеский, незваный стол;
Где можно говорить и слушать
Тара-бара про хлеб и соль;
Где гость хозяина покоем,
Хозяин гостем дорожат;
Где скука и тоска забыта,
Семья учтива, не шумна;
Важна хозяйка, домовита,
Досужа, ласкова, умна;
Где лишь приязнью, хлебосольством
И взором ищут угождать.
Что нужды мне, кто по паркету
Под час и кубари спускал,
Смотрел в толкучем рынке свету,
Народны мысли замечал
И мог при случае посольством,
Пером и шпагою блистать!
Что нужды мне, кто, все зефиром
С цветка лишь на цветок летя,
Доволен был собою, миром,
Шутил, резвился, как дитя;
Но если он с столь легким нравом
Всегда был добрый человек,
Всегда жил весело, приятно
И не гонялся за мечтой;
Жалел о тех, кто жил развратно,
Плясал и сам под тон чужой:
Хвалю тебя, — ты в смысле здравом
Пресчастливо провел свой век.
Какой театр, как всю вселенну,
Ядущих и ядому тварь,
За твой я вижу стол вмещенну,
И ты сидишь, как сирский царь,
В соборе целыя природы,
В семье твоей — как Авраам!
Оставя короли престолы
И ханы у тебя гостят;
Киргизцы, Немчики, Моголы
Салму и соусы едят:
Какие разные народы
Язык, одежда, лица, стан!
Какой предмет, как на качелях
Пред дом твой соберется чернь,
На светлых праздничных неделях,
Вертятся в воздухе весь день!
Покрыта площадь пестротою,
Чепцов и шапок миллион!
Какой восторг! — Как все играет,
Все скачет, пляшет и поет,
Все в улице твоей гуляет,
Кричит, смеется, ест и пьет!
И ты, народной сей толпою
Так весел, горд, как Соломон!
Блажен и мудр, кто в ближних ставит
Блаженство купно и свое,
Свою по ветру лодку правит,
И непорочно житие
О камень зол не разбивает
И к пристани без бурь плывет!
Лев именем — звериный царь,
Ты родом — богатырь, сын барский;
Ты сердцем — стольник, хлебодар;
Ты должностью — конюший царский;
Твой дом утехой расцветает,
И всяк под тень его идет.
Идут прохладой насладиться,
Музыкой душу напитать;
То тем, то сем повеселиться,
В бостон и в шашки поиграть;
И словом, радость всю, забаву
Столицы ты к себе вместил.
Бывало, даже сами боги,
Наскуча жить в своем раю,
Оставя радужны чертоги,
Заходят в храмину твою:
О! если б ты и Гремиславу
К себе царицу заманил,
И ей в забаву, хоть тихонько,
Осмелился в ушко сказать:
«Кто век провел столь славно, громко,
Тот может в праздник погулять
И зреть людей блаженных чувство
В ея пресветло рождество»!
В цветах другой нет розы в мире:
Такой царицы мир не зрит!
Любовь и власть в ея порфире
Благоухает и страшит.
Так знает царствовать искусство
Лишь в Гремиславе — божество.
«Душой, умом мила, и не мешала жить».
Какая смесь одежд и лиц,
Племен, наречий, состояний!
Сей день на небесах денница
Блеснула кротко средь планет;
В сей день вдадеть, императрица,
Ты нами родилася в свет.
В сей день прошли зимы морозы,
Дохнул зефир, и юны розы
Облагоухали злачный луг.
Улыбкою весна умильна,
Дни лета предвестив обильна,
Восхитила мой к пенью дух.
О, коль позорище прекрасно
Обемлет мой веселый взор!
Вокруг златое небо ясно,
Высоко слышен птичий хор:
То в рощах раздаются свисты....
Послание мурзы Багрима к царевне Доброславе.
Мурза, Багримов сын, царевне Доброславе
Желает здравия, всех благ ея державе:
Чтоб розами уста, в лилеях грудь цвела,
Чтоб райскою росой кропил тебя Алла
И, вознеся престол, как солнце, твой высоко,
Хранил тебя на нем, яко зеницу ока.
И.
Из мертвой глади вод недвижного бассейна,
Как призрак, встал фонтан, журча благоговейно,
Он, как букет, мольбы возносит небесам…
Вокруг молчание, природа спит, как храм;
Как страстные уста, сливаясь в миг мятежный,
Едва дрожит листок, к листку прижавшись, нежный…
Фонтан, рыдающий один в тиши ночной,
К далеким небесам полет направил свой,
Он презрел скромную судьбу сестер покорных,
Смиренных чайных роз, в стремлениях упорных,
Он презрел с пологом зеркальным пруд родной,
Дыханьем ветерка чуть зыблемый покой.
Стремясь в простор небес, он жаждет горделиво.
Как купол радужный играя прихотливо,
Преооразиться в храм… Напрасные мечты!
Он снова падает на землю с высоты.
Напрасно рвется он в простор, гордец мятежный,
Взлелеять в небесах лилеи венчик нежный…
Тоска по родине его влечет к борьбе,
И манят небеса свободный дух к себе!..
Увы! зачем отверг он жребий роз отрадный,
Они так счастливы, их нежит сон прохладный!..
Нет! ты иной в душе взлелеял идеал,
Недостижимого ты, мученик, алкал —
И пыль разбитых струй роняешь без надежды,
Как на могильные плиты края одежды!
ИИ.
Как лист воздушных пальм, прозрачною стеной
В теплице высится фонтанов целый строй,
И каждый рвется ввысь, в простор лететь желая,
Лазури поцелуй воздушный посылая!..
Когда же тени вкруг вечерние падут,
В газонах им готов и отдых, и приют,
Они прервут полет, спокойно засыпая,—
Так меркнет лампы свет, печально угасая.
ИИИ.
Устремляясь в лазурь, ниспадают
Друг на друга фонтана струи,
Он, как юноша нежный ласкает
Золотистые кудри свои.
В упоеньи любуясь собою,
Он глядится в бассейн, как Нарцисс.
И игривой, волнистой струею
Пышно кудри его завились,
И звенит его смех серебристый,
Он, готовясь к полету, дрожит,
И за влагой прохладной и чистой
Вновь струя свежей влаги бежит,
И ликует фонтан в упоеньи,
Что высоко сумел он взлететь,
А потом, как прозрачная сеть,
Вдруг повиснет в свободном движеньи,
То, смеясь, как Нарцисс молодой,
Будто складки одежды воздушной,
Разбросает поток струевой
И, желаниям легким послушный,
Засияет своей наготой.
ИV.
Фонтаны кружатся, как будто веретена.
То нежный шелк прядут незримые персты,
Меж тем заботливо с немого небосклона
Луна склоняется в сияньи красоты…
Фонтаны нежный шелк без устали мотают
И морщат, и опять так нежно расправляют,
То в пряди соберут вокруг веретена…
О, пряха нежных струй, печальная луна!
Ты нить тончайшую свиваешь, развиваешь,
И кажется, не шелк. а легкий фимиам
Прясть суждено твоим невидимым перстам…
Ты колокольный звон мечтательно мотаешь
Средь чуткой тишины вокруг веретена,
О, пряха нежных струй, печальная луна!..
В фонтанах каждый миг иное отраженье
Находят небеса, в них каждое мгновенье
Иной играет луч, и, восхищая взор,
В них призма вечная сменяет свой узор.
Фонтаны кружатся, как будто веретена,
Свивая радугу, царицу небосклона…
О, пряха нежных струй, печальная луна!
С небес внимательный и грустный взор склоняя
И за работою фонтанов наблюдая,
С очами тихими, спокойна и ясна,
Вся в белом, ты прядешь с заботою унылой
Увы! волну кудрей над раннею могилой,
О, пряха нежных струй, печальная луна!..
V.
В вечерней мгле фонтан, колеблясь как копье,
Струи бесцветные в заснувший парк бросает…
Вокруг молчание, покой и забытье…
На белый мрамор тень от сосен упадает,
Вдали запел петух… и вновь затихло все!..
Ступая в тишине предательской стопою,
Иуда окропил вокруг газон слезою…
Вокруг печалью все обято неземной!..
Крестясь, прохожий крест собой напоминает,
И возмущенный пруд под бледною луной,
Как ваза горести, во мгле ночной вскипает.
Луна средь тишины, как рана, кровь струит
И красным отсветом потоки багрянит;
Тому виной — фонтан, и, кровью истекая,
Пронзила грудь свою красавица ночная!
VИ.
Курятся облака, померкнул блеск лазури,
Но сад души моей цветет еще сильней,
Еще роскошней он среди дыханья бури,
Но пусть он исцелял мой дух во дни скорбей,
В нем распускается цикута с белладонной…
Вот в нем забил фонтан струею оживленной.
Как птичка красная, в нем молния блестит,
За ней рой острых стрел, преследуя, летит…
— Увы, ее уж нет, умчалась прочь высоко,
Напрасно рвется вверх фонтан в тоске глубокой
К божественной мечте лететь — напрасный труд,
И стрелы снова вниз в бессильи упадут!
Свод неба мраком обложился;
В волнах Варяжских лунный луч,
Сверкая меж вечерних туч,
Столпом неровным отразился.
Качаясь, лебедь на волне
Заснул, и всё кругом почило;
Но вот по темной глубине
Стремится белое ветрило,
И блещет пена при луне;
Летит испуганная птица,
Услыша близкий шум весла.
Чей это парус? Чья десница
Его во мраке напрягла?
Их двое. На весло нагбенный,
Один, смиренный житель волн,
Гребет и к югу правит челн;
Другой, как волхвом пораженный;
Стоит недвижим; на брега
Глаза вперив, не молвит слова,
И через челн его нога
Перешагнуть уже готова.
Плывут…
«Причаливай, старик!
К утесу правь» — и в волны вмиг
Прыгнул пловец нетерпеливый
И берегов уже достиг.
Меж тем, рукой неторопливой
Другой ветрило опустив,
Свой челн к утесу пригоняет,
К подошвам двух союзных ив
Узлом надежным укрепляет,
И входит медленной стопой
На берег дикой и крутой.
Кремень звучит, и пламя вскоре
Далеко осветило море.
Суровый край! Громады скал
На берегу стоят угрюмом;
Об них мятежный бьется вал
И пена плещет; сосны с шумом
Качают старые главы
Над зыбкой пеленой пучины;
Кругом ни цвета, ни травы,
Песок да мох; скалы, стремнины,
Везде хранят клеймо громов
И след потоков истощенных,
И тлеют кости — пир волков
В расселинах окровавленных.
К огню заботливый старик
Простер немеющие руки.
Приметы долголетной муки,
Согбенны кости, тощий лик,
На коем время углубляло
Свои последние следы,
Одежда, обувь — всё являло
В нем дикость, нужду и труды.
Но кто же тот? Блистает младость.
В его лице; как вешний цвет
Прекрасен он; но, мнится, радость
Его не знала с детских лет;
В глазах потупленных кручина;
На нем одежда славянина
И на бедре славянский меч.
Славян вот очи голубые,
Вот их и волосы златые,
Волнами падшие до плеч…
Косматым рубищем одетый,
Огнем живительным согретый,
Старик забылся крепким сном.
Но юноша, на перси руки
Задумчиво сложив крестом,
Сидит с нахмуренным челом…
Уста невнятны шепчут звуки.
Предмет великий, роковой
Немые чувства в нем объемлет,
Он в мыслях видит край иной,
Он тайному призыву внемлет…
Проходит ночь, огонь погас,
Остыл и пепел; вод пучина
Белеет; близок утра час;
Нисходит сон на славянина.
Видал он дальные страны,
По суше, по морю носился,
Во дни былые, дни войны,
На западе, на юге бился,
Деля добычу и труды
С суровым племенем Одена,
И перед ним врагов ряды
Бежали, как морская пена
В час бури к черным берегам.
Внимал он радостным хвалам
И арфам скальдов исступленных,
В жилище сильных пировал
И очи дев иноплеменных
Красою чуждой привлекал.
Но сладкий сон не переносит
Теперь героя в край чужой,
В поля, где мчится бурный бой,
Где меч главы героев косит;
Не видит он знакомых скал
Кириаландии печальной,
Ни Альбиона, где искал
Кровавых сеч и славы дальной;
Ему не снится шум валов;
Он позабыл морские битвы,
И пламя яркое костров,
И трубный звук, и лай ловитвы;
Другие грезы и мечты
Волнуют сердце славянина:
Перед ним славянская дружина;
Он узнает ее щиты,
Он снова простирает руки
Товарищам минувших лет,
Забытым в долги дни разлуки,
Которых уж и в мире нет…
Он видит Новгород великий,
Знакомый терем с давних пор;
Но тын оброс крапивой дикой,
Обвиты окна повиликой,
В траве заглох широкий двор.
Он быстро храмин опустелых
Проходит молчаливый ряд,
Все мертво… нет гостей веселых,
Застольны чаши не гремят.
И вот высокая светлица…
В нем сердце бьется: «Здесь иль нет
Любовь очей, душа девица,
Цветет ли здесь мой милый цвет,
Найду ль ее?» — и с этим словом
Он входит; что же? страшный вид!
В достеле хладной, под покровом
Девица мертвая лежит.
В нем замер дух и взволновался.
Покров приподымает он,
Глядит: она! — и слабый стон
Сквозь тяжкий сон его раздался…
Она… она… ее черты;
На персях рану обнажает.
«Она погибла, — восклицает, —
Кто мог?..» — и слышит голос: «Ты…»
Меж тем привычные заботы
Средь усладительной дремоты
Тревожат душу старика:
Во сне он парус развивает,
Плывет по воле ветерка,
Его тихонько увлекает
К заливу светлая река,
И рыба сонная впадает
В тяжелый невод старика;
Всё тихо: море почивает,
Но туча виснет; дальный гром
Над звучной бездною грохочет,
И вот пучина под челном
Кипит, подъемлется, клокочет;
Напрасно к верным берегам
Несчастный возвратиться хочет,
Челнок трещит и — пополам!
Рыбак идет на дно морское,
И, пробудясь, трепещет он,
Глядит окрест: брега в покое,
На полусветлый небосклон
Восходит утро золотое;
С дерев, с утесистых вершин,
Навстречу радостной денницы,
Щебеча, полетели птицы
И рассвело…— но славянин
Еще на мшистом камне дремлет,
Пылает гневом гордый лик,
И сонный движется язык.
Со стоном камень он объемлет…
Тихонько юношу старик
Ногой толкает осторожной —
И улетает призрак ложный
С его главы, он восстает
И, видя солнечный восход,
Прощаясь, старику седому
Со златом руку подает.
«Чу, — молвил, — к берегу родному
Попутный ветр тебя зовет,
Спеши — теперь тиха пучина,
Ступай, а я — мне путь иной».
Старик с веселою душой
Благословляет славянина:
«Да сохранят тебя Перун,
Родитель бури, царь полнощный,
И Световид, и Ладо мощный;
Будь здрав до гроба, долго юн,
Да встретит юная супруга
Тебя в веселье и слезах,
Да выпьешь мед из чаши друга,
А недруга низринешь в прах».
Потом со скал он к челну сходит
И влажный узел развязал.
Надулся парус, побежал.
Но старец долго глаз не сводит
С крутых прибрежистых вершин,
Венчанных темными лесами,
Куда уж быстрыми шагами
Сокрылся юный славянин.
ГИМН ЛЮБВИ.
Проснись, моя любовь! Уже заря-царица
Проснулась и поет: готова колесница
Принять ее и мчать по тверди голубой
И Феб свое чело вздымает над землей.
Чу! хор веселых птиц, порхая в поднебесной,
Шлет в небу гимн любви восторженный, прелестный:
Малиновка поет; чиж вторит и звенит;
Веселый чорный дрозд пронзительно кричит;
Воркует голубок—подругу призывает —
И радостно ему голубка отвечает.
Так весь пернатый хор в один собрался рой,
Чтоб этот чудный день почтить своей хвалой.
Чего жь, моя любовь, тебе так крепко спится?
Тебе давно пора проснуться, пробудиться,
Чтоб, выйдя на балкон, счастливца поджидать
И пенью этих птиц задумчиво внимать.
Их стройный хор любовь и счастье воспевает —
И вторит лес ему, и эхо отвечает.
Но вот моя любовь проснулася—и очи
Из-под густых ресниц, как звезды южной ночи,
Дремавшия досель под флером чорных тучь,
Сверкнули горячей, чем солнца первый лучь.
Теперь идите вы—о, дщери наслаждений —
И помогите ей спастись от сновидений
И пурпуром одежд прикрыть свои красы.
Идите же скорей, прекрасные часы,
Решительницы благ времен текущих года,
Чья родина—Олимп, чье лоно—вся природа
И чья благая мощь все зиждет, создает,
Все, чем весь этот мир и дышегь, и цветет.
А вы, краса морей безгранных, нереиды.
Прислужницы-рабы пленительной Киприды,
Спешите: ужь пора невесту одевать!
Но помните, когда начнете прикрывать
Вы прелести ея—всего не закрывайте
И, как богиню нег, Киприду, воспевайте
Царицу дум моих, что сердце мне живит —
И лес ответит вам и эхо прозвучит.
И вот любовь моя готова появиться!
Пусть хор ея подруг вокруг нея роится,
А вы, друзья того, кто света ей милей,
Спешите—он идет: жених ужь у дверей!
Пусть все цветет вокруг и примет вид достойный,
Такого дня любви, дня радости спокойной,
Какого, вкруг себя разсеяв сумрак туч,
Не освещал во век горячий солнца лучь.
О, солнце, покажи свой лик животворящий,
Но умягчи свой жар—слепящий и палящий —
Чтоб он ея лица, горя, не оналил
И нежности его и блеска не лишил!
О, лучезарный Феб, отец смиренной музы!
Когда не порвались нас вяжущия узы
И я достойно пел величие твое —
Исполни, светлый бог, желание мое:
Пусть будет этот день, лишь этот день блаженный
Моим, другие жь все—твоими, несравненный!
Тогда хвалебный гимн пространство огласит —
И лес ответит мне и эхо прозвучит.
И вот она идет, как нечто неземное,
Как Феб из своего восточнаго покоя,
Стремящийся пройдти божественный свой пут.
Одежды и струи упавшаго на грудь
И мрамор чудных плеч прозрачнаго покрова —
Все придает ей вид чего-то неземвова.
Роскошная волна кудрей ея густых,
Подобно бахроме из нитей золотых,
Сбегая по плечах потоком небывалым,
Ей служит золотым и легким покрывалом.
Венок, как ореол, сияет на челе;,
Смущенные глава потуплены к земле.
Склоненной головы поднять она не смеет
И, слыша похвалы, трепещет и краснеет:
Так мало в ней—святой—той гордости сухой,
Что часто так царит над женской красотой.
Но все же пусть ваш гимн невесту воспевает
И вторит лес ему и эхо отвечает.
Скажите, девы, мне, вы, здешния лилеи,
Видали ль вы когда красавицу добрее,
Прекрасней и нежней, чем—чудная—она,
Что щедро так красой Творцом одарена,
Чьи светлые глаза блистают, как сафиры,
Чело—белей снегов, а голос—звуки лиры,
Чьи губки—лепестки, чья грудь так высока
И яблоком горит румяная щека.
Чего жь стоите вы и, молча, в изумленьи
Глядите на нее, стоящую в волненьи —
И песня торжества, прервавшися, молчит
И лес не вторит ей и эхо не звучит?
Но если бы ваш взор, восторженный и страстный,
Проникнуть мог в тайник души ея прекрасной,
Исполненной тех благ, что небом ей даны,
Вы были бы еще сильней поражены!
В душе ея живут невинность, безмятежность,
Любовь, стыдливость, честь и женственная нежность;
Там добродетель трон воздвигла—и царит,
И правый суд одна—безвинная—творит,
Перед которым в прах главу свою склоняет
Страстей земных собор и в ужасе смолкает.
Святой, ей даже мысль о чем-нибудь дурном
Не может вспасть на ум, встревожить сердце злом.
Когда б сокровищ тех всю роскошь увидали,
Которых может быть вы в ней не замечали,
Тогда б ваш стройный гимн вознесся к небесам
И эхо гор и лес ответили бы вам!
Пора! откройте храм, раздайтесь, дайте место,
Чтоб в сень его могла войти моя невеста!
Пускай гирлянды роз, струей сбегая вниз,
Спиралью обовьют колонны и карниз —
И тем почтут ее! Полна огня святого,
Становится она пред ликом Всеблагого.
Когда, о девы, в храм вы будете входить,
Смиряясь, на нее старайтесь походить!
Вы, девы, к алтарю прекрасную ведите
И ей свершить обряд священный помогите!
Пускай орган хвалой Всевышнему гремит,
Пускай священный гимн таинственно звучит
И радостью сердца благия наполняет
И вторит эхо им и лес им отвечает!
Взгляните, вот она стоит пред алтарем!
Священник перед пей. С сияющим лицом,
Она его словам таинственным внимает —
И розами любви лицо ея пылает,
Окрашивая снег багряною зарей
И ангелы—и те, что светлою семьей
Над божьим алтарем невидимо витают —
И те, забыв свой долг, вокруг нея порхают
И на ея красы чем более глядят,
Тем более глядеть желанием горят.
Но томные глаза, опущенные долу,
Покорные святой стыдливости глаголу,
Боятся даже взгляд в пространство устремить,
Чтоб тем дурную мысль на ум не заронить.
Зачем краснеешь ты, мне руку подавая,
Залог любви святой, прелестная, святая?
Пусть, ангелы, ваш хор пространство огласит
И лес ответит вам и эхо прозвучит!
Не стая воронов слеталась
На груды тлеющих костей,
За Волгой, ночью, вкруг огней
Удалых шайка собиралась.
Какая смесь одежд и лиц,
Племен, наречий, состояний!
Из хат, из келий, из темниц
Они стеклися для стяжаний!
Здесь цель одна для всех сердец —
Живут без власти, без закона.
Меж ними зрится и беглец
С брегов воинственного Дона,
И в черных локонах еврей,
И дикие сыны степей,
Калмык, башкирец безобразный,
И рыжий финн, и с ленью праздной
Везде кочующий цыган!
Опасность, кровь, разврат, обман —
Суть узы страшного семейства
Тот их, кто с каменной душой
Прошел все степени злодейства;
Кто режет хладною рукой
Вдовицу с бедной сиротой,
Кому смешно детей стенанье,
Кто не прощает, не щадит,
Кого убийство веселит,
Как юношу любви свиданье.
Затихло всё, теперь луна
Свой бледный свет на них наводит,
И чарка пенного вина
Из рук в другие переходит.
Простерты на земле сырой
Иные чутко засыпают,
И сны зловещие летают
Над их преступной головой.
Другим рассказы сокращают
Угрюмой ночи праздный час;
Умолкли все — их занимает
Пришельца нового рассказ,
И всё вокруг его внимает:
«Нас было двое: брат и я.
Росли мы вместе; нашу младость
Вскормила чуждая семья:
Нам, детям, жизнь была не в радость;
Уже мы знали нужды глас,
Сносили горькое презренье,
И рано волновало нас
Жестокой зависти мученье.
Не оставалось у сирот
Ни бедной хижинки, ни поля;
Мы жили в горе, средь забот,
Наскучила нам эта доля,
И согласились меж собой
Мы жребий испытать иной;
В товарищи себе мы взяли
Булатный нож да темну ночь;
Забыли робость и печали,
А совесть отогнали прочь.
Ах, юность, юность удалая!
Житье в то время было нам,
Когда, погибель презирая,
Мы всё делили пополам.
Бывало только месяц ясный
Взойдет и станет средь небес,
Из подземелия мы в лес
Идем на промысел опасный.
За деревом сидим и ждем:
Идет ли позднею дорогой
Богатый жид иль поп убогой, —
Всё наше! всё себе берем.
Зимой бывало в ночь глухую
Заложим тройку удалую,
Поем и свищем, и стрелой
Летим над снежной глубиной.
Кто не боялся нашей встречи?
Завидели в харчевне свечи —
Туда! к воротам, и стучим,
Хозяйку громко вызываем,
Вошли — всё даром: пьем, едим
И красных девушек ласкаем!
И что ж? попались молодцы;
Не долго братья пировали;
Поймали нас — и кузнецы
Нас друг ко другу приковали,
И стража отвела в острог.
Я старший был пятью годами
И вынесть больше брата мог.
В цепях, за душными стенами
Я уцелел — он изнемог.
С трудом дыша, томим тоскою,
В забвеньи, жаркой головою
Склоняясь к моему плечу,
Он умирал, твердя всечасно:
«Мне душно здесь… я в лес хочу…
Воды, воды!..», но я напрасно
Страдальцу воду подавал:
Он снова жаждою томился,
И градом пот по нем катился.
В нем кровь и мысли волновал
Жар ядовитого недуга;
Уж он меня не узнавал
И поминутно призывал
К себе товарища и друга.
Он говорил: «где скрылся ты?
Куда свой тайный путь направил?
Зачем мой брат меня оставил
Средь этой смрадной темноты?
Не он ли сам от мирных пашен
Меня в дремучий лес сманил,
И ночью там, могущ и страшен,
Убийству первый научил?
Теперь он без меня на воле
Один гуляет в чистом поле,
Тяжелым машет кистенем
И позабыл в завидной доле
Он о товарище совсем!..»
То снова разгорались в нем
Докучной совести мученья:
Пред ним толпились привиденья,
Грозя перстом издалека.
Всех чаще образ старика,
Давно зарезанного нами,
Ему на мысли приходил;
Больной, зажав глаза руками,
За старца так меня молил:
«Брат! сжалься над его слезами!
Не режь его на старость лет…
Мне дряхлый крик его ужасен…
Пусти его — он не опасен;
В нем крови капли теплой нет…
Не смейся, брат, над сединами,
Не мучь его… авось мольбами
Смягчит за нас он божий гнев!..»
Я слушал, ужас одолев;
Хотел унять больного слезы
И удалить пустые грезы.
Он видел пляски мертвецов,
В тюрьму пришедших из лесов
То слышал их ужасный шопот,
То вдруг погони близкий топот,
И дико взгляд его сверкал,
Стояли волосы горою,
И весь как лист он трепетал.
То мнил уж видеть пред собою
На площадях толпы людей,
И страшный ход до места казни,
И кнут, и грозных палачей…
Без чувств, исполненный боязни,
Брат упадал ко мне на грудь.
Так проводил я дни и ночи,
Не мог минуты отдохнуть,
И сна не знали наши очи.
Но молодость свое взяла:
Вновь силы брата возвратились,
Болезнь ужасная прошла,
И с нею грезы удалились.
Воскресли мы. Тогда сильней
Взяла тоска по прежней доле;
Душа рвалась к лесам и к воле,
Алкала воздуха полей.
Нам тошен был и мрак темницы,
И сквозь решетки свет денницы,
И стражи клик, и звон цепей,
И легкой шум залетной птицы.
По улицам однажды мы,
В цепях, для городской тюрьмы
Сбирали вместе подаянье,
И согласились в тишине
Исполнить давнее желанье;
Река шумела в стороне,
Мы к ней — и с берегов высоких
Бух! поплыли в водах глубоких.
Цепями общими гремим,
Бьем волны дружными ногами,
Песчаный видим островок
И, рассекая быстрый ток,
Туда стремимся. Вслед за нами
Кричат: «лови! лови! уйдут!»
Два стража издали плывут,
Но уж на остров мы ступаем,
Оковы камнем разбиваем,
Друг с друга рвем клочки одежд,
Отягощенные водою…
Погоню видим за собою;
Но смело, полные надежд,
Сидим и ждем. Один уж тонет,
То захлебнется, то застонет
И как свинец пошел ко дну.
Другой проплыл уж глубину,
С ружьем в руках, он в брод упрямо,
Не внемля крику моему,
Идет, но в голову ему
Два камня полетели прямо —
И хлынула на волны кровь;
Он утонул — мы в воду вновь,
За нами гнаться не посмели,
Мы берегов достичь успели
И в лес ушли. Но бедный брат…
И труд и волн осенний хлад
Недавних сил его лишили:
Опять недуг его сломил,
И злые грезы посетили.
Три дня больной не говорил
И не смыкал очей дремотой;
В четвертый грустною заботой,
Казалось, он исполнен был;
Позвал меня, пожал мне руку,
Потухший взор изобразил
Одолевающую муку;
Рука задрогла, он вздохнул
И на груди моей уснул.
Над хладным телом я остался,
Три ночи с ним не расставался,
Всё ждал, очнется ли мертвец?
И горько плакал. Наконец
Взял заступ; грешную молитву
Над братней ямой совершил
И тело в землю схоронил…
Потом на прежнюю ловитву
Пошел один… Но прежних лет
Уж не дождусь: их нет, как нет!
Пиры, веселые ночлеги
И наши буйные набеги —
Могила брата всё взяла.
Влачусь угрюмый, одинокой,
Окаменел мой дух жестокой,
И в сердце жалость умерла
Но иногда щажу морщины:
Мне страшно резать старика;
На беззащитные седины
Не подымается рука.
Я помню, как в тюрьме жестокой
Больной, в цепях, лишенный сил,
Без памяти, в тоске глубокой
За старца брат меня молил».
Распорядителем земных судеб
Мне не дано играть на сцене света
Ваятеля зависимую роль:
Перо — плохой резец; а между тем
Есть образы, которые, волнуя
Воображенье, тяжелы как мрамор,
Как медь литая, — холодны как проза,
Как аллегория…
Гляди, — мне говорит,
Как бы сквозь сон, тревожная моя
Фантазия: — идет или стоит
Та женщина?.. Гляди… не молода…
Но красота, и страсти роковые,
И мысль, и скорбь, а, может быть, и пытка
Оставили на ней свои следы…
Ее лицо, и взгляд, и поступь — все внушает
Любовь, и ненависть, и сожаленье,
И затаенный ужас…
Задыхаясь, Она идет и поражает странной
Необычайностью своей одежды…
На голове ее сияет диадема
Из драгоценных камней и терновый
Венок с Голгофы, перевитый хмелем
И вековыми лаврами; богатства
Всех стран подлунных отягчают
Ей грудь и плечи; — перлы и алмазы,
Мелькают в роскоши ее волос,
И белую опутывают шею,
И прячутся под нитями узора
Пожелкнувших венецианских кружев.
На ней повисла мантия с гербами
Монархий и республик; бархат смят
Порывом пролетевшей бури; — ниже —
Простой ременный пояс, — ниже — складки
Рабочего передника, затем — заплаты,
Лохмотья, — наконец, — босые ноги
В пыли и язвах…
Женщина согнулась
Под страшной ношей: на ее спине,
Как на спине носильщика, железо
И золото, — и брони из булата
(Судов и башен хрупкие щиты),
И ружья, и с патронами мешки, И на лафетах пушки, и кули,
Готовые прорваться, из которых
Чиненые выглядывают бомбы.
Все это ей по росту (колоссальный,
Могучий рост!!)… Но сгорбилась она
Под этой страшной ношей, — осторожно
Ступает, — опирается на меч, —
Им щупает дорогу; — улыбаясь,
С надменным недоверием она
Усталыми глазами, исподлобья,
Глядит вперед, не замечая,
Как на ее широком пьедестале
Несметный рой пигмеев, копошась
И суетясь, ей под ноги бросает
Свои мишурные изделья: — кипы
Нот, никому неведомых, романы,
Забытые стихи, картины, моды,
Фальшивые цветы и статуэтки,
И миллион пудов листов печатных,
Прочитанных сегодня, завтра — рваных…
Они кричат ей: «Дай нам славу!
Дай золота!!» Они грозят ей
И проклинают, или умиленно
Глядят наверх, на блеск ее венцов;
Они над лаврами смеются в венчают Ложь и разврат, кощунствуя, — хохочут,
Или косятся с ужасом на меч,
В дни мира извлеченный из ножен,
Отточенный, как накануне боя,
Косятся и на бомбы, от которых
Кули трещат и рвутся на спине
Босой владычицы, — рабы и королевы.
Она идет, обдуманно скрывая
Загаданную цель; — ей нипочем
Провозглашать любовь, права, свободу
И сокрушать, давить своей пятой
Великодушные надежды и мечты…
Ей и самой мучительно под грузом
Железа, поедающего хлеб,
И золота, питающего роскошь
Иль суету страстей; а между тем
Она гордится ношей, как последним
Плодом ее усилий, как залогом
Грядущей славы. — Ей, согбенной
И устарелой, снится, что у ней
В деснице Божий гром, и что она
Несет грозу на всех, кто смеет
Ей помешать идти, влиять и — грабить.
Ей тяжело… Ни головы поднять
Она не может, ни нагнуться ниже: Она уже не видит неба и
Предчувствует, что все, что соскользнет
С наклона головы ее, она
Поднять не будет в силах, не рискуя
Нарушить равновесие свое
Или упасть… Не дай ей Бог, ступая
По слякоти, споткнуться на своих же
Пигмеев, — быть раздавленной своим же
В железный век железной волей
Сколоченным добром!..
Какой тяжелый,
Не всем понятный образ! Для чего ты
Возник и отпечатался в очах
Души моей!? Зачем мое перо,
Как бы на зло мне, изваяло
Такую статую? Как будто в ней —
Наш идеал! Как будто все должны мы
Брести, согнувшись под ярмом железа
И золота?! И кто из благодушных
Ее поклонников не отвернется
От пораженного своим виденьем
Мечтателя, и кто из них не скажет
С негодованьем: Нет, не такова
Европа, на пути к двадцатому столетью?
Распорядителем земных судеб
Мне не дано играть на сцене света
Ваятеля зависимую роль:
Перо — плохой резец; а между тем
Есть образы, которые, волнуя
Воображенье, тяжелы как мрамор,
Как медь литая, — холодны как проза,
Как аллегория…
Гляди, — мне говорит,
Как бы сквозь сон, тревожная моя
Фантазия: — идет или стоит
Та женщина?.. Гляди… не молода…
Но красота, и страсти роковые,
И мысль, и скорбь, а, может быть, и пытка
Оставили на ней свои следы…
Ее лицо, и взгляд, и поступь — все внушает
Любовь, и ненависть, и сожаленье,
И затаенный ужас…
Задыхаясь,
Она идет и поражает странной
Необычайностью своей одежды…
На голове ее сияет диадема
Из драгоценных камней и терновый
Венок с Голгофы, перевитый хмелем
И вековыми лаврами; богатства
Всех стран подлунных отягчают
Ей грудь и плечи; — перлы и алмазы,
Мелькают в роскоши ее волос,
И белую опутывают шею,
И прячутся под нитями узора
Пожелкнувших венецианских кружев.
На ней повисла мантия с гербами
Монархий и республик; бархат смят
Порывом пролетевшей бури; — ниже —
Простой ременный пояс, — ниже — складки
Рабочего передника, затем — заплаты,
Лохмотья, — наконец, — босые ноги
В пыли и язвах…
Женщина согнулась
Под страшной ношей: на ее спине,
Как на спине носильщика, железо
И золото, — и брони из булата
(Судов и башен хрупкие щиты),
И ружья, и с патронами мешки,
И на лафетах пушки, и кули,
Готовые прорваться, из которых
Чиненые выглядывают бомбы.
Все это ей по росту (колоссальный,
Могучий рост!!)… Но сгорбилась она
Под этой страшной ношей, — осторожно
Ступает, — опирается на меч, —
Им щупает дорогу; — улыбаясь,
С надменным недоверием она
Усталыми глазами, исподлобья,
Глядит вперед, не замечая,
Как на ее широком пьедестале
Несметный рой пигмеев, копошась
И суетясь, ей под ноги бросает
Свои мишурные изделья: — кипы
Нот, никому неведомых, романы,
Забытые стихи, картины, моды,
Фальшивые цветы и статуэтки,
И миллион пудов листов печатных,
Прочитанных сегодня, завтра — рваных…
Они кричат ей: «Дай нам славу!
Дай золота!!» Они грозят ей
И проклинают, или умиленно
Глядят наверх, на блеск ее венцов;
Они над лаврами смеются в венчают
Ложь и разврат, кощунствуя, — хохочут,
Или косятся с ужасом на меч,
В дни мира извлеченный из ножен,
Отточенный, как накануне боя,
Косятся и на бомбы, от которых
Кули трещат и рвутся на спине
Босой владычицы, — рабы и королевы.
Она идет, обдуманно скрывая
Загаданную цель; — ей нипочем
Провозглашать любовь, права, свободу
И сокрушать, давить своей пятой
Великодушные надежды и мечты…
Ей и самой мучительно под грузом
Железа, поедающего хлеб,
И золота, питающего роскошь
Иль суету страстей; а между тем
Она гордится ношей, как последним
Плодом ее усилий, как залогом
Грядущей славы. — Ей, согбенной
И устарелой, снится, что у ней
В деснице Божий гром, и что она
Несет грозу на всех, кто смеет
Ей помешать идти, влиять и — грабить.
Ей тяжело… Ни головы поднять
Она не может, ни нагнуться ниже:
Она уже не видит неба и
Предчувствует, что все, что соскользнет
С наклона головы ее, она
Поднять не будет в силах, не рискуя
Нарушить равновесие свое
Или упасть… Не дай ей Бог, ступая
По слякоти, споткнуться на своих же
Пигмеев, — быть раздавленной своим же
В железный век железной волей
Сколоченным добром!..
Какой тяжелый,
Не всем понятный образ! Для чего ты
Возник и отпечатался в очах
Души моей!? Зачем мое перо,
Как бы на зло мне, изваяло
Такую статую? Как будто в ней —
Наш идеал! Как будто все должны мы
Брести, согнувшись под ярмом железа
И золота?! И кто из благодушных
Ее поклонников не отвернется
От пораженного своим виденьем
Мечтателя, и кто из них не скажет
С негодованьем: Нет, не такова
Европа, на пути к двадцатому столетью?
Действующие лица: Руальд — старый воин
Вячко и Бермята — отроки
Действие в 968 году, в Киеве, на городской стенеI
Вечер
Руальд и БермятаРуальдТы прав, Бермята, больно худо нам:
Есть нечего, пить нечего, и голод
И жажда долго и жестоко нас
Томят и мучат, и, вдобавок к ним,
Еще и та невзгода, что Изок
Стоит у нас необычайно жарок,
И тих, и сух, и душен невтерпеж.
Из края в край, небесный свод над нами
Безветрен и безоблачен, и блещет,
Как золотой, и солнце так и жжет
Луга и нивы. С раннего утра
До поздней ночи бродишь, сам не свой;
И ночью нет тебе отрады: ночь
Не освежит тебя, не успокоит
И спать тебе не даст, вертись и бейся
Ты хоть до слез… такие ж точно дни,
Такие ж ночи, помню я, бывали
В земле Сиканской. Уф! какой там жар,
И вспомнишь, так едва не задохнешься, —
Нет, мне мороз сноснее: от него
Уйдешь к огню и спрячешься в одежду,
Не осовеешь; если ж летний жар
Проймет тебя, так от него и в воду
Ты не уйдешь: и в ней прохлады мало.
И весь ты слаб и вял! Да, худо нам
И больно худо.БермятаИ реку у нас
Отрезали злодеи печенеги.РуальдВсе — ничего, лишь уповай на бога,
Да не плошай, да не робей и сам.БермятаОттерпимся, либо дождемся князя
К себе домой из дальнего похода.РуальдДосадно мне, что Претич за Днепром
Стоит и ждет того же. Что б ему
Решиться и ударить, всею силой,
На ратный стан поганых печенегов,
И к ним пробиться б. Что тут долго думать?
Бог весть, когда дождемся Святослава? БермятаПоди, ему и невдомек про то,
Как мы сидим в осаде, еле живы… РуальдА князь далеко, и не может знать
О нашем горе.БермятаКнязю что до нас;
Он Киева не любит, он его
Забыл совсем, он променял свой Киев
На чужеземный город, и живет
Там весело — и хорошо ему!
Ох, не люблю я князя Святослава.РуальдЗа что это? БермятаЗа то и не люблю,
Что он живет не в Киеве.РуальдТы молод,
И многого нельзя тебе понять
Своим умом; а я старик, я вижу
Подалее, чем ты, молокосос!
Что Святослав не нравится тебе,
Так это, брат, печаль не велика,
А я его любить не перестану:
Он молодец! БермятаМне что, что молодец!
У нас их вдоволь: всякой рус — не трус!
Ни ты, ни я нигде мы не уроним,
Не выдадим отцовской славы… Солнце
Давно за лес зашло, а нам на смену
Никто нейдет… РуальдЗнать, сходка задержала,
Чья очередь? БермятаДа Вячки.РуальдЭто он,
Что приходил вчера сюда на стену?
Он мне не полюбился: больно горд он,
Его не тронь, — вишь, он новогородец,
Так и спесив, и с ним не сговоришь;
А парень бойкий! БермятаЭто был не Вячко,
А Спиря. Вячко тоже парень бойкий;
Его ты верно знаешь: он тот самый
Кудрявый, белокурый, быстроглазый,
Что у Ильи Пророка, в расписной
Избе, живет у тетки. Вячко мне
Друг и названный брат; он родом
Из-за Мещеры, из села Рязани.РуальдТак, помню, знаю, как его не знать?
Я сам учил его стрелять из лука,
Метать копьем; он малый хоть куда,
Рязанец. Я всегда любил рязанцев,
У нас в походе пятеро их было,
И живо я их помню и теперь:
Народ высокорослый, здоровенный,
Народ мачтовый, строевой, люблю их.БермятаВот Вячко! Ты, брат, легок на помине.
Здорово! ВячкоЯ замешкался, я был
На сходке. Слушай-ко, Бермята,
Ведь ты мне брат, так сделай мне услугу.БермятаИзволь, готов и рад я хоть на смерть
За своего.ВячкоОстанься на стороже
Ты за меня, покуда я опять
Сюда приду; я к утру ворочусь.БермятаКуда ж ты это? ВячкоВот куда! На сходке
Судили и рядили старики
О том, что-де нельзя ли как-нибудь
За печенежский стан, к Днепру, а там
Уж и за Днепр — и Претичу словцо
Сказать, что нам давно уж силы нет
Терпеть беду: я вызвался; отец
Висарион благословил меня
На славный подвиг. Я иду — прощай… РуальдАх ты мой милый, ах ты удалец,
Мой ученик! Дай мне тебя обнять;
Храни тебя господь! (Обнимает Вячко)БермятаИди, мой Вячко!
Смотри же ты… ВячкоНе бойся! Я, брат, знаю,
Что делаю, прощай! (Уходит)Руальд (кричит вслед Вячке)Прощай, ты встретишь
Фрелафа, так скажи ему, что мне
Не надо смены.БермятаЧто? каков мой брат? РуальдНадежный парень! и поверь ты мне,
Ему удастся… Все они такие… БермятаДобрыня тоже родом из Рязани.
(Помолчав)
Ты говорил про князя Святослава… РуальдИ говорю, что люб мне Святослав,
Он молодец; он со своей дружиной
За панибрата; ест, что мы едим,
Пьет, что мы пьем, спит под открытым небом,
Как мы: под головой седло, постеля —
Седельный войлок. Ветер, дождь и снег
Ему ничто. Ты сам, я чаю, слышал,
Как он, — тогда он был еще моложе, —
Когда ходили наши на древлян,
Бросался первый в битву. Ты увидишь:
В нем будет прок; он будет государь
Великий — и прославит свой народ.
Да, Святослав совсем не то, что Игорь,
Отец его, — будь он не тем помянут, —
Князь Игорь был не добрый человек:
Был непомерно падок на корысть!
Ведь люди терпят, терпят, — наконец
Терпенье лопнет… БермятаМне княгиня Ольга
Тем по сердцу, что бискупа Лаберта
Из Киева прогнала… РуальдСлава ей,
Что приняла она святую веру
От греков.БермятаПочему же Святослав
Не принял той же веры? РуальдОн бы рад,
Да как ему? Нельзя ж ему перечить
Своей дружине! Праведно и верно
Ему дружина служит; за него
Она в огонь и воду; крепко
Стоит она за князя, так еще б он
С ней ссорился… Бермята, я пойду
На угловую башню: ты останься здесь!
И сторожи: не спи и не зевай.
Давно уж ночь. Какая ночь, как день! II
РассветРуальд и БермятаРуальдПрекрасный остров, дивная земля,
Всем хороша. Не слушаешь, товарищ?
Кажись, тебя осиливает сон.БермятаНет, я не сплю, я слушаю тебя;
Я никогда не пророню и слова
Из твоего рассказа: сладко мне,
Мне весело душой переноситься
С тобой в твои отважные походы:
В толпы бойцов, в тревоги боевые,
В разгульный стаи и братский шум и пир
В прохладные, воинские ночлеги;
В чужих полях, при блеске новых звезд,
Летать с тобой, в ладьях ветрокрылатых,
По скачущим, сверкающим волнам
Безбрежного лазоревого моря,
Или, в виду красивых берегов
И городов невиданной земли,
Причаливать — и тут же прямо в бой…
Я слушаю.РуальдСиканская земля
Всем хороша: кругом ее шумит
И блещет море, чисто и светло,
Как синий свод безоблачного неба;
На ней оливы, лавры, виноград,
И яблоки с плодами золотыми!
И города из тесаного камня
Обведены высокими стенами,
Богатые и людные, — и села,
И села, все из тесаного камня,
Богатые, и краше, крепче наших
Родимых деревянных городов
И сел. — Одним она не хороша:
Стоит на ней, на самой середине,
Огромная, престрашная гора,
Высокая, высокая, такая,
Что верх ее до самого до неба
Достал, и облака не залетают
На верх ее, и в той горе огонь, —
И есть жерло, и черный дым выходит
Из той горы, и с той горой бывает
Трясение — и молнию и жупел
Она бросает из себя. В ту пору
Находит страшный мрак на землю; ужас
И трепет обнимает человека
И зверя; — люди вон из городов
И сел бегут и, словно как шальные,
Шатаются, и падают, и вопят!
А из горы огонь столбом встает,
Горячий пепел сыплется, и камень
Растопленный течет, и потопляет
Он целые долины и леса,
И города и села; вся земля дрожит
И воет; и подземный гром и гул
Ревет; и нет спасенья человеку
Ни зверю… БермятаКак же там живут? РуальдЖивут себе… БермятаНе весело ж там жить! РуальдНе весело там — ах ты голова!
Ведь не всегда ж бывает там такое
Трясение. Беды, брат, есть везде,
И нет от них пощады никаким
Странам: одно от всяких бед спасенье,
Одно, везде, для всех людей одно
Спасение: святая наша вера!
Вот и на нас нашла теперь невзгода!
Как быть, терпи… БермятаА Вячки нет, как нет!
Давно уж рассветало — где ж он?.. РуальдТы, чай, слыхал, как на Царьград ходили
Аскольд и Дир? БермятаКак не слыхать! А что?.. РуальдСвирепая, неслыханная буря
Рассеяла и в море потопила
Почти что всю ладейную их рать.БермятаИ это знаю.РуальдОтчего ж та буря
Взялась? БермятаНе знаю, не могу и знать.РуальдА я так знаю! — Вот как было дело:
В то время был у греков царь негодный…
Как бишь его? Василий? не Василий…
Лев? нет, не Лев — какой он лев! Никифор?
И не Никифор, — так вот и вертится
На языке, а нет, не вспомню; царь
У греков был негодный, и такой
Беспутный и смертельный лошадинник,
И был он так безумен, что, бывало,
Война уже под самые под стены
Пришла к его столице, а ему
И горя мало; он о том и слышать
Не хочет; знай себе на скачке: у него
Там день-денской потеха: тьма народу,
И шум и пыль, и гром от колесниц —
Бесперестанно… БермятаПосмотри: бежит!
Ведь это Вячко! Точно, это он,
Мой друг и брат мой…
(Входит Вячко)ВячкоЗнай же наших!
Конец беде, уходят печенеги! РуальдРассказывай! БермятаРассказывай скорее! ВячкоЯ запыхался, я бежал сюда,
Что стало силы, — дайте мне вздохнуть…
Ну, отдышался — вот и хорошо…
Вчера я в руки взял узду… и вышел
Из города; тихонько я пробрался
В стан печенегов, и давай по стану
Ходить; хожу, встречаю печенегов,
Кричу им их собачьим языком: «Не видел ли
кто моего коня?»
А сам к Днепру, — и к берегу, и скоро
Долой с себя одежду! — Бух и поплыл.
Злодеи догадались, побежали
К Днепру толпами, и кричат, и стрелы
В меня пускают. Наши увидали!
И лодку мне навстречу, я в нее
Прыгнул, да был таков! И вышел
Я на берег здоров и цел. Господь
Спас и сберег меня. Сегодня,
Как только что забрезжилась заря
На небе, Претич поднял стан свой,
И трубы затрубили; печенеги
Встревожились, встревожился их князь
И Претича встречает: что такое?
«Веду домой передовой отряд,
А вслед за мной, со всей своею ратью
Сам Святослав!» сказал наш воевода.
Перепугался печенежский князь,
И прочь идет от Киева со всею
Своей ордой. Чу! трубы! Это наши!
Идем встречать их.БермятаСлавно, славно, брат! РуальдСпасибо, Вячко! Ты спасенье наше,
Счастливый отрок, честь родной земли!