Как ни придешь к нему, хоть вечером, хоть рано,
А у него уж тут и химик, и сопрано,
И врач, и педагог, разноплеменный сбор,
С задачей шахматной ученый Филидор,
Заморский виртуоз, домашний самоучка,
С старушкой бабушкой молоденькая внучка;
И он на них вперит свой неподвижный взгляд
Рассеянно, из двух спросить любую рад,
Которая должна в балет порхнуть Жизелью,
Которой на покой дать в богадельне келью?
Поэт, и сказочник, и новый драматург,
Пред тем чтоб на себя накликать Петербург,
Новорожденных чад ему на суд приносит
И детям на зубок его вниманья просит.
Несостоятельный журнальный Фигаро,
Желающий свое осеребрить перо,
С проектом Верхолет, воздушных замков зодчий,
Простроил он давно на них запас свой отчий,
И ловит по рукам пятьсот рублей взаймы,
Чтоб верный миллион нажить к концу зимы;
Крушеньем преданный враждебных волн прибою,
Уязвленный людьми, обманутый судьбою,
Кого постигла скорбь, кого людская злость,
Тут у него в дому уже почетный гость;
Все ищут близ него движенья и защиты,
И настежь дверь его и сердце всем открыты;
Наш друг ни от чего, ни от кого не прочь,
Всем ближним близок он, и всем готов помочь.
Разносторонний ум и вместе специальный,
И примадонне он, и бабке повивальной
Все тайны ремесла готов преподавать,
Как будто б сам рожден он петь и повивать.
Рассеянность его была не беспредельной,
В ином был человек и он отменно дельный.
Сочти все дни его: как верный часовой,
Он в жизнь не опоздал минутой ни одной
На дело доброе, где ум брал сердце в долю,
На лакомый обед, где мог покушать вволю;
Педант, он не давал в делах и на пиру
Напрасно остывать ни супу, ни добру.
От ранних лет его поэзия вскормила
И юный чуткий слух с созвучьями сроднила.
Был некогда ему Державин опекун,
А Батюшков поздней игрой волшебных струн
Приветствовал его, младого трубадура,
Счастливым баловнем Эрато и Амура.
Кудрявый трубадур стал, нам подобно, стар,
И свежих роз венок, Киприды милый дар,
С кудрями времени рукой свирепо скошен,
И вместо роз — парик на лысине взерошен.
Но молодость души, но чувства нежный свет
Благоухали в нем под стужей поздних лет.
Всем возрастам умом и нравом одногодок,
В сенате мудрецов, средь юношеских сходок,
В кругу младых красот он был душой бесед,
И вечер без него не вечер был; обед,
Не скрашенный его застольным вдохновеньем,
Был сух и на душу ложился пресыщеньем…
Вышло так, что мальчик Вова
Был ужасно избалован.
Чистенький и свеженький,
Был он жутким неженкой.
Начиналось все с рассвета:
— Дайте то! Подайте это!
Посадите на коня.
Посмотрите на меня!
Мама с помощью бабушки
Жарит ему оладушки.
Бабушка с помощью мамы
Разучивает с ним гаммы.
А его любимый дед,
В шубу теплую одет,
Час, а то и все четыре
Ходит-бродит в «Детском мире».
Потому что есть шансы
Купить для мальчика джинсы.
Мальчика ради
Тети и дяди
Делали невозможное:
Пекли пирожное,
Дарили наперегонки
Велосипеды и коньки.
Почему? Да очень просто,
Делать тайны не хотим:
В доме было много взрослых,
А ребенок был один.
Но сейчас бегут года
Как нигде и никогда.
Год прошел,
Другой проходит…
Вот уже пора приходит
В Красной армии служить,
С дисциплиною дружить.
Вова в армию идет
И родню с собой ведет.
В расположение части
Пришел он и сказал:
— Здрасьте!
Это вот сам я,
А это вот мама моя.
Мы будем служить вместе с нею,
Я один ничего не умею.
Дали маршалу телеграмму:
«Призывник Сидоров
Привел с собой маму.
Хочет с ней вместе служить».
Адъютант не рискнул доложить.
Час прошел, другой…
Увы!
Нет ответа из Москвы.
— Ладно, — сказал командир полка,
Так уж и быть, служите пока.
В тот же день за мамой вслед
В части появился дед,
Бабушка с подушкой
И тетя с раскладушкой:
— Ребенок без нас пропадет,
На него самолет упадет!
И все служили умело,
И всем отыскалось дело.
Вот представьте: полигон,
Утро, золото погон.
Солнце, музыка, и вот
Вовин взвод идет в поход.
Первым, весел и здоров,
Идет сам Вова Сидоров.
Без винтовки и пилотки —
Он винтовку отдал тетке.
И батон наперевес —
Как устанет, так и ест.
Рядом с ним идут упрямо
Тетя, бабушка и мама.
Бабушка — с подушкой,
Тетя — с раскладушкой:
— А вдруг он устанет с дороги?
Чтоб было где вытянуть ноги.
И немного в стороне
Дед на вороном коне
Прикрывает левый фланг.
Правый прикрывает танк.
Так они за метром метр
Прошагали километр.
Мама видит сеновал
И командует:
— Привал!
Бабушка с дедом
Занялись обедом
И Вове понемножку
Дают за ложкой ложку:
— Ты за маму съешь одну,
Еще одну — за старшину.
Ну и за полковника
Не менее половника.
Только кончился обед —
Сразу начался совет
О походах и боях
И о военных действиях.
— Так, кого мы пошлем в разведку?
— Разумеется, бабку и дедку.
Пусть они, будто два туриста,
Проползут километров триста,
Чтоб узнать где стоят ракеты
И где продают конфеты.
— А кто будет держать оборону?
— Позвоните дяде Андрону.
Он работает сторожем в тресте
Всех врагов он уложит на месте.
— Ну, а Вова?
— Пускай отдохнет.
Он единственный наша отрада.
Охранять нам Володеньку надо.
Дайте маме ручной пулемет.
Так что Вова Сидоров
Вырос просто будь здоров!
В двух словах он был таков:
Глуп, ленив и бестолков.
Хорошо, что другие солдаты —
Совершенно другие ребята.
Могут сутки стоять в дозоре…
Плыть на лодке в бушующем море…
В цель любую попадут
И никогда не подведут.
Были б все, как и он, избалованными.
Быть бы нам уж давно завоеванными.
После 9-го термидора, разрушившего могущество Робеспьера и его сообщников, когда все парижские тюрьмы были отворены, увидели на стенах их множество различных надписей, в коих несчастные жертвы властолюбивого тирана оплакивали жалкую свою участь. Одна из надписей особенностью своего содержания обратила всеобщее на себя внимание. В ней стоическая философия, под личиною французской веселости, научает нас терпеливо сносить самые ужасные положения жизни:
Как я сижу в тюрьме, уже тому два года.
За шалости мои наказан видно я.
О ты, преемник мой! какого б ни был рода,
В сем месте бедственном пускай судьба моя
Послужит для тебя уроком справедливым!
Узнай: и в сей тюрьме ты можешь быть счастливым;
Хотя в ней прелестей уму, ни сердцу нет;
И лучше б я желал, средь рощей на свободе
Рассматривать цветы, растущие в природе,
Чем стены черные, где чуть лишь брезжит свет.
Но если заперт кто, тот в выборе неволен,
А должен тем, что есть повсюду быть доволен.
Науки тайна сей нимало не трудна:
Сказать ли вам ее?—Веселость, вот она!
Веселость может все украсить нам предметы:
Она печальное приятным сотворит;
Лишение богатств, мирских сует расчеты,
Неволю самую забыть она велит.
Не огорчаюсь я оковами моими,
Цепями как дитя бренча, смеюсь над ними.
Не теми же ли я гремушками играл
И прежде в свете сем, где, скованный страстями,
Или раскаянье, иль чувств обман встречал?
Здесь боле не смятусь мирскими суетами.
Заботы, скуку я отсель изгнал навек,
Что стольких богачей терзают мрачный век.
В тюрьме моей ничто крушить меня не может.
Холодная стена, соломенна постель,
Убогий мой наряд, и мышь, котора в щель
Прокравшись к сонному, на мне колпак мой гложет,
Все то меня смешит.—Напрасно из друзей,
Собравшись несколько к окну моих дверей,
Стоят в унынии, нахмуряся совою,
И плакать заставлять хотят меня с собою;
Я утешаю их, смеяся, говорю:
«Друзья! за вашу скорбь я вас благодарю.
Но может ли она мою смягчить судьбину?
Отворит ли мне дверь и страшный сей замок,
Которого в стене я вижу половину?
Без пользы сетовать почти всегда порок.
Отколь уйти нельзя, там лучше оставаться.
Чулан мой непригож, я должен в том признаться;
В нем бронза, ни ковры не встретятся глазам;
Богатство здесь мое не ослепит собою,
Но к жизни нужное вы все найдете там.
Вот хлеба мой кусок, и кружка вот с водою:
Я с ними с голоду, ни с жажды не умру.
В стене отверстие, как будто поневоле,
Едва лишь воздуху дает для входа поле,
Но задохнуться тут никак я на могу.
Стол этот непригож, червями поизглодан;
Но может мой обед на нем всегда быть подан.
А стул сей, под собой три ножки лишь храня,
Хотя шатается, но держит он меня.
Когда тюремный страж, и грубый и докучный,
Приносит для меня претощий мой обед,
Которому один лишь голод вкус дает,
Когда ключей его я слышу звук прескучный,
Навстречу с радостным лицом к нему спешу,
Учтиво кланяюсь, и в миг его смешу.
От этого обед приносит он вкуснее
И Цербер для меня становится добрее.
Друзья любезные! в злой, доброй ли судьбе,
Украсьте жизнь свою веселости цветами.»
Теперь, преемник мой! скажу опять тебе:
Учись, подобно мне, смеяться над бедами;
И если некогда ты будешь у дверей,
Где смерть в судилище разит косой железной,
Заставь, коль можешь, там смеяться ты судей;
Тогда и приговор дадут тебе полезный,
С покоем здесь живи. Чулан оставя сей,
Охотно променюсь жилищем сим с тобою.
Оно в жары тепло и холодно зимою.
Но если ты когда захочешь как-нибудь
Сыскать на улицу отсюда тайный путь;
Поверь мне, весь твой труд останется напрасен:
Здесь пленник может быть навеки безопасен,
И стен незыблемых, в которых он живет
Алькида самого рука не потрясет,
Строитель злобный их, с искусством непонятным,
Везде пожертвовал полезному приятным.
Д. Б-в.
Приди, желанный гость, краса моя и радость!
Приди, — тебя здесь ждет и кубок круговой,
И розовый венок, и песней нежных сладость!
Возженны не льстеца рукой,
Душистый анемон и крины
Лиют на брашны аромат,
И полные плодов корзины
Твой вкус и зренье усладят.
Приди, муж правоты, народа покровитель,
Отчизны верный сын и строгий друг царев,
Питомец счастливый кастальских чистых дев,
Приди в мою смиренную обитель!
Пусть велелепные столпы,
Громады храмин позлащенны
Прельщают алчный взор несмысленной толпы;
Оставь на время град, в заботах погруженный,
Склонись под тень дубрав; здесь ждет тебя покой.
Под кровом сельского Пената,
Где все красуется, все дышит простотой,
Где чужд холодный блеск и пурпура и злата, —
Там сладок кубок круговой!
Чело, наморщенное думой,
Теряет здесь свой вид угрюмый;
В обители отцов все льет отраду нам!
Уже небесный лев тяжелою стопою
В пределах зноя стал — и пламенной стезею
Течет по светлым небесам!..
В священной рощице Сильвана,
Где мгла таинственна с прохладою слиянна,
Где брезжит сквозь листов дрожащий, тихий свет,
Игривый ручеек едва-едва течет
И шепчет в сумраке с прибрежной осокою;
Здесь в знойные часы, пред рощею густою,
Спит стадо и пастух под сению прохлад,
И в розовых кустах зефиры легки спят.
А ты, Фемиды жрец, защитник беззащитных,
Проводишь дни свои под бременем забот;
И счастье сограждан — благий, достойный плод
Твоих стараний неусыпных! —
Для них желал бы ты познать судьбы предел;
Но строгий властелин земли, небес и ада
Глубокой, вечной тьмой грядущее одел.
Благоговейте, персти чада! —
Как! прах земной объять небесное посмеет?
Дерзнет ли разорвать таинственный покров?
Быстрейший самый ум, смутясь, оцепенеет,
И буйный сей мудрец — посмешище богов! —
Мы можем, странствуя в тернистой сей пустыне,
Сорвать один цветок, ловить летящий миг;
Грядущее не нам — судьбине;
Так предадим его на произвол благих! —
Что время? Быстрый ток, который в долах мирных,
В брегах, украшенных обильной муравой,
Катит кристалл валов сапфирных;
И по сребру зыбей свет солнца золотой
Играет и скользит; но час — и бурный вскоре,
Забыв свои брега, забыв свой мирный ход,
Теряется в обширном море,
В безбрежной пустоте необозримых вод!
Но час — и вдруг нависших бурь громады
Извергли дождь из черных недр;
Поток возвысился, ревет, расторг преграды,
И роет волны ярый ветр!..
Блажен, стократ блажен, кто может в умиленье,
Воззревши на Вождя светил,
Текущего почить в Нептуновы владенья,
Кто может, радостный, сказать себе: я жил!
Пусть завтра тучею свинцовой
Всесильный бог громов вкруг ризою багровой
Эфир сгущенный облечет,
Иль снова в небесах рассыплет солнца свет, —
Для смертных все равно; и что крылаты годы
С печального лица земли
В хранилище времен с собою увлекли,
Не пременит того и сам Отец природы.
Сей мир — игралище Фортуны злой.
Она кичливый взор на шар земной бросает
И всей вселенной потрясает
По прихоти слепой!..
Неверная, меня сегодня осенила;
Богатства, почести обильно мне лиет,
Но завтра вдруг простерла крыла,
К другим склоняет свой полет!
Я презрен, — не ропщу, — и, горестный свидетель
И жертва роковой игры,
Ей отдаю ее дары
И облекаюсь в добродетель!..
Пусть бурями увитый Нот
Пучины сланые крутит и воздымает,
И черные холмы морских кипящих вод
С громовой тучею сливает,
И бренных кораблей
Рвет снасти, все крушит в свирепости своей…
Отчизны мирныя покрытый небесами,
Не буду я богов обременять мольбами;
Но дружба и любовь среди житейских волн
Безбедно приведут в пристанище мой челн.
Богатый Откупщик в хоромах пышных жил,
Ел сладко, вкусно пил;
По всякий день давал пиры, банкеты,
Сокровищ у него нет сметы.
В дому сластей и вин, чего ни пожелай:
Всего с избытком, через край.
И, словом, кажется, в его хоромах рай.
Одним лишь Откупщик страдает,
Что он не досыпает.
Уж божьего ль боится он суда,
Иль, просто, трусит разориться:
Да только все ему не крепко как-то спится.
А сверх того, хоть иногда
Он вздремлет на заре, так новая беда:
Бог дал ему певца, соседа.
С ним из окна в окно жил в хижине бедняк
Сапожник, но такой певун и весельчак,
Что с утренней зари и до обеда,
С обеда до́-ночи безумолку поет
И богачу заснуть никак он не дает.
Как быть, и как с соседом сладить,
Чтоб от пенья его отвадить?
Велеть молчать: так власти нет;
Просил: так просьба не берет.
Придумал, наконец, и за соседом шлет.
Пришел сосед.
«Приятель дорогой, здорово!» —
«Челом вам бьем за ласковое слово».—
«Ну, что, брат, каково делишки, Клим, идут?»
(В ком нужда, уж того мы знаем, как зовут.) —
«Делишки, барин? Да, не худо!» —
«Так от того-то ты так весел, так поешь?
Ты, стало, счастливо живешь?» —
«На бога грех роптать, и что ж за чудо?
Работою завален я всегда;
Хозяйка у меня добра и молода:
А с доброю женой, кто этого не знает,
Живется как-то веселей».—
«И деньги есть?» — «Ну, нет, хоть лишних не бывает,
Зато нет лишних и затей».—
«Итак, мой друг, ты быть богаче не желаешь?» —
«Я этого не говорю;
Хоть бога и за то, что́ есть, благодарю;
Но сам ты, барин, знаешь,
Что человек, пока живет,
Все хочет более: таков уж здешний свет.
Я чай, ведь и тебе твоих сокровищ мало;
И мне бы быть богатей не мешало».—
«Ты дело говоришь, дружок:
Хоть при богатстве нам есть также неприятства,
Хоть говорят, что бедность не порок,
Но все уж коль терпеть, так лучше от богатства.
Возьми же: вот тебе рублевиков мешок:
Ты мне за правду полюбился.
Поди: дай бог, чтоб ты с моей руки разжился.
Смотри, лишь промотать сих денег не моги,
И к нужде их ты береги!
Пять сот рублей тут верным счетом.
Прощай!» Сапожник мой,
Схватя мешок, скорей домой
Не бегом, летом;
Примчал гостинец под полой;
И той же ночи в подземелье
Зарыл мешок — и с ним свое веселье!
Не только песен нет, куда девался сон
(Узнал бессонницу и он!);
Все подозрительно, и все его тревожит:
Чуть ночью кошка заскребет,
Ему уж кажется, что вор к нему идет:
Похолодеет весь, и ухо он приложит,
Ну, словом, жизнь пошла, хоть кинуться в реку.
Сапожник бился, бился
И наконец за ум хватился:
Бежит с мешком к Откупщику
И говорит: «Спасибо на приятстве;
Вот твой мешок, возьми его назад:
Я до него не знал, как худо спят.
Живи ты при своем богатстве:
А мне, за песни и за сон,
Не надобен ни миллион».
IВесь двор усыпан песком,
Цветами редкосными вышит,
За ним сиял высокий дом
Своей эмалевою крышей.А за стеной из тростника,
Работы тщательной и тонкой,
Шумела Желтая река,
И пели лодочники звонко.Лай-Це ступила на песок,
Обвороженная сияньем,
В лицо ей веял ветерок
Неведомым благоуханьем.Как будто первый раз на свет
Она взглянула, веял ветер,
Хотя уж целых десять лет
Она жила на этом свете.И благонравное дитя
Ступало тихо, как во храме,
Совсем неслышно шелестя
Кроваво-красными шелками.Когда, как будто принесен
Из-под земли, раздался рокот.
Старинный бронзовый дракон
Ворчал на каменных воротах: «Я пять столетий здесь стою,
А простою еще и десять,
Судьбу тревожную мою
Как следует мне надо взвесить.Одни и те же на крыльце
Китаечки и китайчонки,
Я помню бабушку Лай-Це,
Когда она была девчонкой.Одной приснится страшный сон,
Другая влюбится в поэта,
А я, семейный их дракон,
Я должен отвечать за это?»Его огромные усы
Торчали, тучу разрезая,
Две тоненькие стрекозы
На них сидели, отдыхая.Он смолк, заслыша тихий зов,
Лай-Це умильные моленья:
«Из персиковых лепестков
Пусть нынче мне дадут варенья! Пусть в куче розовых камней
Я камень с дырочкой отрою,
И пусть придет ко мне Тен-Вей
Играть до вечера со мною!»При посторонних не любил
Произносить дракон ни слова,
А в это время подходил
К ним мальчуган большеголовый.С Лай-Це играл он во дворцы
Стояли средь одной долины,
И были дружны их отцы,
Ученейшие мандарины.Дракон немедленно забыт,
Лай-Це помчалась за Тен-Веем,
Туда, где озеро блестит,
Павлины ходят по аллеям, А в павильонах из стекла,
Кругом обсаженных цветами,
Собачек жирных для стола
Откармливают пирожками.«Скорей, скорей, — кричал Тен-Вей, —
За садом в подземельи хмуром
Посажен связанный злодей,
За дерзость прозванный Манчжуром.Китай хотел он разорить,
Но оказался между пленных,
Я должен с ним поговорить
О приключениях военных».Пред ними старый водоём,
А из него, как два алмаза,
Сияют сумрачным огнём
Два кровью налитые глаза.В широкой рыжей бороде
Шнурками пряди перевиты,
По пояс погружён в воде,
Сидел разбойник знаменитый.Он крикнул: «Горе, горе всем!
Не посадить меня им на кол,
А эту девочку я съем,
Чтобы отец её оплакал!»Тен-Вей, стоявший впереди,
Высоко поднял меч картонный:
«А если так, то выходи
Ко мне, грабитель потаённый! Борись со мною грудь на грудь,
Увидишь, как тебя я кину!»
И хочет дверь он отомкнуть,
Задвижку хочет отодвинуть.На отвратительном лице
Манчжура радость засияла,
Оцепенелая Лай-Це
Молчит — лишь миг, и всё пропало.И вдруг испуганный Тен-Вей
Схватился за уши руками…
Кто дёрнул их? Его ушей
Не драть так сильно даже маме.А две большие полосы
Дрожали в зелени газона,
То тень отбросили усы
Назад летящего дракона.А дома в этот миг за стол
Садятся оба мандарина
И между них старик, посол
Из отдалённого Тонкина.Из ста семидесяти блюд
Обед закончен, и беседу
Изящную друзья ведут,
Как дополнение к обеду.Слуга приводит к ним детей,
Лай-Це с поклоном исчезает,
Но успокоенный Тен-Вей
Стихи старинные читает.И гости по доске стола
Их такт отстукивают сами
Блестящими, как зеркала,
Полуаршинными ногтями.Стихи, прочитанные Тен-ВеемЛуна уже покинула утёсы,
Прозрачным море золотом полно,
И пьют друзья на лодке остроносой,
Не торопясь, горячее вино.Смотря, как тучи лёгкие проходят
Сквозь лунный столб, что в море отражён,
Одни из них мечтательно находят,
Что это поезд богдыханских жён;
Другие верят — это к рощам рая
Уходят тени набожных людей;
А третьи с ними спорят, утверждая,
Что это караваны лебедей.______________Тей-Вей окончил, и посол
Уж рот раскрыл, готов к вопросу,
Когда ударили о стол
Цветок, в его вплетённый косу.С недоуменьем на лице
Он обернулся приседая,
Смеётся перед ним Лай-Це,
Легка, как серна молодая.«Я не могу читать стихов,
Но вас порадовать хотела
И самый яркий из цветов
Вплела вам в косу, как умела».Отец молчит, смущён и зол
На шалость дочки темнокудрой,
Но улыбается посол
Улыбкой ясною и мудрой.«Здесь, в мире горестей и бед,
В наш век и войн и революций,
Милей забав ребячих — нет,
Нет грубже — так учил Конфуций».
Как трудно, Вяземский, в плачевном нашем мире
Всем людям нравиться, их вкусу угождать!
Почтенный Карамзин на сладкозвучной лире
В прекраснейших стихах воспел святую рать,
Падение врага, царя России славу,
Героев подвиги и радость всех сердец.
Какой же получил любимец муз венец?
Он, вкуса следуя и разума уставу,
Все чувствия души в восторге изливал,
Как друг отечества и как поэт писал, —
Но многие ль, скажи, ценить талант умеют?
О, горе, горе нам от мнимых знатоков!
Судилище ума — собранье чудаков,
И в праздности сердца к изящному хладеют.
Давно ли, шествуя Корнелию вослед,
Поэт чувствительный, питомец Мельпомены,
Творец Димитрия, Фингала, Поликсены,
На Севере блистал?.. И Озерова нет!
Завистников невежд он учинился жертвой;
В уединении, стенящий, полумертвый,
Успехи он свои и лиру позабыл!
О зависть лютая, дщерь ада, крокодил,
Ты в исступлении достоинства караешь,
Слезами, горестью питаешься других,
В безумцах видишь ты прислужников своих
И, просвещенья враг, таланты унижаешь!
И я на лире пел, и я стихи любил,
В беседе с музами блаженство находил,
Свой ум обогащать учением старался,
И, виноват, подчас в посланиях моих
Я над невежеством и глупостью смеялся;
Желанья моего я цели не достиг;
Врали не престают злословить дарованья,
Печатать вздорные свои иносказанья
И в публике читать, наперекор уму,
Похвальных кучу од, не годных ни к чему!
Итак, я стал ленив и празден поневоле;
Врагов я не найду в моей безвестной доле.
Пусть льются там стихи нелепые рекой,
Нет нужды — мне всего любезнее покой.
Но, от учености к забавам обращаясь,
Давно ли, славою мы русской восхищаясь,
Торжествовали здесь желанный всеми мир?
И тут мы критиков, мой друг, не удержали;
При блеске празднества, при звуке громких лир
Зоилы подвиг наш и рвенье осуждали:
Искусство, пышность, вкус и прелестей собор —
Все сделалось виной их споров и укор!
Не угодишь ничем умам, покрытым тьмою,
И, право, не грешно смеяться над молвою!
Какой-то новый Крез, свой написав портрет,
Обжорливых друзей к обеду приглашает:
Богатым искони ни в чем отказа нет.
Друзья сезжаются — хозяин ожидает,
Что будут славного художника хвалить,
Известного давно искусством, дарованьем;
Но сборище льстецов кричит с негодованьем,
И точно думая тем Крезу угодить,
Что в образе его малейшего нет сходства,
Нет живости в лице, улыбки, благородства.
Послушный Апеллес берет портрет домой.
Чрез месяц наш Лукулл дает обед другой;
Друзья опять на суд. Дворецкий обявляет,
Что барин нужного курьера отправляет
И просит подождать. Садятся все кругом;
О мире, о войне вступают в разговоры;
Европу разделив, политики потом
На труд художника свои бросают взоры,
«Портрет, — решили все, — не стоит ничего:
Прямой урод, Эзоп, нос длинный, лоб с рогами!
И долг хозяина предать огню его!»
— «Мой долг не уважать такими знатоками
(О чудо! говорит картина им в ответ):
Пред вами, господа, я сам, а не портрет!»
Вот наших критиков, мой друг, изображенье!
Оставим им в удел упрямство, ослепленье.
Поверь, мы счастливы, умея дар ценить,
Умея чувствовать и сердцем говорить!
С тобою жизни путь украсим мы цветами:
Жуковский, Батюшков, Кокошкин и Дашко́в
Явятся вечерком нас услаждать стихами;
Воейков пропоет твои куплеты с нами
И острой насмешит сатирой на глупцов;
Шампанское в бокал пенистое польется,
И громкое ура веселью разнесется.
(Монолог из комедии)
Что город наш? Как прежде, вечно хмурен,
Бесхаракте́рен в самых мелочах;
Больницы полны, тюрьмы также полны,
Есть новые дома, казармы, кабаки.
На улицах спешат, на кладбищах рыдают,
Толпятся в лавках, но не в книжных, целый день.
Здесь умирают люди, там родятся,
Здесь день не спят, а там не спят ночей.
По департаментам с потертыми локтями,
Но в бархатных зато воротниках,
Сидят чиновники угрюмо за столами,
Скребут бумагу, думают, молчат.
Обята думами о будущем отчизны,
До лбов завернута в бобровые меха,
Стоит полиция на перекрестках улиц
И точно так же мало говорит;
Сидят вороны на крестах церковных;
Сидят учителя в гимназиях и школах,
Десятки дней толкуя молодежи,
Что старших нужно крепко уважать...
Всегда невежливы и горды офицеры,
Довольные и миром и собой,
Проводят жизнь в каком-то странном сне,
Держась за фалдочки родных и гувернеров,
За юбки матерей и парики отцов,
Вприпрыжку бегают отечества надежды,
Кумы на кумовьях, стегая кумовством.
Навстречу утру с вялою молитвой
У душных спален окна открывают,
И от обеда вплоть до нового обеда
Бранятся, ссорятся, мошенничают, лгут.
С утра идут визиты и поклоны,
По вечерам роскошные балы,
Концерты для больных и в пользу бедных,
И карты, карты, карты без конца.
На каждом вечере свой маленький геройчик
О глупости других как с кафедры кричит,
И самохвальствует в науке и искусстве,
Рак общества и язва наших дней,
Растут и множатся божки-авторитеты:
Разинув рты и выпучив глаза,
Внимают им покорнейшие слуги,
И затираются громадным большинством,
Порывы честные и дельные нападки.
Обезображена, болезненно нема,
Вся сплетнями живет литература.
Из старых кирпичей по новым образцам
Кладет фундаменты и поднимает арки.
Театры полны пестрою толпой,
Но без толку молчат или орут в партере,
В райке актеров дико поощряют.
В кондитерских за кипами журналов
С клеймом почтамтским рьяные сидят
Политики и дружно пьют настойки,
Хваля морозы и родную грязь,
Перед каминами бушуют патриоты,
Гордятся миром, слабостью Европы,
И смело рассуждают вкривь и вкось,
О пользе пьянства, акций и подарков,
О том как сильно войско, страж закона.
Пудовые замки, саженные заводы
Красноречиво смертным говорят:
Вот это точно собственность, не кража.
А брошки жен, браслеты и брильянты,
Не вывески, знак собственности тоже?
А наши женщины — тюки шелков и лент,
Боящиеся чорта и скандала,
Поклонницы Дюма, балов и маскарадов;
А наши девушки, боящиеся ветра,
Виц-матери сомнительных детей,
Летучий эскадрон болотных амазонок,
Живая мебель мертвых бальных зал!
А этот пошлый торг сердец и убеждений,
А эти фразы, вечные цитаты...
Сильны теперь и не в одной России
Авторитеты Рудиных, Ноздревых;
Сквозник, Коробочка, Петух и Собакевич,
Добчинский с Бобчинским, Молчалин, Простаков,
И Фамусов, и Чичиков, и Плюшкин.
Порядок стар и жизнь дряхла в Европе,
Заштукатурена она стоит еще,
Но ей упасть не от отдельных взрывов
Еще недоработанных идей.
Ей не пришла пора переродиться.
Далек тот день, со дна народной жизни
Еще не всплыл общественный вопрос,
Спадут не скоро тяжкие колодки,
Заговорит развязанный язык,
И побегут кряхтя и спотыкаясь,
Спеша, один цепляясь за других,
Герои старые и старые идеи
За вечной памятью громадных похорон,
За катафалками отпетых убеждений.
В духовный Днепр опустится народ,
Заявится начало новой жизни,
Могучим отпрыском могучего зерна,
И все грехи и заблужденья духа —
Все смоют слезы счастья и любви!
1
Князь выехал рано средь гридней своих
В сыр-бор полеванья изведать;
Гонял он и вепрей, и туров гнедых,
Но время доспело, звон рога утих,
Пора отдыхать и обедать.
2
В логу они свежем под дубом сидят
И брашна примаются рушать;
И князь говорит: «Мне отрадно звучат
Ковши и братины, но песню бы рад
Я в зелени этой послушать!»
3
И отрок озвался: «За речкою там
Убогий мне песенник ведом;
Он слеп, но горазд ударять по струнам»;
И князь говорит: «Отыщи его нам,
Пусть тешит он нас за обедом!»
4
Ловцы отдохнули, братины допив,
Сидеть им без дела не любо,
Поехали дале, про песню забыв, —
Гусляр между тем на княжой на призыв
Бредёт ко знакомому дубу.
5
Он щупает посохом корни дерев,
Плетётся один чрез дубраву,
Но в сердце звучит вдохновенный напев,
И дум благодатных уж зреет посев,
Слагается песня на славу.
6
Пришёл он на место: лишь дятел стучит,
Лишь в листьях стрекочет сорока —
Но в сторону ту, где, не видя, он мнит,
Что с гриднями князь в ожиданье сидит,
Старик поклонился глубоко:
7
«Хвала тебе, княже, за ласку твою,
Бояре и гридни, хвала вам!
Начать песнопенье готов я стою —
О чём же я, старый и бедный, спою
Пред сонмищем сим величавым?
8
Что в вещем сказалося сердце моём,
То выразить речью возьмусь ли?»
Пождал — и, не слыша ни слова кругом,
Садится на кочку, поросшую мхом,
Персты возлагает на гусли.
9
И струн переливы в лесу потекли,
И песня в глуши зазвучала…
Все мира явленья вблизи и вдали:
И синее море, и роскошь земли,
И цветных камений начала,
10
Что в недрах подземия блеск свой таят,
И чудища в море глубоком,
И в тёмном бору заколдованный клад,
И витязей бой, и сверкание лат —
Всё видит духовным он оком.
11
И подвиги славит минувших он дней,
И всё, что достойно, венчает:
И доблесть народов, и правду князей —
И милость могучих он в песне своей
На малых людей призывает.
12
Привет полонённому шлёт он рабу,
Укор градоимцам суровым,
Насилье ж над слабым, с гордыней на лбу,
К позорному он пригвождает столбу
Грозящим пророческим словом.
13
Обильно растёт его мысли зерно,
Как в поле ячмень золотистый;
Проснулось, что в сердце дремало давно —
Что было от лет и от скорбей темно,
Воскресло прекрасно и чисто.
14
И лик озарён его тем же огнём,
Как в годы борьбы и надежды,
Явилася власть на челе поднятом,
И кажутся царской хламидой на нём
Лохмотья раздранной одежды.
15
Не пелось ему ещё так никогда,
В таком расцветанье богатом
Ещё не сплеталася дум череда —
Но вот уж вечерняя в небе звезда
Зажглася над алым закатом.
16
К исходу торжественный клонится лад,
И к небу незрящие взоры
Возвёл он, и, духом могучим объят,
Он песнь завершил — под перстами звучат
Последние струн переборы.
17
Но мёртвою он тишиной окружён,
Безмолвье пустынного лога
Порой прерывает лишь горлицы стон,
Да слышны сквозь гуслей смолкающий звон
Призывы далёкого рога.
18
На диво ему, что собранье молчит,
Поник головою он думной —
И вот закачалися ветви ракит,
И тихо дубрава ему говорит:
«Ты гой еси, дед неразумный!
19
Сидишь одинок ты, обманутый дед,
На месте ты пел опустелом!
Допиты братины, окончен обед,
Под дубом души человеческой нет,
Разъехались гости за делом!
20
Они средь моей, средь зелёной красы
Порскают, свой лов продолжая;
Ты слышишь, как, в след утыкая носы,
По зверю вдали заливаются псы,
Как трубит охота княжая!
21
Ко сбору ты, старый, прийти опоздал,
Ждать некогда было боярам,
Ты песней награды себе не стяжал,
Ничьих за неё не услышишь похвал,
Трудился, убогий, ты даром!»
22
«Ты гой еси, гой ты, дубравушка-мать,
Сдаётся, ты правду сказала!
Я пел одинок, но тужить и роптать
Мне, старому, было б грешно и нестать —
Наград моё сердце не ждало!
23
Воистину, если б очей моих ночь
Безлюдья от них и не скрыла,
Я песни б не мог и тогда перемочь,
Не мог от себя отогнать бы я прочь,
Что душу мою охватило!
24
Пусть по следу псы, заливаясь, бегут,
Пусть ловлею князь удоволен!
Убогому петь не тяжёлый был труд,
А песня ему не в хвалу и не в суд,
Зане он над нею не волен!
25
Она, как река в половодье, сильна,
Как росная ночь, благотворна,
Тепла, как душистая в мае весна,
Как солнце приветна, как буря грозна,
Как лютая смерть необорна!
26
Охваченный ею не может молчать,
Он раб ему чуждого духа,
Вожглась ему в грудь вдохновенья печать,
Неволей иль волей он должен вещать,
Что слышит подвластное ухо!
27
Не ведает горный источник, когда
Потоком он в степи стремится,
И бьёт и кипит его, пенясь, вода,
Придут ли к нему пастухи и стада
Струями его освежиться!
28
Я мнил: эти гусли для князя звучат,
Но песня, по мере как пелась,
Невидимо свой расширяла охват,
И вольный лился без различия лад
Для всех, кому слушать хотелось!
29
И кто меня слушал, привет мой тому!
Земле-государыне слава!
Ручью, что ко слову журчал моему!
Вам, звёздам, мерцавшим сквозь синюю тьму!
Тебе, мать сырая дубрава!
30
И тем, кто не слушал, мой также привет!
Дай Бог полевать им не даром!
Дай князю без горя прожить много лет,
Простому народу без нужды и бед,
Без скорби великим боярам!»
Как человек разумной середины,
Он многого в сей жизни не желал:
Перед обедом пил настойку из рябины
И чихирем обед свой запивал.
У Кинчерфа заказывал одежду
И с давних пор (простительная страсть)
Питал в душе далекую надежду
В коллежские асессоры попасть, —
Затем, что был он крови не боярской
И не хотел, чтоб в жизни кто-нибудь
Детей его породой семинарской
Осмелился надменно попрекнуть.Был с виду прост, держал себя сутуло,
Смиренно всё судьбе предоставлял,
Пред старшими подскакивал со стула
И в робость безотчетную впадал,
С начальником ни по каким причинам —
Где б ни было — не вмешивался в спор,
И было в нем всё соразмерно с чином —
Походка, взгляд, усмешка, разговор.
Внимательным, уступчиво-смиренным
Был при родных, при теще, при жене,
Но поддержать умел пред подчиненным
Достоинство чиновника вполне;
Мог и распечь при случае (распечь-то
Мы, впрочем, все большие мастера),
Имел даже значительное нечто
В бровях… Теперь тяжелая пора!
С тех дней, как стал пытливостью рассудка
Тревожно-беспокойного наш век
Задерживать развитие желудка,
Уже не тот и русский человек.
Выводятся раскормленные туши,
Как ни едим геройски, как ни пьем,
И хоть теперь мы так же бьем баклуши,
Но в толщину от них уже нейдем.
И в наши дни, читатель мой любезный,
Лишь где-нибудь в коснеющей глуши
Найдете вы, по благости небесной,
Приличное вместилище души.Но мой герой — хоть он и шел за веком —
Больных влияний века избежал
И был таким, как должно, человеком:
Ни тощ, ни толст. Торжественно лежал
Мясистый, двухэтажный подбородок
В воротничках, — но промежуток был
Меж головой и грудью так короток,
Что паралич — увы! — ему грозил.
Спина была — уж сказано — горбата,
И на ногах (шепну вам на ушко:
Кривых немножко — нянька виновата!)
Качалося солидное брюшко… Сирот и вдов он не был благодетель,
Но нищим иногда давал гроши
И называл святую добродетель
Первейшим украшением души.
О ней твердил в семействе беспрерывно,
Но не во всем ей следовал подчас
И извинял грешки свои наивно
Женой, детьми, как многие из нас.По службе вел дела свои примерно
И не бывал за взятки под судом,
Но (на жену, как водится) в Галерной
Купил давно пятиэтажный дом.
И радовал родительскую душу
Сей прочный дом — спокойствия залог.
И на Фому, Ванюшу и Феклушу
Без сладких слез он посмотреть не мог… Вид нищеты, разительного блеска
Смущал его — приличье он любил.
От всяких слов, произносимых резко,
Он вздрагивал и тотчас уходил.
К писателям враждой — не беспричинной —
Пылал… бледнел и трясся сам не свой,
Когда из них какой-нибудь бесчинный
Ласкаем был чиновною рукой.
За лишнее считал их в мире бремя,
Звал книги побасенками: «Читать —
Не то ли же, что праздно тратить время?
А праздность — всех пороков наших мать» —
Так говорил ко благу подчиненных
(Мысль глубока, хоть и весьма стара)
И изо всех открытий современных
Знал только консоляцию….Пора
Мне вам сказать, что, как чиновник дельный
И совершенно русский человек,
Он заражен был страстью той смертельно,
Которой все заражены в наш век,
Которая пустить успела корни
В обширном русском царстве глубоко
С тех пор, как вист в потеху нашей дворни
Мы отдали… «Приятно и легко
Бегут часы за преферансом; право,
Кто выдумал — был малый c головой» —
Так иногда, прищурившись лукаво,
Говаривал почтенный наш герой.
И выше он не ведал наслаждений…
Как он играл?.. Серьезная статья!
Решить вопрос сумел бы разве гений,
Но так и быть, попробую и я.Когда обед оканчивался чинный,
Крестясь, гостям хозяин руки жал
И, приказав поставить стол в гостиной,
С улыбкой добродушной замечал:
«Что, господа, сразиться бы не дурно?
Жизнь коротка, а нам не десять лет!»
Над ним неслось тогда дыханье бурно,
И — вдохновен — он забывал весь свет,
Жену, детей; единой предан страсти,
Молчал как жрец, бровями шевеля,
И для него тогда в четыре масти
Сливалось всё — и небо и земля! Вне карт не знал, не слышал и не видел
Он ничего, — но помнил каждый приз…
Прижимистых и робких ненавидел,
Но к храбрецам, готовым на ремиз,
Исполнен был глубокого почтенья.
При трех тузах, при даме сам-четверт
Козырной — в вист ходил без опасенья.
В несчастье был, как многие, нетверд:
Ощипанной подобен куропатке,
Угрюм, сердит, ворчал, повеся нос,
А в счастии любил при каждой взятке
Пристукивать и говорил: «А что-с?»Острил, как все острят или острили,
И замечал при выходе с бубен:
«Ну, Петр Кузмич! недаром вы служили
Пятнадцать лет — вы знаете закон!»
Валетов, дам красивых, но холодных
Пушил слегка, как все; но никогда
Насчет тузов и прочих карт почетных
Не говорил ни слова… Господа!
Быть может, здесь надменно вы зевнете
И повесть благонравную мою
В подробностях излишних упрекнете…
Ответ готов: не пустяки пою! Пою, что Русь и тешит и чарует,
Что наши дни — как средние века
Крестовые походы — знаменует,
Чем наша жизнь полна и глубока
(Я не шучу — смотрите в оба глаза),
Чем от «Москвы родной» до Иртыша,
От «финских скал» до «грозного Кавказа»
Волнуется славянская душа!.Притом я сам страсть эту уважаю, —
Я ею сам восторженно киплю,
И хоть весьма несчастно прикупаю,
Но вечеров без карт я не терплю
И, где их нет, постыдно засыпаю… Что ж делать нам?.. Блаженные отцы
И деды наши пировать любили,
Весной садили лук и огурцы,
Волков и зайцев осенью травили,
Их увлекал, их страсти шевелил
Паратый пес, статистый иноходец;
Их за столом и трогал и смешил
Какой-нибудь наряженный уродец.
Они сидеть любили за столом,
И было им и любо и доступно
Перепивать друг друга и потом,
Повздоривши по-русски, дружелюбно
Вдруг утихать и засыпать рядком.
Но мы забав отцов не понимаем
(Хоть мало, всё ж мы их переросли),
Что ж делать нам?.. Играть!.. И мы играем,
И благо, что занятие нашли, —
Сидеть грешно и вредно сложа руки… В неделю раз, пресытившись игрой,
В театр Александринский, ради скуки,
Являлся наш почтеннейший герой.
Удвоенной ценой за бенефисы
Отечественный гений поощрял,
Но звание актера и актрисы
Постыдным, по преданию, считал.
Любил пальбу, кровавые сюжеты,
Где при конце карается порок…
И, слушая скоромные куплеты,
Толкал жену легонько под бочок.Любил шепнуть в антракте плотной даме
(Всему научит хитрый Петербург),
Что страсти и движенье нужны в драме
И что Шекспир — великий драматург, —
Но, впрочем, не был твердо в том уверен
И через час другое подтверждал, —
По службе быв всегда благонамерен,
Он прочее другим предоставлял.Зато, когда являлася сатира,
Где автор — тунеядец и нахал —
Честь общества и украшенье мира,
Чиновников, за взятки порицал, —
Свирепствовал он, не жалея груди,
Дивился, как допущена в печать
И как благонамеренные люди
Не совестятся видеть и читать.
С досады пил (сильна была досада!)
В удвоенном количестве чихирь
И говорил, что авторов бы надо
За дерзости подобные — в Сибирь!..
Федюшка, Петька да Васютка
сошлись втроем держать совет:
в сенях, за дверью, у закутки
стоит отцов велосипед.
Решить мудреного вопроса
не мог из мальчиков никто,
как усидеть на двух колесах,
не опираясь ни на что.
Отец Федюшкин едет лихо,
а как он ездит — не поймешь.
А ты попробуй-ка, вскочи-ка!
Никак от стенки не уйдешь.
И сам-то не стоит. Видали?
Как мертвый, валится из рук.
А батька как нажмет педали,
так и помчится во весь дух.
Отец весь день на сенокосе;
оставил все свои дела:
артелью луг сегодня косят,
а мать на огород ушла.
Свободе радуется Федя.
Скорее сбегал он к друзьям;
кататься на велосипеде
научится сегодня сам.
А ну, ребята, помогай-ка!
Тащи его скорей на свет!
За домом ровная лужайка,
свели туда велосипед.
Ребята держат. Сел Федюха.
— Разок и шлепнусь, так не жаль.
А научусь, так будет штука! —
— Держись за руль! Крути педаль! —
Васютка с Петькой не из слабых,
а заморились, все в поту.
Велосипед кренится на бок,
то в эту сторону, то в ту.
— Держись прямей, не правь в канаву!
В руках у Федьки пляшет руль.
Все вкось, зигзагом, влево, вправо,
и Федька падает, как куль.
Два раза падали все сразу,
Васютка получил синяк,
Петюшка ссадину под глазом.
— Ушибся, Федька? — Ну, пустяк! —
Услышав крик из-за ограды,
ребята с ближнего двора
примчались шумною ватагой,
и загалдела детвора.
Сережка, Мишка, Санька, Степка…
— Уйди, ребята, не мешай!
Не трогай, ну! Задам вот трепку!
Держи Васютка! Петр, толкай!
И вот летит гурьба по лугу.
Федюшка держится прямей.
Ребята мчатся друг за другом,
как стая спущенных коней.
Быстрее, дальше, мимо хаты,
Федюшка слышит — вот так раз! —
как будто отстают ребята,
а были около сейчас.
Катит вперед, назад не глядя,
и как-то стало вдруг легко.
Ребята все остались сзади,
и смех и говор далеко.
И сердце прыгнуло у Федьки.
Не знает — верить или нет.
Уж нет ни Васьки, нет ни Петьки,
катит один велосипед.
И как легко, как просто ехать,
как будто крылья на ногах.
Федюшка светится от смеха,
а руль так и застыл в руках.
Как он проехал полквартала,
как повернул с дороги вбок,
и как назад его примчало, —
он сам себе сказать не мог.
— Смотри, катит!
Быстрее тройки!
Жарь, Федька, жарь!
Звони звонком!
Хотел Федюшка спрыгнуть бойко —
и покатился кувырком.
Жара свалила. Свечерело.
Велосипед свели домой.
Вернулась мать. Федюшке дело —
бежать к колодцу за водой.
Помоев рыжей Лыске дали.
Доила мать. Пришел отец.
Собрали ужин. Все устали
Уснули рано. Дню конец.
Всю ночь, как мертвый, спал Федюха,
всю ночь во сне катался он,
а утром снова за науку,
опять катался до полден.
Потом бежал к отцу с обедом
и со .всех ног летел домой.
Потом опять с велосипедом
возился Федька, как шальной.
В три дня он ездить научился,
и тормозить, и управлять.
— Да где ты там запропастился? —
кричит ему из хаты мать.
— Федюшка! Нет мне с ним покою!
Беги, неси отцу обед!
Да что за баловство такое!
Зачем ты взял велосипед?
Федюшка матери ни слова, —
велосипед, смеясь, ведет,
взял узелок, вскочил, — готово!
Осталась мать, разиня рот.
Глазам не верит! Федька мчится.
На руль повесил узелок.
Как жар, горят на солнце спицы,
звонит заливчатый звонок.
За Федькой розовой гречихи
бежит густая полоса,
головки белой повилики
порхают в зелени овса.
Катит зелеными полями,
тропинки вьются, как ужи,
навстречу зыбкими грядами
плывут валы пушистой ржи.
Пропала рожь. Осталась сзади.
Помчалась по лугу тропа.
Федюшка через мостик ладит,
туда, где пестрая толпа.
На миг оставивши работу,
Столпились в кучу косари.
— Смотри, ребята, едет кто-то.
— Смотри-ка, Тимофей, смотри!
— Никак твой Федька! Вот так малый!
Какого оседлал коня! —
Отец глядит, рукой усталой
глаза от солнца заслоня.
— И правда, Федька! Едет шибко,
как взрослый. Что за чудеса!
У Федьки до ушей улыбка,
прилипли ко лбу волоса.
— Федюшка на велосипеде!
Мой Федька! Не могу понять!
Смеясь, к отцу подходит Федя:
— Тебе обед прислала мать.
Косцы, вспотевшие, без шапок
стоят кругом, со всех сторон.
Сухого сена свежий запах,
горбушки круглые копен.
Уселись все на свежем сене
передохнуть, перекусить.
Отец взял Федьку на колени:
— Хитрее батьки хочешь быть!
— Ну, расскажи, как было дело.
Я вижу, больно ты удал. —
Федюшка без утайки, смело,
как он учился, рассказал.
Отец доволен. — Молодчина!
Теперь катайся во всю прыть.
Уж десять лет, большой детина,
пора бы уж тебе косить.
Пошли по ровному откосу
все стройным рядом. Раз и два!
Взметнулись яркой сталью косы,
и с шумом падает трава.
Высоко солнце. Душно, жарко.
Сверкают косы, как в огне.
У батьки и у дяди Марка
рубахи взмокли на спине.
Следит Федюшка бойким взглядом
за каждым взмахом дружных рук,
а самого берет досада,
что уж докашивают луг.
Когда теперь косить учиться?
Сегодня кончат все луга.
Вот завтра надо попроситься
идти с отцом метать стога.
Вдали сгребают в копна сено.
Жара. Лицо так и горит.
В траве высокой по колена
все косят, косят косари.
Велосипед лежит в покое,
сидит Федюшка на траве.
И мысли веют быстрым роем
в его хохлатой голове.
1
У хладных невских берегов,
В туманном Петрограде,
Жил некто господин Долгов
С женой и дочкой Надей.
Простой и добрый семьянин,
Чиновник непродажный,
Он нажил только дом один —
Но дом пятиэтажный.
Учась на медные гроши,
Не ведал по-французски,
Был добр по слабости души,
Но как-то не по-русски:
Есть русских множество семей,
Они как будто добры,
Но им у крепостных людей
Считать не стыдно ребры.
Не отличался наш Долгов
Такой рукою бойкой
И только колотить тузов
Любил козырной двойкой.
Зато господь его взыскал
Своею благодатью:
Он город за женою взял
И породнился с знатью.
Итак, жена его была
Наклонна к этикету
И дом как следует вела, -
Под стать большому свету:
Сама не сходит на базар
И в кухню ни ногою;
У дома их стоял швейцар
С огромной булавою;
Лакеи чинною толпой
Теснилися в прихожей,
И между ними ни одной
Кривой и пьяной рожи.
Всегда сервирован обед
И чай весьма прилично,
В парадных комнатах паркет
Так вылощен отлично.
Они давали вечера
И даже в год два бала:
Играли старцы до утра,
А молодежь плясала;
Гремела музыка всю ночь,
По требованью глядя.
Царицей тут была их дочь —
Красивенькая Надя.
2
Ни преждевременным умом,
Ни красотой нимало
В невинном возрасте своем
Она не поражала.
Была ленивой в десять лет
И милою резвушкой:
Цветущ и ясен, божий свет
Казался ей игрушкой.
В семнадцать — сверстниц и сестриц
Всех красотой затмила,
Но наших чопорных девиц
Собой не повторила:
В глазах природный ум играл,
Румянец в коже смуглой,
Она любила шумный бал
И не была там куклой.
В веселом обществе гостей
Жеманно не молчала
И строгой маменьки своей
Глазами не искала.
Любила музыку она
Не потому, что в моде;
Не исключительно луна
Ей нравилась в природе.
Читать любила иногда
И с книгой не скучала,
Напротив, и гостей тогда
И танцы забывала;
Но также синего чулка
В ней не было приметы:
Не трактовала свысока
Ученые предметы,
Разбору строгому еще
Не предавала чувство
И не трещала горячо
О святости искусства.
Ну, словом, глядя на нее,
Поэт сказал бы с жаром:
«Цвети, цвети, дитя мое!
Ты создана недаром!..»
Уж ей врала про женихов
Услужливая няня.
Немало ей писал стихов
Кузен какой-то Ваня.
Мамаша повторяла ей:
«Уж ты давно невеста».
Но в сердце береглось у ней
Незанятое место.
Девичий сон еще был тих
И крепок благотворно.
А между тем давно жених
К ней сватался упорно…
3
То был гвардейский офицер,
Воитель черноокий.
Блистал он светскостью манер
И лоб имел высокий;
Был очень тонкого ума,
Воспитан превосходно,
Читал Фудраса и Дюма
И мыслил благородно;
Хоть книги редко покупал,
Но чтил литературу
И даже анекдоты знал
Про русскую цензуру.
В Шекспире признавал талант
За личность Дездемоны
И строго осуждал Жорж Санд,
Что носит панталоны.
Был от Рубини без ума,
Пел басом «Caro mio»*
И к другу при конце письма
Приписывал: «addio»*.
Его любимый идеал
Был Александр Марлинский,
Но он всему предпочитал
Театр Александринский.
Здесь пищи он искал уму,
Отхлопывал ладони,
И были по сердцу ему
И Кукольник и Кони.
Когда главою помавал,
Как некий древний магик,
И диким зверем завывал
Широкоплечий трагик
И вдруг влетала, как зефир,
Воздушная Сюзета —
Тогда он забывал весь мир,
Вникая в смысл куплета.
Следил за нею чуть дыша,
Не отрывая взора,
Казалось, вылетит душа
С его возгласом: фора!
В нем бурно поднимала кровь
Все силы молодые.
Счастливый юноша! любовь
Он познавал впервые!
Отрада юношеских лет,
Подруга идеалам,
О сцена, сцена! не поэт,
Кто не был театралом,
Кто не сдавался в милый плен,
Не рвался за кулисы
И не платил громадных цен
За кресла в бенефисы,
Кто по часам не поджидал
Зеленую карету
И водевилей не писал
На бенефис «предмету»!
Блажен, кто успокоил кровь
Обычной чередою:
Успехом увенчал любовь
И завелся семьею;
Но тот, кому не удались
Исканья, — не в накладе:
Прелестны грации кулис —
Покуда на эстраде,
Там вся поэзия души,
Там места нет для прозы.
А дома сплетни, барыши,
Упреки, зависть, слезы.
Так отдает внаймы другим
Свой дом владелец жадный,
А сам, нечист и нелюдим,
Живет в конуре смрадной.
Но ты, к кому души моей
Летят воспоминанья, -
Я бескорыстней и светлей
Не видывал созданья!
Блестящ и краток был твой путь…
Но я на эту тему
Вам напишу когда-нибудь
Особую поэму…
В младые годы наш герой
К театру был прикован,
Но ныне он отцвел душой —
Устал, разочарован!
Когда при тысяче огней
В великолепной зале,
Кумир девиц, гроза мужей,
Он танцевал на бале,
Когда являлся в маскарад
Во всей парадной форме,
Когда садился в первый ряд
И дико хлопал «Норме»,
Когда по Невскому скакал
С усмешкой губ румяных
И кучер бешено кричал
На пару шведок рьяных —
Никто б, конечно, не узнал
В нем нового Манфреда…
Но, ах! он жизнию скучал —
Пока лишь до обеда.
Являл он Байрона черты
В характере усталом:
Не верил в книги и мечты,
Не увлекался балом.
Он знал: фортуны колесо
Пленяет только младость;
Он в ресторации Дюсо
Давно утратил радость!
Не верил истине в друзьях,
Им верят лишь невежды, -
С кием и с картами в руках
Познал тщету надежды!
Он буйно молодость убил,
Взяв образец в Ловласе,
И рано сердце остудил
У Кессених в танцклассе!
Расстроил тысячу крестьян,
Чтоб как-нибудь забыться…
Пуста душа и пуст карман —
Пора, пора жениться!
4
Недолго в деве молодой
Таилося раздумье…
«Прекрасной партией такой
Пренебрегать — безумье», -
Сказала плачущая мать,
Дочь по головке гладя,
И не могла ей отказать
Растроганная Надя.
Их сговорили чередой
И обвенчали вскоре.
Как думаешь, читатель мой,
На радость или горе?..
_____________________
Caro mio — дорогой мой (итал.)
Addio — прощай (итал.)Николай Некрасов
Я давно замечал этот серенький дом,
В нем живут две почтенные дамы,
Тишина в нем глубокая днем,
Сторы спущены, заперты рамы.
А вечерней порой иногда
Здесь движенье веселое слышно:
Приезжают сюда господа
И девицы, одетые пышно.
Вот и нынче карета стоит,
В ней какой-то мужчина сидит;
Свищет он, поджидая кого-то,
Да на окна глядит иногда.
Наконец, отворились ворота,
И, нарядна, мила, молода,
Вышла женщина…
«Здравствуй, Наташа!
Я уже думал — не будет конца!»
— Вот тебе деньги, папаша!—
Девушка села, цалует отца.
Дверцы захлопнулись, скрылась карета,
И постепенно затих ее шум.
«Вот тебе деньги!» Я думал: что ж это?
Дикая мысль поразила мой ум.
Мысль эта сердце мучительно сжала.
Прочь ненавистная, прочь!
Что же, однако, меня испугало?
Мать, продающая дочь,
Не ужасает нас… так почему же?..
Нет, не поверю я!.. изверг, злодей!
Хуже убийства, предательства хуже…
Хуже-то хуже, да легче, верней,
Да и понятней. В наш век утонченный
Изверги водятся только в лесах.
Это не изверг, а фат современный —
Фат устарелый, без места, в долгах.
Что ж ему делать? Другого закона,
Кроме дендизма, он в жизни не знал,
Жил человеком хорошего тона
И умереть им желал.
Поздно привык он ложиться,
Поздно привык он вставать,
Кушая кофе, помадиться, бриться,
Ногти точить и усы завивать;
Час или два перед тонким обедом
Невский проспект шлифовать.
Смолоду был он лихим сердцеедом:
Долго ли денег достать?
С шиком оделся, приставил лорнетку
К левому глазу, прищурил другой,
Мигом пленил пожилую кокетку,
И полилось ему счастье рекой.
Сладки трофеи нетрудной победы —
Кровные лошади, повар француз…
Боже! какие давал он обеды —
Роскошь, изящество, вкус!
Подлая сволочь глотала их жадно.
Подлая сволочь?.. о, нет!
Все, что богато, чиновно, парадно,
Кушало с чувством и с толком обед.
Мы за здоровье хозяина пили,
Мы цаловалися с ним,
Правда, что слухи до нас доходили…
Что нам до слухов — и верить ли им?
Старый газетчик, в порыве усердия,
Так отзывался о нем:
«Друг справедливости! жрец милосердия!»
То вдруг облаял потом,—
Верь, чему хочешь! Мы в нем не заметили
Подлости явной: в игре он платил.
Муза! воспой же его добродетели!
Вспомни, он набожен был;
Вспомни, он руку свою тороватую
Вечно раскрытой держал,
Даже Жуковскому что-то на статую
По доброте своей дал!
Счастье, однако, на свете непрочно —
Хуже да хуже с годами дела.
Сил ему много отпущено, точно,
Да красота изменять начала.
Он уж купил три таинственных банки:
Это — для губ, для лица и бровей,
Учетверил благородство осанки
И величавость походки своей;
Ходит по Невскому с палкой, с лорнетом
Сорокалетний герой.
Ходит зимою, весною и летом,
Ходит и думает: «Черт же с тобой,
Город проклятый! Я строен, как тополь,
Счастье найду по другим городам!»
И, рассердясь, покидает Петрополь…
Может быть, ведомо вам,
Что за границей местами есть воды,
Где собирается множество дам —
Милых поклонниц свободы,
Дам и отчасти девиц,
Ежели дам, то в замужстве несчастных;
Разного возраста лиц,
Но одинаково страстных,—
Словом, таких, у которых талант
Жалкою славой прославиться в свете
И за которых Жорж Санд
Перед мыслителем русским в ответе.
Что привлекает их в город такой,
Славный не столько водами,
Сколько азартной игрой
И… но вы знаете сами…
Трудно решить. Говорят,
Годы терпенья и плена,
Тяжких обид и досад
Вдруг выкупает измена;
Ежели так, то целительность вод
Не подлежит никакому сомненью.
Бурно их жизнь там идет,
Вся отдана наслажденью,
Оригинален наряд,—
Дома одеты, а в люди
Полураздеться спешат:
Голые спины и голые груди!
(Впрочем, не к каждой из дам
Эти идут укоризны:
Так, например, только лечатся там
Скромные дочери нашей отчизны…)
Наш благородный герой
Там свои сети раскинул,
Там он блистал еще годик-другой,
Но и оттудова сгинул.
Лет через восемь потом
Он воротился в Петрополь,
Все еще строен, как тополь,
Но уже несколько хром,
То есть не хром, а немножко
Стала шалить его левая ножка —
Вовсе не гнулась! Шагал
Ею он словно поленом,
То вдруг внезапно болтал
В воздухе правым коленом.
Белый платочек в руке,
Грусть на челе горделивом,
Волосы с бурым отливом —
И ни кровинки в щеке!
Плохо!..
А вкусы так пошлы и грубы —
Дай им красавчика, кровь с молоком…
Волк, у которого выпали зубы,
Бешено взвыл; огляделся кругом
Да и решился… Трудами питаться
Нет ни уменья, ни сил,
В бедности гнусной открыто признаться
Перед друзьями, которых кормил,
И удалиться с роскошного пира —
Нет! добровольно герой
Санктпетербургского модного мира
Не достигает развязки такой.
Молод — так дело женитьбой поправит,
Стар — так игорный притон заведет,
Вексель фальшивый составит,
В легкую службу пойдет,
Славная служба! Наш старый красавец
Чуть не пошел было этой тропой,
Да не годился… Вот этот мерзавец!
Под руку с дочерью! Весь завитой,
Кольца, лорнетка, цепочка вдоль груди…
Плюньте в лицо ему, честные люди!
Или уйдите хоть прочь!
Легче простить за поджог, за покражу —
Это отец, развращающий дочь
И выводящий ее на продажу!..
«Знаем мы, знаем — да дела нам нет,
Очень горяч ты, любезный поэт!»
Музыка вроде шарманки
Однообразно гудит,
Сонно поют испитые цыганки,
Глупый цыган каблуками стучит.
Около русой Наташи
Пять молодых усачей
Пьют за здоровье папаши.
Кажется, весело ей:
Смотрит спокойно, наивно смеется.
Пусть же смеется всегда!
Пусть никогда не проснется!
Если ж проснется, что будет тогда?
Нож ли ухватит, застонет ли тяжко
И упадет без дыханья, бедняжка,
Сломлена ужасом, горем, стыдом?
Кто ее знает? Не дай только боже
Быть никому в ее коже,—
Звать обнищалого фата отцом!
Друзья мои! я видел свет,
На всё взглянул я верным оком.
Душа полна была сует,
И долго плыл я общим током…
Безумству долг мой заплачен,
Мне что-то взоры прояснило;
Но, как премудрый Соломон,
Я не скажу: всё в мире сон!
Не всё мне в мире изменило:
Бывал обманут сердцем я,
Бывал обманут я рассудком,
Но никогда еще, друзья,
Обманут не был я желудком.
Признаться каждый должен в том,
Любовник, иль поэт, иль воин, —
Лишь беззаботный гастроном
Названья мудрого достоин.
Хвала и честь его уму!
Дарами нужными ему
Земля усеяна роскошно.
Пускай герою моему,
Пускай, друзья, порою тошно,
Зато не грустно: горя чужд
Среди веселостей вседневных,
Не знает он душевных нужд,
Не знает он и мук душевных.
Трудясь над смесью рифм и слов,
Поэты наши чуть не плачут;
Своих почтительных рабов
Порой красавицы дурачат;
Иной храбрец, в отцовский дом
Явясь уродом с поля славы,
Подозревал себя глупцом;
О бог стола, о добрый Ком,
В твоих утехах нет отравы!
Прекрасно лирою своей
Добиться памяти людей;
Служить любви еще прекрасней,
Приятно драться; но, ей-ей,
Друзья, обедать безопасней!
Как не любить родной Москвы!
Но в ней не град первопрестольный,
Не золоченые главы,
Не гул потехи колокольной,
Не сплетни вестницы-молвы
Мой ум пленили своевольный.
Я в ней люблю весельчаков,
Люблю роскошное довольство
Их продолжительных пиров,
Богатой знати хлебосольство
И дарованья поваров.
Там прямо веселы беседы;
Вполне уважен хлебосол;
Вполне торжественны обеды;
Вполне богат и лаком стол.
Уж он накрыт, уж он рядами
Несчетных блюд отягощен
И беззаботными гостями
С благоговеньем окружен.
Еще не сели; всё в молчанье;
И каждый гость вблизи стола
С веселой ясностью чела
Стоит в роскошном ожиданье,
И сквозь прозрачный, легкий пар
Сияют лакомые блюды,
Златых плодов, десерта груды…
Зачем удел мой слабый дар!
Но так весной ряды курганов
При пробужденных небесах
Сияют в пурпурных лучах
Под дымом утренних туманов.
Садятся гости. Граф и князь —
В застольном деле все удалы,
И осушают, не ленясь,
Свои широкие бокалы;
Они веселье в сердце льют,
Они смягчают злые толки;
Друзья мои, где гости пьют,
Там речи вздорны, но не колки.
И началися чудеса;
Смешались быстро голоса;
Собранье глухо зашумело;
Своих собак, своих друзей,
Ловцов, героев хвалит смело;
Вино разнежило гостей
И даже ум их разогрело.
Тут всё торжественно встает,
И каждый гость, как муж толковый,
Узнать в гостиную идет,
Чему смеялся он в столовой.
Меж тем одним ли богачам
Доступны праздничные чаши?
Немудрены пирушки ваши,
Но не уступят их пирам.
В углу безвестном Петрограда,
В тени древес, во мраке сада,
Тот домик помните ль, друзья,
Где ваша верная семья,
Оставя скуку за порогом,
Соединялась в шумный круг
И без чинов с румяным богом
Делила радостный досуг?
Вино лилось, вино сверкало;
Сверкали блестки острых слов,
И веки сердце проживало
В немного пламенных часов.
Стол покрывала ткань простая;
Не восхищалися на нем
Мы ни фарфорами Китая,
Ни драгоценным хрусталем;
И между тем сынам веселья
В стекло простое бог похмелья
Лил через край, друзья мои,
Свое любимое Аи.
Его звездящаяся влага
Недаром взоры веселит:
В ней укрывается отвага,
Она свободою кипит,
Как пылкий ум, не терпит плена,
Рвет пробку резвою волной,
И брызжет радостная пена,
Подобье жизни молодой.
Мы в ней заботы потопляли
И средь восторженных затей
«Певцы пируют! — восклицали, —
Слепая чернь, благоговей!»
Любви слепой, любви безумной
Тоску в душе моей тая,
Насилу, милые друзья,
Делить восторг беседы шумной
Тогда осмеливался я.
«Что потакать мечте унылой, —
Кричали вы.— Смелее пей!
Развеселись, товарищ милый,
Для нас живи, забудь о ней!»
Вздохнув, рассеянно послушной,
Я пил с улыбкой равнодушной;
Светлела мрачная мечта,
Толпой скрывалися печали,
И задрожавшие уста
«Бог с ней!» невнятно лепетали.
И где ж изменница-любовь?
Ах, в ней и грусть — очарованье!
Я испытать желал бы вновь
Ее знакомое страданье!
И где ж вы, резвые друзья,
Вы, кем жила душа моя!
Разлучены судьбою строгой, —
И каждый с ропотом вздохнул,
И брату руку протянул,
И вдаль побрел своей дорогой;
И каждый в горести немой,
Быть может, праздною мечтой
Теперь былое пролетает
Или за трапезой чужой
Свои пиры воспоминает.
О, если б, теплою мольбой
Обезоружив гнев судьбины,
Перенестись от скал чужбины
Мне можно было в край родной!
(Мечтать позволено поэту.)
У вод домашнего ручья
Друзей, разбросанных по свету,
Соединил бы снова я.
Дубравой темной осененной,
Родной отцам моих отцов,
Мой дом, свидетель двух веков,
Поникнул кровлею смиренной.
За много лет до наших дней
Там в чаши чашами стучали,
Любили пламенно друзей
И с ними шумно пировали…
Мы, те же сердцем в век иной,
Сберемтесь дружеской толпой
Под мирный кров домашней сени:
Ты, верный мне, ты, Дельвиг мой,
Мой брат по музам и по лени,
Ты, Пушкин наш, кому дано
Петь и героев, и вино,
И страсти молодости пылкой,
Дано с проказливым умом
Быть сердца верным знатоком
И лучшим гостем за бутылкой.
Вы все, делившие со мной
И наслажденья и мечтанья,
О, поспешите в домик мой
На сладкий пир, на пир свиданья!
Слепой владычицей сует
От колыбели позабытый,
Чем угостит анахорет,
В смиренной хижине укрытый?
Его пустынничий обед
Не будет лакомый, но сытый.
Веселый будет ли, друзья?
Со дня разлуки, знаю я,
И дни и годы пролетели,
И разгадать у бытия
Мы много тайного успели;
Что ни ласкало в старину,
Что прежде сердцем ни владело —
Подобно утреннему сну,
Всё изменило, улетело!
Увы! на память нам придут
Те песни за веселой чашей,
Что на Парнасе берегут
Преданья молодости нашей:
Собранье пламенных замет
Богатой жизни юных лет;
Плоды счастливого забвенья,
Где воплотить умел поэт
Свои живые сновиденья…
Не обрести замены им!
Чему же веру мы дадим?
Пирам! В безжизненные лета
Душа остылая согрета
Их утешением живым.
Пускай навек исчезла младость —
Пируйте, други: стуком чаш
Авось приманенная радость
Еще заглянет в угол наш.
Почтеннейшая публика! на днях
Случилося в столице нашей чудо:
Остался некто без пяти в червях,
Хоть — знают все — играет он не худо.
О том твердит теперь весь Петербург.
«Событие вне всякого другого!»
Трагедию какой-то драматург,
На пользу поколенья молодого,
Сбирается состряпать из него…
Разумный труд! Заслуги, удальство
Похвально петь; но всё же не мешает
Порою и сознание грехов,
Затем что прегрешение отцов
Для их детей спасительно бывает.
Притом для нас не стыдно и легко
В ошибках сознаваться — их немного,
А доблестей — как милостей у бога… Из черного французского трико
Жилеты, шелком шитые, недавно
В чести и в моде — в самом деле славно! Почтенный муж шестидесяти лет
Женился на девице в девятнадцать
(На днях у них парадный был обед,
Не мог я, к сожаленью, отказаться);
Немножко было грустно. Взор ея
Сверкал, казалось, скрытыми слезами
И будто что-то спрашивал. Но я
Отвык, к несчастью, тешиться мечтами,
И мне ее не жалко. Этот взор
Унылый, длинный; этот вздох глубокий —
Кому они? — Любезник и танцор,
Гремящий саблей, статный и высокий —
Таков был пансионный идеал
Моей девицы… Что ж! распорядился
Иначе случай… Маскарад и бал
В собранье был и очень долго длился.
Люблю я наши маскарады; в них,
Не говоря о прелестях других,
Образчик жизни петербургско-русской,
Так ловко переделанной с французской.Уныло мы проходим жизни путь,
Могло бы нас будить одно — искусство,
Но редко нам разогревает грудь
Из глубины поднявшееся чувство,
Затем что наши русские певцы
Всем хороши, да петь не молодцы,
Затем что наши русские мотивы,
Как наша жизнь, и бедны и сонливы,
И тяжело однообразье их,
Как вид степей пустынных и нагих.О, скучен день и долог вечер наш!
Однообразны месяцы и годы,
Обеды, карты, дребезжанье чаш,
Визиты, поздравленья и разводы —
Вот наша жизнь. Ее постылый шум
С привычным равнодушьем ухо внемлет,
И в действии пустом кипящий ум
Суров и сух, а сердце глухо дремлет;
И свыкшись с положением таким,
Другого мы как будто не хотим,
Возможность исключений отвергаем
И, словно по профессии, зеваем…
Но — скучны отступления! Чудак!
Знакомый мне, в прошедшую субботу
Сошел с ума… А был он не дурак
И тысяч сто в год получал доходу,
Спокойно жил, доволен и здоров,
Но обошли его по службе чином,
И вдруг — уныл, задумчив и суров —
Он стал страдать славяно-русским сплином;
И наконец, в один прекрасный день,
Тайком от всех, одевшись наизнанку
В отличия, несвойственные рангу,
Пошел бродить по улицам, как тень,
Да и пропал. Нашли на третьи сутки,
Когда сынком какой-то важной утки
Уж он себя в припадках величал
И в совершенстве кошкою кричал,
Стараясь всех уверить в то же время,
Что чин большой есть тягостное бремя,
И служит он, ей-ей, не для себя,
Но только благо общее любя… История другая в том же роде
С одним примерным юношей была:
Женился он для денег на уроде,
Она — для денег за него пошла,
И что ж? — о срам! о горе! — оказалось,
Что им обоим только показалось;
Она была как нищая бедна,
И беден был он так же, как она.
Не вынес он нежданного удара
И впал в хандру; в чахотке слег в постель,
И не прожить ему пяти недель.
А нежный тесть, неравнодушно глядя
На муки завербованного зятя
И положенье дочери родной,
Винит во всем «натуришку гнилую»
И думает: «Для дочери другой
Я женишка покрепче завербую».Собачка у старухи Хвастуновой
Пропала, а у скряги Сурмина
Бежала гувернантка — ищет новой.
О том и о другом извещена
Столица чрез известную газету;
Явилась тотчас разных свойств и лет
Тьма гувернанток, а собаки нет.Почтенный и любимый господин,
Прославившийся емкостью желудка,
Безмерным истребленьем всяких вин
И исступленной тупостью рассудка,
Объелся и скончался… Был на днях
Весь город на его похоронах.
О доблестях покойника рыдая,
Какой-то друг три речи произнес,
И было много толков, много слез,
Потом была пирушка — и большая!
На голову обжоры непохож,
Был полон погреб дорогих бутылок.
И длился до заутрени кутеж…
При дребезге ножей, бокалов, вилок
Припоминали добрые дела
Покойника, хоть их, признаться, было
Весьма немного; но обычай милый
Святая Русь доныне сберегла:
Ко всякому почтенье за могилой —
Ведь мертвый нам не может сделать зла!
Считается напомнить неприличным,
Что там-
то он ограбил сироту,
А вот тогда-то пойман был с поличным.
Зато добра малейшую черту
Тотчас с большой горячностью подхватят
И разовьют, так истинно скорбя,
Как будто тем скончавшемуся платят
За то, что их избавил от себя!
Поговорив — нечаянно напьются,
Напившися — слезами обольются,
И в эпитафии напишут: «Человек
Он был такой, какие ныне редки!»
И так у нас идет из века в век,
И с нами так поступят наши детки… Литературный вечер был; на нем
Происходило чтенье. Важно, чинно
Сидели сочинители кружком
И наслаждались мудростью невинной
Отставшей знаменитости. Потом
Один весьма достойный сочинитель
Тетрадицу поспешно развернул
И три часа — о изверг, о мучитель! —
Читал, читал и — даже сам зевнул,
Не говоря о жертвах благосклонных,
С четвертой же страницы усыпленных.
Их разбудил восторженный поэт;
Он с места встал торжественно и строго,
Глаза горят, в руках тетради нет,
Но в голове так много, много, много…
Рекой лились гремучие стихи,
Руками он махал, как исступленный.
Слыхал я в жизни много чепухи
И много дичи видел во вселенной,
А потому я не был удивлен…
Ценителей толпа рукоплескала,
Младой поэт отвесил им поклон
И всё прочел торжественно с начала.
Затем как раз и к делу приступить
Пришла пора. К несчастью, есть и пить
В тот вечер я не чувствовал желанья,
И вон ушел тихонько из собранья.
А пили долго, говорят, потом,
И говорили горячо о том,
Что движемся мы быстро с каждым часом
И дурно, к сожаленью, в нас одно,
Что небрежем отечественным квасом
И любим иностранное вино.На петербургских барынь и девиц
Напал недуг свирепый и великий:
Вскружился мир чиновниц полудикий
И мир ручных, но недоступных львиц.
Почто сия на лицах всех забота?
Почто сей шум, волнение умов?
От Невского до Козьего болота,
От Козьего болота до Песков,
От пестрой и роскошной Миллионной
До Выборгской унылой стороны —
Чем занят ум мужей неугомонно?
Чем души жен и дев потрясены?
Все женщины, от пресловутой Ольги
Васильевны, купчихи в сорок лет,
До той, которую воспел поэт
(Его уж нет), помешаны на польке!
Предчувствие явления ея
В атмосфере носилося заране.
Она теперь у всех на первом плане
И в жизни нашей главная статья;
О ней и меж великими мужами
Нередко пренья, жаркий спор кипит,
И старец, убеленный сединами,
О ней с одушевленьем говорит.
Она в одной сорочке гонит с ложа
Во тьме ночной прелестных наших дев,
И дева пляшет, общий сон тревожа,
А горничная, барышню раздев,
В своей каморке производит то же.
Достойнейший сын века своего,
Пустейший франт, исполнен гордой силой,
Ей предан без границ — и для него
Средины нет меж полькой и могилой!
Проникнувшись великостью труда
И важностью предпринятого дела,
Как гладиатор в древние года,
С ней борется он ревностно и смело…
Когда б вы не были, читатель мой,
Аристократ — и побывать в танцклассе
У Кессених решилися со мной,
Оттуда вы вернулись бы в экстазе,
С утешенной и бодрою душой.
О юношество милое! Тебя ли
За хилость и недвижность упрекнуть?
Не умерли в тебе и не увяли
Младые силы, не зачахла грудь,
И сила там кипит твоя просторно,
Где всё тебе по сердцу и покорно.
И, гордое могуществом своим,
Довольно ты своею скромной долей:
Твоим порывам смелым и живым
Такое нужно поприще — не боле,
И тратишь ты среди таких тревог
Души всю силу и всю силу ног…
По славной матушке Волге-реке
А гулял Садко молодец тут двенадцать лет,
Никакой над собой притки и скорби
Садко не видовал,
А все молодец во здоровье пребывал,
Захотелось молодцу побывать во Нове-городе,
Отрезал хлеба великой сукрой,
А и солью насолил,
Ево в Волгу опустил:
«А спасиба тебе, матушка Волга-река!
А гулял я по тебе двенадцать лет,
Никакой я прытки-скорби не видавал над собой
И в добром здоровье от тебе отошел,
А иду я, молодец, во Нов-город побывать».
Проговорит ему матка Волга-река:
«А и гой еси, удалой доброй молодец!
Когда придешь ты во Нов-город,
А стань ты под башню проезжую,
Поклонися от меня брату моему,
А славному озеру Ильменю».
Втапоры Садко-молодец, отошед, поклонился.
Подошел ко Нову-городу
И будет у тоя башни проезжия,
Подле славнова озера Ильменя,
Правит челобитья великое
От тоя-та матки Волги-реки,
Говорит таково слово:
«А и гой еси, славной Ильмень-озеро!
Сестра тебе, Волга, челобитья посылает».
Двою говорил сам и кланелся.
Малое время замешкавши,
Приходил тут от Ильмень-озера
Удалой доброй молодец,
Поклонился ему добру молодцу:
«Гой еси, с Волги удал молодец!
Как ты-де Волгу, сестру, знаешь мою?».
А и тот молодец Садко ответ держит:
«Что-де я гулял по Волге двенадцать лет,
Со вершины знаю и до ус(т)ья ее,
А и нижнея царства Астраханскова».
А стал тот молодец наказовати,
Которой послан от Ильмень-озера:
«Гой еси ты, с Волги удал молодец!
Проси бошлыков во Нове-городе
Их со тремя неводами
И с теми людьми со работными,
И заметовай ты неводы во Ильмень-озера,
Что будет тебе божья милость».
Походил он, молодец,
К тем бошлыкам новогородскием,
И пришел он, сам кланеится,
Сам говорит таково слово:
«Гой вы еси, башлыки, добры молодцы!
А и дайте мне те три невода
Со теми людьми со работными
Рыбы половити во Ильмени-озере,
Я вам, молодцам, за труды заплачу».
А и втапоры ему бошлыки не отказовалися,
Сами пошли, бошлыки, со работными людьми
И закинули три невода во Ильмень-озеро.
Первой невод к берегу пришел —
И тут в нем рыба белая,
Белая ведь рыба мелкая;
И другой-та ведь невод к берегу пришел —
В том-та рыба красная;
А и третей невод к берегу пришел —
А в том-та ведь рыба белая,
Белая рыба в три четверти.
Перевозился Садко-молодец на гостиной двор
Со тою рыбою ловленою,
А и первую рыбу перевозили,
Всю клали оне рыбу в погребы;
Из другова же невода он в погреб же возил,
Та была рыба вся красная;
Из третьева невода возили оне
В те же погребы глубокия,
Запирали оне погребы накрепко,
Ставили караулы на гостином на дворе,
А и отдал тут молодец тем бошлыкам
За их за труды сто рублев.
А не ходит Садко на тот на гостиной двор по три дни,
На четвертой день погулять захотелось,
А и первой в погреб заглянет он,
А насилу Садко тута двери отворил:
Котора была рыба мелкая,
Те-та ведь стали деньги дробныя,
И скора Садко опять запирает;
А в другом погребу заглянул он:
Где была рыба красная,
Очутилась у Садка червонцы лежат;
В третьем погребу загленул Садко:
Где была рыба белая,
А и тут у Садка все монеты лежат.
Втапоры Садко-купец, богатой гость,
Сходил Садко на Ильмень-озеро,
А бьет челом-поклоняется:
«Батюшко мой, Ильмень-озеро!
Поучи мене жить во Нове-граде!».
А и тут ему говорил Ильмень-озеро:
«А и гой еси, удалой доброй молодец!
Поводись ты со людьми со таможенными,
А и только про их ты обед доспей,
Позови молодцов, посадских людей,
А станут те знать и ведати».
Тут молодец догадается,
Сделал обед про томожных людей,
А стал он водиться со посадскими людьми.
И будет во Нове-граде
У тово ли Николы Можайскова,
Те мужики новогородские
Соходилися на братшину Никольшину,
Начинают пить канун, пива яшныя,
И пришел тут к нам удалой доброй молодец,
Удалой молодец был вол(ж)ской сур,
Бьет челом-поклоняется:
«А и гой вы еси, мужики новогородские!
Примите меня во братшину Никольшину,
А и я вам сыпь плачу немалую».
А и те мужики новогородские
Примали ево во братшину Никольшину,
Дал молодец им пятьдесят рублев,
А и за́чили пить пива яшныя.
Напивались молодцы уже допьяна,
А и с хмелю тут Садко захвастался:
«А и гой еси вы, молодцы славны купцы!
Припасите вы мне товаров во Нове-городе
По три дня и по три у́повода,
Я выкуплю те товары
По три дни по три уповода,
Не оставлю товаров не на денежку,
Ни на малу разну полушечку,
А то коли я тавары не выкуплю,
Заплачу казны вам сто тысячей».
А и тут мужики новогородские
Те-та-де речи ево записавали,
А и выпили канун, пива яшные,
И заставили Садко ходить по Нову-городу,
Закупати товары во Нове-городе
Тою ли ценою повольною.
А и ходит Садко по Нову-городу,
Закупает он товары повольной ценою,
Выкупил товары во Нове-городе,
Не оставил товару не на денежку,
Ни на малу разну полушечку.
Влажи́л бог желанье в ретиво сер(д)це:
А и шод Садко, божей храм сорудил
А и во имя Стефана-архидьякона,
Кресты, маковицы золотом золотил,
Он местны иконы изукрашевал,
Изукрашевал иконы, чистым земчугом усадил,
Царские двери вызолочевал.
А и ходит Садко по второй день по Нову-городу, —
Во Нове-граде товару больше старова.
Он выкупил товары и по второй день,
Не оставил товару не на денежку,
Ни на малу разну полушечку.
И влаживал ему бог желанье в ретиво сер(д)це:
Шед Садко, божей храм сорудил
А и во имя Сафе́и Премудрыя,
Кресты, маковицы золотом золотил,
Местны иконы изукрашевал,
Изукрашевал иконы, чистым земчугом усадил,
Царские двери вызолачевал.
А и ходит Садко по третей день,
По третей день по Нову-городу, —
Во Нове-городе товару больше старова,
Всяких товаров заморскиех.
Он выкупил товары в половина дня,
Не оставил товару не на денежку,
Ни на малу разну полушечку.
Много у Садка казны осталося,
Вложил бог желанье в ретиво сер(д)це:
Шед Садко, божей храм сорудил
Во имя Николая Можайскова,
Кресты, маковицы золотом золотил,
Местны иконы вызукрашевал,
Изукрашевал иконы, чистым земчугом усадил,
Царские двери вызолочевал.
А и ходит Садко по четвертой день,
Ходил Садко по Нову-городу
А и целой день он до вечера,
Не нашел он товаров во Нове-городе
Ни на денежку, ни на малу разну полушечку,
Зайдет Садко он во темной ряд —
И стоят тут черепаны-гнилые горшки,
А все горшки уже битыя,
Он сам Садко усмехается,
Дает деньги за те горшки,
Сам говорит таково слово:
«Пригодятся ребятам черепками играть,
Поминать Садко-гостя богатова,
Что не я Садко богат,
Богат Нов-город всякими товарами заморскими
И теми черепанами-гнилыми горшки».