1.
Если профсоюз оторвется от организованных в РКП рабочих масс,
2.
разъединенных по частям, передушат нас.
3.
А если будет бороться партия, с профсоюзами объединясь, —
4.
никто не сможет одолеть нас.
1.
У белых оружия была масса.
2.
У белых была большая армия.
3.
Но белые не смогли смести красноармейских линий.
4.
Отчего?
5.
Оттого, что мы за освобождение пролетариата боролись.
6.
Оттого, что мы подчинялись военной дисциплине.
7.
Новый орел,
8.
будет отбит набег твой,
9.
если мы подчинимся дисциплине трудовой.
Полгода брат-писатель,
Иссушен табаком,
Сидел и дни и ночи
За письменным станком.
И вот, пробыв в работе
Не более двух лет,
В издательстве таком-то
Выходит книга в свет.
Приятная бумага,
Чудесный переплет.
И труд свой брат-писатель
В журнал на отзыв шлет.
И критик Икс иль Игрек —
Опустим имена! —
Строчит, что книга массам
Весьма, весьма нужна.
И шрифт-де очень четок,
И опечаток нет,
И очень интересен,
Хотя и прост, сюжет.
Ты жаждешь, брат-читатель,
Прочесть почтенный труд,
Но… Вместо «но» поставим
По сути дела—тпру!
Я был в избе-читальне
В колхозе, под Москвой.
Мне пел избач уныло,
Качая головой.
Рукою делал пассы,
Ткнул в книжный шкаф перстом.
Лишь лозунг «Книгу в массы»
Висел в шкафу пустом.
— Вот, вишь, какое чтиво! —
Избач допел и скис.
Мораль? Насчет морали
Пусть говорит КОГИЗ.
Мы!
Коллектив!
Человечество!
Масса!
Довольно маяться.
Маем размайся!
В улицы!
К ноге нога!
Всякий лед
под нами
ломайся!
Тайте
все снега!
1 мая
пусть
каждый шаг,
в булыжник ударенный,
каждое радио,
Парижам отданное,
каждая песня,
каждый стих —
трубит
международный
марш солидарности.
1 мая.
Еще
не стерто с земли
имя
последнего хозяина,
последнего господина.
Еще не в музее последний трон.
Против черных,
против белых,
против желтых
воедино —
Красный фронт!
1 мая.
Уже на трети мира
сломан лед.
Чтоб все
раскидали
зим груз,
крепите
мировой революции оплот, —
серпа,
молота союз.
Сегодня,
1-го мая,
наше знамя
над миром растя,
дружней,
плотней,
сильней смыкаем
плечи рабочих
и крестьян.
1 мая.
Мы!
Коллектив!
Человечество!
Масса!
Довольно маяться —
в мае размайся!
В улицы!
К ноге нога!
Весь лед
под нами
ломайся!
Тайте
все снега!
Мы —
Эдисоны
невиданных взлетов,
энергий
и светов.
Но главное в нас —
и это
ничем не засло́нится, —
главное в нас
это — наша
Страна советов,
советская воля,
советское знамя,
советское солнце.
Внедряйтесь
и взлетайте
и вширь
и ввысь.
Взвивай,
изобретатель,
рабочую
мысль!
С памятник ростом
будут
наши капусты
и наши моркови,
будут лучшими в мире
наши
коровы
и кони.
Массы —
плоть от плоти
и кровь от крови,
мы
советской деревни
титаны Маркони*.
Пошла
борьба
и в знании,
класс
на класс.
Дострой
коммуны здание
смекалкой
масс.
Сонм
электростанций,
зажгись
пустырями сонными,
Спрессуем
в массовый мозг
мозга
людские клетки.
Станем гигантскими,
станем
невиданными Эдисонами
и пяти-,
и десяти-,
и пятидесятилетки.
Вредителей
предательство
и белый
знаний
лоск
забей
изобретательством,
рабочий
мозг.
Мы —
Маркони
гигантских взлетов,
энергий
и светов,
но главное в нас —
и это
ничем не засло́нится, —
главное в нас,
это — наша
Страна советов,
советская стройка,
советское знамя,
советское солнце.
Между писателем
и читателем
стоят посредники,
и вкус
у посредника
самый средненький.
Этаких
средненьких
из посреднической рати
тыща
и в критиках
и в редакторате.
Куда бы
мысль твоя
ни скакала,
этот
все
озирает сонно:
— Я
человек
другого закала.
Помню, как сейчас,
в стихах
у Надсо̀на…
Рабочий
не любит
строчек коротеньких.
А еще
посредников
кроет Асеев.
А знаки препинания?
Точка —
как родинка.
Вы
стих украшаете,
точки рассеяв.
Товарищ Маяковский,
писали б ямбом,
двугривенный
на строчку
прибавил вам бы. —
Расскажет
несколько
средневековых легенд,
объяснение
часа на четыре затянет,
и ко всему
присказывает
унылый интеллигент:
— Вас
не понимают
рабочие и крестьяне. —
Сникает
автор
от сознания вины.
А этот самый
критик влиятельный
крестьянина
видел
только до войны,
при покупке
на даче
ножки телятины.
А рабочих
и того менее —
случайно
двух
во время наводнения.
Глядели
с моста
на места и картины,
на разлив,
на плывущие льдины.
Критик
обошел умиленно
двух представителей
из десяти миллионов.
Ничего особенного —
руки и груди…
Люди — как люди!
А вечером
за чаем
сидел и хвастал:
— Я вот
знаю
рабочий класс-то.
Я
душу
прочел
за их молчанием —
ни упадка,
ни отчаяния.
Кто может
читаться
в этаком классе?
Только Гоголь,
только классик.
А крестьянство?
Тоже.
Никак не иначе.
Как сейчас, помню —
весною, на даче… —
Этакие разговорчики
у литераторов
у нас
часто
заменяют
знание масс.
И идут
дореволюционного образца
творения слова,
кисти
и резца.
И в массу
плывет
интеллигентский дар —
грезы,
розы
и звон гитар.
Прошу
писателей,
с перепугу бледных,
бросить
высюсюкивать
стихи для бедных.
Понимает
ведущий класс
и искусство
не хуже вас.
Культуру
высокую
в массы двигай!
Такую,
как и прочим.
Нужна
и понятна
хорошая книга —
и вам,
и мне,
и крестьянам,
и рабочим.
Ясно каждому,
что парк —
место
для влюбленных парок.
Место,
где под соловьем
две души
в одну совьем.
Где ведет
к любовной дрожи
сеть
запутанных дорожек.
В парках в этих
луны и арки.
С гондол
баркаролы на водах вам.
Но я
говорю
о другом парке —
о Парке
культуры и отдыха.
В этот парк
приходишь так,
днем
работы
перемотан, —
как трамваи
входят в парк,
в парк трамвайный
для ремонта.
Руки устали?
Вот тебе —
гичка!
Мускул
из стали,
гичка,
вычекань!
Устали ноги?
Ногам польза!
Из комнаты-берлоги
иди
и футболься!
Спина утомилась?
Блузами вспенясь,
сделайте милость,
шпарьте в теннис.
Нэпское сердце —
тоже радо:
Европу
вспомнишь
в шагне и в стукне.
Рада
и душа бюрократа:
газон —
как стол
в зеленом сукне.
Колесо —
умрешь от смеха —
влазят
полные
с оглядцей.
Трудно им —
а надо ехать!
Учатся
приспособляться.
Мышеловка —
граждан двадцать
в сетке
проволочных линий.
Верно,
учатся скрываться
от налогов
наркомфиньих.
А масса
вливается
в веселье в это.
Есть
где мысль выстукать.
Тут
тебе
от Моссовета
радио
и выставка.
Под ручкой
ручки груз вам
таскать ли
с тоски?!
С профсоюзом
гулянье раскинь!
Уйди,
жантильный,
с томной тоской,
комнатный век
и безмясый!
Входи,
товарищ,
в темп городской,
в парк
размаха и массы!
Рынок
требует
любовные стихозы.
Стихи о революции?
на кой-они черт!
Их смотрит
какой-то
испанец «Хо́зе» —
Дон Хоз-Расчет.
Мал почет,
и бюджет наш тесен.
Да еще
в довершенье —
промежду нас —
нет
ни одной
хорошенькой поэтессы,
чтоб привлекала
начальственный глаз.
Поэта
теснят
опереточные дивы,
теснит
киношный
размалеванный лист.
— Мы, мол, массой,
мы коллективом.
А вы кто?
Кустарь-индивидуалист!
Город требует
зрелищ и мяса.
Что вы там творите
в муках родо́в?
Вы
непонятны
широким массам
и их представителям
из первых рядов.
Люди заработали —
дайте, чтоб потратили.
Народ
на нас
напирает густ.
Бросьте ваши штучки,
товарищи
изобретатели
каких-то
новых,
грядущих искусств. —
Щеголяет Толстой,
в истории ряженый,
лезет,
напирает
со своей императрицей.
— Тьфу на вас!
Вот я
так тиражный.
Любое издание
тысяч тридцать. —
Певице,
балерине
хлоп да хлоп.
Чуть ли
не над ЦИКом
ножкой машет.
— Дескать,
уберите
левое барахло,
разные
ваши
левые марши. —
Большое-де искусство
во все артерии
влазит,
любые классы покоря.
Довольно!
В совмещанском партере
Леф
не раскидает свои якоря.
Время! —
Судья единственный ты мне.
Пусть
«сегодня»
подымает
непризнающий вой.
Я
заявляю ему
от имени
твоего и моего:
— Я чту
искусство,
наполняющее кассы.
Но стих
раструбливающий
октябрьский гул,
но стих,
бьющий
оружием класса, —
мы не продадим
ни за какую деньгу.
Член ЦИКа тов. Рухула Алы Оглы Ахундов
ударил по лицу пассажира в вагоне-ресторане
поезда Москва — Харьков за то, что пассажир
отказался закрыть занавеску у окна. При
составлении дознания тов. Ахундов выложил
свой циковский билет.
«Правда», № 111/394
3.
Мне неведомо,
в кого я попаду,
знаю только —
попаду в кого-то…
Выдающийся
советский помпадур
выезжает
отдыхать
на во́ды.
Как шар,
положенный
в намеченную лузу,
он
лысой головой
для поворотов —
туг
и носит
синюю
положенную блузу,
как министерский
раззолоченный сюртук.
Победу
масс,
позволивших
ему
надеть
незыблемых
мандатов латы,
немедля
приписал он
своему уму,
почел
пожизненной
наградой за таланты.
Со всякой массою
такой
порвал давно.
Хоть политический,
но капиталец —
нажит.
И кажется ему,
что навсегда
дано
ему
над всеми
«володеть и княжить».
Внизу
какие-то
проходят, семеня, —
его
не развлечешь
противною картиной.
Как будто говорит:
«Не трогайте
меня
касанием плотвы
густой,
но беспартийной».
С его мандатами
какой,
скажите,
риск?
С его знакомствами
ему
считаться не с кем.
Соседу по столу,
напившись в дым и дрызг,
орет он:
«Гражданин,
задернуть занавеску!»
Взбодрен заручками
из ЦИКа и из СТО,
помешкавшего
награждает оплеухой,
и собеседник
сверзился под стол,
придерживая
окровавленное ухо.
Расселся,
хоть на лбу
теши дубовый кол, —
чего, мол,
буду объясняться зря я?!
Величественно
положил
мандат на протокол:
«Прочесть
и расходиться, козыряя!»
Но что случилось?
Не берут под козырек?
Сановник
под значком
топырит
грудью
платье.
Не пыжьтесь, помпадур!
Другой зарок
дала
великая
негнущаяся партия.
Метлою лозунгов
звенит железо фраз,
метлою бурь
по дуракам подуло.
— Товарищи,
подымем ярость масс
за партию,
за коммунизм,
на помпадуров! —
Неизвестно мне,
в кого я попаду,
но уверен —
попаду в кого-то…
Выдающийся
советский помпадур
ехал
отдыхать на во́ды.
В нашем хозяйстве —
дыра за дырой.
Трат масса,
расходов рой.
Поэтому
мы
у своей страны
берем взаймы.
Конечно,
дураков нету
даром
отдавать
свою монету.
Заем
поэтому
так пущен,
что всем доход —
и берущим
и дающим.
Ясно,
как репа на блюде, —
доход обоюден.
Встань утром
и, не смущаемый ленью,
беги
к ближайшему
банковскому отделению!
Не желая
посторонним отвлекаться,
требуй сразу
— подать облигаций!
Разумеется,
требуй
двадцатипятирублевые.
А нет четвертного —
дело плевое!
Такие ж облигации,
точка в точку,
за пять рублей,
да и то в рассрочку!
Выпадет счастье —
участвуешь в выигрыше
в пятой части.
А если
не будешь молоть Емелю
и купишь
не позднее чем к 1-му апрелю,
тогда —
от восторга немеет стих —
рассрочка
от четырех месяцев
и до шести.
А также
(случай единственный в мире!)
четвертные
продаются
по 24,
а пятерка —
по 4 и 8 гривен.
Словом:
доходов — ливень!
Этот заем
такого рода,
что доступен
для всего трудового народа.
Сидишь себе
и не дуешь в ус.
На каждый рубль —
гривенник плюс.
А повезет,
и вместо денежного поста —
выигрываешь
тысяч до полуста.
А тиражей —
масса,
надоедают аж:
в год до четырех.
За тиражом тираж!
А в общем,
сердце радостью облей, —
разыгрывается
до семнадцати миллионов рублей.
На меня обижаются:
— Что ты,
в найме?
Только и пишешь,
что о выигрышном займе! —
Речь моя
кротка и тиха:
— На хорошую вещь —
не жалко стиха. —
Грядущие годы
покрыты тьмой.
Одно несомненно: на 27-й
(и то, что известно,
про то и поём)
— выгоднейшая вещь
10% заем!
Я тру
ежедневно
взморщенный лоб
в раздумье
о нашей касте,
и я не знаю:
поэт —
поп,
поп или мастер.
Вокруг меня
толпа малышей, —
едва вкусившие славы,
а во́лос
уже
отрастили до шей
и голос имеют гнусавый.
И, образ подняв,
выходят когда
на толстожурнальный амвон,
я,
каюсь,
во храме
рвусь на скандал,
и крикнуть хочется:
— Вон! —
А вызовут в суд, —
убежденно гудя,
скажу:
— Товарищ судья!
Как знамя,
башку
держу высоко,
ни дух не дрожит,
ни коленки,
хоть я и слыхал
про суровый
закон
от самого
от Крыленки.
Законы
не знают переодевания,
а без
преувеличенности,
хулиганство —
это
озорные деяния,
связанные
с неуважением к личности.
Я знаю
любого закона лютей,
что личность
уважить надо,
ведь масса —
это
много людей,
но масса баранов —
стадо.
Не зря
эту личность
рожает класс,
лелеет
до нужного часа,
и двинет,
и в сердце вложит наказ:
«Иди,
твори,
отличайся!»
Идет
и горит
докрасна́,
добела́…
Да что городить околичность!
Я,
если бы личность у них была,
влюбился б в ихнюю личность.
Но где ж их лицо?
Осмотрите в момент —
без плюсов,
без минусо́в.
Дыра!
Принудительный ассортимент
из глаз,
ушей
и носов!
Я зубы на этом деле сжевал,
я знаю, кому они копия.
В их песнях
поповская служба жива,
они —
зарифмованный опиум.
Для вас
вопрос поэзии —
нов,
но эти,
видите,
молятся.
Задача их —
выделка дьяконов
из лучших комсомольцев.
Скрывает
ученейший их богослов
в туман вдохновения радугу слов,
как чаши
скрывают
церковные.
А я
раскрываю
мое ремесло
как радость,
мастером кованную.
И я,
вскипя
с позора с того,
ругнулся
и плюнул, уйдя.
Но ругань моя —
не озорство,
а долг,
товарищ судья. —
Я сел,
разбивши
доводы глиняные.
И вот
объявляется при́говор,
так сказать,
от самого Калинина,
от самого
товарища Рыкова.
Судьей,
расцветшим розой в саду,
объявлено
тоном парадным:
— Маяковского
по суду
считать
безусловно оправданным!
Огромные вопросищи,
огромней слоних,
страна
решает
миллионнолобая.
А сбоку
ходят
индивидумы,
а у них
мнение обо всем
особое.
Смотрите,
в ударных бригадах
Союз,
держат темп
и не ленятся,
но индивидум в ответ:
«А я
остаюсь
при моем,
особом мненьице».
Мы выполним
пятилетку,
мартены воспламени,
не в пять годов,
а в меньше,
но индивидум
не верит:
«А у меня
имеется, мол,
особое мненьище».
В индустриализацию
льем заем,
а индивидум
сидит в томлении
и займа не покупает
и настаивает на своем
собственном,
особенном мнении.
Колхозим
хозяйства
бедняцких масс,
кулацкой
не спугнуты
злобою,
а индивидумы
шепчут:
«У нас
мнение
имеется
особое».
Субботниками
бьет
рабочий мир
по неразгруженным
картофелям и поленьям,
а индивидумы
нам
заявляют:
«Мы
посидим
с особым мнением».
Не возражаю!
Консервируйте
собственный разум,
прикосновением
ничьим
не попортив,
но тех,
кто в работу
впрягся разом, —
не оттягивайте
в сторонку
и напротив.
Трясина
старья
для нас не годна —
ее
машиной
выжжем до дна.
Не втыкайте
в работу
клинья, —
и у нас
и у массы
и мысль одна
и одна
генеральная линия.
Неповоротливый, огромный, словно древний,
Живет кузнец там, на краю деревни.
И у пылающего горна,
Вздымая молот — тень из бездны —,
Он день за днем кует упорно
Мятеж железный…
И удар за ударом
Крепнет, словно алмаз,
Закаленное жаром,
Всетерпение масс…
И, кто злобу скрывает,
Молчанье тая,
Ждет, и знает,
Отчего у огня
Раз за разом кричит без конца
Одуряющий стук кузнеца.
Изнеможденные без устали внимают
Ударам, молота, — ленивые глаза
Безмерное молчание скрывают, —
Галлюцинируют печальные глаза,
Блуждая по полям и глупым перелескам.
Удары ж молота, как дальняя гроза,
Гремят размеренно и резко.
Кузнец кует, — и день за днем
У горна грохот, треск и гром…
Неумолимо и упорно
Под вскрик железа он бросает
В огонь пылающего горна
Печаль, тоску страданья, гнев, —
И закаляет
Грядущим дням великий сев.
Спокоен, бесстрашен пылающий взгляд.
Удар за ударом и четки и жестки.
И искры, как золота блестки,
Сверкающим вихрем летят.
Работа кипит горяча.
И пламя блистает
Вокруг головы кузнеца-ковача,
Оно озаряет
Развитые мускулы рук, закаленных
Для бури желанных побед:
Он грезит о них затаенно
Не мало томительных лет.
Он подсчитал все зло, что накопили дни:
Утехи бедным нет, — и бесполезны
Угрозные слова — слова, слова одни —
Пророков лживых подогретой страсти.
Слепцы стоят у власти,
И железным
Кольцом параграфов да пунктов злой игрой
Баррикадируют законов смысл простой.
Над каждой мыслью — ужаса копыто.
Рука трудящихся — она ж рука рабов.
Спокойствие полей, — оно давно забыто:
Змеится по полям горячка городов.
Над деревнями тень — черна и непомерна —
От колокольни грозной и химерной
Легла свинцовой глыбой… Бедняки,
Как нищие подачку, медяки
В полях, возделанных своими же руками,
Должны вымаливать едва ль не со слезами.
Измученный трудом бесцельным и ужасным
Сжимает нож в руке: он скоро станет красным.
Законы хитрые плетут тюрьмы решетки
Для каждого, кто жить рабом не смеет.
Любовь и радость вянет и немеет,
Зажатая в сухой кулак кокотки
Морали лживой… Детское сознанье
Из родников отравленных питают:
Все родники давно загрязнены…
Присяга, клятва, обещанье,
Одно «должны, должны, должны»…
Исхода нет, — конца для мук не знают.
Кузнец молчит,
Кует, стучит, —
И молот яростно кричит
Неповторимые рассказы,
Дробя безумных воль алмазы...
Он недалек
Заветный срок:
Набатные метнутся звоны,
Сзывая на кровавый пир,
И рухнут лживые законы,
Что крепко заковали Мир.
Кузнец молчит, —
Свою печаль
И боль обид
В себе таит.
Но удар за ударом
Тяжкий молот бросает
На упорную сталь.
И сверкает пожаром
Горн, пылающий жаром,
Сыплет искры огня
В ожидании дня
Золотых превращений…
И в груди кузнеца —
Ковача
Нет сомнений…
Ночь кутает его в покровы мрака, —
Но близок час… и он не знает страха.
В час заката
Все услышат стоны звона
От набата, —
Прошуршат в ветрах знамена
О расплате,
И прореют в блеске молний, в вихре грома,
Увлекая ярость толп для достижений
По дорогам победителей-титанов
Для последних поражений великанов…
Гроза отгремит, и мгновения тени и крови
В набатном кошмаре истают, завянут…
К созданию светлого мира на вспаханной нови
Утопии руки несытые жадно протянут…
Кузнец стучит, и ждет конца.
Пускай работа не легка, —
Перед глазами кузнеца
Стоят те дальные века,
Когда не сила, и не зубы
Дела людей вершить начнут,
Когда не будет тяжек труд,
Когда не будет злых и грубых,
Когда любовь, что в сердце дремлет,
Осветит радостную землю…
Исчезнут дворцы, магазины, чуланы, конторы.
Все станет так просто-понятно.
Не будет ни злобы, ни ссоры.
Замрет в человеческом сердце
Порыв неоправданной страсти
Стремленья к миражно-неверной,
Ненужной меж равными власти.
Случайную жизнь свою каждый
Отдаст лучезарно и смело
Для общей и радостной цели,
На общее светлое дело.
И все, что когда-то казалось
Запутанно-черным и сложным,
Томило кошмарной загадкой,
Блеснет бестревожно-возможным,
И слабый не будет томиться
По доле своей за порогом.
К открытию тайн вещества,
Может быть распознают дорогу…
Так у пылающего горна,
Вздымая молот — тень из бездн
Уверенный кузнец упорно
Кует закал сердец железный
И удар за ударом
Крепнет, словно алмаз,
Закаленное жаром
Всетерпение масс.
С чешского
(Вольный перевод)
На бегу, по дороге задержанный,
Тесно сжатый крутыми оградами,
Горный ключ стал рекой, и — низверженный
На колеса, несется каскадами,
Труп ленивых машин оживляючи,
Молодые в них силы вливаючи.
Лишь порой, в час борьбы, — в час сомнительный,
Ждет грозы иль хоть тучи спасительной,
И когда та идет — погромыхивает,
Под грозой вся река словно вспыхивает,
Под наплывом дождей вся вздымается,
Вся на вольный простор порывается…
Но, — напрасны порывы, напрасен отпор!—
Уж она не жилица свободная гор.— Легче ладить в горах с лиходеями,
Чем бороться с людскими затеями.
Но она не одна, — разоренные
Земляки, и мужчины, и женщины,
Вместе с ней тянут лямку, впряженные
В то ж ярмо, ради скучной поденщины,
Потом лица свои обливаючи,
На чужих свои силы теряючи.
Только вряд ли они, злом повитые,
Удрученные, светом забытые,
Погрузясь в вечный гул, в грохотание
Ста машин, обратят и внимание
На грозу, что вблизи собирается.
Лишь из женщин одна озирается —
Все поглядывает, как скопляются
В высотах, над ущельем, несметные
Массы туч, как ползут — надвигаются…
Но — напрасно она в безответные
Небеса возвела умоляющий взор,—
Нахлобучась, гроза уже валится с гор…
Треснул первый удар, — мгла сгустилася,
И дождем полилась буря шумная,—
Побледнела она, — спохватилася, Побежала, кричит, как безумная:
«Ай! дитя мое, ай!» — и — сердечная,
Из ворот вдаль бежит — спотыкается,
Ливнем бьет ей в лицо буря встречная,
Молний блеск по пути разливается.
Не легка, знать, дорога далекая!
Запыхалась ее грудь высокая,
Нет уж сил… вот стоит… — покачнулася…
— Проклинать ей судьбу иль оплакивать?..—
Но иная гроза в ней проснулася,—
И всем телом она встрепенулася,
И пошла кое-как доволакивать
Свои ноги туда, где колышется бор,
Где мелькает жилье меж утесистых гор.
Меж утесистых гор ее хижина,
Как гнездо, что орлами насижено.
Тише ветер там воет порывистый,
Только ключ, что в ложбине извилистой
Чуть журчал, как река наводненная
Вниз по скатам бежит, и — не чудо ли!
Где она набралась этой удали?..—
В брод, за сучья держась, истомленная,
На порог свой она пробирается,—
Входит, — смотрит — с утра одинехонек Там ее мальчуган, и — живехонек!
И лежит, как лежал, — но качается,
Словно по морю плыть собирается
Его люлька, а он улыбается
Словно бодрый пловец…
Иль нежданная
Эта буря к ребенку ласкается,
Его тешит, как мать Богом данная,
И сквозь грохот поет — заливается,
Колыбельную песню затягивает,
Его грубую люльку покачивает!?
Или бурный разлив этот нянчится с ним,
Убаюкивая колыханьем своим!?
Не сбылося предчувствие матери,
Что грозило утратою. — Кстати ли
Ей рыдать или сетовать! Новые
Стрелы молний, что блещут и падают,
Мальчугана ее только радуют,
И он слышит раскаты громовые,
Словно музыку слышит, — ручонками
Бьете, смеется, болтает ножонками.
Наводненья потоки суровые
Не умчали его и не кинули
На каменья, и не опрокинули
Колыбели, подмытой течением: Он качается в ней с наслаждением,—
Словно речка и он породнилися, —
Земляками не даром родилися…
А как вырастет, разве не с этою
Горной речкой, в неволю отпетую
Он пойдет, — их обоих обвеяла
Та ж гроза, — та же мать их взлелеяла,
Не слезами — дождем поливаючи,
Голосами ветров напеваючи:
«Запасайтеся силами рабству в отпор —
Вы, — пока еще дети свободные гор!»
С чешского
(Вольный перевод)
На бегу, по дороге задержанный,
Тесно сжатый крутыми оградами,
Горный ключ стал рекой, и — низверженный
На колеса, несется каскадами,
Труп ленивых машин оживляючи,
Молодые в них силы вливаючи.
Лишь порой, в час борьбы, — в час сомнительный,
Ждет грозы иль хоть тучи спасительной,
И когда та идет — погромыхивает,
Под грозой вся река словно вспыхивает,
Под наплывом дождей вся вздымается,
Вся на вольный простор порывается…
Но, — напрасны порывы, напрасен отпор!—
Уж она не жилица свободная гор.—
Легче ладить в горах с лиходеями,
Чем бороться с людскими затеями.
Но она не одна, — разоренные
Земляки, и мужчины, и женщины,
Вместе с ней тянут лямку, впряженные
В то ж ярмо, ради скучной поденщины,
Потом лица свои обливаючи,
На чужих свои силы теряючи.
Только вряд ли они, злом повитые,
Удрученные, светом забытые,
Погрузясь в вечный гул, в грохотание
Ста машин, обратят и внимание
На грозу, что вблизи собирается.
Лишь из женщин одна озирается —
Все поглядывает, как скопляются
В высотах, над ущельем, несметные
Массы туч, как ползут — надвигаются…
Но — напрасно она в безответные
Небеса возвела умоляющий взор,—
Нахлобучась, гроза уже валится с гор…
Треснул первый удар, — мгла сгустилася,
И дождем полилась буря шумная,—
Побледнела она, — спохватилася,
Побежала, кричит, как безумная:
«Ай! дитя мое, ай!» — и — сердечная,
Из ворот вдаль бежит — спотыкается,
Ливнем бьет ей в лицо буря встречная,
Молний блеск по пути разливается.
Не легка, знать, дорога далекая!
Запыхалась ее грудь высокая,
Нет уж сил… вот стоит… — покачнулася…
— Проклинать ей судьбу иль оплакивать?..—
Но иная гроза в ней проснулася,—
И всем телом она встрепенулася,
И пошла кое-как доволакивать
Свои ноги туда, где колышется бор,
Где мелькает жилье меж утесистых гор.
Меж утесистых гор ее хижина,
Как гнездо, что орлами насижено.
Тише ветер там воет порывистый,
Только ключ, что в ложбине извилистой
Чуть журчал, как река наводненная
Вниз по скатам бежит, и — не чудо ли!
Где она набралась этой удали?..—
В брод, за сучья держась, истомленная,
На порог свой она пробирается,—
Входит, — смотрит — с утра одинехонек
Там ее мальчуган, и — живехонек!
И лежит, как лежал, — но качается,
Словно по морю плыть собирается
Его люлька, а он улыбается
Словно бодрый пловец…
Иль нежданная
Эта буря к ребенку ласкается,
Его тешит, как мать Богом данная,
И сквозь грохот поет — заливается,
Колыбельную песню затягивает,
Его грубую люльку покачивает!?
Или бурный разлив этот нянчится с ним,
Убаюкивая колыханьем своим!?
Не сбылося предчувствие матери,
Что грозило утратою. — Кстати ли
Ей рыдать или сетовать! Новые
Стрелы молний, что блещут и падают,
Мальчугана ее только радуют,
И он слышит раскаты громовые,
Словно музыку слышит, — ручонками
Бьете, смеется, болтает ножонками.
Наводненья потоки суровые
Не умчали его и не кинули
На каменья, и не опрокинули
Колыбели, подмытой течением:
Он качается в ней с наслаждением,—
Словно речка и он породнилися, —
Земляками не даром родилися…
А как вырастет, разве не с этою
Горной речкой, в неволю отпетую
Он пойдет, — их обоих обвеяла
Та ж гроза, — та же мать их взлелеяла,
Не слезами — дождем поливаючи,
Голосами ветров напеваючи:
«Запасайтеся силами рабству в отпор —
Вы, — пока еще дети свободные гор!»