Дверь подъезда распахнулась строго,
Не спеша захлопнулась опять…
И стоит у школьного порога
Юркина заплаканная мать.
До дому дойдёт, платок развяжет,
оглядится медленно вокруг.
И куда пойдёт? Кому расскажет?
Юрка отбивается от рук.
…Телогрейка, стеганые бурки,
хлеб не вволю, сахар не всегда —
это всё, что было детством Юрки
в трудные военные года.
Мать приходит за полночь с завода.
Спрятан ключ в углу дровяника.
Юрка лез на камень возле входа,
чтобы дотянуться до замка.
И один в нетопленой квартире
долго молча делал самопал,
на ночь ел картошину в мундире,
не дождавшись мамы, засыпал…
Человека в кожаной тужурке
привела к ним мама как-то раз
и спросила, глядя мимо Юрки:
— Хочешь, дядя будет жить у нас?
По щеке тихонько потрепала,
провела ладонью по плечу
Юрка хлопнул пробкой самопала
и сказал, заплакав:
— Не хочу.
В тот же вечер, возвратясь из загса,
отчим снял калоши не спеша,
посмотрел на Юрку, бросил: — Плакса! —
больно щелкнув по лбу малыша.
То ли сын запомнил эту фразу,
то ли просто так, наперекор,
только слез у мальчика ни разу
даже мать не видела с тех пор.
Но с тех пор всё чаще и суровей,
только отчим спустится с крыльца,
Юрка, сдвинув тоненькие брови,
спрашивал у мамы про отца.
Был убит в боях под Сталинградом
Юркин папа, гвардии солдат.
Юрка слушал маму, стоя рядом,
и просил:
— Поедем в Сталинград!..
Так и жили. Мать ушла с работы.
Юрка вдруг заметил у неё
новые сверкающие боты,
розовое тонкое бельё.
Вот она у зеркала большого
примеряет байковый халат.
Юрка глянул. Не сказал ни слова.
Перестал проситься в Сталинград.
Только стал и скрытней, и неслышней.
Отчим злился и кричал на мать.
Так оно и вышло: третий — лишний.
Кто был лишним? Трудно разобрать!
…Годы шли. От корки и до корки
Юрка книги толстые читал,
приносил и тройки, и пятерки,
и о дальних плаваньях мечтал.
Годы шли… И в курточке ребячьей
стало тесно Юркиным плечам.
Вырос и заметил: мама плачет,
уходя на кухню по ночам.
Мама плачет! Ей жилось несладко!
Может, мама помощи ждала!..
Первая решительная складка
Юркин лоб в ту ночь пересекла.
Он всю ночь не спал, вертясь на койке.
Утром в классе не пошёл к доске.
И, чтоб не узнала мать о двойке,
вырвал две страницы в дневнике.
…Дверь подъезда распахнулась строго,
не спеша захлопнулась опять…
И стоит у школьного порога
Юркина заплаканная мать.
До дому дойдёт, платок развяжет,
оглядится медленно вокруг.
И куда пойдёт? Кому расскажет?
Юрка отбивается от рук…
Как разглядеть за днями
след нечеткий?
Хочу приблизить к сердцу
этот след…
На батарее
были сплошь —
девчонки.
А старшей было
восемнадцать лет.
Лихая челка
над прищуром хитрым,
бравурное презрение к войне…
В то утро
танки вышли
прямо к Химкам.
Те самые.
С крестами на броне.
И старшая,
действительно старея,
как от кошмара заслонясь рукой,
скомандовала тонко:
— Батарея-а-а!
(Ой мамочка!..
Ой родная!..)
Огонь! —
И —
залп!
И тут они
заголосили,
девчоночки.
Запричитали всласть.
Как будто бы
вся бабья боль
России
в девчонках этих
вдруг отозвалась.
Кружилось небо —
снежное,
рябое.
Был ветер
обжигающе горяч.
Былинный плач
висел над полем боя,
он был слышней разрывов,
этот плач!
Ему —
протяжному —
земля внимала,
остановясь на смертном рубеже.
— Ой, мамочка!..
— Ой, страшно мне!..
— Ой, мама!.. —
И снова:
— Батарея-а-а! —
И уже
пред ними,
посреди земного шара,
левее безымянного бугра
горели
неправдоподобно жарко
четыре черных
танковых костра.
Раскатывалось эхо над полями,
бой медленною кровью истекал…
Зенитчицы кричали
и стреляли,
размазывая слезы по щекам.
И падали.
И поднимались снова.
Впервые защищая наяву
и честь свою
(в буквальном смысле слова!).
И Родину.
И маму.
И Москву.
Весенние пружинящие ветки.
Торжественность
венчального стола.
Неслышанное:
«Ты моя — навеки!..»
Несказанное:
«Я тебя ждала…»
И губы мужа.
И его ладони.
Смешное бормотание
во сне.
И то, чтоб закричать
в родильном
доме:
«Ой, мамочка!
Ой, мама, страшно мне!»
И ласточку.
И дождик над Арбатом.
И ощущенье
полной тишины…
…Пришло к ним это после.
В сорок пятом.
Конечно, к тем,
кто сам пришел
с войны.
Мы легли у разбитой ели.
Ждем, когда же начнет светлеть.
Под шинелью вдвоем теплее
На продрогшей, гнилой земле.
— Знаешь, Юлька, я — против грусти,
Но сегодня она не в счет.
Дома, в яблочном захолустье,
Мама, мамка моя живет.
У тебя есть друзья, любимый,
У меня — лишь она одна.
Пахнет в хате квашней и дымом,
За порогом бурлит весна.
Старой кажется: каждый кустик
Беспокойную дочку ждет…
Знаешь, Юлька, я — против грусти,
Но сегодня она не в счет.
Отогрелись мы еле-еле.
Вдруг приказ: «Выступать вперед!»
Снова рядом, в сырой шинели
Светлокосый солдат идет.
С каждым днем становилось горше.
Шли без митингов и знамен.
В окруженье попал под Оршей
Наш потрепанный батальон.
Зинка нас повела в атаку.
Мы пробились по черной ржи,
По воронкам и буеракам
Через смертные рубежи.
Мы не ждали посмертной славы.-
Мы хотели со славой жить.
…Почему же в бинтах кровавых
Светлокосый солдат лежит?
Ее тело своей шинелью
Укрывала я, зубы сжав…
Белорусские ветры пели
О рязанских глухих садах.
— Знаешь, Зинка, я против грусти,
Но сегодня она не в счет.
Где-то, в яблочном захолустье,
Мама, мамка твоя живет.
У меня есть друзья, любимый,
У нее ты была одна.
Пахнет в хате квашней и дымом,
За порогом стоит весна.
И старушка в цветастом платье
У иконы свечу зажгла.
…Я не знаю, как написать ей,
Чтоб тебя она не ждала?!
Повсюду листья желтые, вода
Прозрачно-синяя. Повсюду осень, осень!
Мы уезжаем. Боже, как всегда
Отъезд сердцам желанен и несносен!
Чуть вдалеке раздастся стук колес, —
Четыре вздрогнут детские фигуры.
Глаза Марилэ не глядят от слез,
Вздыхает Карл, как заговорщик, хмурый.
Мы к маме жмемся: «Ну зачем отъезд?
Здесь хорошо!» — «Ах, дети, вздохи лишни».
Прощайте, луг и придорожный крест,
Дорога в Хорбен… Вы, прощайте, вишни,
Что рвали мы в саду, и сеновал,
Где мы, от всех укрывшись, их съедали…
(Какой-то крик… Кто звал? Никто не звал!)
И вы, Шварцвальда золотые дали!
Марилэ пишет мне стишок в альбом,
Глаза в слезах, а буквы кривы-кривы!
Хлопочет мама; в платье голубом
Мелькает Ася с Карлом там, у ивы.
О, на крыльце последний шепот наш!
О, этот плач о промелькнувшем лете!
Какой-то шум. Приехал экипаж.
— «Скорей, скорей! Мы опоздаем, дети!»
— «Марилэ, друг, пиши мне!» Ах, не то!
Не это я сказать хочу! Но что же?
— «Надень берет!» — «Не раскрывай пальто!»
— «Садитесь, ну?» и папин голос строже.
Букет сует нам Асин кавалер,
Сует Марилэ плитку шоколада…
Последний миг… — «Nun, kann es losgehn, Herr?»
Погибло все. Нет, больше жить не надо!
Мы ехали. Осенний вечер блек.
Мы, как во сне, о чем-то говорили…
Прощай, наш Карл, шварцвальдский паренек!
Прощай, мой друг, шварцвальдская Марилэ!
Вновь иней на деревьях стынет
По синеве, по тишине
Звонят колокола Хатыни…
И этот звон болит во мне.
Перед симфонией печали
Молчу и плачу в этот миг.
Как дети в пламени кричали!
И до сих пор не смолк их крик.
Над белой тишиной Хатыни
Колокола — как голоса
Тех,
Что ушли в огне и дыме
За небеса.
«Я — Анна, Анна, Анна!» — издалека…
«О где ты, мама, мама?» — издалека…
Старик с ребёнком через страх
Идёт навстречу.
Босой.
На бронзовых ногах.
Увековечен.
Один с ребёнком на руках.
Но жив старик.
Среди невзгод,
Как потерявшийся прохожий.
Который год, который год
Из дня того уйти не может.
Их согнали в сарай,
Обложили соломой и подожгли.
149 человек, из них 76 детей,
Легло в этой жуткой могиле.
Он слышит: по голосам —
Из автомата.
По детским крикам и слезам —
Из автомата.
По тишине и по огню —
Из автомата…
Старик всё плачет.
Не потому, что старый.
А потому, что никого не осталось.
Село оплакивать родное
Идёт в сожжённое село.
По вьюгам, ливням и по зною
Несёт он память тяжело.
Ему сюда всю жизнь ходить.
И до последних дней
149 душ хранить
В душе своей.
Теперь Хатынь — вся из гранита —
Печально трубы подняла…
Скрипят деревья, как калитка, —
Когда ещё здесь жизнь была.
Вновь иней на деревьях стынет.
По синеве, по тишине
Звонят колокола Хатыни.
И этот звон болит во мне…
Суринамская Пипа!
Ты знаком, без сомнения, с нею?
Незнаком?
Как же так?
Вот так так!
Ай-ай-ай!
За тебя я краснею!
Можно Панду не знать,
Туатару
Или Белоголового Сипа —
Но нельзя же не знать,
Что за зверь
Суринамская Пипа!
Хоть она обитает
В отдаленной стране — в Суринаме
И поэтому редко, бедняжка,
Встречается с нами;
Хоть она некрасива
(Только скромность ее украшает!),
Хоть она из семейства лягушек —
Познакомиться с нею
Весьма и весьма не мешает!..
Там,
В тени альгарробы, квебрахо
И другой экзотической флоры,
Вечерами лягушки и жабы
Ведут неумолчные хоры.
Среди кваканья,
Уканья,
Писка, урчанья и хрипа
Слышен чистый твой голос,
Суринамская Пипа!
У лягушек
Семейные чувства,
Как правило, слабы.
О потомстве
Обычно
Не слишком печалятся
Жабы.
А она —
Эта скромная дочь Суринама, —
Хоть и жаба,
Зато
Исключительно нежная мама!
Да,
Не мечет она
Как попало
Икринки:
Все икринки
Лежат у нее на спине,
Как на мягкой перинке.
К материнскому телу
(И сердцу!)
Они прирастают;
И,
Не зная забот,
Головастики в них подрастают
Не спеша подрастают…
Пока не исполнятся сроки —
Детки
Тянут, и тянут, и тянут
Из матери соки…
А потом убегают
Вприпрыжку
И совсем забывают о маме.
(Так бывает,
По слухам,
Не только в одном Суринаме…)
Так живет
Суринамская Пипа.
Теперь —
Я надеяться смею —
Ты
Хотя бы отчасти
Познакомился с нею!
Если спросят тебя:
«Что за зверь Суринамская Пипа?» —
Отвечай:
«Это жаба,
Но жаба особого типа!»
Я Мерлин, Мерлин. Я героиня
самоубийства и героина.
Кому горят мои георгины?
С кем телефоны заговорили?
Кто в костюмерной скрипит лосиной?
Невыносимо,
невыносимо, что не влюбиться,
невыносимо без рощ осиновых,
невыносимо самоубийство,
но жить гораздо невыносимей!
Продажи. Рожи. Шеф ржет, как мерин
(Я помню Мерлин.
Ее глядели автомобили.
На стометровом киноэкране
в библейском небе, меж звезд обильных,
над степью с крохотными рекламами
дышала Мерлин, ее любили…
Изнемогают, хотят машины.
Невыносимо), невыносимо
лицом в сиденьях, пропахших псиной!
Невыносимо, когда насильно,
а добровольно — невыносимей!
Невыносимо прожить, не думая,
невыносимее — углубиться.
Где наша вера? Нас будто сдунули,
существованье — самоубийство,
самоубийство — бороться с дрянью,
самоубийство — мириться с ними,
невыносимо, когда бездарен,
когда талантлив — невыносимей,
мы убиваем себя карьерой,
деньгами, девками загорелыми,
ведь нам, актерам, жить не с потомками,
а режиссеры — одни подонки,
мы наших милых в объятьях душим,
но отпечатываются подушки
на юных лицах, как след от шины,
невыносимо,
ах, мамы, мамы, зачем рождают?
Ведь знала мама — меня раздавят,
о, кинозвездное оледененье,
нам невозможно уединенье,
в метро,
в троллейбусе,
в магазине
«Приветик, вот вы!» — глядят разини,
невыносимо, когда раздеты
во всех афишах, во всех газетах,
забыв, что сердце есть посередке,
в тебя завертывают селедки,
лицо измято, глаза разорваны
(как страшно вспомнить во «Франс-Обзёрвере»
свой снимок с мордой самоуверенной
на обороте у мертвой Мерлин!).
Орет продюсер, пирог уписывая:
«Вы просто дуся, ваш лоб — как бисерный!»
А вам известно, чем пахнет бисер?!
Самоубийством!
Самоубийцы — мотоциклисты,
самоубийцы спешат упиться,
от вспышек блицев бледны министры —
самоубийцы, самоубийцы,
идет всемирная Хиросима,
невыносимо,
невыносимо все ждать, чтоб грянуло, а главное —
необъяснимо невыносимо,
ну, просто руки разят бензином!
невыносимо горят на синем
твои прощальные апельсины…
Я баба слабая. Я разве слажу?
Уж лучше — сразу!
Вышло так, что мальчик Вова
Был ужасно избалован.
Чистенький и свеженький,
Был он жутким неженкой.
Начиналось все с рассвета:
— Дайте то! Подайте это!
Посадите на коня.
Посмотрите на меня!
Мама с помощью бабушки
Жарит ему оладушки.
Бабушка с помощью мамы
Разучивает с ним гаммы.
А его любимый дед,
В шубу теплую одет,
Час, а то и все четыре
Ходит-бродит в «Детском мире».
Потому что есть шансы
Купить для мальчика джинсы.
Мальчика ради
Тети и дяди
Делали невозможное:
Пекли пирожное,
Дарили наперегонки
Велосипеды и коньки.
Почему? Да очень просто,
Делать тайны не хотим:
В доме было много взрослых,
А ребенок был один.
Но сейчас бегут года
Как нигде и никогда.
Год прошел,
Другой проходит…
Вот уже пора приходит
В Красной армии служить,
С дисциплиною дружить.
Вова в армию идет
И родню с собой ведет.
В расположение части
Пришел он и сказал:
— Здрасьте!
Это вот сам я,
А это вот мама моя.
Мы будем служить вместе с нею,
Я один ничего не умею.
Дали маршалу телеграмму:
«Призывник Сидоров
Привел с собой маму.
Хочет с ней вместе служить».
Адъютант не рискнул доложить.
Час прошел, другой…
Увы!
Нет ответа из Москвы.
— Ладно, — сказал командир полка,
Так уж и быть, служите пока.
В тот же день за мамой вслед
В части появился дед,
Бабушка с подушкой
И тетя с раскладушкой:
— Ребенок без нас пропадет,
На него самолет упадет!
И все служили умело,
И всем отыскалось дело.
Вот представьте: полигон,
Утро, золото погон.
Солнце, музыка, и вот
Вовин взвод идет в поход.
Первым, весел и здоров,
Идет сам Вова Сидоров.
Без винтовки и пилотки —
Он винтовку отдал тетке.
И батон наперевес —
Как устанет, так и ест.
Рядом с ним идут упрямо
Тетя, бабушка и мама.
Бабушка — с подушкой,
Тетя — с раскладушкой:
— А вдруг он устанет с дороги?
Чтоб было где вытянуть ноги.
И немного в стороне
Дед на вороном коне
Прикрывает левый фланг.
Правый прикрывает танк.
Так они за метром метр
Прошагали километр.
Мама видит сеновал
И командует:
— Привал!
Бабушка с дедом
Занялись обедом
И Вове понемножку
Дают за ложкой ложку:
— Ты за маму съешь одну,
Еще одну — за старшину.
Ну и за полковника
Не менее половника.
Только кончился обед —
Сразу начался совет
О походах и боях
И о военных действиях.
— Так, кого мы пошлем в разведку?
— Разумеется, бабку и дедку.
Пусть они, будто два туриста,
Проползут километров триста,
Чтоб узнать где стоят ракеты
И где продают конфеты.
— А кто будет держать оборону?
— Позвоните дяде Андрону.
Он работает сторожем в тресте
Всех врагов он уложит на месте.
— Ну, а Вова?
— Пускай отдохнет.
Он единственный наша отрада.
Охранять нам Володеньку надо.
Дайте маме ручной пулемет.
Так что Вова Сидоров
Вырос просто будь здоров!
В двух словах он был таков:
Глуп, ленив и бестолков.
Хорошо, что другие солдаты —
Совершенно другие ребята.
Могут сутки стоять в дозоре…
Плыть на лодке в бушующем море…
В цель любую попадут
И никогда не подведут.
Были б все, как и он, избалованными.
Быть бы нам уж давно завоеванными.
С общей суммой шестьсот пятьдесят килограмм
Я недавно вернулся из Штатов,
Но проблемы бежали за мной по пятам
Вслед за ростом моих результатов.Пытаются противники
Рекорды повторить…
Ах! Я такой спортивненький,
Что страшно говорить.Но супруга, с мамашей своею впотьмах
Пошептавшись, сказала, белея:
«Ты отъелся на американских харчах
И на вид стал ещё тяжелее! Мне с соседями стало невмочь говорить,
Вот на кухне натерпишься сраму!
Ты же можешь меня невзначай придавить
И мою престарелую маму».Как же это попроще сказать им двоим,
Чтоб дошло до жены и до мамы, —
Что пропорционально рекордам моим
Вырастают мои килограммы? Может, грубо сказал (так бывает со мной,
Когда я чрезвычайно отчаюсь):
«Я тебя как-нибудь обойду стороной,
Но за мамину жизнь не ручаюсь».И шныряют по рынку супруга и мать,
И корзины в руках — словно гири…
Ох, боюсь, что придётся мне дни коротать
С самой сильною женщиной в мире.«Хорошо, — говорю, — прекращаю разбег,
Начинаю сидеть на диете».
Но супруге приятно, что я — человек
Самый сильный на нашей планете.Мне полтонны не вес, я уже к семистам
Подбираюсь и требую пищи,
А она говорит: «Что ты возишься там?!
Через год, — говорит, — чтоб до тыщи!»Тут опять парадокс — план жены моей смел,
Ультиматум поставлен мне твёрдый:
Чтоб свой собственный вес подымать я не смел,
Но ещё — чтобы бил я рекорды.И с мамашей они мне устроили пост,
И моя худоба процветала,
Штангу я в трёх попытках ронял на помост.
Проиграл я, но этого мало —Я с позором едва притащился домой,
И жена из-за двери сказала,
Что ей муторно жить с проигравшим со мной,
И мамаша её поддержала.Бил, но дверь не сломалась — сломалась семья.
Я полночи стоял у порога
И ушёл. Да, тяжёлая доля моя
Тяжелее, чем штанга, — намного!
Стонет, мечется малютка…
Душно ей, в подушках жарко,—
Вьются тени над светильней
Догоревшего огарка.
Мама спит и, со слезою
На глазу, не замечает,
Как в окошко синим блеском
Ночь таинственно мерцает…
Как ее больная дочка
Привстает,— глядит,— не знает,
Ночь ли ей в окно мигает,
Или дерево кивает?
Вот, она с своей постельки
Поднялась — и через сени
Пробирается украдкой
В сумрак сада, легче тени…
Жар… знобит… она чуть дышит…
Губки сухи,— ножки босы,—
До локтей висят густые,
Растрепавшиеся косы…
Вот, она целует розу,—
Вот, впивая запах тонкий,
Жадно ловит ветвь сирени,
Ослабевшею ручонкой…
И ей кажется, растенья
Ей лепечут: «Ты земною
Красотой налюбовалась —
И простись, простись с землею!..»
И закинувши головку,
Вверх глядит она, немая…
Видит: по небу дорожка
Пролегает золотая…
И плывут по той дорожке
Звезды с ясными очами,
И мигают ей, и машут
Золотыми веерами…
И ей кажется, те звезды
Ей лепечут: «Ты земною
Красотой налюбовалась,—
И простись, простись с землею.
К нам!»… И звезды улыбнулись,
И она им улыбнулась,
И лучисто-золотая
К ней дорожка протянулась.
И бежит, бежит малютка
К тем звездам по той дорожке,
И не чувствует, как стынут
Подкосившиеся ножки…
И уж вряд ли скажет людям,
Где,— куда ушла…
Не дышит,
И,— как мама ищет, кличет,
Как кричит над ней,— не слышит.
Через кладби́ще путь лежит,
Кресты чернеют, снег блестит,
Скрыв ряд могил от взора;
Старик-пасто́р домой идет,
Луна над церковью встает, —
Наступит полночь скоро.
В сияньи месячных лучей,
Стоит малютка у дверей;
Бледна, глядит несмело.
Подходит к ней старик-пасто́р:
«Кто ты и здесь с которых пор?
Ты вся похолодела!»
«Пустите, дедушка, меня!
Об этом маме знать нельзя!
Она и так все плачет».
«Тебе не сделаю я зла,
Но ты зачем сюда пришла?
Кровь на руке, что значит?»
«Ах, много слез я пролила!
Но в чем к спасенью путь нашла —
Сказать решусь едва ли…
За долг отец в тюрьме сгниет,
Весь скарб наш взят, псалты́рь — и тот
За бедность нашу взяли.
О бедных детях плачет мать,
Им корки хлеба негде взять…
Там дома, тяжко, тяжко…»
«Не стой же тут, мое дитя!
Что за письмо ты от меня
Стремишься скрыть, бедняжка?
Дай мне его! Мне жаль тебя.
Что ж это? Кровь на нем твоя?
Что тут ты начертала?»
«О, не сердитесь! Знаю я,
Что делать этого нельзя,
Но мама так рыдала!
Она сказала: только Бог
В несчастье нам помочь бы мог!
В его руках спасенье!
Но помощь к нам не шла, — тогда
Я ожидать пришла сюда
Полно́чи наступленья.
Разрезав руку в кровь свою,
Я этим душу продаю
Не духу зла, а Богу…
Бог любит деток, — Он возьмет
Меня к себе, а сам придет
К нам, в дом наш на подмогу.
Но маме знать о том не след,
У ней и так уж много бед,
А новых слез не надо…»
Старик ей крепко руку жмет:
«Дитя, Господь тебя спасет
И даст тебе отраду!..»
Там, где берег оспою разрыт
На пути к немецкой обороне,
Он одним снарядом был убит,
И другим снарядом — похоронен.И сомкнулась мёрзлая земля,
Комьями солдата заваля.Пала похоронка в руки прямо
Женщине на станции Азов,
Голосом сынка сказала: «Мама!» —
Мама встала и пошла на зов.На контрольных пунктах, на заставах
Предъявляла мать свои глаза.
Замедляли скорый бег составы,
Жали шофера на тормоза.Мальчик — это вся её отрада,
Мать — ведь в смерть не верует она.
Думает, что сыну что-то надо –
Может быть, могилка не ровна.Вот стоит перед майором мать,
И майор не знает, что сказать.«Проводите к сыну!» — «Но, мамаша,
Вам сейчас нельзя туда пройти:
За рекой земля ещё не наша».
«Ну сынок, ну миленький, пусти!»«Нет». — «Ты тоже чей-нибудь сынишка.
Если бы твоя была должна
Так просить?..» Не то сказала. Слишком.
Горе говорило. Не она.«Ладно, — говорит он, — отдыхайте.
Капитан, собрать сюда людей!»
Тесно стало вдруг в подземной хате,
Много здесь стояло сыновей.«Мы два раза шли здесь в наступленье –
И два раза возвращались вспять.
Разрешили нам до пополненья
Берега пока не штурмовать.Но вот это — Лебедева мать,
И она не может больше ждать».…Не спала она, и всё слыхала –
Как сначала рядом рвался бой,
А потом всё дальше грохотало
И затихло где-то за горой.Утром над могилой сына стоя,
Услыхала: трижды грянул залп.
Поклонилось знамя боевое,
И майор снял шапку и сказал: «То, что мы отдали за полгода,
Мы берём обратно третий год.
Тяжкий камень на сердце народа.
Скоро ли? Народ победы ждёт.Мать пришла сюда, на поле боя,
Чтобы поддержать нас на пути.
Тех, кто пал, желает успокоить,
Тех, кто жив, торопится спасти.Родина — зовётся эта мать,
И она не может больше ждать!»
Жил осьминог
Со своей осьминожкой,
И было у них
Осьминожков немножко.
Все они были
Разного цвета:
Первый — зеленый,
Второй — фиолетовый,
Третий — как зебра,
Весь полосатый,
Черные оба —
Четвертый и пятый,
Шестой — темно-синий
От носа до ножек,
Желтый-прежелтый —
Седьмой осьминожек,
Восьмой —
Словно спелая ягода,
Красный…
Словом, не дети,
А тюбики с краской.
Была у детишек
Плохая черта:
Они как хотели
Меняли цвета.
Синий в минуту
Мог стать золотистым,
Желтый — коричневым
Или пятнистым!
Ну, а двойняшки,
Четвертый и пятый,
Все норовили
Стать полосатыми,
Быть моряками
Мечтали двойняшки —
А кто же видал моряка
Без тельняшки?
Вымоет мама
Зеленого сына,
Смотрит —
А он не зеленый, а синий,
Синего мама
Еще не купала.
И начинается
Дело сначала.
Час его трут
О стиральную доску,
А он уже стал
Светло-серым в полоску.
Нет, он купаться
Нисколько не хочет,
Просто он голову
Маме морочит.
Папа с детьми
Обращается проще:
Сложит в авоську
И в ванне полощет.
С каждым возиться —
Не много ли чести?
Он за минуту
Их вымоет вместе.
Но однажды камбала
Маму в гости позвала,
Чтобы с ней на глубине
Поболтать наедине.
Мама рано поднялась,
Мама быстро собралась,
А папа за детишками
Остался наблюдать —
Их надо было разбудить,
Одеть,
Умыть,
И накормить,
И вывести гулять.
Только мама за порог —
Малыши с кроватей скок,
Стулья хвать,
Подушки хвать —
И давай воевать!
Долго сонный осьминог
Ничего понять не мог.
Желтый сын
Сидит в графине,
По буфету скачет синий,
А зеленый на люстре качается.
Ничего себе день начинается!
А близнецы, близнецы
Взяли ножницы
И иголкою острою
Парус шьют из простыни.
И только полосатый
Один сидит в сторонке
И что-то очень грустное
Играет на гребенке,
Он был спокойный самый.
На радость папы с мамой.
— Вот я вам сейчас задам! —
Крикнул папа малышам. —
Баловаться отучу!
Всех подряд поколочу!
Только как их отучить,
Если их не отличить?
Все стали полосатыми.
Ни в чем не виноватыми!
Пришла пора варить обед,
А мамы нет,
А мамы нет.
Ну, а папа —
Вот беда! —
Не готовил никогда!
А впрочем, выход есть один.
И папа мчится в магазин:
— Я рыбий жир
Сейчас куплю
И ребятишек накормлю.
Им понравится еда!
Он ошибся, как всегда.
Ничто так не пугает мир,
Как всем известный
Рыбий жир.
Никто его не хочет пить —
Ни дети и ни взрослые,
И ребятишек накормить
Им, право же, не просто.
Полдня носился с ложками
Отец за осьминожками:
Кого ни разу не кормил,
В кого пятнадцать ложек влил!
Солнце греет
Пуще печки,
Папа дремлет
На крылечке.
А детишки-осьминожки
Что-то чертят на дорожке:
— Палка,
Палка,
Огуречик,
Вот и вышел человечек,
А теперь
Добавим ножек —
Получился осьминожек!
Тишина на дне морском.
Вот пробрался краб ползком.
Круглый, словно сковородка.
Скат проплыл, за ним треска.
Всюду крутится селедка,
Несоленая пока.
Словом, все теперь в порядке.
Но какой-то карапуз
Где-то раздобыл рогатку
И давай стрелять в медуз.
Папа изловил стрелка
И поколотил слегка.
А это был вовсе
Не папин сынок,
А просто соседский
Чужой осьминог.
И папа чужой
Говорит очень строго:
— Я своих маленьких
Пальцем не трогаю.
С вами теперь поквитаться хочу.
Дайте я вашего поколочу.
— Ладно, берите
Какого хотите,
Только не очень-то уж
Колотите.
Выбрал себе осьминог малыша
Взял и отшлепал его не спеша,
Только глядит —
А малыш темно-синий
Стал почему-то вдруг
Белым как иней.
И закричал тогда папа чужой:
— Батюшки-светы,
Да это же мой!
Значит, мы шлепали
Только моих.
Так что теперь
Вы должны мне двоих!
Ну, а в это время
Дети-осьминожки
Стайкою носились
За одной рыбешкой…
Налетели на порог
И запутались в клубок.
Папы стали синими,
Папы стали белыми:
— Что же натворили мы,
Что же мы наделали?
Перепутали детишек
И теперь не отличишь их!
Значит, как своих ушей
Не видать нам малышей!
— Вот что, —
Говорит сосед, —
Выхода другого нет!
Давайте мы их попросту
Разделим пополам:
Половину я возьму,
А половину — вам.
— УРА! УРА!
УРА! УРА! —
Если б не безделица:
Девятнадцать пополам,
Кажется, не делится.
Устали, измучились
Обе семейки
И рядышком сели
На длинной скамейке,
Ждут:
— Ну когда ж
Наши мамы вернутся?
Мамы-то в детях
Своих разберутся.
У меня сосед — скрипач,
Да какой ещё
Хоть плачь!
Он недавно въехал к нам.
Он тоже мальчик.
Толя.
Учится в какой-то там
В музыкальной школе.
Я звал его играть в футбол,
А он, конечно, не пошёл
«Я занят, к сожалению,
Готовлюсь к выступлению».
Чего и ждать от скрипача!..
Боится он небось мяча!
Да хоть бы он умел играть
На своей скрипучке!
Играл бы, что ли, всякие
Хорошенькие штучки,
А то он пилит целый день
Одну и ту же дребедень.
Идёшь ещё по лестнице,
И слышится вдали:
«Тили-пили, тили-пили,
Тили-пили-пили…»
— Что он там пилит, наш сосед?
Спрашиваю маму.
— Он не пилит, — был ответ, —
А играет гамму. —
Тут мама стала объяснять,
Что надо упражняться,
Что я бы, чем мячи гонять,
Мог тоже позаняться,
Что без ученья нипочём
Не станешь даже скрипачом.
В общем, из-за этих гамм
За уроки сел я сам.
Я ему за эти гаммы
Как-нибудь ещё задам!
А на днях билет мне дали
На концерт в Колонном зале.
Был замечательный концерт!
Я не скучал нисколько.
Вдруг,
Совсем уже в конце,
Выходит этот Толька.
В костюмчике
С воротничком,
Со скрипочкой
И со смычком…
Я
Затрясся прямо:
Сейчас
Начнется
Гамма!
— Давай скорее уходить, —
Толкаю я соседа, —
А то он как начнет зудить —
Не кончит до обеда!
— Ти-и-ше! — сзади закричали.
Я и встать-то не успел.
Слышу, тихо стало в зале.
Кто-то, слышу, вдруг запел.
Неужели это скрипка?
Тут какая-то ошибка!
Я смотрю на сцену —
Нет, ошибки нет!
Там стоит со скрипкой
Толя, мой сосед!
Играет, не боится!
А ведь кругом народ…
Скрипка, словно птица,
Поет, поет, поет…
И вдруг она умолкла,
А зал загрохотал!
Я как крикну:
— Толька!
Ну что ж ты перестал?
Сосед толкнул меня плечом:
— Ты что, знаком со скрипачом? —
И я ответил с торжеством:
— Да мы же вместе с ним живем!
Домой нам было по пути.
Он дал мне
Скрипку понести!
Едет, едет Настенька
В новенькой коляске,
Открывает ясные,
Новенькие глазки.
Подбегает к Настеньке
Паренек вихрастенький:
— Сговориться с Настей
Вовсе не могу!
Говорю ей: «Здрасте!»,
А она: «Агу».
Настенька не в духе,
К ней пристали мухи.
Мама на скамейке
Охраняет дочь:
— Тут летать не смейте,
Вас прогоним прочь!
Подбегает к Настеньке
Паренек вихрастенький:
— До чего она мала,
С мухой сладить не смогла! —
И, как взрослый,
Он вздыхает: —
Эх, Настасья,
Ничего ты не умеешь,
Вот несчастье!
— Подожди, мы поумнеем, —
Мама отвечала, —
Улыбаться мы умеем.
Разве это мало?
И сегодня мы как раз
Улыбнулись в первый раз!
Соседка Таня, лет пяти,
Спросила: — Можно мне войти?
Пусть Настенька проснется,
Пускай мне улыбнется!
Соседка Нина, лет шести,
Спросила: — Можно мне войти?
Пусть Настенька проснется,
Пускай мне улыбнется!
И Настенька старается —
Лежит и улыбается.
Есть у Насти старший брат,
Ходит он нахмуренный:
Неприятность, говорят,
У команды Юриной.
Футболисты — вот беда! —
Были все освистаны.
Что ж, бывает иногда
Это с футболистами.
Но с досады старший брат
Чуть не лезет на стену.
Только вдруг он кинул взгляд
На коляску Настину.
Важно, лежа на спине,
Тянет ножку Настенька:
Мол, иди скорей ко мне,
У меня — гимнастика.
Мол, гляди — «Агу агу!» —
Улыбаться я могу.
Юра тоже улыбнулся,
Не остался он в долгу.
Непонятно почему,
Стало радостно ему.
Дождик, дождик хлещет в стекла,
Даже в доме темнота.
Ой, как бабушка промокла!
Вышла утром без зонта.
Говорит: — Ну, дело худо,
Мне теперь несдобровать.
Я боюсь: меня простуда
Не свалила бы в кровать.
Ну погода! Ну ненастье!
Но под шум дождя в окне
Спит спокойно внучка Настя,
Улыбается во сне.
Шепчет бабушка: — Откуда
Мне на ум пришла простуда?
Нет, здорова я вполне.
Едет, едет Настенька
В новенькой коляске,
Открывает ясные,
Новенькие глазки.
Подбегает к Настеньке
Паренек вихрастенький,
Просит он: — Настасья,
Улыбнись на счастье!
Обывателиада в 3-х частях
1
Обыватель Михин —
друг дворничихин.
Дворник Службин
с Фелицией в дружбе.
У тети Фелиции
лицо в милиции.
Квартхоз милиции
Федор Овечко
имеет
в совете
нужного человечка.
Чин лица
не упомнишь никак:
главшвейцар
или помистопника.
А этому чину
домами знакома
мамаша
машинистки секретаря райкома.
У дочки ее
большущие связи:
друг во ВЦИКе
(шофер в автобазе!),
а Петров, говорят,
развозит мужчину,
о котором
все говорят шепоточком, —
маленького роста,
огромного чина.
Словом —
он…
Не решаюсь…
Точка.
2
Тихий Михин
пойдет к дворничихе.
«Прошу покорненько,
попросите дворника».
Дворник стукнется
к тетке заступнице.
Тетка Фелиция
шушукнет в милиции.
Квартхоз Овечко
замолвит словечко.
А главшвейцар —
да-Винчи с лица,
весь в бороде,
как картина в раме, —
прямо
пойдет
к машинисткиной маме.
Просьбу
дочь
предает огласке:
глазки да ласки,
ласки да глазки…
Кого не ловили на такую аферу?
Куда ж удержаться простаку-шоферу!
Петров подождет,
покамест,
как солнце,
персонье лицо расперсонится:
— Простите, товарищ,
извинений тысячка… —
И просит
и молит, ласковей лани.
И чин снисходит:
— Вот вам записочка. —
А в записке —
исполнение всех желаний.
3
А попробуй —
полазий
без родственных связей!
Покроют дворники
словом черненьким.
Обложит белолицая
тетя Фелиция.
Подвернется нога,
перервутся нервы
у взвидевших наган
и усы милиционеровы.
В швейцарской судачат:
— И не лезь к совету:
все на даче,
никого нету. —
И мама сама
и дитя-машинистка,
невинность блюдя,
не допустят близко.
А разных главных
неуловимо
шоферы
возят и возят мимо.
Не ухватишь —
скользкие, —
не люди, а налимы.
«Без доклада воспрещается».
Куда ни глянь,
«И пойдут они, солнцем палимы,
И застонут…»
Дело дрянь!
Кто бы ни были
сему виновниками
— сошка маленькая
или крупный кит, —
разорвем
сплетенную чиновниками
паутину кумовства,
протекций,
волокит.
Битвы словесной стихла гроза.
Полные гнева, супруг и супруга
Молча стояли друг против друга,
Сузив от ненависти глаза.
Все корабли за собою сожгли,
Вспомнили все, что было плохого.
Каждый поступок и каждое слово —
Все, не щадя, на свет извлекли.
Годы их дружбы, сердец их биенье —
Все перечеркнуто без сожаленья.
Часто на свете так получается:
В ссоре хорошее забывается.
Тихо. Обоим уже не до споров.
Каждый умолк, губу закусив.
Нынче не просто домашняя ссора,
Нынче конец отношений. Разрыв.
Все, что решить надлежало, — решили.
Все, что раздела ждало, — разделили.
Только в одном не смогли согласиться,
Это одно не могло разделиться.
Там, за стеною, в ребячьем углу
Сын их трудился, сопя, на полу.
Кубик на кубик. Готово! Конец!
Пестрый, как сказка, вырос дворец.
— Милый! — подавленными голосами
Молвили оба.- Мы вот что хотим…-
Сын повернулся к папе и маме
И улыбнулся приветливо им.
— Мы расстаемся… совсем… окончательно…
Так нужно, так лучше… И надо решить,
Ты не пугайся. Слушай внимательно:
С мамой иль с папой будешь ты жить?
Смотрит мальчишка на них встревожено.
Оба взволнованны… Шутят иль нет?
Палец в рот положил настороженно.
— И с мамой и с папой, — сказал он в ответ.
— Нет, ты не понял! — И сложный вопрос
Каждый ему втолковать спешит.
Но сын уже морщит облупленный нос
И подозрительно губы кривит…
Упрямо сердце мальчишечье билось,
Взрослых не в силах понять до конца.
Не выбирало и не делилось,
Никак не делилось на мать и отца!
Мальчишка! Как ни внушали ему,
Он мокрые щеки лишь тер кулаками,
Понять не умея никак: почему
Так лучше ему, папе и маме?
В любви излишен, друзья, совет.
Трудно в чужих делах разбираться.
Пусть каждый решает, любить или нет?
И где сходиться и где расставаться?
И все же порой в сумятице дел,
В ссоре иль в острой сердечной драме
Прошу только вспомнить, увидеть глазами
Мальчишку, что драмы понять не сумел
И только щеки тер кулаками.
Знают нашего соседа
Все ребята со двора.
Он им даже до обеда
Говорит, что спать пора.
Он на всех глядит сердито,
Все не нравится ему:
— Почему окно открыто?
Мы в Москве, а не в Крыму!
На минуту дверь откроешь —
Говорит он, что сквозняк.
Наш сосед Иван Петрович
Видит все всегда не так.
Нынче день такой хороший,
Тучки в небе ни одной.
Он ворчит: — Надень галоши,
Будет дождик проливной!
Я поправился за лето,
Я прибавил пять кило.
Я и сам заметил это —
Бегать стало тяжело.
— Ах ты, мишка косолапый, —
Мне сказали мама с папой, —
Ты прибавил целый пуд!
— Нет, — сказал Иван Петрович, —
Ваш ребенок слишком худ!
Мы давно твердили маме:
«Книжный шкап купить пора!
На столах и под столами
Книжек целая гора».
У стены с диваном рядом
Новый шкап стоит теперь.
Нам его прислали на дом
И с трудом втащили в дверь.
Так обрадовался папа:
— Стенки крепкие у шкапа,
Он отделан под орех!
Но пришел Иван Петрович —
Как всегда, расстроил всех.
Он сказал, что все не так:
Что со шкапа слезет лак,
Что совсем он не хорош,
Что цена такому грош,
Что пойдет он на дрова
Через месяц или два!
Есть щенок у нас в квартире,
Спит он возле сундука.
Нет, пожалуй, в целом мире
Добродушнее щенка.
Он не пьет еще из блюдца.
В коридоре все смеются:
Соску я ему несу.
— Нет! — кричит Иван Петрович. —
Цепь нужна такому псу!
Но однажды все ребята
Подошли к нему гурьбой,
Подошли к нему ребята
И спросили: — Что с тобой?
Почему ты видишь тучи
Даже в солнечные дни?
Ты очки протри получше —
Может, грязные они?
Может, кто-нибудь назло
Дал неверное стекло?
— Прочь! — сказал Иван Петрович.
Я сейчас вас проучу!
Я, — сказал Иван Петрович, —
Вижу то, что я хочу.
Отошли подальше дети:
— Ой, сосед какой чудак!
Очень плохо жить на свете,
Если видеть все не так.
На прилавке
Фруктовой лавки
Гранаты, финики, синий изюм
И… теткин купальный костюм.
За прилавком стоит Муссолини —
Гриша знает его по картинке, —
Обметает метелочкой дыни
И мух сгоняет с корзинки…
Грише — плевать!
Надо скорее глотать.
Жует и сосет,
Вздулся арбузом живот,
Но фрукты преснее бумаги.
Выпил рюмку малаги,
Сунул в карман — для мамы — фунт мармелада
И вышел, шаркнув ногой по стене.
Платить не надо,
Потому что во сне.
В автокаре гиппопотамы —
Расселись и бреют друг друга,
На мордах у них монограммы, —
Должно быть, из высшего круга…
Человек из Алжира
С коврами на каждой руке
Стал на коленки на уголке:
«Гриша! Где мне найти квартиру —
С лифтом, с балконом,
С горячим цикорием,
С паровым крематорием
И с телефоном?»
Гриша сказал человеку
Тихо, но строго:
«Обратитесь в аптеку
Через дорогу.
Мы сами искали три года
И нашли собачий сарай…
А ты сошел с парохода,
Голова твоя баранья,
И квартиру тебе подавай!
Аллаверды. До свиданья».
Навстречу огромный ажан,
Сизый, как баклажан,
Летит на коньках,
С азбукой русской в руках.
«Эй, мальчик! Ты русский?
Как пишется «ща» по-французски?»
Гришка, как заяц, в первый подвал
Чуть дверь не сломал…
А в подвале гадалка,
Сухая, как галка.
Сидит в цветном сарафане
На облезлом диване.
«Как имя? Забыл? Безобразие!»
И прибавила, сплюнувши в таз:
«Послезавтра поступишь в гимназию —
В девочкин класс…»
Гриша знает, что это во сне,
А все-таки страшно обидно,
Дать бы ей утюгом по спине,
Но она ведь женщина… Стыдно…
Как удрать от гадалки —
Заперла дверь на замок,
Ногтем счищает тесто со скалки
И лепит крутой пирожок.
А вдруг она Баба-Яга?!
Мальчик взглянул под диван:
Вся в перьях нога!
Скорее-скорее руку в карман —
Складные перышки вынул,
Пришпилил к подтяжке,
Взлетел, скамью опрокинул,
Потолок зашуршал по рубашке…
Вниз, сквозь камин — и на крыше.
Выше и выше…
С дирижабля знакомый полковник кричит:
«Подтяни свои крылья, бандит!»
Ладно! Сами с усами.
Вот и Сен-Клу,
Серый дом на углу —
Штанишки сохнут на раме…
Гришка пробил головою стекло,
Молоко со стола потекло —
Мама спит, слава богу!
Бух в кровать, крылья бросил к порогу,
Свернулся,
Зевнул — и проснулся.
Не пытайтесь узнать, оттого ли порой
Я грущу, что подавлен я тяжкой судьбой,
Что бесследно прошла моей жизни весна…
О, душа моя скорби давно уж полна…
Давно неразлучны со мною
Печальные думы и сны…
Тоски были ранние годы
Безрадостной жизни полны.
В стране, где невинного детства
Заветные, лучшие дни
Промчались, как ветра дыханье,
Как сон мимолетный, прошли —
У матери, в домике скромном,
В уютной кроватке моей
Все снилось мне, целые ночи,
Страданье и горе людей…
Я помню, — раз, ночью бессонной,
Я что-то бессвязно шептал,
И часто из уст моих детских
Подавленный вздох вылетал…
Без сна ты сидела, родная…
Ты мирных не ведала грез!
О, мама! как много страданий,
Как много мучительных слез
Ты чуткой душой отгадала
В моей безотрадной судьбе!
И слышались грустные вздохи
В безмолвные ночи тебе…
Иль, буре унылой внимая,
Под ветра томительный вой,
Ты слезы свои осушала
Дрожащею, слабой рукой…
Увидел я влажные очи…
Я тоже, родная, не спал,
И сам свои детские слезы
Я втайне давно утирал!
«О, мама!» теряя терпенье,
Шепнул я, — «скажи мне, открой,
Зачем есть страданья на свете,
И горе… и слезы порой?..»
Вот встала родная, в тревоге,
К кроватке моей подошла,
Нагнулась, — но лепетом сонным
Она мои речи сочла!..
Все тихо в избушке… Лампада
Роняет свой трепетный свет…
Лишь слышатся звуки рыданий
На детское горе в ответ…
«О, мама! заснуть я не в силах!..
Душа моя грусти полна!..»
Но мать мои речи считает
Лишь отзвуком страшного сна…
Зачем же ты горькие слезы
В ту ночь надо мной пролила?!..
О, счастье твое, что мой лепет
Лишь бредом во сне ты сочла!
Но нет! в нем тогда уж таилось
Предчувствие сумрачных дней,
Тяжелых забот и страданий,
И горестной жизни моей!..
Я помню, — всю ночь, до рассвета,
Не мог я тогда задремать,
И молча сидела со мною,
В слезах, моя бедная мать…
По-прежнему мирно лампада
Роняла свой трепетный свет, —
И слышались звуки рыданий
На детское горе в ответ…
Не пытайтесь узнать, оттого ли порой
Я грущу, что подавлен я тяжкой судьбой,
Что бесследно прошла моей жизни весна…
Нет, душа моя скорби давно уж полна!..
Был он немолодой, но бравый;
Шел под пули без долгих сборов,
Наводил мосты, переправы,
Ни на шаг от своих саперов;
И погиб под самым Берлином,
На последнем на поле минном,
Не простясь со своей подругой,
Не узнав, что родит ему сына.
И осталась жена в Тамбове.
И осталась в полку саперном
Та, что стала его любовью
В сорок первом, от горя черном;
Та, что думала без загада:
Как там, в будущем, с ней решится?
Но войну всю прошла с ним рядом,
Не пугаясь жизни лишиться… Ничего от него не хотела,
Ни о чем для себя не просила,
Но, от пуль закрыв своим телом,
Из огня его выносила
И выхаживала ночами,
Не беря с него обещаний
Ни жениться, ни разводиться,
Ни писать для нее завещаний.
И не так уж была красива,
Не приметна женскою статью.
Ну, да, видно, не в этом сила,
Он ее и не видел в платьях,
Больше все в сапогах кирзовых,
С санитарной сумкой, в пилотке,
На дорогах войны грозовых,
Где орудья бьют во всю глотку.
В чем ее красоту увидел?
В том ли, как вела себя смело?
Или в том, как людей жалела?
Или в том, как любить умела?
А что очень его любила,
Жизнь ему отдав без возврата, -
Это так. Что было, то было…
Хотя он не скрыл, что женатый.
Получает жена полковника
Свою пенсию за покойника;
Старший сын работает сам уже,
Даже дочь уже год как замужем…
Но живёт ещё где-то женщина,
Что звалась фронтовой женой.
Не обещано, не завещано
Ничего только ей одной.
Только ей одной да мальчишке,
Что читает первые книжки,
Что с трудом одет без заплаток
На её, медсестры, зарплату.
Иногда об отце он слышит,
Что был добрый, храбрый, упрямый.
Но фамилии его не пишет
На тетрадках, купленных мамой.
Он имеет сестру и брата,
Ну, а что ему в том добра-то?
Пусть подарков ему не носят,
Только маму пусть не поносят.
Даже пусть она виновата
Перед кем-то, в чем-то, когда-то,
Но какой ханжа озабочен —
Надавать ребенку пощечин?
Сплетней душу ему не троньте!
Мальчик вправе спокойно знать,
Что отец его пал на фронте
И два раза ранена мать.
Есть над койкой его на коврике
Снимок одерской переправы,
Где с покойным отцом, полковником,
Мама рядом стоит по праву.
Не забывшая, незамужняя,
Никому другому не нужная,
Она молча несёт свою муку.
Поцелуй, как встретишь, ей руку!
Был ноябрь
по-январски угрюм и зловещ,
над горами метель завывала.
Егерей
из дивизии «Эдельвейс»
наши
сдвинули с перевала.
Командир поредевшую роту собрал
и сказал тяжело и спокойно:
— Час назад
меня вызвал к себе генерал.
Вот, товарищи, дело какое:
Там — фашисты.
Позиция немцев ясна.
Укрепились надёжно и мощно.
С трёх сторон — пулемёты,
с четвёртой — стена.
Влезть на стену
почти невозможно.
Остаётся надежда
на это «почти».
Мы должны –
понимаете, братцы? –
нынче ночью
на чёртову гору вползти.
На зубах –
но до верха добраться! –
А солдаты глядели на дальний карниз,
и один –
словно так, между прочим –
вдруг спросил:
— Командир,
может, вы — альпинист? –
Тот плечами пожал:
— Да не очень…
Я родился и вырос в Рязани,
а там
горы встанут,
наверно, не скоро…
В детстве
лазал я лишь по соседским садам.
Вот и вся
«альпинистская школа».
А ещё, -
он сказал как поставил печать, -
там у них патрули.
Это значит:
если кто-то сорвётся,
он должен молчать.
До конца.
И никак не иначе. –
…Как восходящие капли дождя,
как молчаливый вызов,
лезли,
наитием находя
трещинку,
выемку,
выступ.
Лезли,
почти сроднясь со стеной, -
камень светлел под пальцами.
Пар
поднимался над каждой спиной
и становился
панцирем.
Молча
тянули наверх свои
каски,
гранаты,
судьбы.
Только дыхание слышалось и
стон
сквозь сжатые зубы.
Дышат друзья.
Терпят друзья.
В гору
ползёт молчание.
Охнуть — нельзя.
Крикнуть — нельзя.
Даже –
слова прощания.
Даже –
когда в озноб темноты,
в чёрную прорву
ночи,
всё понимая,
рушишься ты,
напрочь
срывая
ногти!
Душу твою ослепит на миг
жалость,
что прожил мало…
Крик твой истошный,
неслышный крик
мама услышит.
Мама…
…Лезли
те,
кому повезло.
Мышцы
в комок сводило, -
лезли!
(Такого
быть не могло!
Быть не могло.
Но- было…)
Лезли,
забыв навсегда слова,
глаза напрягая
до рези.
Сколько прошло?
Час или два?
Жизнь или две?
Лезли!
Будто на самую
крышу войны…
И вот,
почти как виденье,
из пропасти
на краю стены
молча
выросли
тени.
И так же молча –
сквозь круговерть
и колыханье мрака –
шагнули!
Была
безмолвной, как смерть,
страшная их атака!
Через минуту
растаял чад
и грохот
короткого боя…
Давайте и мы
иногда
молчать,
об их молчании
помня.
Вы думаете, это бредит малярия?
Это было,
было в Одессе.
«Приду в четыре»,
— сказала Мария.
Восемь.
Девять.
Десять.
Вот и вечер
в полную жуть
ушел от окон,
хмурый,
декабрый.
В дряхлую спину хохочут и ржут
канделябры.
Меня сейчас узнать не могли бы:
жилистая громадина
стонет,
корчится.
Что может хотеться этакой глыбе?
А глыбе многое хочется!
Ведь для себя не важно
и то, что бронзовый,
и то, что сердце — холодной железкою.
Ночью хочется звон свой
спрятать в мягкое,
в женское.
И вот,
громадный,
горблюсь в окне,
плавлю лбом стекло окошечное.
Будет любовь или нет?
Какая —
большая или крошечная?
Откуда большая у тела такого:
должно быть, маленький,
смирный любеночек.
Она шарахается автомобильных гудков.
Любит звоночки коночек.
Еще и еще,
уткнувшись дождю
лицом в его лицо рябое,
жду,
обрызганный громом городского прибоя.
Полночь, с ножом мечась,
догнала,
зарезала, —
вон его!
Упал двенадцатый час,
как с плахи голова казненного.
В стеклах дождинки серые
свылись,
гримасу громадили,
как будто воют химеры
Собора Парижской Богоматери.
Проклятая!
Что же, и этого не хватит?
Скоро криком издерется рот.
Слышу:
тихо,
как больной с кровати,
спрыгнул нерв.
И вот, —
сначала прошелся
едва-едва,
потом забегал,
взволнованный,
четкий.
Теперь и он и новые два
мечутся отчаянной чечеткой.
Рухнула штукатурка в нижнем этаже.
Нервы —
большие,
маленькие, —
многие! —
скачут бешеные,
и уже
у нервов подкашиваются ноги!
А ночь по комнате тинится и тинится, —
из тины не вытянуться отяжелевшему глазу.
Двери вдруг заляскали,
будто у гостиницы
не попадает зуб на зуб.
Вошла ты,
резкая, как «нате!»,
муча перчатки замш,
сказала:
«Знаете —
я выхожу замуж».
Что ж, выходите.
Ничего.
Покреплюсь.
Видите — спокоен как!
Как пульс
покойника.
Помните?
Вы говорили:
«Джек Лондон,
деньги,
любовь,
страсть», —
а я одно видел:
вы — Джиоконда,
которую надо украсть!
И украли.
Опять влюбленный выйду в игры,
огнем озаряя бровей загиб.
Что же!
И в доме, который выгорел,
иногда живут бездомные бродяги!
Дразните?
«Меньше, чем у нищего копеек,
у вас изумрудов безумий».
Помните!
Погибла Помпея,
когда раздразнили Везувий!
Эй!
Господа!
Любители
святотатств,
преступлений,
боен, —
а самое страшное
видели —
лицо мое,
когда
я
абсолютно спокоен?
И чувствую —
«я»
для меня мало.
Кто-то из меня вырывается упрямо.
Allo!
Кто говорит?
Мама?
Мама!
Ваш сын прекрасно болен!
Мама!
У него пожар сердца.
Скажите сестрам, Люде и Оле, —
ему уже некуда деться.
Каждое слово,
даже шутка,
которые изрыгает обгорающим ртом он,
выбрасывается, как голая проститутка
из горящего публичного дома.
Люди нюхают —
запахло жареным!
Нагнали каких-то.
Блестящие!
В касках!
Нельзя сапожища!
Скажите пожарным:
на сердце горящее лезут в ласках.
Я сам.
Глаза наслезненные бочками выкажу.
Дайте о ребра опереться.
Выскочу! Выскочу! Выскочу! Выскочу!
Рухнули.
Ей выскочишь из сердца!
На лице обгорающем
из трещины губ
обугленный поцелуишко броситься вырос.
Мама!
Петь не могу.
У церковки сердца занимается клирос!
Обгорелые фигурки слов и чисел
из черепа,
как дети из горящего здания.
Так страх
схватиться за небо
высил
горящие руки «Лузитании».
Трясущимся людям
в квартирное тихо
стоглазое зарево рвется с пристани.
Крик последний, —
ты хоть
о том, что горю, в столетия выстони!
Здравствуй, «Юность», это я,
Аня Чепурная,
Я ровесница твоя,
То есть молодая.То есть мама говорит,
Внука не желая:
Рано больно, дескать, стыд,
Будто не жила я.Моя мама — инвалид,
Получила травму,
И теперь благоволит
Больше к божью храму.Любит лазить по хорам,
Лаять тоже стала,
Но она в науки храм
Тоже б забегала… Не бросай читать письмо,
«Юность» дорогая!
Врач мамашу, если б смог,
Излечил от лая.Ты подумала-де: вот
Встанет спозаранка
И строчит, и шлёт, и шлёт
Письма, хулиганка! Нет, я правда в первый раз
О себе и Мите…
Слёзы капают из глаз,
Извините — будет грязь.
И письмо дочтите! Я ж живая вот реву,
Вам-то всё повтор, но
Я же грежу наяву:
Как дойдёт письмо в Москву —
Станет мне просторно.А отца радикулит
Гнёт горизонтально,
Он военный инвалид,
Так что всё нормально.Вас дедуля свято чтит:
Говорит пространно,
Всё — от Бога, говорит,
Или от экрана.Не бросай меня одну
И откликнись, «Юность»!
Мне — хоть щас на глубину!
Ну куда я денусь, ну?
Ну куда я сунусь? Нет, я лучше от и до,
Как и что случилось:
Здесь гадючее гнездо,
«Юность», получилось.Защити (тогда мы их! —
Живо шею свертим)
Нас, двоих друзей твоих,
А не то тут смерть им. Митя — это… как сказать?..
Это, я с которым…
В общем, стала я гулять
С Митей-комбайнёром.Жар валил от наших тел
(Образно, конечно).
Он по-честному хотел —
Это я (он аж вспотел!),
Я была беспечна.Это было жарким днём
Посреди ухаба…
«Юность», мы с тобой поймём:
Ты же тоже баба! Да и хоть бы между льдин —
Всё равно б случилось:
Я — шатенка, он — блондин,
Я одна — и он один.
Я же с ним училась! Зря мы это, Митя, зря…
Но ведь кровь-то бродит…
Как — не помню: три хмыря,
Словно три богатыря…
Колька верховодит.Защитили наготу
И прикрылись наспех,
А уж те орут: «Ату!» —
Поднимают на смех.Смех — забава для парней,
Страшное оружье!
Но, а здесь — ещё страшней,
Если до замужья.Наготу преодолев,
Срам прикрыв рукою,
Митя был как, правда, лев.
Колька ржёт, зовёт за хлев,
Словно с «б» со мною… Дальше — больше: он закрыл
Митину одежду,
Двух дружков своих пустил…
И пришли сто сорок рыл
С деревень и между…P.S. Вот люблю ли я его?
Передай три слова
(И не бойся ничего:
Заживёт — и снова…) —Слова, надо же вот, а! —
Или знак хотя бы!..
В общем, ниже живота…
Догадайся живо! Так
Мы же обе — бабы.Нет, боюсь, что не поймёшь!
Но я истый друг вам.
Ты конвертик надорвёшь,
Левый угол отогнёшь —
Там уже по буквам!
(Со слов деревенского мальчика)I
Летний день. Горячий воздух. В нашей речке сам не свой.
Волны трогаю руками и бодаю головой.
Так играл, нырял, смеялся, может, час иль полтора
И подумал, что не скоро разберет меня жара.
Вдруг чего-то забоялся — из воды скорей бегом.
Никого со мною рядом, тишина стоит кругом.
Уходить уже собрался и увидел в трех шагах:
Ведьма страшная присела молчаливо на мостках.
И на солнышке сверкает гребешок златой в руке —
Он, волос ее касаясь, отражается в реке.
Заплела колдунья косы, в речку прыгнула она,
И тотчас ее сокрыла набежавшая волна.
Тут тихонько я подкрался и увидел: на мостках —
Гребешок, забытый ведьмой, что блестел в ее руках.
Оглянулся: тихо, пусто, гребень рядышком лежал,
Я схватил его мгновенно и в деревню побежал.
Без оглядки мчусь, а тело всё трясется, всё дрожит.
Ах, беда какая! Вижу: Водяная вслед бежит.
И кричит мне: «Стой, воришка! Подожди, не убегай!
Стой! — кричит, не унимаясь, — Гребень, гребень мне отдай!»
Я бегу, она за мною, слышу, гонится за мной.
Мчусь. В глазах земли мельканье. Воздух полон тишиной.
Так достигли мы деревни. По деревне понеслись.
И тогда на Водяную все собаки поднялись.
«Гав» да «гав» за ней несется, и собачий громок лай,
Испугалась Водяная, убегать назад давай!
Страх прошел: и в самом деле миновала вдруг беда.
Эй, старуха злая, гребня ты лишилась навсегда!
Я пришел домой и маме этот гребень показал.
«Пить хочу, бежал я долго, утомился», — ей сказал.
Обо всем поведал сразу. И, гребенку теребя,
Мать стоит, дрожа, о чем-то размышляет про себя…
II
Солнце в небе закатилось. Тихо сделалось кругом.
Духовитою прохладой летний вечер входит в дом.
Я лежу под одеялом. Но не спится всё равно.
«Тук» да «тук» я различаю. Кто-то к нам стучит в окно.
Я лежу, не шелохнувшись, что-то боязно вставать.
Но во тьме, от стука вздрогнув, пробудилась сразу мать.
«Кто там? — спрашивает громко. — Что за важные дела?
Что б на месте провалилась! Чтоб нелегкая взяла!»
«Водяная я. Скажите, где златой мой гребешок?
Днем украл его на речке и умчался твой сынок».
Из-под одеяла глянул: лунный свет стоит в окне.
Сам дрожу от страха: «Боже, ну куда же деться мне?»
Мама гребень разыскала и в мгновение одно
Водяной его швырнула и захлопнула окно.
И, встревожась не на шутку, ведьму старую кляня,
Мать, шагнув к моей постели, принялась и за меня.
С той поры, как отругала мать меня за воровство,
Никогда не трогал, знайте, я чужого ничего.
Итак, начинается песня о ветре,
О ветре, обутом в солдатские гетры,
О гетрах, идущих дорогой войны,
О войнах, которым стихи не нужны.
Идет эта песня, ногам помогая,
Качая штыки, по следам Улагая,
То чешской, то польской, то русской речью —
За Волгу, за Дон, за Урал, в Семиречье.
По-чешски чешет, по-польски плачет,
Казачьим свистом по степи скачет
И строем бьет из московских дверей
От самой тайги до британских морей.
Тайга говорит,
Главари говорят, -
Сидит до поры
Молодой отряд.
Сидит до поры,
Стукочат топоры,
Совет вершат…
А ночь хороша!
Широки просторы. Луна. Синь.
Тугими затворами патроны вдвинь!
Месяц комиссарит, обходя посты.
Железная дорога за полверсты.
Рельсы разворочены, мать честна!
Поперек дороги лежит сосна.
Дозоры — в норы, связь — за бугры, -
То ли человек шуршит, то ли рысь.
Эх, зашумела, загремела, зашурганила,
Из винтовки, из нареза меня ранила!
Ты прости, прости, прощай!
Прощевай пока,
А покуда обещай
Не беречь бока.
Не ныть, не болеть,
Никого не жалеть,
Пулеметные дорожки расстеливать,
Беляков у сосны расстреливать.
Паровоз начеку,
ругает вагоны,
Волокёт Колчаку
тысячу погонов.
Он идет впереди,
атаман удалый,
У него на груди
фонари-медали.
Командир-паровоз
мучает одышка,
Впереди откос —
«Паровозу крышка!
А пока поручики пиво пьют,
А пока солдаты по-своему поют:
«Россия ты, Россия, российская страна!
Соха тебя пахала, боронила борона.
Эх, раз (и), два (и) — горе не беда,
Направо околесица, налево лабуда.
Дорога ты, дорога, сибирский путь,
А хочется, ребята, душе вздохнуть.
Ах, су*ин сын, машина, сибирский паровоз,
Куда же ты, куда же ты солдат завез?
Ах, мама моя, мама, крестьянская дочь,
Меня ты породила в несчастную ночь!
Зачем мне, мальчишке, на жизнь начихать?
Зачем мне, мальчишке, служить у Колчака?
Эх, раз (и), два (и) — горе не беда.
Направо околесица, налево лабуда».
…Радио… говорят…
(Флагов вскипела ярь):
«Восьмого января
Армией пятой
Взят Красноярск!»
Слушайте крик протяжный —
Эй, Россия, Советы, деникинцы! -
День этот белый, просторный,
в морозы наряженный,
Червонными флагами
выкинулся.
Сибирь взята в охапку.
Штыки молчат.
Заячьими шапками
Разбит Колчак.
Собирайте, волки,
Молодых волчат!
На снежные иголки
Мертвые полки
Положил Колчак.
Эй, партизан!
Поднимай сельчан:
Раны зализать
Не может Колчак.
Стучит телеграф:
Тире, тире, точка…
Эх, эх, Ангара,
Колчакова дочка!
На сером снегу волкам приманка:
Пять офицеров, консервов банка.
«Эх, шарабан мой, американка!
А я девчонка да шарлатанка!»
Стой!
Кто идет?
Кончено. Залп!
Посвящается Льву Копелеву
…Мне рассказывали, что любимой мелодией лагерного
начальства в Освенциме, мелодией, под которую отправляли
на смерть очередную партию заключенных, была песенка
«Тум-балалайка», которую обычно исполнял оркестр
заключенных.
…«Червоны маки на Монте-Косино» — песня польского
Сопротивления.
…«Неизвестный», увенчанный славою бранной!
Удалец-молодец или горе-провидец?!
И склоняют колени под гром барабанный
Перед этой загадкой главы правительств!
Над немыми могилами — воплем! — надгробья…
Но порою надгробья — не суть, а подобья,
Но порой вы не боль, а тщеславье храните —
Золоченые буквы на черном граните!..
Все ли про то спето?
Все ли навек — с болью?
Слышишь, труба в гетто
Мертвых зовет к бою!
Пой же, труба, пой же,
Пой о моей Польше,
Пой о моей маме —
Там, в выгребной яме!..
Тум-бала, тум-бала, тум-балалайка,
Тум-бала, тум-бала, тум-балалайка,
Тум-балалайка, шпил балалайка,
Рвется и плачет сердце мое!
А купцы приезжают в Познань,
Покупают меха и мыло…
Подождите, пока не поздно,
Не забудьте, как это было!
Как нас черным огнем косило
В той последней слепой атаке…
«Маки, маки на Монте-Кассино»,
Как мы падали в эти маки!..
А на ярмарке — все красиво,
И шуршат то рубли, то марки…
«Маки, маки на Монте-Кассино»,
Ах, как вы почернели, маки!
Но зовет труба в рукопашный,
И приказывает — воюйте!
Пой же, пой нам о самой страшной,
Самой твердой в мире валюте!..
Тум-бала, тум-бала, тум-балалайка,
Тум-бала, тум-бала, тум-балалайка,
Тум-балалайка, шпил балалайка,
Рвется и плачет сердце мое!
Помнишь, как шел ошалелый паяц
Перед шеренгой на аппельплац,
Тум-балалайка, шпил балалайка,
В газовой камере — мертвые в пляс…
А вот еще:
В мазурочке
То шагом, то ползком
Отправились два урочки
В поход за «языком»!
В мазурочке, в мазурочке
Нафабрены усы,
Затикали в подсумочке
Трофейные часы!
Мы пьем, гуляем в Познани
Три ночи и три дня…
Ушел он неопознанный,
Засек патруль меня!
Ой, зори бирюзовые,
Закаты — анилин!
Пошли мои кирзовые
На город на Берлин!
Грома гремят басовые
На линии огня,
Идут мои кирзовые,
Да только без меня!..
Там у речной излучины
Зеленая кровать,
Где спит солдат обученный,
Обстрелянный, обученный
Стрелять и убивать!
Среди пути прохожего —
Последний мой постой,
Лишь нету, как положено,
Дощечки со звездой.
Ты не печалься, мама родная,
Ты спи спокойно, почивай!
Прости-прощай разведка ротная,
Товарищ Сталин, прощевай!
Ты не кручинься, мама родная,
Как говорят, судьба слепа,
И может статься, что народная
Не зарастет ко мне тропа…
А еще:
Где бродили по зоне КаЭРы*,
Где под снегом искали гнилые коренья,
Перед этой землей — никакие премьеры,
Подтянувши штаны, не преклонят колени!
Над сибирской Окою, над Камой, над Обью,
Ни венков, ни знамен не положат к надгробью!
Лишь, как Вечный огонь, как нетленная слава —
Штабеля! Штабеля! Штабеля лесосплава!
Позже, друзья, позже,
Кончим навек с болью,
Пой же, труба, пой же!
Пой, и зови к бою!
Медною всей плотью
Пой про мою Потьму!
Пой о моем брате —
Там, в ледяной пади!..
Ах, как зовет эта горькая медь
Встать, чтобы драться, встать, чтобы сметь!
Тум-балалайка, шпил балалайка,
Песня, с которой шли вы на смерть!
Тум-бала, тум-бала, тум-балалайка,
Тум-бала, тум-бала, тум-балалайка,
Тум-балалайка, шпил балалайка,
Рвется и плачет сердце мое!
*КаЭРы — заключенные по 58 статье (контрреволюционеры)
Театр открывается!
К началу всё готовится!
Билеты предлагаются
За вежливое слово.
В три часа открылась касса,
Собралось народу масса,
Даже Ёжик пожилой
Притащился чуть живой…
— Подходите,
Ёжик, Ёжик!
Вам билет
В каком ряду?
— Мне — поближе:
Плохо вижу,
Вот СПАСИБО!
Ну, пойду.
Говорит овечка:
— Мне — одно местечко!
Вот моё БЛАГОДАРЮ —
Доброе словечко.
Утка:
— Кряк!
Первый ряд!
Для меня и для ребят! —
И достала утка
ДОБРОЕ УТРО.
А олень:
— Добрый день!
Если только вам не лень,
Уважаемый кассир,
Я бы очень попросил
Мне, жене и дочке
Во втором рядочке
Дайте лучшие места,
Вот моё
ПОЖАЛУЙСТА! —
Говорит Дворовый Пёс:
— Поглядите, что принёс!
Вот моё ЗДОРО’ВО —
Вежливое слово.
— Вежливое слово?
Нет у вас другого?
Вижу
В вашей пасти
ЗДРАСТЕ.
А ЗДОРО’ВО бросьте! Бросьте!
— Бросил! Бросил!
— Просим! Просим!
Нам билетов —
Восемь! Восемь!
Просим восемь
Козам, Лосям,
БЛАГОДАРНОСТЬ
Вам приносим.
И вдруг
Отпихнув
Старух,
Стариков,
Петухов,
Барсуков…
Вдруг ворвался Косолапый,
Отдавив хвосты и лапы,
Стукнул Зайца пожилого…
— Касса, выдай мне билет!
— Ваше вежливое слово?
— У меня такого нет.
— Ах, у вас такого нет?
Не получите билет.
— Мне — билет!
— Нет и нет.
— Мне — билет! — Нет и нет,
Не стучите — мой ответ.
Не рычите — мой совет.
Не стучите, не рычите,
До свидания, привет.
Ничего кассир не дал!
Косолапый зарыдал,
И ушёл он со слезами,
И пришёл к мохнатой маме.
Мама шлёпнула слегка
Косолапого сынка
И достала из комода
Очень вежливое что-то…
Развернула,
И встряхнула,
И чихнула,
И вздохнула:
— Ах, слова какие были!
И не мы ли
Их забыли?
ИЗВОЛЬ…
ПОЗВОЛЬ…
их давно уж съела моль!
Но ПОЖАЛУЙСТА…
ПРОСТИ…
Я могла бы их спасти!
Бедное ПОЖАЛУЙСТА,
Что от него осталось-то?
Это слово
Золотое.
Это слово
Залатаю! —
Живо-живо
Положила
Две заплатки…
Всё в порядке!
Раз-два!
все слова
Хорошенько вымыла,
Медвежонку выдала:
До СВИДАНЬЯ,
До СКАКАНЬЯ
И ещё ДО КУВЫРКАНЬЯ,
УВАЖАЮ ОЧЕНЬ ВАС…
И десяток про запас.
— На, сыночек дорогой,
И всегда носи с собой!
Театр открывается!
К началу всё готово!
Билеты предлагаются
За вежливое слово!
Вот уже второй звонок!
Медвежонок со всех ног
Подбегает к кассе…
— ДО СВИДАНЬЯ! ЗДРАСТЕ!
ДОБРОЙ НОЧИ! И РАССВЕТА!
ЗАМЕЧАТЕЛЬНОЙ ЗАРИ
И кассир даёт билеты —
Не один, а целых три!
—С НОВЫМ ГОДОМ!
С НОВОСЕЛЬЕМ!
РАЗРЕШИТЕ ВАС ОБНЯТЬ!
И кассир даёт билеты —
Не один, а целых пять.
— ПОЗДРАВЛЯЮ С ДНЁМ РОЖДЕНЬЯ!
ПРИГЛАШАЮ ВАС К СЕБЕ!
И кассир от восхищенья
Постоял на голове!
И кассиру
Во всю силу
Очень хочется запеть:
«Очень-очень-очень-очень—
Очень вежливый Медведь!»
— БЛАГОДАРЕН!
ИЗВИНЯЮСЬ!
— Славный парень!
— Я стараюсь.
— Вот какая умница!
Вот идёт Медведица!
И она волнуется,
И от счастья светится!
— Здравствуйте,
Медведица!
Знаете,
Медведица,
Славный мишка ваш сынишка,
Даже нам не верится!
— Почему не верится? —
Говорит Медведица. —
Мой сыночек — молодец!
До свидания!
КОНЕЦ
РоландПолгода не видясь с тобою,
Полгода с Эльвиной живя,
Грушу и болею душою,
Отрады не ведаю я.
Любимая мною когда-то
И брошенная для другой!
Как грубо душа твоя смята!
Как шумно нарушен покой!
Оставил тебя для Эльвины,
Бессмертно ее полюбя.
Но в зелени нашей долины
Могу ль позабыть я тебя?
Тебя я сердечно жалею
И сам пред собою не лгу:
Тебя позабыть не умею,
Вернуться к тебе не могу.
И ныне, в безумстве страданий,
Теряясь смятенной душой,
К тебе прихожу для признаний,
Как некто не вовсе чужой…
Найдем же какой-нибудь выход
Из тягостного тупика.
Рассудим ужасное тихо:
Довольно мучений пока.
Милена
Полгода не видясь с тобою,
Полгода кроваво скорбя,
Работала я над собою,
Смирялась, любила тебя.
Когда-то тобою любима,
Оставленная для другой,
Как мать, как крыло серафима,
Я мысленно вечно с тобой.
Но в сердце нет злобы к Эльвине:
Ты любишь ее и любим.
Ко мне же приходишь ты ныне,
Как ходят к умершим своим.
Роланд! я приемлю спокойно
Назначенный свыше удел.
Да буду тебя я достойна,
Раз видеть меня захотел.
Ничем вас, друзья, не обижу:
Вы — милые гости мои.
Я знаю, я слышу, я вижу
Великую тайну любви!
Эльвина
Полгода живя с нелюбимым,
Полгода живя — не живя,
Завидую тающим дымам,
Туманам завидую я.
Рассеиться и испариться —
Лелеемая мной мечта.
Во мне он увидел царицу —
Тринадцатую у креста.
И только во имя чувства,
Во имя величья его
И связанного с ним искусства
Я не говорю ничего.
Но если б он мог вернуться,
Тоскующая, к тебе,
Сумела бы я очнуться
Наперекор судьбе.
Но, впрочем, не все равно ли
С кем тусклую жизнь прожить? —
Ведь в сердце черно от боли,
Ведь некого здесь любить!
Милена
Я плачу о радостных веснах,
С тобой проведенных вдвоем,
Я плачу о кленах и соснах,
О счастьи плачу своем,
Я плачу о бедном ребенке,
О нашем ребенке больном,
О забытой тобой иконке,
Мной данной тебе в былом.
Я плачу о мертвой маме,
О мертвой маме своей,
О твоей Прекрасной Даме —
Бессердечной Эльвине твоей.
Но плачу всего больнее
Не о ребенке, не о себе,
Я плачу, вся цепенея,
Исключительно о тебе.
Я плачу, что ты ее любишь,
Но ею ты не любим,
Я плачу, что ты погубишь
Свой гений сердцем своим.
Я плачу, что нет спасенья,
Возврата, исходов нет.
Я плачу, что ты — в смятеньи,
Я плачу, что ты — поэт!
Роланд
Я жить предлагаю всем вместе, —
О, если бы жить нам втроем!..
Милена не чувствует мести
К сопернице в сердце своем.
Эльвина же, чуждая вечно,
Не станет меня ревновать.
Эльвина
Ты слышишь?
Милена
Я слышу, конечно.
Эльвина
И что же?
Милена
Не смею понять.
Эльвина
Я тоже.
Милена
Ты тоже? Что значит
Твоя солидарность со мной?
Эльвина
Он плачет, Милена, он плачет.
Утешь его: мне он… чужой…
Роланд
Милена! Эльвина! Милена!
Эльвина! Что делать? Как быть?
Есть выход из вашего плена:
Обеих вас надо забыть.
Жить с чуждой Эльвиной — страданье,
Вернуться к Милене — кошмар.
Прощайте! пускаюсь в скитанья:
Мой путь — за ударом удар.
Это — Коля
С братом
Васей.
Коля — в школе,
В пятом
Классе.
Вася —
В третьем.
Через год
Он в четвертый
Перейдет.
Есть у них
Собака такса,
По прозванью
Вакса-Клякса.
Вакса-Клякса
Носит
Кладь
И умеет
В мяч играть.
Бросишь мяч куда попало,
Глядь, она его поймала!
Каждый день
Уходят братья
Рано утром
На занятья.
А собака
У ворот
Пять часов
Сидит и ждет.
И бросается,
Залаяв,
Целовать
Своих хозяев.
Лижет руки,
Просит дать
Карандаш
Или тетрадь,
Или старую
Калошу —
Все равно какую ношу.
* * *
Были в праздник
Вася с Колей
Вместе с папой
На футболе.
Только вверх
Взметнулся мяч,
Пес за ним
Помчался вскачь,
Гонит прямо через поле —
Получайте, Вася с Колей!
С этих пор на стадион
Вход собакам воспрещен.
* * *
Как-то раз пошли куда-то
Папа, мама и ребята,
Побродили по Москве,
Полежали на траве
И обратно покатили
В легковом автомобиле.
Поглядели: у колес
Рядом с ними мчится пес,
Черно-желтый, кривоногий,
Так и жарит по дороге.
Рысью мчится он один
Меж колоннами машин.
Говорят ребята маме:
— Пусть собака едет с нами!
Сел в машину верный пес,
Будто к месту он прирос.
Он сидит с шофером рядом
И дорогу мерит взглядом,
Хоть не часто на Руси
Ездят таксы на такси.
* * *
Было в доме много крыс.
Вор хвостатый щель прогрыз,
Изорвал обои в клочья,
Побывал в буфете ночью.
Говорят отец и мать:
— Надо нам кота достать!
Вот явился гость заморский,
Величавый кот ангорский.
Мех пушистый, хвост густой, —
Знатный кот, а не простой.
Поглядел он на собаку
И сейчас затеял драку.
Спину выгнул он дугой,
Дунул, плюнул раз-другой,
Замахнулся серой лапой…
Тут вмешались мама с папой
И обиженного пса
Увели на полчаса.
А когда пришел он снова,
Встретил кот его сурово,
Заурчал и прошипел:
— Уходи, покуда цел!
С той минуты в коридоре
Пса держали на запоре.
Вакса-Клякса
Не был плакса.
Но не мог от горьких слез
Удержаться бедный пес.
В коридоре лег он на пол,
Громко плакал, дверь царапал,
Проклиная целый свет,
Где ни капли правды нет!
Дети таксу пожалели,
Оба спрыгнули с постели.
Смотрят: лезет стая крыс
По буфету вверх и вниз.
Передать спешат друг дружке
Яйца, рыбу и ватрушки.
Ну, а кот залез на шкаф.
Сгорбил спину, хвост задрав,
И дрожит, как лист осины,
Наблюдая пир крысиный.
Вдруг, оставив хлеб и рис,
Разбежалась стая крыс.
В дверь вошла собака такса,
По прозванью Вакса-Клякса.
Криволапый, ловкий пес
В щель просунул длинный нос
И поймал большую крысу —
Видно, крысу-директрису.
А потом он, как сапер,
Раскопал одну из нор
И полез к ворам в подполье
Наказать за своеволье.
Говорят, что с этих пор
Стая крыс ушла из нор.
За усердие в награду
Дали таксе рафинаду,
Разрешили подержать
Прошлогоднюю тетрадь.
Кот опять затеял драку,
Но трусишку-забияку,
Разжиревшего кота
Увели за ворота,
А оттуда Коля с Васей
Проводили восвояси.
* * *
Много раз ребята в школе
Говорили Васе с Колей:
— Больно пес у вас хорош!
На скамейку он похож,
И на утку, и на галку.
Ковыляет вперевалку.
Криволап он и носат.
Уши до полу висят!
Отвечают Вася с Колей
Всем товарищам по школе:
— Ничего, что этот пес
Кривоног и длиннонос.
У него кривые ноги,
Чтоб раскапывать берлоги.
Длинный нос его остер,
Чтобы крыс таскать из нор.
Говорят собаководы,
Что чистейшей он породы!
Вероятно, этот спор
Шел бы в классе до сих пор,
Кабы псу на днях не дали
Золотой большой медали.
И тогда простой вопрос —
Безобразен этот пес
Иль по-своему прекрасен —
Сразу стал ребятам ясен.
Но не знал ушастый пес,
Что награду в дом принес.
Не заметил он того,
Что медаль из золота
На ошейнике его
К бантику приколота.
Как наша графиня?
Слаба, — судьба.
А маленький графчик наш?
Графчик — спит.
Сыт и спит, — и такой красавчик!
Ну хоть сейчас под стекло — и в шкафчик!
Ангел!
А сам?
Не сболтни при ком!
Вижу я это — бочком, бочком —
С требником, — даром что нам неровня!
В черную дверку…
Никак в часовню?
И о сю пору там.
Ну, дела!
А как в уборной его мела,
Под шифоньеркою — царь небесный! —
Весь-то в клочочках — парик воскресный!
Еле опомнилась.
Знать, любил,
Коли парик из-за них сгубил.
Жалко графинюшку.
Сущий ангел!
Ни о каком-то там ихнем ранге
Сроду не знала, — шалит, поет,
Старою мамой меня зовет.
«С первым сынком вас», — я ей намедни,
«С первым-то графа, меня — с последним».
И зарыдала. Потом меня
Пальчиком манит: «Ему коня,
Няня, купи, да из жести шпагу.
Да ни на шаг от него! Ни шагу!
Вырасти верного мне слугу.
Господу Богу и королю».
Даже и сонный смеется! Живчик!
Ангельчик! В маму пошел! Счастливчик!
Ротик-то! Носик-то! — Весь с кулак!
Так бы и села тебя! Уж как
С ней мы мечтали об этом сыне!
Всех-то невест…
Отошла графиня.
Царствие божье!
Венец. Конец.
Я ж снаряжала их под венец!
Солнышко! Боженька! Ангел кроткий!
Вот мы с тобою, сынок, сиротки.
Спи, богоданный сыночек мой!
Я побаюкаю, — не впервой…
Люлька вправо,
Люлька влево.
А у нас с короной — метки.
Будем мы, как наши предки,
С королем ходить на приступ,
И на бал — с королевой.
— Люлька вправо,
Люлька влево. —
С королем — на охоту,
С королевой — на ужин.
А кому мальчик нужен?
— Люлька вправо,
Люлька влево. —
Королевам он нужен,
Королям, королевам.
Даст ему королева
С бел-груди своей розу.
«Вспомяни мою розу».
— Люлька вправо,
Люлька влево. —
«Как настанет час грозный
Королям, королевам…»
Люлька вправо — и влево,
Люлька вправо — и влево…
Все спят, одна в ночи спешит
Моя крылатая стопа.
Как райские врата — мой взгляд,
А говорят, что я слепа.
Здравствуй, дитя!
Царствуй, дитя!
Нянька спит, мамка спит,
Мать лежит, не дыша.
Но Фортуна пришла, —
Будешь цел, будешь сыт!
По кустам — терновника
Смело беги — босым!
Ты Фортуны сын
И любовник.
Розовой пылью
Глазки тебе засыплю,
Розовой цепью
Ножки тебе опутаю…
Рог изобилия — взвейся!
Лейтесь рдяным потоком
Розы в сию колыбель.
Роза, роза,
Спрячь занозу!
Мальчик, бойся
Тронной розы!
Роза — кровь,
Роза — плен,
Роза — рок непреклонный!
Рви все розы, но тронной
Розы — бойся, Лозэн!
Может стать
В страшный час
Роза — смертною ризой…
Что, няня, выспались?
Святой Исус! Маркиза
Де Помпадур! А я-то без чепца!
Пока вы спали, вашего птенца
Я побаюкала…
Скончалась наша мама.
Да, знаю, знаю, потому и прямо
Сюда прошла, минуя смерть —
На жизнь
Полюбоваться. Будущее наше
Что будет — здравствуй! Что прошло — прости!
Прекрасное дитя! Дай Бог расти
Вам и цвести — златого утра краше!
Прощайте, нянюшка!
А хлеб и соль?
А на покойницу взглянуть?
На слезы?
Нет, не охотница — и ждет король.
Ах, я рассыпала все розы!
Несчастному вдовцу и всем родным
Мой вздох и соболезнованья…
Тебе ж Фортуны поцелуй — и с ним
Страшнейший из даров — очарованье!
Жгуч мороз трескучий,
На дворе темно;
Серебристый иней
Запушил окно.
Тяжело и скучно,
Тишина в избе;
Только ветер воет
Жалобно в трубе.
И горит лучина,
Издавая треск,
На полати, стены
Разливая блеск.
Дремлет подле печки,
Прислонясь к стене,
Мальчуган курчавый
В старом зипуне.
Слабо освещает
Бледный огонек
Детскую головку
И румянец щек.
Тень его головки
На стене лежит;
На скамье, за прялкой,
Мать его сидит.
Ей недаром снился
Страшный сон вчера:
Вся душа изныла
С раннего утра.
Пятая неделя
Вот к концу идет,
Муж что в воду канул —
Весточки не шлет.
«Ну, Господь помилуй,
Если с мужиком
Грех какой случился
На пути глухом!..
Дело мое бабье,
Целый век больна,
Что я буду делать
Одиной-одна!
Сын еще ребенок,
Скоро ль подрастет?
Бедный!.. все гостинца
От отца он ждет!..»
И глядит на сына
Горемыка-мать.
«Ты бы лег, касатик,
Перестань дремать!»
— «А зачем же, мама,
Ты сама не спишь,
И вечор все пряла,
И теперь сидишь?»
— «Ох, мой ненаглядный,
Прясть-то нет уж сил:
Что-то так мне грустно,
Божий свет немил!»
— «Полно плакать, мама!» —
Мальчуган сказал
И к плечу родимой
Головой припал.
«Я не стану плакать;
Ляг, усни, дружок;
Я тебе соломки
Принесу снопок,
Постелю постельку,
А Господь пошлет —
Твой отец гостинец
Скоро привезет;
Новые салазки
Сделает опять,
Будет в них сыночка
По двору катать…»
И дитя забылось.
Ночь длинна, длинна…
Мерно раздается
Звук веретена.
Дымная лучина
Чуть в светце горит,
Только вьюга как-то
Жалобней шумит.
Мнится, будто стонет
Кто-то у крыльца,
Словно провожают
С плачем мертвеца…
И на память пряхе
Молодость пришла,
Вот и мать-старушка,
Мнится, ожила.
Села на лежанку
И на дочь глядит:
«Сохнешь ты, родная,
Сохнешь, — говорит, —
Где тебе, голубке,
Замужем-то жить,
Труд порой рабочей
В поле выносить!
И в кого родилась
Ты с таким лицом?
Старшие-то сестры
Кровь ведь с молоком!
И разгульны, правда,
Нечего сказать,
Да зато им — шутка
Молотить и жать.
А тебя за разум
Хвалит вся семья,
Да любить-то… любит
Только мать твоя».
Вот в сенях избушки
Кто-то застучал.
«Батюшка приехал!» —
Мальчуган сказал.
И вскочил с постели,
Щечки ярче роз.
«Батюшка приехал,
Калачей привез!..»
— «Вишь, мороз как крепко
Дверь-то прихватил!» —
Грубо гость знакомый
Вдруг заговорил…
И мужик плечистый
Сильно дверь рванул,
На пороге с шапки
Иней отряхнул,
Осенил три раза
Грудь свою крестом,
Почесал затылок
И сказал потом:
«Здравствуешь, соседка!
Как живешь, мой свет?..
Экая погодка,
В поле следу нет!
Ну, не с доброй вестью
Я к тебе пришел:
Я лошадок ваших
Из Москвы привел».
— «А мой муж?» — спросила
Ямщика жена,
И белее снега
Сделалась она.
«Да в Москву приехав,
Вдруг он захворал,
И Господь бедняге
По душу послал».
Весть, как гром, упала…
И, едва жива,
Перевесть дыханья
Не могла вдова.
Опустив ручонки,
Сын дрожал как лист…
За стеной избушки
Был и плач и свист…
«Вишь, какая притча! —
Рассуждал мужик. —
Верно, я не впору
Развязал язык.
А ведь жалко бабу,
Что и говорить!
Скоро ей придется
По миру ходить…»
«Полно горевать-то, —
Он вдове сказал: —
Стало, неча делать,
Бог, знать, наказал!
Ну, прощай покуда.
Мне домой пора;
Лошади-то ваши
Тут вот, у двора.
Да!.. ведь эка память,
Все стал забывать:
Вот отец сынишке
Крест велел отдать.
Сам он через силу
С шеи его снял,
В грамотке мне отдал
В руки и сказал:
«Вот благословенье
Сыну моему;
Пусть не забывает
Мать, скажи ему».
А тебя-то, видно,
Крепко он любил:
По смерть твое имя,
Бедный, он твердил».