Дождик, дождик, капелька,
Водяная сабелька.
Лужу резал, лужу резал,
Резал, резал, не разрезал,
И устал,
И перестал.
В лужах картинки!
На первой — дом,
Как настоящий,
Только вверх дном.
Вторая картинка.
Небо на ней,
Как настоящее,
Даже синей.
Третья картинка.
Ветка на ней,
Как настоящая,
Но зеленей.
А на четвёртой
Картинке
Я промочил
Ботинки.
Не увлекайтесь созерцаньем
Луж голубых и белых хат,
Что мимо вас назад скользят.
Не увлекайтесь созерцаньем,
И не любуйтеся мельканьем
Кустов, колодцев и ребят.
Не увлекайтесь созерцаньем
Луж голубых и белых хат.
Лёд на лесных дорожках.
Осины в красных серёжках.
Ивы в белых серёжках.
Берёзы в жёлтых серёжках.
Только на них и одёжки,
Что вот эти серёжки.
В лужи толпою глядятся,
Как в хороводе кружатся.
Лужи с мраморным донцем,
Каждая с собственным солнцем.
Месяц рожу полощет в луже,
С неба светит лиловый сатин.
Я стою никому не нужен,
Одинокий и пьяный, один.
А хорошего в жизни мало,
Боль не тонет в проклятом вине,
Даже та, что любил, перестала
Улыбаться при встрече мне.
А за что? А за то, что пью я,
Разве можно за это ругать,
Коль на этой на пьяной планете
Родила меня бедная мать.
Я стою никому не нужен,
Одинокий и пьяный, один.
Месяц рожу полощет в луже,
С неба светит лиловый сатин.
Сегодня синели лужи
И легкий шептал ветерок.
Знай, никому не нужен
Неба зеленый песок.
Жили и были мы в яви,
Всюду везде одни.
Ты, как весну по дубраве,
Пьешь свои белые дни.
Любишь ты, любишь, знаю,
Нежные души ласкать,
Но не допустит нас к раю
Наша земная печать.
Вечная даль перед нами,
Путь наш задумчив и прост.
Даст нам приют за холмами
Грязью покрытый погост.
Под камнем сим лежит Фирс
Фирсович Гомер,
Который, вознесясь ученьем
выше мер,
Великого воспеть монарха
устремился,
Отважился, дерзнул, запел —
и осрамился:
Дела он обещал воспеть велика
мужа;
Он к морю вел чтеца,
а вылилася лужа.
Терентий здесь живет Облаевич Цербер,
Который обругал подячих выше мер,
Кощунствовать своим «Опекуном» стремился,
Отважился, дерзнул, зевнул и подавился:
Хулил он, наконец, дела почтенна мужа,
Чтоб сей из моря стал ему подобна лужа.
Какия способы найти
Чтоб лужу перейти,
И что бы в ней со всем не замараться?
Чрез лужу два хотят оленя перебраться:
Один по краюшкам лепился как ни будь,
И замарался онъ; однако лиш чудь, чудь;
Не только у нево остались чисты роги,
Не только тело, да и ноги,
От сей проселошной дороги,
И замаралися одни у ног пороги,
Которы по просту копытами зовут:
Их крепки бошмаки копытами слывут.
Другой олень хохочет,
И лужу перейти другим порядком хочет:
Ругается, кричит: изгажен ты свинья:
Не едак перейду, сват, ету лужу я:
И безовсяка страху,
С размаху
Скок,
Со всех четырех ног:
Не видно более оленьей легкой туши;
Мой врютллся олень по самы в лужу уши,
И свату навязав пустых на шею пень,
Насилу выдрался из лужи мой олень:
И после брани,
Из лужи вылез он как вышел он из бани;
И свеж и чист,
Как после дождика весной зеленой лист.
В глубоких колодцах вода холодна,
И чем холоднее, тем чище она.
Пастух нерадивый напьется из лужи
И в луже напоит отару свою,
Но добрый опустит в колодец бадью,
Веревку к веревке привяжет потуже.
Бесценный алмаз, оброненный в ночи,
Раб ищет при свете грошовой свечи,
Но зорко он смотрит по пыльным дорогам,
Он ковшиком держит сухую ладонь,
От ветра и тьмы ограждая огонь —
И знай: он с алмазом вернется к чертогам.
1-я эпиграмма на Сумарокова
Терентий здесь живет Облаевич Цербер,
Который обругал подячих выше мер,
Кощунствовать своим Опекуном стремился,
Отважился, дерзнул, зевнул и подавился:
Хулил он наконец дела почтенна мужа,
Чтоб сей из моря стал ему подобна лужа.
«Под камнем сим лежит Фирс Фирсович Гомер,
Который, вознесясь ученьем выше мер,
Великого воспеть монарха устремился,
Отважился, дерзнул, запел и осрамился:
Дела он обещал воспеть велика мужа;
Он к морю вел чтеца, а вылилася лужа».
Мы сидим и смотрим в окна.
Тучи по небу летят.
На дворе собаки мокнут,
Даже лаять не хотят.
Где же солнце?
Что случилось?
Целый день течет вода.
На дворе такая сырость,
Что не выйдешь никуда.
Если взять все эти лужи
И соединить в одну,
А потом у этой лужи
Сесть,
Измерить глубину,
То окажется, что лужа
Моря Черного не хуже,
Только море чуть поглубже,
Только лужа чуть поуже.
Если взять все эти тучи
И соединить в одну,
А потом на эту тучу
Влезть,
Измерить ширину,
То получится ответ,
Что краев у тучи нет,
Что в Москве из тучи — дождик,
А в Чите из тучи — снег.
Если взять все эти капли
И соединить в одну,
А потом у этой капли
Ниткой смерить толщину —
Будет каплища такая,
Что не снилась никому,
И не приснится никогда
В таком количестве вода!
Кучи свезенного снега.
Лужи, ручьи и земля…
Дышит весенняя нега
В этом конце февраля.
Образы, ночи греховной
Гаснут и тают, как сон;
Сердцу привольно — и словно
Прошлому я возвращен.
Прежним беспечным мальчишкой
Я пробираюсь домой,
Ранец сжимаю под мышкой,
Шлепаю в воду ногой.
Счастье-то! нынче суббота!
Завтра — раздолье игре,
Завтра война и охота
Будут у нас на дворе.
Мы заготовили копья,
Сделали ружей запас
(Грязные снежные хлопья
Пулями служат у нас).
План я устрою счастливо,
Смело врагов разобью —
И отпирую на диво
Новую славу свою…
Веря грядущей победе,
Мчусь я по лужам домой
И на беспечных соседей
Брызжу и брызжу водой.
В воздухе ж юная нега,
Всюду следы февраля,
Кучи свезенного снега,
Лужи, ручьи и земля.
Сегодня! сегодня! как странно! как странно!
Приникнув к окошку, смотрю я во мглу.
Тяжелые капли текут по стеклу,
Мерцания в лужах, дождливо, туманно.Сегодня! сегодня! одни и вдвоем!
Притворно стыдливо прикроются глазки,
И я расстегну голубые подвязки,
И мы, не смущенные, руки сплетем! Мы счастливы будем, мы будем безумны!
Свободные, сильные, юные, — мы!..
Деревья бульвара кивают из тьмы,
Пролетки по камням грохочут бесшумно.О, милый мой мир: вот Бодлер, вот Верлен,
Вот Тютчев, — любимые, верные книги!
Меняю я вас на блаженные миги…
О, вы мне простите коварство измен! Прощайте! прощайте! Сквозь дождь, сквозь ненастье,
Пойду, побегу, как безумец, как вор,
И в лужах мелькнет мой потупленный взор:
«Угрюмый и тусклый» огонь сладострастья!
Забыв о земном, о его суете и тревоге,
Любуясь сиянием звездных небес,
Споткнулся и в лужу упал на дороге Фалес.
И тут, обгоняя его по дороге,
Вскричала торговка: «Ты лучше глядел бы под ноги,
О, мудрый учитель, чем звезды считать в небесах!»
А так как на свете немало подобных торговок,
Ответ ее многим покажется ловок,
А мудрый Фалес, без сомненья, смешон в их глазах?
И все же скажу я: покуда нам сетью алмазной
Сияют светила на небе высоком — всегда
Мыслителя взоры скорей обратятся туда,
Чем к луже глубокой и грязной.
1895 г.
Северяне вам наврали
о свирепости февральей:
про метели,
про заносы,
про мороз розовоносый.
Солнце жжет Краснодар,
словно щек краснота.
Красота!
Вымыл все февраль
и вымел —
не февраль,
а прачка,
и гуляет
мостовыми
разная собачка.
Подпрыгивают фоксы —
показывают фокусы.
Кроме лапок,
вся, как вакса,
низко пузом стелется,
волочит
вразвалку
такса
длинненькое тельце.
Бегут,
трусят дворняжечки —
мохнатенькие ляжечки.
Лайка
лает,
взвивши нос,
на прохожих Ванечек;
пес такой
уже не пес,
это —
одуванчик.
Легаши,
сетера́,
мопсики, этцетера́.
Даже
если
пара луж,
в лужах
сотня солнц юли́тся.
Это ж
не собачья глушь,
а собачкина столица.
Я скачу, но я скачу иначе
По камням, по лужам, по росе.
Бег мой назван иноходью, значит —
По-другому, то есть — не как все.
Мне набили раны на спине,
Я дрожу боками у воды.
Я согласен бегать в табуне —
Но не под седлом и без узды!
Мне сегодня предстоит бороться —
Скачки! Я сегодня фаворит.
Знаю, ставят все на иноходца,
Но не я — жокей на мне хрипит!
Он вонзает шпоры в ребра мне,
Зубоскалят первые ряды…
Я согласен бегать в табуне —
Но не под седлом и без узды!
Нет, не будут золотыми горы —
Я последним цель пересеку:
Я ему припомню эти шпоры,
Засбою, отстану на скаку!..
Колокол! Жокей мой на коне,
Он смеётся в предвкушенье мзды.
Ох, как я бы бегал в табуне —
Но не под седлом и без узды!
Что со мной, что делаю, как смею!
Потакаю своему врагу!
Я собою просто не владею —
Я прийти не первым не могу!
Что же делать? Остаётся мне
Вышвырнуть жокея моего
И бежать, как будто в табуне, —
Под седлом, в узде, но без него!
Я пришёл, а он в хвосте плетётся
По камням, по лужам, по росе…
Я впервые не был иноходцем —
Я стремился выиграть, как все!
Я впервые не был иноходцем —
Я стремился выиграть, как все!
Слепой Осел в лесу с дороги сбился
(Он в дальний путь было пустился).
Но к ночи в чащу так забрел мой сумасброд,
Что двинуться не мог ни взад он, ни вперед,
И зрячему бы тут не выйти из хлопот;
Но Филин вблизости, по счастию, случился
И взялся быть Ослу проводником.
Все знают, Филины как ночью зорки:
Стремнины, рвы, бугры, пригорки,
Все это различал мой Филин будто днем
И к утру выбрался на ровный путь с Ослом.
Ну, как с проводником таким расстаться?
Вот просит Филина Осел, чтоб с ним остаться,
И вздумал изойти он с Филином весь свет.
Мой Филин господином
Уселся на хребте Ослином,
И стали путь держать; счастливо ль только? Нет:
Лишь солнце на небе поутру заиграло,
У Филина в глазах темнее ночи стало.
Однако ж Филин мой упрям;
Ослу советует и вкось и впрям —
«Остерегись! » кричит: «направо будем в луже».
Но лужи не было, а влево вышло хуже.
«Еще левей возьми, еще левее шаг!»
И — бух Осел, и с Филином, в овраг.
Я скачу, но я скачу иначе,
По полям, по лужам, по росе…
Говорят: он иноходью скачет.
Это значит иначе, чем все.Но наездник мой всегда на мне, -
Стременами лупит мне под дых.
Я согласен бегать в табуне,
Но не под седлом и без узды! Если не свободен нож от ножен,
Он опасен меньше, чем игла.
Вот и я оседлан и стреножен.
Рот мой разрывают удила.Мне набили раны на спине,
Я дрожу боками у воды.
Я согласен бегать в табуне,
Но не под седлом и без узды! Мне сегодня предстоит бороться.
Скачки! Я сегодня — фаворит.
Знаю — ставят все на иноходца,
Но не я — жокей на мне хрипит! Он вонзает шпоры в ребра мне,
Зубоскалят первые ряды.
Я согласен бегать в табуне,
Но не под седлом и без узды.Пляшут, пляшут скакуны на старте,
Друг на друга злобу затая,
В исступленьи, в бешенстве, в азарте,
И роняют пену, как и я.Мой наездник у трибун в цене, -
Крупный мастер верховой езды.
Ох, как я бы бегал в табуне,
Но не под седлом и без узды.Нет! Не будут золотыми горы!
Я последним цель пересеку.
Я ему припомню эти шпоры,
Засбою, отстану на скаку.Колокол! Жокей мой на коне,
Он смеется в предвкушеньи мзды.
Ох, как я бы бегал в табуне,
Но не под седлом и без узды! Что со мной, что делаю, как смею —
Потакаю своему врагу!
Я собою просто не владею,
Я придти не первым не могу! Что же делать? Остается мне
Вышвырнуть жокея моего
И скакать, как будто в табуне,
Под седлом, в узде, но без него! Я пришел, а он в хвосте плетется,
По камням, по лужам, по росе.
Я впервые не был иноходцем,
Я стремился выиграть, как все!
Я в горы ушел изумрудною ночью,
В безмолвье снегов и опаловых льдин...
И в небе кружились жемчужные клочья,
И прыгать мешал на ремне карабин...
Меж сумрачных пихт и берез шелестящих
На лыжах скользил я по тусклому льду,
Где гномы свозили на тачках скрипящих
Из каменных шахт золотую руду...
Я видел на глине осыпанных щебней
Медвежьих следов перевитый узор,
Хрустальные башни изломанных гребней
И синие платья застывших озер...
И мерзлое небо спускалось все ниже,
И месяц был льдиной над глыбами льдин,
Но резко шипели шершавые лыжи,
И мерно дрожал на ремне карабин...
В морозном ущелье три зимних недели
Я тяжкой киркою граниты взрывал,
Пока над обрывом, у сломанной ели,
В рассыпанном кварце зажегся металл...
И гасли полярных огней ожерелья,
Когда я ушел на далекий Восток...
И встал, колыхаясь, над мглою ущелья
Прозрачной весны изумрудный дымок...
Я в город пришел в ускользающем мраке,
Где падал на улицы тающий лед.
Я в лужи ступал. И рычали собаки
Из ветхих конур, у гниющих ворот...
И там, где фонарь над дощатым забором
Колышется в луже, как желтая тень,
Начерчены были шершавым узором
На вывеске буквы «Бегущий Олень».
И там, где плетет серебристые сетки
Над визгом оркестра табачный дымок,
Я бросил у круга безумной рулетки
На зелень сукна золотистый песок...
А утром, от солнца пьяна и туманна,
Огромные бедра вздымала земля...
Но шею сжимала безмолвно и странно
Холодной змеею тугая петля.
ПЕСНЬ ЛУЖЕ
Пускай иной, потея годы,
С надсадой трубит страшны оды
Ручьям, озерам и морям!
Не море—лужу воспеваю:
Грязь в жемчуг я преобращаю,
Ударив лиры по струнам.
Судеб благоугодно воле,
Чтоб, лужа, ты в несчастной доле
Была других всех ниже вод:
Ручьи нас веселят струями,
Моря приводят в страх волнами,
А лужей брезгует народ.
Но насекомы неисчетны,
Для гордых взоров неприметны,
Зрят в луже дивный океан
И в подлых жабах—страшных китов!
Четвероногих сибаритов
Ты вместе ванна и диван.
Паши, украшенны щетиной,
Презренною твоею тиной
Не променяются на пух;
За бархат грязь они считают
И в роскоши такой не чают,
Что их готовят под обух.
Ни пред ручьем, ни пред рекою
Ты не похвалишься водою;
Но страннику в несносный жар
Вода твоя в степи Ливийской
Или в пустыне Аравийской
Небесный кажется нектар.
Пространством море пусть гордится,
Шумит волнами и стремится
Достигнуть грозной высоты.
В обширности неизмеримой,
Одним весельем обозримой,
И море—лужа, как и ты.
Хотя б на дне его лежали
Блестящий бисер и кораллы,
Приманчивы для алчных глаз;
Но что ж! пред мудрыми очами
Столь почитаемые нами
Коралл и бисер—та же грязь.
Нет! лужи я не презираю;
Я в луже пользу обретаю—
Наставник лужа для меня:
Читает мне урок прекрасный,
С которым опыты согласны,
Сию нам истину глася:
Чей дух ленивый дремлет вечно,
В том мысль и чувствие сердечно
Как в луже мутная вода;
И праздности его в награду
Пороки в нем, подобно гаду,
Плодятся, множатся всегда!
Вы себе представляете
парижских женщин
с шеей разжемчуженной,
разбриллиантенной
рукой…
Бросьте представлять себе!
Жизнь —
жестче —
у моей парижанки
вид другой.
Не знаю, право,
молода
или стара она,
до желтизны
отшлифованная
в лощеном хамье.
Служит
она
в уборной ресторана —
маленького ресторана —
Гранд-Шомьер.
Выпившим бургундского
может захотеться
для облегчения
пойти пройтись.
Дело мадмуазель
подавать полотенце,
она
в этом деле
просто артист.
Пока
у трюмо
разглядываешь прыщик,
она,
разулыбив
облупленный рот,
пудрой подпудрит,
духами попрыщет,
подаст пипифакс
и лужу подотрет.
Раба чревоугодий
торчит без солнца,
в клозетной шахте
по суткам
клопея,
за пятьдесят сантимов!
(По курсу червонца
с мужчины
около
четырех копеек.)
Под умывальником
ладони омывая,
дыша
диковиной
парфюмерных зелий,
над мадмуазелью
недоумевая,
хочу
сказать
мадмуазели:
— Мадмуазель,
ваш вид,
извините,
жалок.
На уборную молодость
губить не жалко вам?
Или
мне
наврали про парижанок,
или
вы, мадмуазель,
не парижанка.
Выглядите вы
туберкулезно
и вяло.
Чулки шерстяные…
Почему не шелка?
Почему
не шлют вам
пармских фиалок
благородные мусью
от полного кошелька? —
Мадмуазель молчала,
грохот наваливал
на трактир,
на потолок,
на нас.
Это,
кружа
веселье карнавалово,
весь
в парижанках
гудел Монпарнас.
Простите, пожалуйста,
за стих раскрежещенный
и
за описанные
вонючие лужи,
но очень
трудно
в Париже
женщине,
если
женщина
не продается,
а служит.
Друзья! пройдет два дни —
Я снова буду с вами!
Явлюсь — но не с стихами!
(Не пишутся они).
Пока парламентера
Мы шлем к вам, для примера,
Узнать, хорош ли путь!
Боюся утонуть;
Ведь вам же будет горе.
Теперь и лужа море.
А молвить в добрый час,
Без всякой лести, в луже
Сидеть гораздо хуже,
Чем, милые, у вас!
Дай Бог, чтоб я здоровых
Друзей моих нашел
И в путь совсем готовых!
Оставьте сей Орел,
Печальную берлогу!
Скорей, скорей в дорогу,
В Муратово село.
Там счастье завело
Колонию веселья;
Там дни быстрей бегут
Меж дела и безделья!
Там нас смиренно ждут:
Единственный Григорий,
Цветник, валет, цикорий,
Гора, винтовка, пруд,
И стол, увы! грибовной
С Матреною Петровной!
Там, право, лучший свет!
Там счастливый счастливей,
Там Вендрих говорливей;
А Вицмана там нет. —
Авдотья! Вы Диана!
Камкин — Эндимион!
Он просит не дурмана —
Собаки просит он!
В Белеве он почтмейстер!
Намедни он ко мне
Писал, что ваш форейтер
Любезен сатане
И псицей обладает,
Достойною богов!
А так как обожает
Почтмейстер наш скотов
Из песиева рода,
То псицу у урода
Желает он купить!
Нельзя ль благоволить
В Белевскую контору
Урода для разбору
Сей тяжбы отпустить?
Все это не стихами
В письме изложено,
Которое уж вами
Давно получено.
«Отчего ты плачешь,
Глупый ты Медведь?» —
«Как же мне, Медведю,
Не плакать, не реветь?
Бедный я, несчастный
Сирота,
Я на свет родился
Без хвоста.
Даже у кудлатых,
У глупых собачат
За спиной весёлые
Хвостики торчат.
Даже озорные
Драные коты
Кверху задирают
Рваные хвосты.
Только я, несчастный
Сирота,
По лесу гуляю
Без хвоста.
Доктор, добрый доктор,
Меня ты пожалей,
Хвостик поскорее
Бедному пришей!»
Засмеялся добрый
Доктор Айболит.
Глупому Медведю
Доктор говорит:
«Ладно, ладно, родной, я готов.
У меня сколько хочешь хвостов.
Есть козлиные, есть лошадиные,
Есть ослиные, длинные-длинные.
Я тебе, сирота, услужу:
Хоть четыре хвоста привяжу…»
Начал Мишка хвосты примерять,
Начал Мишка перед зеркалом гулять:
То кошачий, то собачий прикладывает
Да на Лисоньку сбоку поглядывает.
А Лисица смеётся:
«Уж очень ты прост!
Не такой тебе, Мишенька, надобен хвост!..
Ты возьми себе лучше павлиний:
Золотой он, зелёный и синий.
То-то, Миша, ты будешь хорош,
Если хвост у павлина возьмёшь!»
А косолапый и рад:
«Вот это наряд так наряд!
Как пойду я павлином
По горам и долинам,
Так и ахнет звериный народ:
Ну что за красавец идёт!
А медведи, медведи в лесу,
Как увидят мою красу,
Заболеют, бедняги, от зависти!»
Но с улыбкою глядит
На медведя Айболит:
«И куда тебе в павлины!
Ты возьми себе козлиный!»
«Не желаю я хвостов
От баранов и котов!
Подавай-ка мне павлиний,
Золотой, зелёный, синий,
Чтоб я по лесу гулял,
Красотою щеголял!»
И вот по горам, по долинам
Мишка шагает павлином,
И блестит у него за спиной
Золотой-золотой,
Расписной,
Синий-синий
Павлиний
Хвост.
А Лисица, а Лисица
И юлит, и суетится,
Вокруг Мишеньки похаживает,
Ему перышки поглаживает:
«До чего же ты хорош,
Так павлином и плывёшь!
Я тебя и не признала,
За павлина принимала.
Ах, какая красота
У павлиньего хвоста!»
Но тут по болоту охотники шли
И Мишенькин хвост увидали вдали.
«Глядите: откуда такое
В болоте блестит золотое?»
Поскакали, но кочкам вприпрыжку
И увидели глупого Мишку.
Перед лужею Мишка сидит,
Словно в зеркало, в лужу глядит,
Всё хвостом своим, глупый, любуется,
Перед Лисонькой, глупый, красуется
И не видит, не слышит охотников,
Что бегут по болоту с собаками.
Вот и взяли бедного
Голыми руками,
Взяли и связали
Кушаками.
А Лисица
Веселится,
Забавляется
Лисица:
«Ох, недолго ты гулял,
Красотою щеголял!
Вот ужо тебе, павлину,
Мужики нагреют спину.
Чтоб не хвастался,
Чтоб не важничал!»
Подбежала — хвать да хвать, —
Стала перья вырывать.
И весь хвост у бедняги повыдергала.
1.
Вступление
Вот скромная приморская страна.
Свой снег, аэропорт и телефоны,
свои евреи. Бурый особняк
диктатора. И статуя певца,
отечество сравнившего с подругой,
в чем проявился пусть не тонкий вкус,
но знанье географии: южане
здесь по субботам ездят к северянам
и, возвращаясь под хмельком пешком,
порой на Запад забредают — тема
для скетча. Расстоянья таковы,
что здесь могли бы жить гермафродиты.
Весенний полдень. Лужи, облака,
бесчисленные ангелы на кровлях
бесчисленных костелов; человек
становится здесь жертвой толчеи
или деталью местного барокко.
2.
Леиклос
Родиться бы сто лет назад
и сохнущей поверх перины
глазеть в окно и видеть сад,
кресты двуглавой Катарины;
стыдиться матери, икать
от наведенного лорнета,
тележку с рухлядью толкать
по желтым переулкам гетто;
вздыхать, накрывшись с головой,
о польских барышнях, к примеру;
дождаться Первой мировой
и пасть в Галиции — за Веру,
Царя, Отечество, — а нет,
так пейсы переделать в бачки
и перебраться в Новый Свет,
блюя в Атлантику от качки.
3.
Кафе «Неринга»
Время уходит в Вильнюсе в дверь кафе,
провожаемо дребезгом блюдец, ножей и вилок,
и пространство, прищурившись, подшофе,
долго смотрит ему в затылок.
Потерявший изнанку пунцовый круг
замирает поверх черепичных кровель,
и кадык заостряется, точно вдруг
от лица остается всего лишь профиль.
И веления щучьего слыша речь,
подавальщица в кофточке из батиста
перебирает ногами, снятыми с плеч
местного футболиста.
4.
Герб
Драконоборческий Егорий,
копье в горниле аллегорий
утратив, сохранил досель
коня и меч, и повсеместно
в Литве преследует он честно
другим не видимую цель.
Кого он, стиснув меч в ладони,
решил настичь? Предмет погони
скрыт за пределами герба.
Кого? Язычника? Гяура?
Не весь ли мир? Тогда не дура
была у Витовта губа.
5.
Amicum-philosophum de melancholia, mania et plica polonica
Бессонница. Часть женщины. Стекло
полно рептилий, рвущихся наружу.
Безумье дня по мозжечку стекло
в затылок, где образовало лужу.
Чуть шевельнись — и ощутит нутро,
как некто в ледяную эту жижу
обмакивает острое перо
и медленно выводит «ненавижу»
по росписи, где каждая крива
извилина. Часть женщины в помаде
в слух запускает длинные слова,
как пятерню в завшивленные пряди.
И ты в потемках одинок и наг
на простыне, как Зодиака знак.
6.
Palangen
Только море способно взглянуть в лицо
небу; и путник, сидящий в дюнах,
опускает глаза и сосет винцо,
как изгнанник-царь без орудий струнных.
Дом разграблен. Стада у него — свели.
Сына прячет пастух в глубине пещеры.
И теперь перед ним — только край земли,
и ступать по водам не хватит веры.
7.
Dominikanaj
Сверни с проезжей части в полу-
слепой проулок и, войдя
в костел, пустой об эту пору,
сядь на скамью и, погодя,
в ушную раковину Бога,
закрытую для шума дня,
шепни всего четыре слога:
— Прости меня.
(Из Марциала)
Нынче ветрено и волны с перехлестом.
Скоро осень, все изменится в округе.
Смена красок этих трогательней, Постум,
чем наряда перемена у подруги.
Дева тешит до известного предела —
дальше локтя не пойдешь или колена.
Сколь же радостней прекрасное вне тела:
ни объятья невозможны, ни измена!
* * *
Посылаю тебе, Постум, эти книги.
Что в столице? Мягко стелют? Спать не жестко?
Как там Цезарь? Чем он занят? Все интриги?
Все интриги, вероятно, да обжорство.
Я сижу в своем саду, горит светильник.
Ни подруги, ни прислуги, ни знакомых.
Вместо слабых мира этого и сильных —
лишь согласное гуденье насекомых.
* * *
Здесь лежит купец из Азии. Толковым
был купцом он — деловит, но незаметен.
Умер быстро — лихорадка. По торговым
он делам сюда приплыл, а не за этим.
Рядом с ним — легионер, под грубым кварцем.
Он в сражениях империю прославил.
Сколько раз могли убить! а умер старцем.
Даже здесь не существует, Постум, правил.
* * *
Пусть и вправду, Постум, курица не птица,
но с куриными мозгами хватишь горя.
Если выпало в Империи родиться,
лучше жить в глухой провинции у моря.
И от Цезаря далеко, и от вьюги.
Лебезить не нужно, трусить, торопиться.
Говоришь, что все наместники — ворюги?
Но ворюга мне милей, чем кровопийца.
* * *
Этот ливень переждать с тобой, гетера,
я согласен, но давай-ка без торговли:
брать сестерций с покрывающего тела —
все равно что дранку требовать от кровли.
Протекаю, говоришь? Но где же лужа?
Чтобы лужу оставлял я — не бывало.
Вот найдешь себе какого-нибудь мужа,
он и будет протекать на покрывало.
* * *
Вот и прожили мы больше половины.
Как сказал мне старый раб перед таверной:
«Мы, оглядываясь, видим лишь руины».
Взгляд, конечно, очень варварский, но верный.
Был в горах. Сейчас вожусь с большим букетом.
Разыщу большой кувшин, воды налью им…
Как там в Ливии, мой Постум, — или где там?
Неужели до сих пор еще воюем?
* * *
Помнишь, Постум, у наместника сестрица?
Худощавая, но с полными ногами.
Ты с ней спал еще… Недавно стала жрица.
Жрица, Постум, и общается с богами.
Приезжай, попьем вина, закусим хлебом.
Или сливами. Расскажешь мне известья.
Постелю тебе в саду под чистым небом
и скажу, как называются созвездья.
* * *
Скоро, Постум, друг твой, любящий сложенье,
долг свой давний вычитанию заплатит.
Забери из-под подушки сбереженья,
там немного, но на похороны хватит.
Поезжай на вороной своей кобыле
в дом гетер под городскую нашу стену.
Дай им цену, за которую любили,
чтоб за ту же и оплакивали цену.
* * *
Зелень лавра, доходящая до дрожи.
Дверь распахнутая, пыльное оконце,
стул покинутый, оставленное ложе.
Ткань, впитавшая полуденное солнце.
Понт шумит за черной изгородью пиний.
Чье-то судно с ветром борется у мыса.
На рассохшейся скамейке — Старший Плиний.
Дрозд щебечет в шевелюре кипариса.
Все так же ютится
Все так же ютится простуда у рам,
Так же песни мои
Так же песни мои заштрихованы сном,
Так же ночью озноб,
Так же ночью озноб, так же дрожь по утрам,
Так же горло ручьев
Так же горло ручьев переедено льдом.
Но уже тротуар
Но уже тротуар чернотою оброс,
Снова солнечный лак
Снова солнечный лак прилипает к земле.
И, как сказочный бред,
И, как сказочный бред, забывая мороз,
Обессиленный градусник
Обессиленный градусник спит на нуле.
Я стою на крыльце,
Я стою на крыльце, я у солнца в плену.
Мне весна тишиной
Мне весна тишиной обвязала висок,
Надо мной в высоте,
Надо мной в высоте, повторив тишину,
Голубого окна
Голубого окна притаился зрачок.
В переулке заря,
В переулке заря, перекличка колес,
Торопливость воды
Торопливость воды и людей кутерьма,
И коробками разных сортов папирос
В докипающем дне
В докипающем дне притаились дома.
Я слежу, как трамвай
Я слежу, как трамвай совершает полет,
Как на лужах горит
Как на лужах горит от зари позумент,
И как нэпман тяжелой сигарой плывет,
И как тоненькой «Басмой» ныряет студент.
И туда, где окно,
И туда, где окно, где, льда голубей,
Обложки у крыш
Обложки у крыш оплела бирюза,
Где порхающий дым,
Где порхающий дым, где фарфор голубей,
Как на синий экран
Как на синий экран поднимаю глаза.
Там ветер,
Там ветер, там небо,
Там ветер, там небо, там пятый этаж,
Там зайцем по комнате
Там зайцем по комнате бродит тепло,
Там ленивостью дней
Там ленивостью дней заболел карандаш,
И у форточки там
И у форточки там отстегнулось крыло.
Я стою,
Я стою, я ловлю
Я стою, я ловлю уплывающий свет,
Опьяняясь пространством,
Опьяняясь пространством, как лирикой сна.
И дым папиросы,
И дым папиросы, как первый букет,
У меня на руке
У меня на руке забывает весна.
Но это не сон –
Но это не сон – это доза тепла,
Это первый простор
Это первый простор для взлетающих глаз,
Это холод, дыханьем
Это холод, дыханьем сожженный дотла,
Это дым вдохновенья,
Это дым вдохновенья, пришедший на час.
Это все для того,
Это все для того, чтобы вовсе не так
Возвратившийся служащий
Возвратившийся служащий встретил жену,
Чтобы скряга отдал
Чтобы скряга отдал за букет четвертак,
Чтобы снова Жюль Верн
Чтобы снова Жюль Верн полетел на Луну.
Чтоб мое бытие
Чтоб мое бытие окрылилось на миг
И неведомых дней
И неведомых дней недоступная мгла
Сквозь страницы еще
Сквозь страницы еще недочитанных книг
Проступила ясней
Проступила ясней и лицо обожгла.
Чтобы с ранним огнем
Чтобы с ранним огнем и усталостью рам
Ваша зимняя комната
Ваша зимняя комната стала тесна.
И чтоб песня,
И чтоб песня, которая поймана там,
Еще раз на лету
Еще раз на лету повторила – весна.
1
Скачет сито по полям,
А корыто по лугам.
За лопатою метла
Вдоль по улице пошла.
Топоры-то, топоры
Так и сыплются с горы.
Испугалася коза,
Растопырила глаза:
«Что такое? Почему?
Ничего я не пойму».
2
Но, как чtрная железная нога,
Побежала, поскакала кочерга.
И помчалися по улице ножи:
«Эй, держи, держи, держи, держи, держи!»
И кастрюля на бегу
Закричала утюгу:
«Я бегу, бегу, бегу,
Удержаться не могу!»
Вот и чайник за кофейником бежит,
Тараторит, тараторит, дребезжит…
Утюги бегут покрякивают,
Через лужи, через лужи
перескакивают.
А за ними блюдца, блюдца —
Дзынь-ля-ля! Дзынь-ля-ля!
Вдоль по улице несутся —
Дзынь-ля-ля! Дзынь-ля-ля!
На стаканы — дзынь! — натыкаются,
И стаканы — дзынь! — разбиваются.
И бежит, бренчит, стучит сковорода:
«Вы куда? куда? куда? куда? куда?»
А за нею вилки,
Рюмки да бутылки,
Чашки да ложки
Скачут по дорожке.
Из окошка вывалился стол
И пошел, пошел, пошел,
пошел, пошел…
А на нем, а на нем,
Как на лошади верхом,
Самоварище сидит
И товарищам кричит:
«Уходите, бегите, спасайтеся!»
И в железную трубу:
«Бу-бу-бу! Бу-бу-бу!»
3
А за ними вдоль забора
Скачет бабушка Федора:
«Ой-ой-ой! Ой-ой-ой!
Воротитеся домой!»
Но ответило корыто:
«На Федору я сердито!»
И сказала кочерга:
«Я Федоре не слуга!»
А фарфоровые блюдца
Над Федорою смеются:
«Никогда мы, никогда
Не воротимся сюда!»
Тут Федорины коты
Расфуфырили хвосты,
Побежали во всю прыть.
Чтоб посуду воротить:
«Эй вы, глупые тарелки,
Что вы скачете, как белки?
Вам ли бегать за воротами
С воробьями желторотыми?
Вы в канаву упадете,
Вы утонете в болоте.
Не ходите, погодите,
Воротитеся домой!»
Но тарелки вьются-вьются,
А Федоре не даются:
«Лучше в поле пропадем,
А к Федоре не пойдем!»
4
Мимо курица бежала
И посуду увидала:
«Куд-куда! Куд-куда!
Вы откуда и куда?!»
И ответила посуда:
«Было нам у бабы худо,
Не любила нас она,
Била, била нас она,
Запылила, закоптила,
Загубила нас она!»
«Ко-ко-ко! Ко-ко-ко!
Жить вам было нелегко!»
«Да, — промолвил медный таз, —
Погляди-ка ты на нас:
Мы поломаны, побиты,
Мы помоями облиты.
Загляни-ка ты в кадушку —
И увидишь там лягушку.
Загляни-ка ты в ушат —
Тараканы там кишат,
Оттого-то мы от бабы
Убежали, как от жабы,
И гуляем по полям,
По болотам, по лугам,
А к неряхе-замарахе
Не воротимся!»
5
И они побежали лесочком,
Поскакали по пням и по кочкам.
А бедная баба одна,
И плачет, и плачет она.
Села бы баба за стол,
Да стол за ворота ушел.
Сварила бы баба щи,
Да кастрюлю поди поищи!
И чашки ушли, и стаканы,
Остались одни тараканы.
Ой, горе Федоре,
Горе!
6
А посуда вперед и вперед
По полям, по болотам идёт.
И чайник шепнул утюгу:
«Я дальше идти не могу».
И заплакали блюдца:
«Не лучше ль вернуться?»
И зарыдало корыто:
«Увы, я разбито, разбито!»
Но блюдо сказало: «Гляди,
Кто это там позади?»
И видят: за ними из темного бора
Идет-ковыляет Федора.
Но чудо случилося с ней:
Стала Федора добрей.
Тихо за ними идет
И тихую песню поет:
«Ой вы, бедные сиротки мои,
Утюги и сковородки мои!
Вы подите-ка, немытые, домой,
Я водою вас умою ключевой.
Я почищу вас песочком,
Окачу вас кипяточком,
И вы будете опять,
Словно солнышко, сиять,
А поганых тараканов я повыведу,
Прусаков и пауков я повымету!»
И сказала скалка:
«Мне Федору жалко».
И сказала чашка:
«Ах, она бедняжка!»
И сказали блюдца:
«Надо бы вернуться!»
И сказали утюги:
«Мы Федоре не враги!»
7
Долго, долго целовала
И ласкала их она,
Поливала, умывала.
Полоскала их она.
«Уж не буду, уж не буду
Я посуду обижать.
Буду, буду я посуду
И любить и уважать!»
Засмеялися кастрюли,
Самовару подмигнули:
«Ну, Федора, так и быть,
Рады мы тебя простить!»
Полетели,
Зазвенели
Да к Федоре прямо в печь!
Стали жарить, стали печь, —
Будут, будут у Федоры и блины и пироги!
А метла-то, а метла — весела —
Заплясала, заиграла, замела,
Ни пылинки у Федоры не оставила.
И обрадовались блюдца:
Дзынь-ля-ля! Дзынь-ля-ля!
И танцуют и смеются —
Дзынь-ля-ля! Дзынь-ля-ля!
А на белой табуреточке
Да на вышитой салфеточке
Самовар стоит,
Словно жар горит,
И пыхтит, и на бабу поглядывает:
«Я Федорушку прощаю,
Сладким чаем угощаю.
Кушай, кушай, Федора Егоровна!»
1.
ОтъездДа совершится!
По ложбинам в ржавой
Сырой траве еще не сгнили трупы
В штиблетах и рогатых шапках. Ветер
Горячим прахом не занес еще
Броневики, зарывшиеся в землю,
Дождь не размыл широкой колеи,
Где греческие проползали танки.
Да совершится!
Кровью иль баканом
Дощатые окрашены теплушки,
Скрежещут двери, и навозный чад
Из сырости вагонной выплывает:
Там лошади просовывают морды
За жесткие перегородки, там
Они тугими топчутся ногами
В заржавленной соломе и, подняв
Хвосты крутые над широким крупом,
Горячие вываливают комья.
И неумелою зашит рукой
В жестокую холстину, острым краем
Топорщась, в темноту и тишину
Задвинут пулемет. А дальше, медным
И звонким животом прогрохотав,
На низкую нагружена платформу
Продымленная кухня. И поет
Откуда-то, не разберешь откуда,
Из будки ли, где стрелочник храпит,
Иль из теплушки, где махорка бродит,
Скрипучая гармоника. Уже
Размашистым написанные мелом
На крови иль бакане письмена
Об Елисаветграде возвещают,
Уже по жирным рельсам просопел,
Весь в нетопырьей саже и угаре,
Широкозадый паровоз. И вдруг
Толчок и свист. Назад, с размаху, в стены
Дощатые толкаются, гремя,
Закутанные пулеметы. Кони
Шатаются и, растопырив ноги
И шеи вытянув, храпят и ржут.
И далеко, за косогором, свист,
Скрипение колес и дребезжанье
Невидимых цепей. И по краям,
Мигая и подпрыгивая, мчатся
Столбы, деревья, избы и овины.
Кружатся степи, зеленью горячей
И черными квадратами сверкая.
И снова свист. Зеленый флаг дорогу
Свободную нам указует. Ветер
Клубящийся относит дым. И вот
Бормочущий кирпичною змеей
На повороте изогнулся поезд.
Лети скорее! Пусть гремят мосты,
Пускай коровы, спящие в дорожной
Траве, испуганно приподнимают
Внимательные головы, пускай
Кружатся степи и трясутся шпалы.
Не всё ль равно. Наш путь широк и буен.
И кажется, что впереди, вдали,
Привязанное натуго к вагонам,
Скрежещет наше сердце и летит
По скользким рельсам, грохоча и воя,
Чугунное и звонкое, насквозь
Проеденное копотью и дымом.
Сопит насосами, и сыплет искры,
И дымом истекает небывалым.
И мы, в теплушках, сбившиеся в кучу,
Мы чувствуем, как лихорадка бьет
И как чудовищный озноб колотит
Набухшее огнем и дымом сердце.
Вперед. Крути, Гаврила. И Гаврила
Накручивает. И уже не поезд,
А яростный летит благовеститель
Архангел Гавриил. И голосит
Изъеденная копотью и ржою
Его труба. И дымные воскрылья
Над запотевшей плещутся спиной!
2.
ГородОткрой окно и выгляни.
…Под ветром
Костлявые акации мотают
Ветвями, и по лужам осторожно
Подпрыгивает дождевая рябь…
И ты припоминаешь дождь и ветер,
И улицы в акациях и лужах,
И горький запах, что идет от моря,
И голоса, и грохот колеса…
В те дни настороженные предместья
Винтовки зарывали по подвалам,
Шептались, перемигивались, ждали,
Как стая лаек, броситься готовых
В медвежий лог, чтобы рычать и грызть.
А город жил необычайной жизнью…
Огромными нарывами вспухали
Над кабаками фонари — и гулко
Нерусский говор смешивался с бранью
Извозчиков и забулдыг ночных.
Пехота иностранцев проходила
По мостовым. И голубые куртки
Морскою отливали синевой,
А фески, вспыхивая, расцветали
Не розами, а кровью. Дни за днями
По улицам на мулах, на тачанках
Свозили пулеметы, хлеб и сахар…
Предместья ожидали.
На заводах
Листовки перечитывались…
Слово
О людях, двигающихся, как буря,
Входило в уши и росло в сердцах…
Но город жил в горячем перегаре
Пивных, распахнутых наотмашь, в чаде
Английских трубок, в топоте тяжелых
Морских сапог, в румянах и прическах
Беспутных женщин, в шорохе газетных
Листов и звяканье стаканов, полных
Вином, пропахнувшим тоской и морем.
А в это время с севера вставала
Орда, в папахах, в башлыках, в тулупах.
Она топтала снежные дороги,
Укутанные ветром и морозом.
Она дышала потом и овчиной,
Она отогревалась у случайных
Костров и песнями разогревала
Морозный воздух, гулкий, как железо.
Здесь были все:
Румяные эстонцы,
Привыкшие к полету лыж и снегу,
И туляки, чьи бороды примерзли
К дубленым кожухам, и украинцы
Кудлатые и смуглые, и финны
С глазами скользкими, как чешуя.
На юг, на юг!..
Из деревень, забытых
В колючей хвое, из рыбачьих хижин,
Из городов, где пропитался чадом
Густой кирпич, из юрт, покрытых шерстью, — Они пошли, ладонями сжимая
Свою пятизарядную надежду,
На юг, на юг, — в горячий рокот моря,
В дрожь тополей, в раскинутые степи,
А город ждал…
(ирландская легенда)В Донегале, на острове, полном намеков и вздохов,
Намеков и вздохов приморских ветров,
Где в минувшие дни находилось Чистилище, —
А быть может и там до сих пор,
Колодец-Пещера Святого Патрикка, —
Пред бурею в воздухе слышатся шепоты,
Голоса, привидения звуков проходят
Они говорят и поют.
Поют, упрекают, и плачут.
Враждуют, и спорят, и сетуют.
Проходят, бледнеют, их нет.
Кто сядет тогда над серебряным озером,
Под ветвями плакучими ивы седой,
Что над глинистым срывом,
Тот узнает над влагой стоячею многое,
Что в другой бы он раз не узнал.
Тот узнает, из воздуха, многое, многое.
В Донегале другое есть озеро, в чаще. Лаф Дерг,
Что по-нашему — Красное Озеро.
Но ни в бурю, ни в тишь к его водам нельзя подходи.
В те старинные дни, как не прибыл еще
К берегам изумрудной Ирландии
Покровитель Эрина, Патрикк,
Это озеро звалося озером Фина Мак-Колли.
И недаром так звалось оно.
Тут была, в этом всем, своя повесть.
Жила, в отдаленное время, в Ирландии
Старуха-колдунья, чудовище,
Что звалася Ведьмою с Пальцем.
И сын был при ней, Исполин.
Та вещая Ведьма любила растенья,
И ведала свойства всех трав,
В серебряном длинном сосуде варила
Отравы, на синем огне.
А сын-Исполин той отравой напаивал стрелы,
И смерть, воскрыляясь, летела
С каждой стрелой.
На каждой руке у Колдуньи, как будто змеясь,
По одному только было
Длинному гибкому пальцу.
Да, загибались
Два эти длинные пальца,
В час, как свистела в разрезанном воздухе,
Сыном ее устремленная,
Отравой вспоенная,
Безошибочно цель достающая, птица-стрела.
Ведьмою с Пальцем
Было немало подобрано тех, до кого прикоснулась,
Ядом налитая, коготь — стрела.
В Ирландии правил тогда король благомудрый Ниуль.
Он созвал Друидов,
И спросил их, как можно избавиться
От язвы такой.
Ответ был, что только единый из рода Фионов
Может Колдунью убить.
И убить ее должно серебряной меткой стрелой.
Самым был славным и сильным из смелых Фионов
Доблестный, звавшийся Фином Мак-Колли.
Сын его был Оссиан,
Дивный певец и провидец,
Видевший много незримого,
Слышавший, кроме людского,
Многое то, что звучит не среди говорящих людей.
Был также славный Фион, звавшийся Гэлом Мак-Морни.
Был также юный беспечный, что звался Куниэн-Миуль.
Все они вместе, по слову Друидов,
Отправились к чаще, излюбленной Ведьмою с Пальцем.
Они увидали ее на холме.
Она собирала смертельные травы,
И с нею был сын-Исполин.
Мак-Морни свой лук натянул,
Но стрела, просвистев, лишь задела
Длинный колдуний сосуд,
Где Ведьма готовила яд,
Кувырнулся он к синему пламени,
Ушла вся отрава в огонь.
Исполин, увидав наступающих,
На плечи схватил свою мать
И помчался вперед,
С быстротой поразительной,
Через топи, овраги, леса.
Но у Фина Мак-Колли глаза были зорки и руки уверены,
И серебряной меткой стрелой
Пронзил он ведовское сердце.
Гигант продолжал убегать.
Он с ношей своей уносился,
Пока не достиг, запыхавшись,
До гор Донегаль.
Пред скатом он шаг задержал,
Назад оглянулся,
И, вздрогнув, увидел,
Что был за плечами его лишь скелет:
Сведенные руки и ноги, да череп безглазый, и звенья спинного хребта.
Он бросил останки.
И вновь побежал Исполин.
С тех пор уж о нем никогда ничего не слыхали.
Но несколько лет миновало,
Сменилися зимы и весны,
Не раз уже лето, в багряных и желтых
Листах, превратилося в осень,
И те же, все те же из славных Фионов
Охотились в местности той,
Скликались, кричали, смеялись, шутили,
Гнались за оленем, и места достигли,
Где кости лежали, колдуний скелет.
Умолкли, былое припомнив, и молча
Напевы о смерти слагал Оссиан,
Вдруг карлик возник, рыжевласый, серьезный,
И молвил: «Не троньте костей.
Из кости берцовой, коль тронете кости,
Червь глянет, и выползет он,
И если напиться найдет он довольно,
Весь мир может он погубить».
«Весь мир», — прокричал этот карлик серьезно,
И вдруг, как пришел, так исчез.
Молчали Фионы. И в слух Оссиана
Какие-то шепоты стали вноситься,
Тихонько, неверно, повторно, напевно,
Как будто бы шелест осоки под ветром,
Как будто над влагой паденье листов.
Молчали Фионы. Но юный беспечный,
Что звался Куниэн-Миуль,
Был малый веселый,
Был малый смешливый,
Куда как смешон был ему этот карлик,
Он кости берцовой коснулся копьем.
Толкнул ее, выполз тут червь волосатый,
Он длинный был, тощий, облезло-мохнатый,
Куниэн Миуль взял его на копье,
И поднял на воздух, и бросил со смехом,
Далеко отбросил, и червь покатился,
Упал, не на землю, он в лужу упал.
И только напился из лужи он грязной,
Как вырос, надулся, раскинулся тушей,
И вдоль удлинился, и вверх укрепился,
Змеей волосатой, мохнатым Драконом,
И бросился он к опрометчивым смелым,
И тут-то был истинный бой.
Кто знает червей, тот и знает драконов,
Кто знает Змею, тот умеет бороться,
Кто хочет бороться, тот знает победу,
Победа к бесстрашным идет.
Но как иногда ее дорого купишь,
И сколько в борении крови прольется,
Об этом теперь говорить я не буду,
Не стоит, не нужно сейчас.
Я только скажу вам, кто внемлет напеву,
Я был в Донегале, на острове вздохов,
Я был там под ивой седой,
Я многое видел, я многое слышал,
И вот мой завет вам: Не троньте костей.
Коль нет в том нужды, так костей вы не троньте,
А если так нужно, червя не поите,
Напиться не дайте ему.
Так мне рассказали на острове древнем,
Пред бурей, над влагой, над глинистым срывом,
Сказали мне явственно там
Шепоты в воздухе. В воздухе.
Для общих благ мы то перед скотом имеем,
Что лучше, как они, друг друга разумеем
И помощию слов пространна языка
Все можем изяснить, как мысль ни глубока.
Описываем все: и чувствие, и страсти,
И мысли голосом делим на мелки части.
Прияв драгой сей дар от щедрого творца,
Изображением вселяемся в сердца.
То, что постигнем мы, друг другу обявляем,
И в письмах то своих потомкам оставляем.
Но не такие так полезны языки,
Какими говорят мордва и вотяки.
Возьмем себе в пример словесных человеков:
Такой нам надобен язык, как был у греков,
Какой у римлян был и, следуя в том им,
Как ныне говорит, Италия и Рим.
Каков в прошедший век прекрасен стал французский,
Иль, ближе обявить, каков способен русский.
Довольно наш язык себе имеет слов,
Но нет довольного на нем числа писцов.
Один, последуя несвойственному складу,
В Германию влечет Российскую Палладу.
И, мня, что тем он ей приятства придает,
Природну красоту с лица ея сотрет.
Другой, не выучась так грамоте, как должно,
По-русски, думает, всего сказать не можно,
И, взяв пригоршни слов чужих, сплетает речь
Языком собственным, достойну только сжечь.
Иль слово в слово он в слог русский переводит,
Которо на себя в обнове не походит.
Тот прозой скаредной стремится к небесам
И хитрости своей не понимает сам.
Тот прозой и стихом ползет, и письма оны,
Ругаючи себя, дает, пиша, в законы.
Кто пишет, должен мысль очистить наперед
И прежде самому себе подати свет,
Дабы писание воображалось ясно
И речи бы текли свободно и согласно.
По сем скажу, какой похвален перевод.
Имеет склада всяк различие народ:
Что очень хорошо на языке французском,
То может скаредно во складе быти русском.
Не мни, переводя, что склад тебе готов:
Творец дарует мысль, но не дарует, слов.
Ты, путаясь, как твой творец письмом ни славен,
Не будешь никогда, французяся, исправен.
Хотя перед тобой в три пуда лексикон,
Не мни, чтоб помощью тебя снабжал и он,
Коль речи и слова поставишь без порядка,
И будет перевод твой некая загадка,
Которую никто не отгадает ввек,
Хотя и все слова исправно ты нарек.
Когда переводить захочешь беспорочно,
Во переводе мне яви ты силу точно.
Мысль эта кажется гораздо мне дика,
Что не имеем мы богатства языка.
Сердися: мало книг у нас, и делай пени.
Когда книг русских нет, за кем идти в степени?
Однако больше ты сердися на себя:
Пеняй отцу, что он не выучил тебя.
А если б юности не тратил добровольно,
В писании ты б мог искусен быть довольно.
Трудолюбивая пчела себе берет
Отвсюду то, что ей потребно в сладкий мед,
И, посещающа благоуханну розу,
В соты себе берет частицы и с навозу.
А вы, которые стремитесь на Парнас,
Нестройного гудка имея грубый глас,
Престаньте воспевать! Песнь ваша не прелестна,
Когда музыка вам прямая неизвестна!
Стихосложения не зная прямо мер,
Не мог бы быть Мальгерб, Расин и Молиер.
Стихи писать — не плод единыя охоты,
Но прилежания и тяжкия работы.
Однако тщетно все, когда искусства нет,
Хотя творец, пиша, струями поты льет.
Без пользы на Парнас слагатель смелый всходит,
Коль Аполлон его на верх горы не взводит.
Когда искусства нет, иль ты не тем рожден,
Нестроен будет глас, и слаб, и принужден,
А если естество тебя и одарило,
Старайся, чтоб сей дар искусство повторило.
Во стихотворстве знай различие родов
И, что начнешь, ищи к тому приличных слов,
Не раздражая муз худым своим успехом:
Слезами Талию, а Мельпомену смехом.
Пастушка моется на чистом берегу,
Не перлы, но цветы сбирает на лугу.
Ни злато, ни сребро ее не утешает —
Она главу и грудь цветами украшает.
Подобно, каковой всегда на ней наряд,
Таков быть должен весь стихов пастушьих склад.
В них громкие слова чтеца ушам жестоки,
В лугах подымут вихрь и возмутят потоки.
Оставь свой пышный глас в идиллиях своих,
И в паствах не глуши трубой свирелок их.
Пан кроется в леса от звучной сей погоды,
И нимфы у поток уйдут от страха в воды.
Любовну ль пишешь речь или пастуший спор —
Чтоб не был ни учтив, ни грубым разговор,
Чтоб не был твой пастух крестьянину примером,
И не был бы, опять, придворным кавалером.
Вспевай в идиллии мне ясны небеса,
Зеленые луга, кустарники, леса,
Биющие ключи, источники и рощи,
Весну, приятный день и тихость темной нощи.
Дай чувствовати мне пастушью простоту
И позабыти всю мирскую суету.
Плачевной музы глас быстряе проницает,
Когда она, в любви стоная, восклицает,
Но весь ее восторг — Эрата чем горит, —
Едино только то, что сердце говорит.
Противнее всего элегии притворство,
И хладно в ней всегда без страсти стихотворство,
Колико мыслию в него не углубись:
Коль хочешь то писать, так прежде ты влюбись.
Гремящий в оде звук, как вихорь, слух пронзает,
Кавказских гор верхи и Альпов осязает.
В ней молния делит наполы горизонт,
И в безднах корабли скрывает бурный понт.
Пресильный Геркулес злу Гидру низлагает,
А дерзкий Фаетон на небо возбегает,
Скамандрины брега богов зовут на брань,
Великий Александр кладет на персов дань,
Великий Петр свой гром с брегов Бальтийских мещет,
Екатеринин меч на Геллеспонте блещет.
В эпическом стихе Дияна — чистота,
Минерва — мудрость тут, Венера — красота.
Где гром и молния, там ярость возвещает
Разгневанный Зевес и землю возмущает.
Когда в морях шумит волнение и рев,
Не ветер то ревет, ревет Нептуна гнев.
И эха голосом отзывным лес не знает, —
То нимфа во слезах Нарцисса вспоминает.
Эней перенесен на африканский брег,
В страну, в которую имели ветры бег,
Не приключением; но гневная Юнона
Стремится погубить остаток Илиона.
Эол в угодность ей Средьземный понт ломал
И грозные валы до облак воздымал.
Он мстил Парисов суд за почести Венеры
И ветрам растворил глубокие пещеры.
По сем рассмотрим мы свойство и силу драм,
Как должен представлять творец пороки нам
И как должна цвести святая добродетель.
Посадский, дворянин, маркиз, граф, князь, владетель
Восходят на театр: творец находит путь
Смотрителей своих чрез действо ум тронуть.
Коль ток потребен слез, введи меня ты в жалость,
Для смеху предо мной представь мирскую шалость.
Не представляй двух действ моих на смеси дум:
Смотритель к одному тогда направит ум,
Ругается, смотря, единого он страстью
И беспокойствует единого напастью.
Афины и Париж, зря крашу царску дщерь,
Котору умерщвлял отец, как лютый зверь,
В стенании своем единогласны были
И только лишь о ней потоки слезны лили.
Не тщись мои глаза различием прельстить
И бытие трех лет во три часа вместить:
Старайся мне в игре часы часами мерить,
Чтоб я, забывшися, возмог тебе поверить,
Что будто не игра то действие
Но самое тогда случившесь бытие.
И не гремя в стихах, летя под небесами;
Скажи мне только то, что страсти скажут сами.
Не сделай трудности и местом мне своим,
Чтоб я, зря, твой театр имеючи за Рим,
В Москву не полетел, а из Москвы к Пекину:
Всмотряся в Рим, я Рим так скоро не покину.
Для знающих людей не игрищи пиши:
Смешить без разума — дар подлыя души.
Представь бездушного подьячего в приказе,
Судью, не знающа, что писано в указе.
Комедией писец исправить должен нрав:
Смешить и пользовать — прямой ея устав.
Представь мне гордого, раздута, как лягушку,
Скупого: лезет он в удавку за полушку.
Представь картежника, который, снявши крест,
Кричит из-за руки, с фигурой сидя: «Рест!»
В сатире ты тому ж пекись, пиша, смеяться,
Коль ты рожден, мой друг, безумных не бояться,
И чтобы в страстные сердца она втекла:
Сие нам зеркало сто раз нужняй стекла.
А эпиграммы тем единым лишь богаты,
Когда сочинены остры и узловаты.
Склад басен Лафонтен со мною показал,
Иль эдак Аполлон писати приказал.
Нет гаже ничего и паче мер то гнусно,
Коль притчей говорит Эсоп, шутя невкусно.
Еще мы видим склад геройческих поэм,
И нечто помяну я ныне и о нем.
Он подлой женщиной Дидону превращает,
Или нам бурлака Энеем возвещает,
Являя рыцарьми буянов, забияк.
Итак, таких поэм шутливых склад двояк:
Или богатырей ведет отвага в драку,
Парис Фетидину дал сыну перебяку.
Гектор не в брань ведет, но во кулачный бой,
Не воинов — бойцов ведет на брань с собой.
Иль пучится буян: не подлая то ссора,
Но гонит Ахиллес прехраброго Гектора.
Замаранный кузнец во кузнице Вулькан,
А лужа от дождя не лужа — океан.
Робенка баба бьет, — то гневная Юнона.
Плетень вокруг гумна, — то стены Илиона.
Невежа, верь ты мне и брось перо ты прочь
Или учись писать стихи и день и ночь.