Душный сумрак кроет ложе,
Напряженно дышет грудь…
Может, мне всего дороже
Тонкий крест и тайный путь.
191
0.
Душный сумрак кроет ложе,
Напряженно дышит грудь…
Может, мне всего дороже
Тонкий крест и тайный путь.
191
0.
В чёрном небе слова начертаны —
И ослепли глаза прекрасные…
И не страшно нам ложе смертное,
И не сладко нам ложе страстное.
В поте — пишущий, в поте пашущий!
Нам знакомо иное рвение:
Лёгкий огнь, над кудрями пляшущий, —
Дуновение — Вдохновения!
Медведь, хотя во ложи своем почивати,
задом в неб да след губит, обыче вхождати.
Заяц же издалеча обыкл есть скакати,
еже бы ловцем следа к ложу си не дати.
Тако нам подобает души си хранити,
в ложах добродетелей, еже бы не быти
уловленным от ловца, на всяк час ловяща,
вечныя погибели присно нам хотяща.
На ложе, свежими цветами испещренном,
В пурпуровом венце, из мака соппетенном,
Довольно спать тебе, красавец молодой.
Проснись, молю тебя, скорей глаза открой
И дай коснуться мне целебного фиала,
Чтоб тихо я уснул, чтоб сердце не страдало.
Люблю душистый сок твоих целебных трав,
Люблю твои уста, люблю твой кроткий нрав,
Диану полную над детской колыбелью,
В которой ты лежишь, предавшийся безделью,
И ложа тесноту, и трепетную тень,
И страстные слова, и сладостную лень.
Н.Н.В.Я в дольний мир вошла, как в ложу.
Театр взволнованный погас.
И я одна лишь мрак тревожу
Живым огнем крылатых глаз.
Они поют из темной ложи:
«Найди. Люби. Возьми. Умчи».
И все, кто властен и ничтожен,
Опустят предо мной мечи.
И все придут, как волны в море,
Как за грозой идет гроза.
Пылайте, траурные зори,
Мои крылатые глаза!
Взор мой — факел, к высям кинут,
Словно в небо опрокинут
Кубок темного вина!
Тонкий стан мой шелком схвачен.
Темный жребий вам назначен,
Люди! Я стройна!
Я — звезда мечтаний нежных,
И в венце метелей снежных
Я плыву, скользя…
В серебре метелей кроясь,
Ты горишь, мой узкий пояс —
Млечная стезя! 1 января 1907
Вот и ты пришел помолиться,
Я, как мать, стою над тобой,
посмотри на Меня, Я — Царица.
потому, что была рабой!
Я тебя никогда не покину,
в последний час явлюсь!
Ты не Мне молись, а Сыну,
Я сама лишь Ему молюсь.
На плитах каменных лежа,
ты, погибший, лишь здесь поймешь
всю правду смертного ложа,
всю ложа брачного ложь.
Ты поймешь, как дитя рыдая,
и навек сомкнув уста,
как бедна Правда святая
и как страшна красота!
Когда я была царица,
Я на пышном ложе лежала.
Две девы, две черные жрицы,
Колыхали над ним опахала.
Приходил ты, мой царь и любовник,
В истоме темных желаний…
На груди моей алый шиповник
Зацветал от твоих лобзаний…
Ни одна из жриц не смотрела
На ласки твои, но я знала,
Что трепещет их черное тело,
Что дрожат в руках опахала!..
Когда я была царица,
Я тебя целовала тоже,
Для того, чтоб бледнели лица
Тех двух, что стояли у ложа!
Когда на ложе сна ко мне луна заглянет,
Я знаю: там, за ширью вод,
Где ты почил от всех невзгод,
Еще горит закат и кладбище румянит.
Средь церкви мраморный блестит твой мавзолей,
А с высоты, где тьма нависла,
Скользит сребристый луч вдоль надписи твоей,
Читая письмена и числа.
Но луч таинственный померк. Меж тем луна
От ложа моего печальный взор отводит,
Тяжелых век моих коснулся отдых сна.
Я сплю, пока во тьме чуть серый луч забродит.
Тогда я знаю: там прозрачный полог свой
Уже вдоль берегов простер туман полночный,
Я вижу темный храм, я вижу мрамор твой,
Он чуть белеется, он ждет зари восточной.
Осень землю золотом одела,
Холодея, лето уходило
И земле, сквозь слезы улыбаясь,
На прощанье тихо говорило:
«Я уйду, — ты скоро позабудешь
Эти ленты и цветные платья,
Эти астры, эти изумруды
И мои горячие обятья.
Я уйду — роскошная южанка —
И к тебе, на выстывшее ложе,
Низойдет любовница другая,
И свежей, и лучше, и моложе.
У нее алмазы в ожерелье,
Платье бело и синеет льдами,
Щеки бледны, очи светло-сини,
Волоса́ осыпаны снегами...
О мой друг! Оставь ее спокойно
Жать тебя холодною рукою:
Я вернусь, согрею наше ложе,
Утомлю и утомлюсь с тобою!»
Для тех, отженивших последние клочья
Покрова (ни уст, ни ланит!..)
О, не превышение ли полномочий
Орфей, нисходящий в Аид?
Для тех, отрешивших последние звенья
Земного… На ложе из лож
Сложившим великую ложь лицезренья,
Внутрь зрящим — свидание нож.
Уплочено же — всеми розами крови
За этот просторный покрой
Бессмертья…
До самых летейских верховий
Любивший — мне нужен покой
Беспамятности… Ибо в призрачном доме
Сем — призрак ты, сущий, а явь —
Я, мертвая… Что же скажу тебе, кроме:
— «Ты это забудь и оставь!»
Ведь не растревожишь же! Не повлекуся!
Ни рук ведь! Ни уст, чтоб припасть
Устами! — С бессмертья змеиным укусом
Кончается женская страсть.
Уплочено же — вспомяни мои крики! —
За этот последний простор.
Не надо Орфею сходить к Эвридике
И братьям тревожить сестер.
Тореро, мальчик, я — старик,
я сам — тореро бывший.
Вот шрам, вот ряд зубов стальных —
Хорош подарок бычий? Вон там одна… Из-под платка
горят глазищи — с виду
как уши черные быка!
Ей посвяти корриду.Доверься сердцу — не уму,
и посвяти кориду
красотке этой иль тому
обрубку-инвалиду.Они, конечно, ни шиша
общественно не значат,
но отлетит твоя душа —
они по ней заплачут.Заплачут так, по доброте,
ненадолго, но все же…
Ведь слез не ведают вон те
в правительственной ложе! Кто ты для них? Отнюдь не бог —
в игре простая пешка.
Когда тебя пропорет рог,
по ним скользнет усмешка.И кто-то, — как там его звать? -
Одно из рыл, как рыло,
Брезгливо сморщится: «Убрать!»-
И уберут, — коррида! Тореро, мальчик, будь собой —
ведь честь всего дороже.
Не посвящай, тореро, бой
правительственной ложе!
В прекрасном зале «Гранд-опера»
Затихли клакеры, погасли все огни,
Шуршали платья и веера.
Давали «Фронду» при участии Дени.А в ложе «Б», обняв за талью госпожу,
Маркиз шептал: «Ах, я у ваших ног лежу!
Пока вступленье, я скажу, что больше нету терпежу,
Я из-за вас уж третий месяц как гужу».Оркестр грянул — и зал затих.
Она сказала: «Но я замужем, синьор.
Во-первых — это, а во-вторых —
Я вам не верю: пьёте вы из-за неё». —«Мадам, клянусь, я вам на деле докажу!
Мадам, я жизни и себя не пощажу.
Да я именье заложу, я всех соперников — к ножу!
Я даже собственного папу накажу».Пел Риголетто как на духу.
Партер и ярусы закончили жевать —
Он «ля» спокойно взял наверху…
И лишь двоим на это было наплевать.И в ложе «Б» маркиз шептал: «Я весь дрожу,
Я мужа вашего ударом награжу,
А ту, другую, я свяжу, но если вас не заслужу,
То в монастырь я в этом разе ухожу».
Лежал истомленный на ложе болезни
(Что горше, что тягостней ложа болезни?),
И вдруг загорелись усталые очи,
Он видит, он слышит в священном восторге —
Выходят из мрака, выходят из ночи
Святой Пантелеймон и воин Георгий.Вот речь начинает святой Пантелеймон
(Так сладко, когда говорит Пантелеймон)
— «Бессонны твои покрасневшие вежды,
Пылает и душит твое изголовье,
Но я прикоснусь к тебе краем одежды
И в жилы пролью золотое здоровье». —И другу вослед выступает Георгий
(Как трубы победы, вещает Георгий)
— «От битв отрекаясь, ты жаждал спасенья,
Но сильного слезы пред Богом неправы,
И Бог не слыхал твоего отреченья,
Ты встанешь заутра, и встанешь для славы». —И скрылись, как два исчезающих света
(Средь мрака ночного два яркие света),
Растущего дня надвигается шорох,
Вот солнце сверкнуло, и встал истомленный
С надменной улыбкой, с весельем во взорах
И с сердцем, открытым для жизни бездонной.
Поверяя пламенно золотой форминге
Чувства потаенные и кляня свой трон,
На коне задумчивом, по лесной тропинке,
Проезжает сгорбленный, страждущий Нерон.
Он — мучитель-мученик! Он — поэт-убийца!
Он жесток неслыханно, нежен и тосклив…
Как ему, мечтателю, в свой Эдем пробиться,
Где так упоителен солнечный прилив?
Мучают бездарные люди, опозорив
Облик императора общим сходством с ним…
Чужды люди кесарю: Клавдий так лазорев,
Люди ж озабочены пошлым и земным.
Разве удивительно, что сегодня в цирке,
Подданных лорнируя и кляня свой трон,
Вскочит с места в бешенстве, выместив в придирке
К первому патрицию злость свою, Нерон?
Разве удивительно, что из лож партера
На урода рыжего, веря в свой каприз,
Смотрят любопытные, жадные гетеры,
Зная, что душа его — радостный Парис?
Разве удивительно, что в амфитеатре
Все насторожилися и эадохся стон,
Только в ложе кесаря появился, на три
Мига потрясающих, фьолевый хитон?
Влажное ложе покинувши, Феб златокудрый направил
Быстрых коней, Фаетонову гибель, за розовой Эос;
Круто напрягши бразды, он кругом озирался, и тотчас
Бойкие взоры его устремились на берег пустынный.
Там воскурялся туман благовонною жертвою; море
Тихо у желтых песков почивало; разбитая лодка,
Дном опрокинута вверх, половиной в воде, половиной
В утреннем воздухе, темной смолою чернела — и тут же,
Влево разбросаны были обломки еловые весел,
Кожаный щит и шелом опрокинутый, полные тины.
Дальше, когда порассеялись волны тумана седого,
Он увидал на траве, под зеленым навесом каштана
(Трижды его обежавши, лоза окружала кистями), —
Юношу он на траве увидал: белоснежные члены
Были раскинуты, правой рукою как будто теснил он
Грудь, и на ней-то прекрасное тело недвижно лежало,
Левая навзничь упала, и белые формы на темной
Зелени трав благовонных во всей полноте рисовались;
Весь был разодран хитон, округлые бедра белели,
Будто бы мрамор, приявший изгибы из рук Праксителя,
Ноги казали свои покровенные прахом подошвы,
Светлые кудри чела упадали на грудь, осеняя
Мертвую силу лица и глубоко-смертельную язву.
Не суждено, чтобы сильный с сильным
Соединились бы в мире сем.
Так разминулись Зигфрид с Брунгильдой,
Брачное дело решив мечом.
В братственной ненависти союзной
— Буйволами! — на скалу — скала.
С брачного ложа ушел, неузнан,
И неопознанною — спала.
Порознь! — даже на ложе брачном —
Порознь! — даже сцепясь в кулак —
Порознь! — на языке двузначном —
Поздно и порознь — вот наш брак!
Но и постарше еще обида
Есть: амазонку подмяв как лев —
Так разминулися: сын Фетиды
С дщерью Аресовой: Ахиллес
С Пенфезилеей.
О вспомни — снизу
Взгляд ее! сбитого седока
Взгляд! не с Олимпа уже, — из жижи
Взгляд ее — все ж еще свысока!
Что ж из того, что отсель одна в нем
Ревность: женою урвать у тьмы.
Не суждено, чтобы равный — с равным…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Так разминовываемся — мы.
В темном поле, в темном поле
Бродит Альма без дороги;
В темном поле, в темном поле
Видит вход в шалаш убогий.
Альма входит, Альма входит,
Видит — бедно там и тесно.
Альма входит, Альма входит,
Видит — рыцарь неизвестный.
Говорит: «Я заблудилась,
В стужу ноги онемели!»
Говорит: «Я заблудилась,
Ах, довериться тебе ли!»
Рыцарь ей в ответ: «Сеньора,
Знаю, вам я неизвестен,
Но, клянусь крестом, сеньора,
Благороден я и честен.
Вот вам ложа половина,
Я свой меч кладу меж нами.
Вот вам ложа половина!
Не коснусь я вас устами».
Ночь проходит, ночь проходит,
Свет дневной румяно льется.
Альма в поле вновь выходит,
И смеется, и смеется.
Рыцарь спрашивает Альму
С грустью пламенного взора,
Рыцарь спрашивает Альму:
«Что смеетесь вы, сеньора?»
«Я смеюсь тому, мой рыцарь,
Что здесь было ночью темной,
Что могли всю ночь, мой рыцарь,
Вы со мной лежать так скромно!»
В высь изверженные дымы
Застилали свет зари.
Был театр окутан мглою.
Ждали новой пантомимы,
Над вечернею толпою
Зажигались фонари.
Лица плыли и сменились,
Утонули в темной массе
Прибывающей толпы.
Сквозь туман лучи дробились,
И мерцали в дальней кассе
Золоченые гербы.
Гулкий город, полный дрожи,
Вырастал у входа в зал.
Звуки бешено ломились…
Но, взлетая к двери ложи,
Рокот смутно замирал,
Где поклонники толпились…
В темном зале свет заёмный
Мог мерцать и отдохнуть.
В ложе — вещая сибилла,
Облачась в убор нескромный,
Черный веер распустила,
Черным шелком оттенила
Бледно-матовую грудь.
Лишь в глазах таился вызов,
Но в глаза вливался мрак…
И от лож до темной сцены,
С позолоченных карнизов,
Отраженный, переменный —
Свет мерцал в глазах зевак…
Я покину сон угрюмый,
Буду первый пред толпой:
Взору смерти — взор ответный!
Ты пьяна вечерней думой,
Ты на очереди смертной:
Встану в очередь с тобой! 25 сентября 1904
Брачное ложе твое изо льда,
неугасима лампада стыда.
Скован с тобою он (плачь иль не плачь!)
Раб твой покорный, твой нежный палач.
Но, охраняя твой гаснущий стыд,
злая лампада во мраке горит.
Если приблизит он жаждущий взор,
тихо лампада прошепчет: «Позор!»
Если к тебе он, волнуясь, прильнет,
оком зловещим лампада мигнет.
Если он голову склонит на грудь,
вам не уснуть, не уснуть, не уснуть!
Злая лампада — то око мое,
сладко мне видеть паденье твое.
Сладко мне к ложу позора прильнуть,
в очи, где видел я небо, взглянуть.
Будь проклята, проклята, проклята,
ты, что презрела заветы Христа!
Заповедь вечную дал нам Господь:
«Станут две плоти — единая плоть!
Церковь — невеста, Я вечный Жених» —
страшная тайна свершается в них.
Брачное ложе твое изо льда,
неугасима лампада стыда.
Злую лампаду ту Дьявол зажег.
Весь озаряется мертвый чертог.
И лишь безумье угасит ее,
в сердце и в тело пролив забытье!
Я — раб, и был рабом покорным
Прекраснейшей из всех цариц.
Пред взором, пламенным и черным,
Я молча повергался ниц. Я лобызал следы сандалий
На влажном утреннем песке.
Меня мечтанья опьяняли,
Когда царица шла к реке. И раз — мой взор, сухой и страстный,
Я удержать в пыли не мог,
И он скользнул к лицу прекрасной
И очи бегло ей обжег… И вздрогнула она от гнева,
Казнь — оскорбителям святынь!
И вдаль пошла — среди напева
За ней толпившихся рабынь. И в ту же ночь я был прикован
У ложа царского, как пёс.
И весь дрожал я, очарован
Предчувствием безвестных грёз. Она вошла стопой неспешной,
Как только жрицы входят в храм,
Такой прекрасной и безгрешной,
Что было тягостно очам. И падали ее одежды
До ткани, бывшей на груди…
И в ужасе сомкнул я вежды…
Но голос мне шепнул: гляди! И юноша скользнул к постели.
Она, покорная, ждала…
Лампад светильни прошипели,
Настала тишина и мгла. И было все на бред похоже!
Я был свидетель чар ночных,
Всего, что тайно кроет ложе,
Их содроганий, стонов их. Я утром увидал их — рядом!
Еще дрожавших в смене грёз!
И вплоть до дня впивался взглядом, -
Прикован к ложу их, как пёс. Вот сослан я в каменоломню,
Дроблю гранит, стирая кровь.
Но эту ночь я помню! помню!
О, если б пережить всё — вновь!
Еще сверкал твой зоркий глаз,
и разрывалась грудь на части,
но вот над нами Сладострастье
прокаркало в последний раз.
От ложа купли и позора
я оторвал уста и взгляд,
над нами видимо для взора,
струясь, зашевелился яд.
И там, где с дрожью смутно-зыбкой
на тени лезли тени, там
портрет с язвительной улыбкой
цинично обратился к нам.
И стали тихи и серьезны
вдруг помертвевшие черты,
и на окне узор морозный,
и эти розы из тафты.
Мой вздох, что был бесстыдно начат,
тобою не был довершен,
и мнилось, кто-то тихо плачет,
под грязным ложем погребен.
И вдруг средь тиши гробовой,
стыдясь, угаснула лампада,
и вечный сумрак, сумрак ада
приблизил к нам лик черный свой.
Я звал последнюю ступень,
и сердце мертвым сном заснуло,
но вдруг, мелькнув во сне, всплеснула
и зарыдала и прильнула
Ее воскреснувшая Тень.
К встающим башням Карфагена
Нептуна гневом приведен,
Я в узах сладостного плена
Дни проводил, как дивный сон.
Ах, если боги дали счастье
Земным созданиям в удел,
В те дни любви и сладострастья
Я этой тайной овладел!
И быть всю жизнь в такой неволе, —
Царицы радостным рабом, —
Душе казалось лучшей долей
И всех былых трудов венцом!
И ночь была над сонным градом…
Был выпит пламенный фиал…
В тиши дворца, с царицей рядом,
На ложе царском я дремал.
Еще я помнил вздохи, стоны,
Весь наш порыв — в неясном сне, —
И грудь горячая Дидоны
Все льнула трепетно ко мне…
И вот — внезапный свет сквозь тени,
И шелест окрыленных ног.
Над ложем сумрачным — Циллений
Склоняет посох, вестник-бог.
«Внемли, вещает, сын богини!
Ты медлишь, но не медлит Рок!
Ты избран был хранить святыни,
И подвиг твой, в веках, высок.
Земная страсть да спит в герое!
Тебе ль искать ливийских нег,
Когда ты призван — Новой Трои
Взрастить торжественный побег?
Узнай глаголы Громовержца:
Величью покорись, плыви
К пределам Итала, — из сердца
Исторгнув помыслы любви!»
Виденье скрылось, как зарница,
И голос замер, как мечта.
Сквозь сон, открыв глаза, царица
Ко мне приподняла уста…
Но я, безумный, с ложа прянул,
Я отвратил во тьму глаза.
И утром трубный голос грянул,
И флот наш поднял паруса.
Когда бы было нам богатством
Возможно кратку жизнь продлить,
Не ставя ничего препятством,
Я стал бы золото копить.
Копил бы для того я злато,
Чтобы, как придет смерть сражать,
Тряхнуть карманом торовато
И жизнь у ней на откуп взять.
Но ежели нельзя казною
Купить минуты ни одной,
Почто же злата нам алчбою
Так много наш смущать покой?
Не лучше ль в пиршествах приятных
С друзьями время проводить;
На ложах мягких, ароматных
Младым красавицам служить?
1798
НА БОГАТСТВО.
«Когда бы Плутус златом
Мог смертных жизнь продлить:
Рачительно б старался
Я золото копить
На то, чтоб откупиться
Тогда, как смерть явится;
Но жизни искупить
Не можем мы казною:
На что вздыхать, тужить,
Сбирать добро, хранить,
Коль данну смерть судьбою
Ценой не отвратить?
Мне жребий вышел пить
И в питии приятном
В пирах с друзьями жить;
На ложе ароматном
Венере послужить».
Ты песен ждешь? — Царица, нет их!
В душе нет слов, огня — в уме.
А сколько громких, сколько спетых —
Все о тебе — в моей тюрьме!
Одна мечта, одна тревога
Была со мной в аду моем:
Сойдешь ли ты, как ангел Бога,
Ко мне, сегодня, с палачом?
И свет являлся. Там, у двери,
Рабы сдвигали копья в строй,
А ты, подобная пантере,
Свой бич взносила надо мной.
О, этот бич! Он был так сладок!
Пьянил он, как струя вина!
И ты, — загадка из загадок! —
Давала кубок пить до дна!
Восторг был — в каждом содроганьи,
И стон мой — исторгала страсть.
Я исчезал в одном желаньи:
Куда-то ниже, ниже пасть…
Ты уходила. На соломе
Я был простерт, чуть жив, в крови,
И пел в ласкательной истоме
Глаза прекрасные твои!
О, сколько песен! Эти звуки
Над ясным прошлым — как венцы.
Пусть эта грудь и эти руки
Хранят священные рубцы!..
....................
И вот я здесь, на нежном ложе.
К моим устам ты жмешь уста!
Ты вся со мной… Царица! что же!
Где боль? где песня? где мечта?
В одном из тех домов, придуманных развратом,
Где всем предложена наемная кровать,
На ложе общих ласк, еще недавно смятом,
И мы нашли приют — свою любовь скрывать.
Был яркий летний день, но сдвинутые шторы
Отрезывали нас от четкого луча;
Во мгле искусственной ловил я только взоры
Да тени смутные прически и плеча.
Вся жизнь была в руках; я слышал все биенья,
Всю груди теплоту, все линии бедра;
Ты прилегла ко мне, уже в изнеможеньи,
И ты на миг была — как нежная сестра.
Но издали, крутясь, летела буря страсти…
Как изменились вдруг внизу твои глаза!
И ложе стало челн. У буйных волн во власти,
Промчался он, и вихрь — сорвал все паруса!
И мне пригрезилось: сбылась судьба земного.
Нет человечества! Ладью влечет хаос!
И я, встречая смерть, искал поспешно слова,
Чтоб трепет выразить последних в мире грез.
Но вместо слов был бред, и, неотступно жаля,
Впивался и томил из глубины твой взгляд.
Твой голос слышал я: «Люблю! твоя! мой Валя!»
Ладья летит быстрей… и рухнул водопад.
И мы на берегу очнулись в брызгах пены.
Неспешно, как из форм иного бытия,
Являлся внешний шум и выступали стены,
Сливалось медленно с действительностью «я».
Когда ж застенчиво, лицо в густой вуали,
На улицу за мной ты вышла из ворот,
Еще был яркий день, пролетки дребезжали,
И люди мимо шли — вперед, вперед…
Бывают минуты, — тоскою убитый,
На ложе до утра без сна я сижу,
И нет на устах моих теплой молитвы,
И с грустью на образ святой я гляжу.
Вокруг меня в комнате тихо, безмолвно…
Лампада в углу одиноко горит,
И кажется мне, что святая икона
Мне в очи с укором и строго глядит.
И дума за думой на ум мне приходит,
И жар непонятный по жилам течет,
И сердце отрады ни в чем не находит,
И волос от тайного страха встает.
И вспомню тогда я тревогу желаний,
И жгучие слезы тяжелых утрат,
Неверность надежды и горечь страданий,
И скрытый под маской глубокий разврат,
Всю бедность и суетность нашего века,
Все мелочи жалких ничтожных забот,
Все зло в этом мире, всю скорбь человека,
И грозную вечность, и с жизнью расчет;
И вспомню я крест на Голгофе позорной,
Облитого кровью Страдальца на нем,
При шуме и кликах насмешки народной
Поникшего тихо покорным челом…
И страшно мне станет от этих видений,
И с ложа невольно тогда я сойду,
Склоню пред иконой святою колени
И с жаркой молитвою ниц упаду.
И мнится мне, слышу я шепот невнятный,
И кто-то со мной в полумраке стоит;
Быть может, незримо, в тот миг благодатный,
Мой ангел-хранитель молитву творит.
И в душу прольется мне светлая радость,
И смело на образ тогда я взгляну,
И, чувствуя в сердце какую-то сладость.
На ложе я лягу и крепко засну.
От садового входа впопыхах воевода
В дом вбежал, — еле дух переводит;
Дернул занавес, — что же? глядь на женино ложе —
Задрожал, — никого не находит.Он поник головою и дрожащей рукой
Сивый ус покрутил он угрюмо;
Взором ложе окинул, рукава в тыл закинул,
И позвал казака он Наума.«Гей, ты, хамово племя! Отчего в это время
У ворот ни собаки, ни дворни?
Снимешь сумку барсучью и винтовку гайдучью
Да с крюка карабин мой проворней.»Взяли ружья, помчались, до ограды подкрались,
Где беседка стоит садовая.
На скамейке из дерна что-то бело и черно:
То сидела жена молодая.Белой ручки перстами, скрывши очи кудрями,
Грудь сорочкой она прикрывала,
А другою рукою от колен пред собою
Плечи юноши прочь отклоняла.Тот, к ногам преклоненный, говорит ей, смущенный,
«Так конец и любви, и надежде!
Так за эти объятья, за твои рукожатья
Заплатил воевода уж прежде! Сколько лет я вздыхаю, той же страстью сгораю, —
И удел мой страдать бесконечно!
Не любил, не страдал он, лишь казной побряцал он, —
И ты всё ему предала вечно.Он — что ночь — властелином, на пуху лебедином
Старый лоб к этим персям склоняет
И с ланит воспаленных и с кудрей благовонных
Мне запретную сладость впивает.Я ж, коня оседлавши, чуть луну увидавши,
Тороплюся по хладу ненастья,
Чтоб встречаться стенаньем и прощаться желаньем
Доброй ночи и долгого счастья.»Не пленивши ей слуха, верно, шепчет ей в ухо
Он иные мольбы и заклятья,
Что она без движенья и полна упоенья
Пала к милому тихо в объятья.С казаком воевода ладят с первого взвода
И патроны из сумки достали,
И скусили зубами, и в стволы шомполами
Порох с пулями плотно загнали.«Пан, — казак замечает, — бес какой-то мешает:
Не бывать в этом выстреле толку.
Я, курок нажимавши, сыпал мимо, дрожавши,
И слеза покатилась на полку.» — «Ты, гайдук, стал калякать? Научу тебя плакать,
Только слово промолвить осмелься!
Всыпь на полку, да живо! сдерни ногтем огниво,
И той женщине в лоб ты прицелься.Выше, враправо, до разу, моего жди приказу!
Молодца-то при первом наводе…»
Но казак не дождался, громко выстрел раздался
И прямехонько в лоб — воеводе.
Как здесь прекрасно, на морском
просторе,
на новом, осиянном берегу
Но я видала все, что скрыло море,
я в недрах сердца это сберегу
В тех молчаливых глубочайших
недрах,
где уголь превращается в алмаз,
которыми владеет только щедрый…
А щедрых много на земле у нас.
Этот лес посажен был при нас, —
младшим в нем не больше двадцати.
Но зимой пришел сюда приказ:
— Море будет здесь. Леса — снести.
Морю надо приготовить ложе,
ровное, расчищенное дно.
Те стволы, что крепче и моложе,
высадить на берег, над волной.
Те, которые не вынуть с ко’мом, —
вырубить и выкорчевать пни.
Строится над морем дом за домом,
много тесу требуют они.
Чтобы делу не было угрозы
(море начинало подходить), —
вам, директору лесопромхоза,
рубкой самому руководить.
Ложе расчищать и днем и ночью.
Сучья и кустарник — жечь на дне.
Море наступает, море хочет
к горизонту подойти к весне, —
У директора лесопромхоза
слез не навернулось: он солдат.
Есть приказ — так уж какие слезы.
Цель ясна: вперед, а не назад.
Он сказал, топор приподнимая,
тихо, но слыхали и вдали:
— Я его сажал, я лучше знаю,
где ему расти… А ну, пошли!
Он рубил, лицо его краснело,
таял на щеках
колючий снег,
легким пламенем душа горела, —
очень много думал человек.
Думал он:
«А лес мой был веселым…
Дружно, буйно зеленел весной.
Трудно будет первым новоселам,
высаженным прямо над волной…
Был я сам на двадцать лет моложе,
вместе с этим лесом жил и рос…
Нет! Я счастлив, что морское ложе
тоже мне готовить привелось».
Он взглянул —
костры пылали в ложе,
люди возле грелись на ходу.
Что-то было в тех кострах похоже
на костры в семнадцатом году
в Питере, где он красногвардейцем
грелся, утирая снег с лица,
и штыки отсвечивали, рдеясь,
перед штурмом Зимнего дворца.
Нынче в ночь,
по-новому тверда,
мир преображала
власть труда.
Встань, дорогая невеста!
Выйди, возлюбленный друг!
Видишь: весна наступила,
Все заблестело вокруг!
Видишь: цветы расцветают,
В небе голубки кричат.
И виноградныя лозы
Всюду струят аромат!
В темном ущелье, голубка,
Спряталась ты за скалой…
Встань, дорогая невеста!
Выйди, мой друг дорогой!
Дай мне услышать твой голос,
Очи свои покажи!
Голос твой сладок, а очи.
Очи, как день, хороши!
Тщетно его я искала
Ночью на ложе своем:
Не было милаго друга,
Не было друга на нем!
Встану, пойду на дорогу,
Милаго буду искать!
Долго его я искала,
Не было друга опять!
Долго его я искала…
Встретились мне сторожа
— Где он мой друг, мое солнце,
Солнце мое и душа? —
Но лишь от них отошла я,
Встретился милый со мной;
О, наконец-то, мой милый!
Милый возлюбленный мой!…
Руку его я схватила,
Крепко его обняла,
Крепко его обнимая,
К матери в дом привела!
— Тише, сионския девы!
Вас заклинаю Творцом,
Блеском весенняго утра,
Розовым солнечным днем!
Тише, сионския девы!
Спит мой прекрасный жених,
Спит беззаботно и сладко
В жарких обятьях моих!…
О, ты прекрасен, мой милый!
Милый, возлюбленный мой!
Сладко с тобою изведать
Счастье любви неземной!…
Стены у нас — кипарисы,
Ложе — густая трава,
Кровля же наша, мой милый,
Ясных небес синева!
Что значит взор смущенный твой,
И сердца страстное биенье,
И непритворное волненье?..
Скажи, о Лида, ангел мой!
Давно ль на ложе сладострастья
Блаженства я испил фиал
И к груди страстной прижимал
Тебя, как сын веселый счастья?
Я зрел румянец алый твой
И груди белой колебанье,
Твое смущенье, трепетанье,
Когда прелестною рукой
Ты взоры робкие скрывала
И мне свободы не давала
Ступить порочною стопой
На ложе кротости невинной...
Мой дух любовию пылал,
Я счастья робко ожидал
И в страсти сильной, непрерывной
Нетерпеливою рукой
Отдернул полог сокровенный
И розу, полную весной,
Сорвал - в завет любви святой,
Мечтой блаженства увлеченный...
Я полный кубок счастья пил
Средь неги страстной и волненья,
На ложе розовом забвенья
Мой жребий временный хвалил!..
Но время счастья быстро мчится,
Денницы быстро луч блеснул:
Нам должно было разлучиться,
Ты спала, Лида, я взглянул...
И прелестей твоих собор,
При свете слабом обнаженный,
Лишь дымкой легкой сокровенный,
Очаровал мой дерзкий взор.
Но я, как узник страсти нежной,
Искал свободы от цепей
Средь роз душистых и лилей...
На груди страстной, белоснежной.
Исчез твой тихий сон как миг,
И ты в обятиях моих
С невольным ропотом взглянула,
Слеза в очах твоих блеснула...
И я, смущенный, робко ждал
Минуты грозной разлученья
И в миг счастливый упоенья
[Давно ль] тебя лобзал?..
И в неге тайной пресыщенья
В восторгах страсти утопал?..
О Лида! Прочь твое роптанье!
С тобою гений добрый твой!
Пусть время хладною рукой
Грозит прервать очарованье
Любви и счастья юных лет.
Исчезнет все, как ранний цвет,
Исчезнет страсти ослепленье,
Минутой надо дорожить...
И непрерывно радость пить
Из полной чаши наслажденья!
«Куманечек, побывай у меня,
Душа-радость, побывай у меня.
Побывай, бывай, бывай у меня!
Побывай, бывай, бывай у меня!» —
«Я бы рад да побывать у тебя,
Побывать, бывать, бывать у тебя.
У тебя ли, кума, улица грязна,
Что грязна, грязна, не вымощена!» —
«Уж и я ли тому горю помогу,
Помогу, могу, могу, помогу:
Чрез дорогу я мосточек намощу,
Намощу, мощу, мощу, намощу!» —
«У тебя, кума, ворота скрипучи,
Скрипучи, пучи, пучи, скрипучи!» —
«Уж и я ли тому горю помогу,
Помогу, могу, могу, помогу:
Под ворота кусок сала подложу,
Подложу, ложу, ложу, подложу!» —
«У тебя, кума, собачка лиха,
Что лиха, лиха, лиха, так лиха!» —
«Уж и я ли тому горю помогу,
Помогу, могу, могу, помогу:
Я собачку на цепочку привяжу,
Привяжу, вяжу, вяжу, привяжу!» —
«У тебя ль, кума, старушка лиха,
Вот лиха, лиха, лиха, вот лиха!» —
«Уж и я ли тому горю помогу,
Помогу, могу, могу, помогу:
Я старушку киселем накормлю,
Накормлю, кормлю, кормлю, накормлю!» —
«У тебя, кума, постелька жестка,
Вот жестка, жестка, жестка, вот жестка!» —
«Уж и я ли тому горю помогу,
Помогу, могу, могу, помогу:
Я помягче постельку постелю,
Постелю, стелю, стелю, постелю!
Куманечек, побывай у меня,
Душа-радость, побывай у меня!» —
«Что же делать, побываю у тебя,
Побываю, побываю у тебя!»
Вторая строка каждого двустишия повторяется.
Пламя факелов крутится, длится пляска саламандр.
Распростерт на ложе царском, — скиптр на сердце, — Александр.
То, что было невозможно, он замыслил, он свершил,
Блеск фаланги македонской видел Ганг и видел Нил,
Будет вечно жить в потомстве память славных, страшных дел,
Жить в стихах певцов и в книгах, сын Филиппа, твой удел!
Между тем на пышном ложе ты простерт, — бессильный прах,
Ты, врагов дрожавших — ужас, ты, друзей смущенных — страх!
Тайну замыслов великих смерть ревниво погребла,
В прошлом — яркость, в прошлом — слава, впереди — туман и мгла.
Дымно факелы крутятся, длится пляска саламандр.
Плача близких, стона войска не расслышит Александр.
Вот Стикс, хранимый вечным мраком,
В ладье Харона переплыт.
Пред Радамантом и Эаком
Герой почивший предстоит.
— «Ты кто?» — «Я был царем. Элладой
Был вскормлен. Стих Гомера чтил.
Лишь Славу почитал наградой,
И образцом мне был Ахилл.
Раздвинув родины пределы,
Пройдя победно целый свет,
Я отомстил у Гавгамелы
За Саламин и за Милет!»
И, встав, безликий Некто, строго
Гласит: «Он муж был многих жен.
Он нарекался сыном бога.
Им друг на пире умерщвлен.
Круша Афины, руша Фивы,
В рабов он греков обратил;
Верша свой подвиг горделивый,
Эллады силы сокрушил!»
Встает Другой, — черты сокрыты, —
Вещает: — «Так назначил Рок,
Чтоб воедино были слиты
Твой мир, Эллада, твой, — Восток!
Не также ль свяжет в жгут единый,
На Западе, народы — Рим.
Чтоб обе мира половины
Потом сплелись узлом одним?»
Поник Минос челом венчанным,
Нем Радамант, молчит Эак.
И Александр, со взором странным,
Глядит на залетейский мрак.
Пламя факелов крутится, длится пляска саламандр.
Распростерт на ложе царском, — скиптр на сердце, — Александр.
И уже, пред царским ложем, как предвестье скорых сеч,
Полководцы Александра друг на друга взносят меч.
Мелеагр, Селевк, Пердикка, пьяны памятью побед,
Царским именем, надменно, шлют веленья, шлют запрет.
Увенчать себя мечтает диадемой Антигон.
Антипатр царить в Элладе мыслит, властью упоен.
И во граде Александра, где столица двух морей,
Замышляет трон воздвигнуть хитроумный Птоломей.
Дымно факелы крутятся, длится пляска саламандр.
Споров буйных диадохов не расслышит Александр.
Баллада
Как-то трое изловили
На дороге одного
И жестоко колотили,
Беззащитного, его.
С переломанною грудью
И с разбитой головой
Он сказал им: «Люди, люди,
Что вы сделали со мной?
Не страшны ни Бог, ни черти,
Но клянусь, в мой смертный час,
Притаясь за дверью смерти,
Сторожить я буду вас.
Что я сделаю, о Боже,
С тем, кто в эту дверь вошел!..»
И закинулся прохожий,
Захрипел и отошел.
Через год один разбойник
Умер, и дивился поп,
Почему это покойник
Все никак не входит в гроб.
Весь изогнут, весь скорючен,
На лице тоска и страх,
Оловянный взор измучен,
Капли пота на висках.
Два других бледнее стали
Стиранного полотна:
Видно, много есть печали
В царстве неземного сна.
Протекло четыре года,
Умер наконец второй,
Ах, не видела природа
Дикой мерзости такой!
Мертвый дико выл и хрипло,
Ползал по полу, дрожа,
На лицо его налипла
Мутной сукровицы ржа.
Уж и кости обнажались,
Смрад стоял — не подступить,
Все он выл, и не решались
Гроб его заколотить.
Третий, чувствуя тревогу
Нестерпимую, дрожит
И идет молиться Богу
В отдаленный тихий скит.
Он года́ хранит молчанье
И не ест по сорок дней,
Исполняя обещанье,
Спит на ложе из камней.
Так он умер, нетревожим;
Но никто не смел сказать,
Что пред этим чистым ложем
Довелось ему видать.
Все бледнели и крестились,
Повторяли: «Горе нам!» —
И в испуге расходились
По трущобам и горам.
И вокруг скита пустого
Терн поднялся и волчцы…
Не творите дела злого —
Мстят жестоко мертвецы.
<май — июнь 1918 года>
Три мертвеца
Как-то трое обступили
Все никак не влезет в гроб.
Оловянный взгляд измучен,
Умер, наконец, другой.
Мертвый глухо выл и хрипло
В гроб его заколотить.
В отдаленный белый скит.
Там года хранит молчанье
Исполняет обещанье
Спать на ложе из камней.
И скончался он под схимой,
Что в тот час неотвратимый
И в тревоге расходились
По трущобам и полям.
Русской женщины тихая прелесть,
И откуда ты силы берешь?
Так с тобой до конца и не спелись
Чужеземная мода и ложь.
А гляди: на готовом не нежась,
Соблюла, не утратила ты
Щек своих незаемную свежесть,
Блеск и гордость своей простоты.
А не сдали, склоняясь над делом,
Ни твои ни осанка, ни рост.
И журчит по плечам твоим белым
Золотая поэзия кос.
Если б слово такое имелось —
Передать так, как есть, без затей,
Этот взгляд, эту робкую смелость
Как на тройке летящих бровей!..
Да, не с песней неслась, не на тройке
Красоты твоей русская быль.
Было все: и больничная койка,
И этапов кандальная пыль,
Казематов подземные своды…
А когда (это помню уж сам)
Бородатые люди свободы
По сибирским скрывались лесам,
На снегу, на серебряном ложе,
Целя в подлую власть Колчака,
Припадала к ружейному ложу
Молодая, от гнева, щека!..
Но и в белое логово целясь,
Не менялась душа твоих глаз:
Та же тихая русская прелесть
Из-под шапки глядела на нас.
И такой же, во всем обаянье
Самобытной своей красоты,
И сегодня под звуки баяна
Над землянкой склоняешься ты.
Перерывы солдатского боя
Переливами песен полны:
За гармоникой бредят тобою
Загорелые руки войны…
Как же так: и тюремную участь,
И войну, и нужду, может быть,
Глаз твоих голубая живучесть,
Не померкнув, могла победить?!
Не такой ли ты просто породы?
Не таких ли ты просто кровей?
Уж не в недрах ли русских — природа
Неподкрашенной силы твоей?
Не одна ли роса оросила
И тебя, и родные края?
И, как самое имя «Россия»,
Не извечна ли прелесть твоя?