Качаясь на цепях из золотых светил,
Сиянье льет свое небесная лампада
На дальнюю страну, где протекает Нил,
На синеву морей и бездну водопада.
Когда царит в полях вечерняя прохлада,
Качаясь на цепях из золотых светил,
Сиянье льет свое небесная лампада.
И что такое ты, волшебница — луна, —
Не солнце ли для тех, что сном заснули вечным?
Не та ли чудная, блаженная страна,
Где грезят души их блаженством бесконечным,
Где пробужденья нет от сладостного сна?
И что такое ты, волшебница — луна, —
Не солнце ли для тех, что сном заснули вечным?
О, если б эта ночь с собою принесла
Забвенье навсегда, бесчувствие нирваны!
Все позабыть; любовь, которая лгала,
И ненависти яд, и разума обманы,
Гнет вековечного насилия и зла!
О, если б эта ночь с собою принесла
Забвенье навсегда, бесчувствие нирваны!
Качаясь на цепях из золотых светил,
Зачем сияешь ты небесная лампада?
Померкни навсегда, чтоб вечный мрак покрыл
И синеву морей и бездну водопада,
И дальнюю страну, где протекает Нил.
Качаясь на цепях из золотых светил,
Зачем сияешь ты, небесная лампада?
1894 г.
Грозны вопли непогоды,
Стонет бешеный прибой.
Я вхожу в святые своды
С омраченною душой.
Благ и кроток лик Мадонны
В мягком отсвете лампад.
Еле видимы, колонны,
Затененные, стоят.
Я печальный. Я усталый.
Чую, — тайна снизошла.
Нежно льется сумрак алый
В грань узорного стекла.
Я стою, скрестивши руки,
И с поникшей головой.
Отчего ж иные звуки
Снова властны надо мной?
И привычною мечтою
Я лечу в далекий храм,
Где недвижною волною
Стынет черный фимиам.
Ряд светильников багровых
Зыблет огненный язык,
И в дыму лампад лиловых
Еле виден темный Лик…
Там паду на хладный камень,
Весь дрожа, простертый ниц.
Знаю, вспыхнет бледный пламень
Из-под дрогнувших ресниц.
В миг падет покров туманный,
И воспрянет в блеске сфер
Красотою несказанной
Осиянный Люцифер.
………………
Благ и кроток лик Мадонны
В мягком отсвете лампад.
Еле видимы, колонны,
Затененные, стоят.
Он в черной маске, в легкой красной тоге.
И тога щелком плещущим взлетела.
Он возглашает: «Будете как боги».
Пришел. Стоит. Но площадь опустела.
А нежный ветер, ветер тиховейный,
К его ногам роняет лист каштана.
Свеваясь пылью в зеркало бассейна
Кипит, клокочет кружево фонтана.
Вознес лампаду он над мостовою,
Как золотой, как тяжковесный камень.
И тучей искр взлетел над головою
Ее палящий, бледный, чадный пламень.
Над головой дрожит венок его из елки.
Лампаду бросил. Пламя в ней угасло.
О мостовую звякнули осколки.
И пролилось струёй горящей масло.
За ним следят две женщины в тревоге
С перил чугунных, каменных балконов.
Шурша, упали складки красной тоги
На гриву черных, мраморных драконов.
Открыл лицо. Горит в закатной ласке
Оно пятном мертвеющим и мрачным.
В точеных пальцах крылья полумаски
Под ветром плещут кружевом прозрачным.
Холодными прощальными огнями
Растворены небес хрустальных склоны.
Из пастей золотыми хрусталями
В бассейн плюют застывшие драконы.
Вот и ночь… К ея порогу
Он пришел, едва дыша…
Утомился ли он, медля?
Опоздал ли он, спеша?..
Сел, и шляпу снял, и бледный,
К ней наверх в окно глядит
И, прислушиваясь, — тихо,
Точно бредит, говорит:
— Милый ангел! Будь покойна,—
Я к тебе не постучусь…
Вижу свет твоей лампады
И… безумствую, — молюсь…
За тебя ли, за себя ли
Я молюсь, не знаю сам. —
Ни глазам твоим не верю,
Ни лампаде, ни звездам.
Ведь оне, — все эти звезды,
Как и твой небесный взгляд,
И горят, и в душу смотрят,
И неправду говорят;
Ведь оне, — все эти звезды,
Никогда не скажут мне,
Кто сейчас твою лампаду
Погасил, мелькнув в окне.
Или это промелькнуло
Отражение луны?..
Или это — греза ночи,
Шорох знойной тишины?
Или это — у забора
Ветерок шуршит листвой?
Нет!.. Я слышу смех влюбленных
Над моей смешной слезой.
И как тень, с ея порога
Поднялся он, чуть дыша…
Утомился ли он медля,
Опоздал ли он спеша?..
Се жених градеть в полунощи,
и блажен раб, егоже обращеть
бдаша: не достоин же паки, егоже
обращеть оунывающа.
Тропарь
Они засветили лампады свои;
На встречу они Жениху поднялися толпою
На радостный праздник любви.
Их пять было мудрых и пять неразумных.
Уж тьмою
Бесчисленных звезд небеса заблистали, —
Но медлил Жених. Долго девы прождали;
Уж сон безмятежный спустился на них,
И дремой смежились усталые очи.
Внезапно в немой тишине полуночи
Послышался клик: «Се Жених
«Грядет! Исходите на встречу!» И девы восстали,
Спеша полуночный исполнить обряд.
Елеем пять мудрых лампады свои напитали,
И так неразумные им говорят:
«Мы не́ взяли, сестры, елея с собою,
«Светильников пламень угас,
«И ныне мы к вам приступаем с мольбою,
«Елея мы просим у вас».
Им мудрые молвят в ответ: «Хоть помочь мы и рады,
«Но только ни вам недостанет, ни нам на лампады;
«Купить у торгующих вы бы могли».
И вот к продающим спешат неразумные девы…
Тогда раздалися веселья напевы:
Жених приближался. С Ним вместе вошли
Пять мудрых на свадебный пир со своими
Лампадами. И затворилися двери за ними.
И прочие девы к закрытым дверям
Вернулись. Стеная и плача, они восклицали:
«Отверзи, о, Господи, Господи, нам!»
И слышат в ответ в неутешной печали
Они Жениха укоризненный глас:
«Аминь, говорю вам, не ведаю вас!»
Грузинская ночь — я твоим упиваюсь дыханьем!
Мне гак хорошо здесь под этим прохладным навесом,
Под этим навесом уютной нацваловой (1) сакли.
На мягком ковре я лежу под косматою буркой,
Не слышу ни лая собак, ни ослиного крику,
Ни дикого пенья под жалобный говор чингури (2).
Заснул мой хозяин — потухла светильня в железном
Висячем ковше… Вот луна! — и я рад, что сгорело
Кунжутное (3) масло в моей деревенской лампаде…
Иные лампады зажглись, я иную гармонию слышу.
О боже! какой резонанс! Чу! какая-то птица —
Ночная, болотная птица поет в отдаленья…
И голос ее точно флейты отрывистый, чистый,
Рыдающий звук — вечно та же и та же
В размер повторенная нота — уныло и тихо
Звучит. — Не она ли мне спать не дает! Не она ли
Напела мне на душу грусть! Я смыкаю ресницы,
А думы несутся одна за другой, беспрестанно,
Как волны потока, бегущего с гор по ущелью.
Но волны потока затем ли бегут по ущелью,
Чтоб только достигнуть предела и слиться с волнами
Безбрежного моря! — нет, прежде чем моря достигнуть,
Они на долину спешат, напоить виноградные лозы
И нивы — надежду древнейшего в мире народа.
А вы, мои думы! — вы, прежде чем в вечность
Умчитесь, в полете своем захватив мириады
Миров, — вы — скажите, ужель суждено вам
Носиться бесплодно над этою чудной страною,
Так страстно любимою солнцем и — выжженной солнцем![*]
Вечернюю молитву сотворя,
забылся я, храним ее лампадой,
овеяна вечернею прохладой
она померкла, кротко, как заря;
И тихий сон ступил за круг лампады;
но не дремал лукавый Демон мой,
змеиный жезл он вдруг простер над тьмой
и далеко раздвинул все преграды.
Пугливо тьмы отхлынул океан,
и брачное очам предстало ложе:
на нем она, чей лик. как образ Божий;
с ней тот. кто не был звездами ей дан.
И к ней припав горячими губами.
он жадно пил священное вино,
дрожа, как тать, и не было дано
им светлого безумья небесами.
Как пес голодный, как ночной шакал,
он свой любовный долг творил украдкой,
на миг упившись пищей горько-сладкой,
как червь тянулся и опять алкал.
Она же вся безвольно и бесстыдно,
покорная змеиному жезлу,
изнемогла от слез, но было видно,
как, вспыхнув, взор пронизывает мглу.
Я возопил к нему: «Хулитель дерзкий!
спеши мой взор навек окутать в тьму!»
Смеялся он, но, мнилось, были мерзки
их ласки и проклятому, ему.
Тогда в душе возникнул голос строгий:
«То высшего возмездья торжество!
то вещий сон, тебе отныне боги
навек даруют в спутники его.
ты, осквернивший звездные чертоги,
ты, в женщине узревший божество!..»
Когда во мне душа кипела,
Когда она, презрев судьбу,
Рвалась из тесного предела
На свет, на волю, на борьбу, —
Зачем тогда не укротила
Ты дух мой гордый и слепой,
Чтоб даром не погибла сила
В борьбе бесплодной и пустой? Когда тоскливый, беспокойный,
Без цели — вдаль от суеты
То мчался я по степи знойной,
То лез на снежные хребты, —
Зачем звездою путеводной
Ты не сияла предо мной?
Быть может, гордый и свободный,
Нашел бы я мой путь прямой.Когда, от жизни уставая,
В нетрезвом полузабытьи,
Я повторял: о, жизнь пустая!
О, силы прежние мои! —
Как луч востока благодатный,
Зачем тогда не разбудил
Меня твой голос, сердцу внятный,
И падших сил не обновил? Когда лампаду трудовую,
Как раб нужды, зажег я вновь
И проклинал страну родную
Без веры в славу и любовь, —
Зачем, когда лампада гасла,
Не ты пришла и в поздний час,
Как друг, спасительного масла
Не ты влила, чтоб свет не гас? Когда, по слякоти шагая
В туман, я отличал едва
Себя от грязи — так больная
Была туманна голова, —
Зачем от этого ненастья
Ты разум мой не сберегла
И от постыдного участья
Своим участьем не спасла? Но кто же ты? — к кому упреки!..
Тебя я с юных лет не знал:
Не ты давала мне уроки.
Когда мой слабый ум блуждал,
Не ты любить меня учила,
Когда безумно я любил,
Не ты меня благословила
Бороться до утраты сил.Шли годы. С упованьем тайным
Расстался я. — К чему ж теперь,
Виденьем светлым и случайным,
Ты к старику стучишься в дверь
И, слезы поздние роняя,
Мне шепчешь: о! как ты грешил!
Как низко падал! — но — святая,
Где ты была, когда я жил?
Что в саду белеет звездно? Яблонь цвет, и в цвете вишни.
Все цветет, поет и дышит. Счастлив нежный. Горек лишний.
Кто в саду забыл дневное? Чьи уста горят в беседке?
Вешний ветер любит шалость. Он склоняет ветку к ветке.
Тихо в детской. Свет лампады. Истов темный лик иконы.
Ах, весна ведь беззаконность. Кто же сердцу дал законы?
Спит ребенок. Спит и видит. Лунный лес. Цветы как море.
Разметались, всколыхались, в голубом дрожат просторе.
А другие смотрят чинно. Так стоят, как встали — прямо.
И не шепчут, словно губы, а горят, как свечи храма.
И еще цветы есть третьи: Хоть цветут расцветно сами,
Но враждебны к задрожавшим, наполняют их слезами.
И глядят шероховато, протянули к ним колючки,
Бьется сердце, шепчут губы, светят свечи, жалят жгучки.
Спит ребенок. Спит и видит. Вон кукушкины сапожки.
Вон кукушка там трилистник. Лен кукушкин на дорожке.
Вон ночная там фиалка. Встала лилия красива.
И репейник угрожает. И спесивится крапива.
Кто-то злой трясет осину. Побелели все березки.
И во сне ребенок плачет, и кукушкины с ним слезки.
Кто-то молит, кто-то просит, кто-то с кем-то, там в тумане.
Свет лампады. Плач ребенка. Воркотня вздохнувшей няни.
«— Спи, родной. Христос нам светит через всю стезю земную!»
«— Няня, няня, спой мне песню про кукушечку лесную…»
Дочь старшаго кистера в церковь ввела
Меня через двери портала;
Малютка блондинка и ростом мала,
Косыночка с шейки упала.
Я видел за несколько пфеннигов пар
Лампады, кресты и гробницы
В соборе; но тут меня бросило в жар
При взгляде на щечки девицы.
И снова смотрел я туда и сюда —
На все, чем наполнены храмы;
На окна, где в юбочках — аллилуя!
Танцуя, проносятся дамы.
Дочь старшаго кистера вместе как раз
Со мною стояла здесь рядом;
У ней столь прозрачная парочка глаз —
Я все в них проник своим взглядом.
Дочь старшаго кистера вновь чрез портал
Обратно меня провожала;
Красна была шейка, и ротик так мал,
Косыночка с шейки упала.
Дочь старшаго кистера в церковь ввела
Меня через двери портала;
Малютка блондинка и ростом мала,
Косыночка с шейки упала.
Я видел за несколько пфеннигов пар
Лампады, кресты и гробницы
В соборе; но тут меня бросило в жар
При взгляде на щечки девицы.
И снова смотрел я туда и сюда —
На все, чем наполнены храмы;
На окна, где в юбочках — аллилуя!
Танцуя, проносятся дамы.
Дочь старшаго кистера вместе как раз
Со мною стояла здесь рядом;
У ней столь прозрачная парочка глаз —
Я все в них проник своим взглядом.
Дочь старшаго кистера вновь чрез портал
Обратно меня провожала;
Красна была шейка, и ротик так мал,
Косыночка с шейки упала.
Грузинская ночь — я твоим упиваюсь дыханьем!
Мне так хорошо здесь под этим прохладным навесом,
Под этим навесом уютной нацваловой сакли.
На мягком ковре я лежу под косматою буркой,
Не слышу ни лая собак, ни ослиного крику,
Ни дикого пенья под жалобный говор чингури.
Заснул мой хозяин — потухла светильня в железном
Висячем ковше… Вот луна! — и я рад, что сгорело
Кунжутное масло в моей деревенской лампаде…
Иные лампады зажглись, я иную гармонию слышу.
О Боже! какой резонанс! Чу! какая-то птица —
Ночная, болотная птица поет в отдаленьи…
И голос ее точно флейты отрывистый, чистый,
Рыдающий звук — вечно та же и та же
В размер повторенная нота — уныло и тихо
Звучит. — Не она ли мне спать не дает! Не она ли
Напела мне на душу грусть! Я смыкаю ресницы,
А думы несутся одна за другой, беспрестанно,
Как волны потока, бегущего с гор по ущелью.
Но волны потока затем ли бегут по ущелью,
Чтоб только достигнуть предела и слиться с волнами
Безбрежного моря! — нет, прежде чем моря достигнуть,
Они на долину спешат, напоить виноградные лозы
И нивы — надежду древнейшего в мире народа.
А вы, мои думы! — вы, прежде чем в вечность
Умчитесь, в полете своем захватив мириады
Миров, — вы — скажите, ужель суждено вам
Носиться бесплодно над этою чудной страною,
Так страстно любимою солнцем и — выжженной солнцем!
Что за дом притих,
Погружен во мрак,
На семи лихих
Продувных ветрах,
Всеми окнами
Обратясь в овраг,
А воротами —
На проезжий тракт?
Ох, устал я, устал, — а лошадок распряг.
Эй, живой кто-нибудь, выходи, помоги!
Никого, — только тень промелькнула в сенях
Да стервятник спустился и сузил круги.
В дом заходишь, как
Все равно в кабак,
А народишко:
Каждый третий — враг.
Своротят скулу,
Гость непрошеный!
Образа в углу
И те перекошены.
И затеялся смутный, чудной разговор,
Кто-то песню стонал и гитару терзал,
А припадошный малый — придурок и вор —
Мне тайком из-под скатерти нож показал.
«Кто ответит мне, что за дом такой?
Почему во тьме, как барак чумной?
Свет лампад погас, воздух вылился,
Али жить у вас разучилися?»
Двери настежь у вас, а душа взаперти,
Кто хозяином здесь? Напоил бы вином…
А в ответ мне «Видать, был ты долго в пути
И людей позабыл, мы всегда так живем.
Траву кушаем —
Век на щавеле,
Скисли душами,
Опрыщавели.
И еще вином
Много тешились —
Разоряли дом,
Дрались, вешались»
«Я коней заморил, от волков ускакал,
Укажите мне край, где светло от лампад
Укажите мне место, какое искал
Где поют, а не стонут, где пол не покат».
«О таких домах
Не слыхали мы,
Долго жить впотьмах
Привыкали мы.
Испокону мы —
В зле да шепоте,
Под иконами
В черной копоти».
И из смрада, где косо висят образа
Я башку очертя гнал, забросивши кнут
Куда кони несли да глядели глаза,
И где люди живут, и — как люди живут.
…Сколько кануло, сколько схлынуло.
Жизнь кидала меня — не докинула.
Может, спел про вас неумело я,
Очи черные — скатерть белая?!
Чудесный вид, волшебная краса!
Белы, как день, земля и небеса!
Вдали, кругом, холодная немая —
Везде одна равнина снеговая;
Везде один безбрежный океан,
Окованный зимою великан!
Все ночь и блеск! Ни облака, ни тучи
Не пронесет по небу вихрь летучий,
Не потемнит воздушного стекла…
Природа спит уныла и светла!..
Чудесный вид, волшебная краса!
Белы, как день, земля и небеса!
Великий град на берегах Неглинной,
Святая Русь под мантией старинной.
Москва — приют радушной доброты, —
Тревогой дня утомлена и ты!
Покой и мир на улицах столицы;
Еще кой-где мелькают колесницы,
Во весь опор, без милости гоня,
Извозчик бьет еще кой-где коня;
На пустырях и крик и разговоры
И между тем бессонные дозоры…
Чудесный вид, волшебная краса!
Белы, как день, земля и небеса!
Зачем же ты, невинное дитя,
Так резво день минувший проведя
Между подруг примерно-благонравных,
Теперь одна, в мечтаньях своенравных,
Проводишь ночь печально у окна?
Но что я? Нет! Ты, вижу, не одна:
Мне зоркий глаз, мне свет твоей лампады
Не изменят!.. Ах, ах! твои наряды
Упали с плеч!.. Дитя мое! Адель
Не духа ли влечешь ты на постель?
Чудесный вид, волшебная краса!
Белы, как день, земля и небеса!
Увы! Увы! бессонницей томимый,
Волнуемый тоской непостижимой —
Я потерял рассеянный мой ум!
То вижу блеск, то чудится мне шум,
Невнятные, прерывные стенанья,
И страстные, горячие лобзанья!
Проказница, жестокая Адель!
Да кто же он, счастливый этот Лель?
Кто этот сильф?.. Свершилось! Нет отрады,
Потух огонь изменницы-лампады!
Чудесный вид! Волшебная краса!
Белы, как день, земля и небеса!
Посвящено А. А. Фету
Уходит пестрый день и, теша смертных очи,
Горит на западе зарею золотой;
Кой-где румянится теней сгущенный рой,
И бездна ярких звезд плывет над бездной ночи…
Вот-вот они,—
О, Господи!— Твои вечерние огни!..
Столицы дремлющей тяжелые фасады
Слепыми окнами глядят со всех сторон: —
Кой-где голодному блестящий снится сон,
Кой-где для слез любви еще горят лампады…
Вот-вот они,—
О, Господи!— Твои вечерние огни!..
На склоне скорбных дней, еще глаза поэта
Сквозь бездну зла и лжи провидят красоту;
Еще душа таит горячую мечту
И вдохновение,— последний проблеск света…
Вот-вот они,—
О, Господи!— Твои вечерние огни!..
Когда земной кумир окажется химерой,
И в мир, где некогда лилась людская кровь,
Сойдет сиять и греть небесная любовь,
Все человечество, быть может, скажет с верой:
Вот-вот они,—
О, Господи!— Твои вечерние огни!..
Посвящено А. А. Фету
Уходит пестрый день и, теша смертных очи,
Горит на западе зарею золотой;
Кой-где румянится теней сгущенный рой,
И бездна ярких звезд плывет над бездной ночи…
Вот-вот они,—
О, Господи!— Твои вечерние огни!..
Столицы дремлющей тяжелые фасады
Слепыми окнами глядят со всех сторон: —
Кой-где голодному блестящий снится сон,
Кой-где для слез любви еще горят лампады…
Вот-вот они,—
О, Господи!— Твои вечерние огни!..
На склоне скорбных дней, еще глаза поэта
Сквозь бездну зла и лжи провидят красоту;
Еще душа таит горячую мечту
И вдохновение,— последний проблеск света…
Вот-вот они,—
О, Господи!— Твои вечерние огни!..
Когда земной кумир окажется химерой,
И в мир, где некогда лилась людская кровь,
Сойдет сиять и греть небесная любовь,
Все человечество, быть может, скажет с верой:
Вот-вот они,—
О, Господи!— Твои вечерние огни!..
1
Страна облачается в траур —
Великий поэт опочил…
И замер от горя преемник,
Чей гений певец отличил.
Театры беззвучны, как склепы;
На зданиях — черный кумач;
Притихли людей разговоры;
Бесслезен их искренний плач.
Лишилась держава пророка,
Устала святая звезда,
Светившая темному миру
Путь мысли, любви и труда.
Унылы холодные зори,
И мглисты бесцветные дни,
А ночи, как горе, глубоки,
Как злоба, жестоки они.
Рыдают воспетые ветры,
Поют панихиду моря,
Листву осыпают деревья
В июне, как в дни сентября.
2
Сияет торжественно лавра,
Но сумрачны лики икон;
Выходит старейший епископ
Из врат алтаря на амвон.
Выходит за ним духовенство, —
Оно в золоченой парче.
Кадило пылает в лампаде,
Лампада мерцает в свече.
Толпой окруженный народа,
Подходит к собору кортэж;
Но где же стенанья и слезы,
И скорбные возгласы где ж?
В толпе и природе затишье —
Ни жалоб, ни воплей, ни слез:
Когда умирают поэты,
Земное под чарами грез.
Несут светлоокие люди
Таинственный гроб к алтарю,
И славят церковные хоры
Загробного мира зарю.
Над гробом склонился преемник —
Безмолвен, как строгий гранит —
С негреющим солнцем во взоре
И лунною сенью ланит.
Он смотрит на первую маску:
Смерть шутит жестоко и зло…
Он видит — как лилии руки,
Он видит — как мрамор чело.
3
Что смолкли церковные хоры?
Что, в диве, склонилась толпа? —
С небес светозарною дымкой
Сквозь купол струится тропа.
По этой тропе лучезарной
Снисходит поющий эдем;
То звуки нездешних мелодий!
То строфы нездешних поэм!
Очнулся скорбящий наследник,
Он вещую руку простер;
И солнце зажглося во взоре,
И вспыхнула речь, как костер.
— Живи! — он воскликнул; и тотчас
Поднялся из гроба поэт;
Он был — весь восторг вдохновенья,
Он был — весь величье и свет!
Он принял от ангела лиру
И молвил, отбросив аккорд,
Земною кончиною счастлив,
Загробным рождением горд:
— О, люди друг другу не верят…
Но лгать им не станет мертвец:
Я песней тебя короную,
И ты — мой наследник, певец!..
4
Когда же расплылось виденье, —
Как жизнь, неразгаданный гроб
Хранил в себе прах, еще юный,
И ждал его червь-землекоп.
От чар пробужденная лавра
Не знала, — то чудо иль сон?..
То знал коронованный песней,
Но тайну не вытаит он.
Бряцала ли лира в соборе,
Спускался ль заоблачный мир,
И кто был преемник поэта —
Пророк или просто факир?..
Не пытайтесь узнать, оттого ли порой
Я грущу, что подавлен я тяжкой судьбой,
Что бесследно прошла моей жизни весна…
О, душа моя скорби давно уж полна…
Давно неразлучны со мною
Печальные думы и сны…
Тоски были ранние годы
Безрадостной жизни полны.
В стране, где невинного детства
Заветные, лучшие дни
Промчались, как ветра дыханье,
Как сон мимолетный, прошли —
У матери, в домике скромном,
В уютной кроватке моей
Все снилось мне, целые ночи,
Страданье и горе людей…
Я помню, — раз, ночью бессонной,
Я что-то бессвязно шептал,
И часто из уст моих детских
Подавленный вздох вылетал…
Без сна ты сидела, родная…
Ты мирных не ведала грез!
О, мама! как много страданий,
Как много мучительных слез
Ты чуткой душой отгадала
В моей безотрадной судьбе!
И слышались грустные вздохи
В безмолвные ночи тебе…
Иль, буре унылой внимая,
Под ветра томительный вой,
Ты слезы свои осушала
Дрожащею, слабой рукой…
Увидел я влажные очи…
Я тоже, родная, не спал,
И сам свои детские слезы
Я втайне давно утирал!
«О, мама!» теряя терпенье,
Шепнул я, — «скажи мне, открой,
Зачем есть страданья на свете,
И горе… и слезы порой?..»
Вот встала родная, в тревоге,
К кроватке моей подошла,
Нагнулась, — но лепетом сонным
Она мои речи сочла!..
Все тихо в избушке… Лампада
Роняет свой трепетный свет…
Лишь слышатся звуки рыданий
На детское горе в ответ…
«О, мама! заснуть я не в силах!..
Душа моя грусти полна!..»
Но мать мои речи считает
Лишь отзвуком страшного сна…
Зачем же ты горькие слезы
В ту ночь надо мной пролила?!..
О, счастье твое, что мой лепет
Лишь бредом во сне ты сочла!
Но нет! в нем тогда уж таилось
Предчувствие сумрачных дней,
Тяжелых забот и страданий,
И горестной жизни моей!..
Я помню, — всю ночь, до рассвета,
Не мог я тогда задремать,
И молча сидела со мною,
В слезах, моя бедная мать…
По-прежнему мирно лампада
Роняла свой трепетный свет, —
И слышались звуки рыданий
На детское горе в ответ…
Не пытайтесь узнать, оттого ли порой
Я грущу, что подавлен я тяжкой судьбой,
Что бесследно прошла моей жизни весна…
Нет, душа моя скорби давно уж полна!..
(Баллада)
Был удалец и отважный наездник Роллон;
С шайкой своей по дорогам разбойничал он.
Раз, запоздав, он в лесу на усталом коне
Ехал, и видит, часовня стоит в стороне.
Лес был дремучий, и был уж полуночный час;
Было темно, так темно, что хоть выколи глаз;
Только в часовне лампада горела одна,
Бледно сквозь узкие окна светила она.
"Рано еще на добычу, — подумал Роллон, -
Здесь отдохну", — и в часовню пустынную он
Входит; в часовне, он видит, гробница стоит;
Трепетно, тускло над нею лампада горит.
Сел он на камень, вздремнул с полчаса и потом
Снова поехал лесным одиноким путем.
Вдруг своему щитоносцу сказал он: "Скорей
Съезди в часовню; перчатку оставил я в ней".
Посланный, бледен как мертвый, назад прискакал.
"Этой перчаткой другой завладел, — он сказал.-
Кто-то нездешний в часовне на камне сидит;
Руку он всунул в перчатку и страшно глядит;
Треплет и гладит перчатку другой он рукой;
Чуть я со страха не умер от встречи такой".
"Трус!" — на него запальчиво Роллон закричал,
Шпорами стиснул коня и назад поскакал.
Смело на страшного гостя ударил Роллон:
Отнял перчатку свою у нечистого он.
"Если не хочешь одной мне совсем уступить,
Обе ссуди мне перчатки хоть год поносить", -
Молвил нечистый; а рыцарь сказал ему: "На!
Рад испытать я, заплатит ли долг сатана;
Вот тебе обе перчатки; отдай через год".
"Слышу; прости, до свиданья", — ответствовал тот.
Выехал в поле Роллон; вдруг далекий петух
Крикнул, и топот коней поражает им слух.
Робость Роллона взяла; он глядит в темноту:
Что-то ночную наполнило вдруг пустоту;
Что-то в ней движется; ближе и ближе; и вот
Черные рыцари едут попарно; ведет
Сзади слуга в поводах вороного коня;
Черной попоной покрыт он; глаза из огня.
С дрожью невольной спросил у слуги паладин:
"Кто вороного коня твоего господин?"
"Верный слуга моего господина, Роллон.
Ныне лишь парой перчаток расчелся с ним он;
Скоро отдаст он иной, и последний, отчет;
Сам он поедет на этом коне через год".
Так отвечав, за другими последовал он.
"Горе мне! — в страхе сказал щитоносцу Роллон.-
Слушай, тебе я коня моего отдаю;
С ним и всю сбрую возьми боевую мою:
Ими отныне, мой верный товарищ, владей;
Только молись о душе осужденной моей".
В ближний пришед монастырь, он приору сказал:
"Страшный я грешник, но бог мне покаяться дал.
Ангельский чин я еще недостоин носить;
Служкой простым я желаю в обители быть".
"Вижу, ты в шпорах, конечно, бывал ездоком;
Будь же у нас на конюшне, ходи за конем".
Служит Роллон на конюшне, а время идет;
Вот наконец совершился ровнехонько год.
Вот наступил уж и вечер последнего дня;
Вдруг привели в монастырь молодого коня:
Статен, красив, но еще не объезжен был он.
Взять дикаря за узду подступает Роллон.
Взвизгнул, вскочив на дыбы, разъярившийся конь;
Грива горой, из ноздрей, как из печи, огонь;
В сердце Роллона ударил копытами он;
Умер, и разу вздохнуть не успевши, Роллон.
Вырвавшись, конь убежал, и его не нашли.
К ночи, как должно, Роллона отцы погребли.
В полночь к могиле ужасный ездок прискакал;
Черного, злого коня за узду он держал;
Пара перчаток висела на черном седле.
Жалобно охнув, Роллон повернулся в земле;
Вышел из гроба, со вздохом перчатки надел,
Сел на коня, и как вихорь с ним конь улетел.
Был удалец и отважный наездник Роллон;
С шайкой своей по дорогам разбойничал он.
Раз, запоздав, он в лесу на усталом коне
Ехал, и видит, часовня стоит в стороне.
Лес был дремучий, и был уж полуночный час;
Было темно, так темно, что хоть выколи глаз;
Только в часовне лампада горела одна,
Бледно сквозь узкие окна светила она.
«Рано еще на добычу, — подумал Роллон, —
Здесь отдохну», — и в часовню пустынную он
Входит; в часовне, он видит, гробница стоит;
Трепетно, тускло над нею лампада горит.
Сел он на камень, вздремнул с полчаса и потом
Снова поехал лесным одиноким путем.
Вдруг своему щитоносцу сказал он: «Скорей
Съезди в часовню; перчатку оставил я в ней».
Посланный, бледен как мертвый, назад прискакал.
«Этой перчаткой другой завладел, — он сказал. —
Кто-то нездешний в часовне на камне сидит;
Руку он всунул в перчатку и страшно глядит;
Треплет и гладит перчатку другой он рукой;
Чуть я со страха не умер от встречи такой». —
«Трус!» — на него запальчи́во Роллон закричал,
Шпорами стиснул коня и назад поскакал.
Смело на страшного гостя ударил Роллон:
Отнял перчатку свою у нечистого он.
«Если не хочешь одной мне совсем уступить,
Обе ссуди мне перчатки хоть год поносить», —
Молвил нечистый; а рыцарь сказал ему: «На!
Рад испытать я, заплатит ли долг сатана;
Вот тебе обе перчатки; отдай через год». —
«Слышу; прости, до свиданья», — ответствовал тот.
Выехал в поле Роллон; вдруг далекий петух
Крикнул, и топот коней поражает им слух.
Робость Роллона взяла; он глядит в темноту:
Что-то ночную наполнило вдруг пустоту;
Что-то в ней движется; ближе и ближе; и вот
Черные рыцари едут попарно; ведет
Сзади слуга в поводах вороного коня;
Черной попоной покрыт он; глаза из огня.
С дрожью невольной спросил у слуги паладин:
«Кто вороного коня твоего господин?» —
«Верный слуга моего господина, Роллон.
Ныне лишь парой перчаток расчелся с ним он;
Скоро отдаст он иной, и последний, отчет;
Сам он поедет на этом коне через год».
Так отвечав, за другими последовал он.
«Горе мне! — в страхе сказал щитоносцу Роллон. —
Слушай, тебе я коня моего отдаю;
С ним и всю сбрую возьми боевую мою:
Ими отныне, мой верный товарищ, владей;
Только молись о душе осужденной моей».
В ближний пришед монастырь, он прио́ру сказал:
Страшный я грешник, но бог мне покаяться дал.
Ангельский чин я еще недостоин носить;
Служкой простым я желаю в обители быть».
«Вижу, ты в шпорах, конечно бывал ездоком;
Будь же у нас на конюшне, ходи за конем».
Служит Роллон на конюшне, а время идет;
Вот наконец совершился ровнехонько год.
Вот наступил уж и вечер последнего дня;
Вдруг привели в монастырь молодого коня:
Статен, красив, но еще не объезжен был он.
Взять дикаря за узду подступает Роллон.
Взвизгнул, вскочив на дыбы, разъярившийся конь;
Грива горой, из ноздрей, как из печи, огонь;
В сердце Роллона ударил копытами он;
Умер, и разу вздохнуть не успевши, Роллон.
Вырвавшись, конь убежал, и его не нашли.
К ночи, как должно, Роллона отцы погребли.
В полночь к могиле ужасный ездок прискакал;
Черного, злого коня за узду он держал;
Пара перчаток висела на черном седле.
Жалобно охнув, Роллон повернулся в земле;
Вышел из гроба, со вздохом перчатки надел,
Сел на коня, и как вихорь с ним конь улетел.
Ты со мной вечор сидела,
Милая, и песню пела:
«Сад нам надо, сад, мой свет!»
Я хоть думал: денег нет;
Ho, любя, как отказаться?
Стал ходить и домышляться,
Как тебе в том пособить,
Как бы саду быть.
Но как утро вечера хитрее,
Буду завтра я умнее!
Лег я спать и вижу сон:
Мне явился Аполлон!
Вкруг чела его круг звезд сияет;
Сам на лире он играет,
Перстами по струнам бьет,
И огонь от них течет,
Как с лампад лучи струятся.
Ночь светлеет, взоры тмятся
От божественных красот!
От волшебного бряцанья,
Его гласа восклицанья,
Вижу я, мой сад растет!
Из земли выходят дубы мшисты,
В воздух бьют ключи сребристы,
Рыбы ходят по прудам,
Птицы райски по кустам,
Лани белы, златороги
Через желтые дороги,
Через холмы скачут скользки
И коты кричат заморски.
Бог лучистый, бог, сотворший сад
Бросил на меня свой взгляд:
«Я», сказал, «тебе дал лиру,
Ты воспел уж ей харит.
Для чего же миру
Еще глас твой не гремит?
Зачинай! река златая,
Изобилье проливая,
Ha карман твой потечет, —
Удивится свет.»
Он сказал и сам сокрылся
Средь златых, лазурных туч.
Я вспрянул и пробудился;
Вижу; солнца луч
От востока сквозь окно сияет
И струею золотой
Течет точно как живой,
Над лицом моим играет
Средь завесы вкруг одра зеленой.
Встал я, богом озаренный,
Показал тебе свет сей.
И тут воле я твоей
Уж безмолвно покорился.
Взял я лиру и на ней,
Разогрев холодну кровь,
Петь из шутки покусился
Нежную любовь;
А ко мне Анакреон,
Лель, Амур, Эрот и Купидон,
С ними вместе ты
На совет пришли,
Вкус и знанья принесли,
Чтоб поэзии мечты,
Тень мешать уметь приятно с светом,
А тебе, душе моей,
Дар принес я сей,
Hе для славы, —
Для забавы
В скучные твои часы,
Когда сморщишь ты красы.
Ты заметь: сбудется ль сон?
Прав ли будет Аполлон
С толь приятным мне обетом?
1797
И одну ты песню пела.
«Сад мне надо, сад, мой свет».
А тебе я: денег нет.
«Как же ты свой век трудился, —
Саду даже не добился?
А по нашим суетам,
Некуда и выйти нам.
Но дела твои спорее
Пойдут от саду, скорее».
— Прихоть! прихоть! по делам
Hе гуляют по садам.
«Да ты пишешь и стихами,
И широкими шагами
Топ по комнате, да топ,
Будто буря, морща лоб;
To вперед, то взад летаешь,
Тенью мне в глаза мелькаешь:
Успокой мой дух!»
— Хорошо, мой друг!
Я сказал и поклонился,
Сам в постелю торопился,
Лег, заснул и вижу сон (Зачеркнутая редакция).
Вкруг чела из звезд венец сияет.
В струны перстами бьючи;
С струн так звоны, как лучи
От лампад по тме струятся,
Блещут в очи, очи тмятся …
Песен, гласа. …
… сей мне сад.
Для чего же с нею миру
Ну, зачни. …
Изобильная такая
В миг единый потечет, …
Что дивиться будет свет.
Я вздрогнул …
Так трепещет …
Внутрь …
Встал я, светом …
Показал тебе луч сей.
Caфo, Львов, а с ними ты
На беседу все пришли.
Тень смешать приятно с светом.
В храме — золоченые колонны,
Золоченая резьба сквозная,
От полу до сводов поднимались.
В золоченых ризах все иконы,
Тускло в темноте они мерцали.
Даже темнота казалась в храме
Будто бы немного золотая.
В золотистом сумраке горели
Огоньками чистого рубина
На цепочках золотых лампады.
Рано утром приходили люди.
Богомольцы шли и богомолки.
Возжигались трепетные свечи,
Разливался полусвет янтарный.
Фимиам под своды поднимался
Синими душистыми клубами.
Острый луч из верхнего окошка
Сквозь куренья дымно прорезался.
И неслось ликующее пенье
Выше голубого фимиама,
Выше золотистого тумана
И колонн резных и золоченых.
В храме том, за ризою тяжелой,
За рубиновым глазком лампады
Пятый век скорбела Божья Матерь,
С ликом, над младенцем наклоненным,
С длинными тенистыми глазами,
С горечью у рта в глубокой складке.
Кто, какой мужик нижегородский,
Живописец, инок ли смиренный
С ясно-синим взглядом голубиным,
Муж ли с ястребиными глазами
Вызвал к жизни тихий лик прекрасный,
Мы о том гадать теперь не будем.
Живописец был весьма талантлив.
Пятый век скорбела Божья Матерь
О распятом сыне Иисусе.
Но, возможно, оттого скорбела,
Что уж очень много слез и жалоб
Ей носили женщины-крестьянки,
Богомолки в черных полушалках
Из окрестных деревень ближайших.
Шепотом вверяли, с упованьем,
С робостью вверяли и смиреньем:
«Дескать, к самому-то уж боимся,
Тоже нагрешили ведь немало,
Как бы не разгневался, накажет,
Да и что по пустякам тревожить?
Ну, а ты уж буде похлопочешь
Перед сыном с нашей просьбой глупой,
С нашею нуждою недостойной.
Сердце материнское смягчится
Там, где у судьи не дрогнет сердце.
Потому тебя и называем
Матушкой-заступницей. Помилуй!»
А потом прошла волна большая,
С легким хрустом рухнули колонны,
Цепи все по звенышку распались,
Кирпичи рассыпались на щебень,
По песчинке расточились камни,
Унесло дождями позолоту.
В школу на дрова свезли иконы.
Расплодилась жирная крапива,
Где высоко поднимались стены
Белого сверкающего храма.
Жаловаться ходят нынче люди
В областную, стало быть, газету.
Вот на председателя колхоза
Да еще на Петьку-бригадира.
Там ужо отыщется управа!
Раз я ехал, жажда одолела.
На краю села стоит избушка.
Постучался, встретила старушка,
Пропустила в горенку с порога.
Из ковша напился, губы вытер
И шагнул с ковшом к перегородке,
Чтоб в лоханку выплеснуть остатки
(Кухонька была за занавеской.
С чугунками, с ведрами, с горшками).
Я вошел туда и, вздрогнув, замер:
Средь кадушек, чугунков, ухватов,
Над щелястым полом, над лоханью,
Расцветая золотым и красным,
На скамье ютится Божья Матерь
В золотистых складчатых одеждах,
С ликом, над младенцем наклоненным,
С длинными тенистыми глазами,
С горечью у рта в глубокой складке.
— Бабушка, отдай ты мне икону,
Я ее — немедленно в столицу…
Разве место ей среди кадушек,
Средь горшков и мисок закоптелых!
— А зачем тебе? Чтоб надсмехаться,
Чтобы богохульничать над нею?
— Что ты, бабка, чтоб глядели люди!
Место ей не в кухне, а в музее.
В Третьяковке, в Лувре, в Эрмитаже.
— Из музею были не однажды.
Предлагали мне большие деньги.
Так просили, так ли уж просили,
Даже жалко сделалось, сердешных.
Но меня притворством не обманешь,
Я сказала: «На куски разрежьте,
Выжгите глаза мои железом,
Божью Матерь, Светлую Марию
Не отдам бесам на поруганье».
— Да какие бесы, что ты, бабка!
Это все — работники искусства.
Красоту они ценить умеют,
Красоту по капле собирают.
— То-то! Раскидавши ворохами,
Собирать надумали крохами.
— Да тебе зачем она? Молиться —
У тебя ведь есть еще иконы.
— Как зачем? Я утром рано встану,
Маслицем протру ее легонько,
Огонек затеплю перед ликом,
И она поговорит со мною.
Так-то ли уж ласково да складно
Говорить заступница умеет.
— Видно, ты совсем рехнулась, бабка!
Где же видно, чтоб доска из липы,
Даже пусть и в красках золотистых,
Говорить по-нашему умела!
— Ты зачем пришел? Воды напиться?
Ну так — с богом, дверь-то уж открыта!
Ехал я среди полей зеленых,
Ехал я средь городов бетонных,
Говорил с людьми, обедал в чайных,
Ночевал в гостиницах районных.
Постепенно стало мне казаться
Сказкой или странным сновиденьем,
Будто бы на кухне у старушки,
Где горшки, ухваты и кадушки,
На скамейке тесаной, дубовой
Прижилась, ютится Божья Матерь
В золотистых складчатых одеждах,
С ликом, над младенцем наклоненным,
С длинными тенистыми глазами,
С горечью у рта в глубокой складке.
Бабка встанет, маслицем помажет,
Огонек тихонечко засветит.
Разговор с заступницей заводит…
Понапрасну ходят из музея.
Магомет
… Я вслушивался жадно
И в разговор монахов христианских,
И в шумный спор запальчивых жидов,
И в чудные рассказы бедуинов.
Я двадцать лет молчал и только слушал.
Ячмень в одну весну и расцветет,
И отцветет на плодоносной ниве;
Но много лет потребно для того,
Чтоб выросла в степи, на чахлой почве,
Широколиственная пальма…
Так замысла великого зерно
Медлительно росло и вкоренялось
У сердца моего, на жаркой почве!
Из Антиохии однажды, помню, я
Вел караван, и на песчаном море
Меня застал крылатый ураган.
Он быстро, заслоняя солнце, двигал
Свои столпы. Сыпучего песку
Сухие волны на меня катились,
И мой верблюд, зажмурившись невольно,
Стал утопать. Сопутников моих
Неясные вблизи мелькали тени.
Я им кричал; но буря заглушала,
Подобно тысяче низверженных потоков,
Мои слова: и сам я не слыхал
Моих призывных криков. На колени,
От ужаса загородив руками
Мое лицо, упал я и молился,
И говорил: «Аллах, Аллах, помилуй!
Клянусь твоим блистательным престолом,
Я разнесу твое святое имя
По всей Аравии… Аллах, помилуй!»
Но в этот миг песчаная гора
Обрушилась и на моих плечах
Рассыпалась, и я оцепенел.
Когда же я очнулся, надо мною
Уже вечернее сияло солнце.
Вокруг меня попрежнему мелькали
Товарищей сияющие лица,
И двигался по степи караван,
И я лежал, качаясь, на верблюде;
И горы белые верхушки поднимали
Из-под земли, и весело мне было,
Что я воскрес. Когда же ночь пришла,
Остановились мы на отдых у подошвы
Одной горы, и я пошел искать
Ключа, чтоб напоить моих верблюдов.
Луна, как брачная лампада, над пустыней
Сияла ярким светом. Мой кувшин
У ног моих поставил я на камень
И, прислонясь к махровой пальме, долго
Стоял и слушал. Мне казалось, где-то
Журчал источник. Долго я глядел,
Не замелькает ли серебряная точка
На месяце играющей воды.
И, к удивленью моему, в пещере,
У каменной подошвы двух утесов,
Я увидал, горит огонь. Проворно
Я взял кувшин, и смело побежал
В пещеру. И казалось мне, что духи
Передо мной летели и кружились,
И на огонь протягивали руки…
И там-то в первый раз я увидал
Пустынника Габиба…
Он в белой мантии стоял, читая
Развернутый пергаментовый список;
Чугунная лампада озаряла
И свиток, и рубцы его чела…
И молча, с ног до головы обятый
Невольным ужасом благоговенья,
Я созерцал таинственного старца.
«Ты, Магомет, из племени Гашем!
Я жду давно тебя!» сказал мне старец…
И, между прочим, говорил мне: «Слушай!
Я научу тебя премудрости великой;
Великие тебе открою тайны
Аллаха, чрез его пророков
Открытые народам. По лицу
И по походке ног твоих проворных,
Которых каждый шаг в моей пещере
Был повторен гранитным сводом,
Я узнаю того, кто мне обещан!»
Дрожа, я сел и стал вести беседу
С одним из тех премудрых на земле,
Кто слышит тайную гармонию природы
И голоса привратников небесных;
Кто отдаленное очами осязает
И по звездам читает повесть мира.
Две ночи я внимал речам Габиба,
И думали товарищи мои,
Что унесен я львицей иль растерзан
Голодным тигром, и рыдали горько…
Когда ж увидели, что я иду
И на плече несу кувшин с водою,
От радости не знали что подумать,
И, как родного брата, обнимали…
И для меня с тех пор преобразился,
Роскошней стал широкий Божий мир,
На золотой цепи повешенное солнце,
И прикрепленные к хрустальным сводам
Горящие планеты…
И начал я завидовать пророкам,
И стал просить пророческого дара.
Тому прошло уже шесть лет;
И близок день, назначенный свиданью!
Премудрый ждет меня в пустынях Геры,
Там, где стоят утесы на утесах
И упираются в пылающее небо;
Где бьет вода из камня день и ночь
И никогда не сякнет — та вода,
Которую приносит ангел, в виде
Громовых туч, и поливает горы.
Туда иду. Прощай, родная Мекка!
Я ворочусь не тем, чем вышел,
Иль никогда к тебе не ворочусь…
Привет тебе, хранитель древних свитков!
Твой пыльный клад опять целую нежно…
Душа вернулась с островов чужбины;
Дрожа, как голубь, странствовавший долго,
Она стучится в дверь родного дома.
Родные свитки! Снова с вами я,
Питомец ваш, от мира отреченный.
Увы! Из всех роскошных благ земли
Лишь вас одних моя познала юность;
Вы садом были мне в разгаре лета,
В ночь зимнюю — горячим изголовьем;
И я привык хранить средь ваших строк
Мое богатство — грезы о святыне.
Вы помните? Бывало, бет-га-мидраш
Оденет тьма; все разошлись давно,
И в тишине придела — я один;
Дрожа, слетает с уст молитва дедов,
А там, в углу, близ вашего ковчега,
Мерцает тихо вечная лампада.
О, сколько раз — я мальчик был, и пух
Еще не покрывал мои ланиты —
Меня ночные ветры заставали
Склоненным низко над старинной книгой,
Исполненным то грез, то тайной жути.
На столике предо мной лампада
Беспомощно и тускло полыхала,
В шкафу, средь книг, скреблась упорно мышь,
В печи трещал последний уголек;
Я замирал, томимый смертным страхом,
От ужаса стуча зубами… Помню,
Однажды — это было темной ночью —
За окнами слепыми, на дворе,
Угрюмо плача, завывала буря;
Трещали ставни; духи преисподней
Стучали в дом железными крюками…
Моя твердыня рушилась во прах:
Украдкою, из-под святой завесы,
Покинув храм, Шехина удалилась,
И мой старик — моя вторая тень
И грез моих свидетель молчаливый —
И он ушел и скрылся от меня.
Лишь пламя лампы тихо умирало.
В последний раз вздыхая перед смертью…
И вдруг окно разбилось… Все погасло,
И я — птенец бескрылый — из гнезда
Упал во власть безглазой, черной ночи.
И вот теперь, чрез много-много лет,
Чело и лушу мне избороздивших,
Меня опять поставил ветер жизни
Пред вами, свитки, — чада Амстердама,
Славуты, Львова, Франкурта. Опять
Рука моя страницы ваши гладит,
И тусклый взор блуждает между строк,
В узоре букв пытаясь отыскать
Следы моей души, — из колыбели,
Взлелеявшей ее, услышать эхо
Младенческих ее тревог и дум.
Увы, мои наставники! Спокойна
Душа моя, и взор не увлажнен…
Как ни гляжу — узнать вас не могу я;
Из ваших букв, о старцы, не глядят
На дно души моей живые очи,
Измученные очи стариков;
Ко мне оттуда не доходит шепот
Иссохших уст, бормочущих в могилах,
Мне каждая строка — жемчужин черных
Рассыпанная нить, страницы — вдовы,
А что ни буква — бедная сиротка.
Померк мой взор и ослабел мой слух,
Иль вы истлели, вы, сыны бессмертья,
И на земле вам больше доли нет,
Т тщетно я, как тать вооруженный,
Без фонаря, киркою землю рыл,
В кромешной тьме, не ведая покоя,
И день и ночь в могилах ваших роясь,
Я все искал златых сокровищ жизни,
Их корни снизу и с боков минуя.
А между тем соровища сверкали
Над городом, людьми и над холмами,
И на глазах у всех плоды качали,
И шумные водили хороводы,
Морские дали пеньем оглашая,
А до меня не донеслось и эхо.
Как знать? Быть может —
Когда я вновь, гробокопатель, выйду
С кладбища духа в царство черной ночи,
Тебя одну с собою принеся,
Кирка, прилипшая к моим ладоням,
И с ветхой пылью на усталых пальцах, —
Быть может я — беспомощней, бедней,
Чем раньше был — воздену руку к ночи,
Моля ее принять меня на лоно
И ласково плащом закутать черным,
И ей скажу, смертельно утомленный:
Приди, о ночь, и темными крылами
Покрой меня: я из могил бежал,
И сердце жаждет вечного покоя!
А вы, светила ночи, братья в духе,
Наперсники моей души!
О, почему храните вы молчанье?
Ужель вам брату нечего сказать
Златых ресниц нежнейшим трепетаньем?
Быть может, есть, но ваш язык забыл я,
Таинственных речей не слышу ваших?
Ответьте, звезды, ибо я тоскую.
В чистейшей из молитв и в чистоте мечтаний,
В восторге дум, в величии страданий,
Моя душа во всем всегда, как идеала,
Тебя, тебя, тебя одной искала.
Послание к Дмитриеву в ответ
на его стихи, в которых он жалуется на
скоротечность счастливой молодости
Конечно так, — ты прав, мой друг!
Цвет счастья скоро увядает,
И юность наша есть тот луг,
Где сей красавец расцветает.
Тогда в эфире мы живем
И нектар сладостный пием
Из полной олимпийской чаши;
Но жизни алая весна
Есть миг — увы! пройдет она,
И с нею мысли, чувства наши
Лишатся свежести своей.
Что прежде душу веселило,
К себе с улыбкою манило,
Немило, скучно будет ей.
Надежды и мечты златые,
Как птички, быстро улетят,
И тени хладные, густые
Над нами солнце затемнят, —
Тогда, подобно Иксиону,
Не милую свою Юнону,
Но дым увидим пред собой! *
И я, о друг мой, наслаждался
Своею красною весной;
И я мечтами обольщался —
Любил с горячностью людей,
Как нежных братий и друзей;
Желал добра им всей душею;
Готов был кровию моею
Пожертвовать для счастья их
И в самых горестях своих
Надеждой сладкой веселился
Небесполезно жить для них —
Мой дух сей мыслию гордился!
Источник радостей и благ
Открыть в чувствительных душах;
Пленить их истиной святою,
Ее нетленной красотою;
Орудием небесным быть
И в памяти потомства жить
Казалось мне всего славнее,
Всего прекраснее, милее!
Я жребий свой благословлял,
Любуясь прелестью награды, —
И тихий свет моей лампады
С звездою утра угасал.
Златое дневное светило
Примером, образцом мне было…
Почто, почто, мой друг, не век
Обманом счастлив человек?
Но время, опыт разрушают
Воздушный замок юных лет;
Красы волшебства исчезают…
Теперь иной я вижу свет, —
И вижу ясно, что с Платоном
Республик нам не учредить,
С Питтаком, Фалесом, Зеноном
Сердец жестоких не смягчить.
Ах! зло под солнцем бесконечно,
И люди будут — люди вечно.
Когда несчастных Данаид*
Сосуд наполнится водою,
Тогда, чудесною судьбою,
Наш шар приимет лучший вид:
Сатурн на землю возвратится
И тигра с агнцем помирит;
Богатый с бедным подружится
И слабый сильного простит.
Дотоле истина опасна,
Одним скучна, другим ужасна;
Никто не хочет ей внимать,
И часто яд тому есть плата,
Кто гласом мудрого Сократа
Дерзает буйству угрожать.
Гордец не любит наставленья,
Глупец не терпит просвещенья —
Итак, лампаду угасим,
Желая доброй ночи им.
Но что же нам, о друг любезный,
Осталось делать в жизни сей,
Когда не можем быть полезны,
Не можем пременить людей?
Оплакать бедных смертных долю
И мрачный свет предать на волю
Судьбы и рока: пусть они,
Сим миром правя искони,
И впредь творят что им угодно!
А мы, любя дышать свободно,
Себе построим тихий кров
За мрачной сению лесов,
Куда бы злые и невежды
Вовек дороги не нашли
И где б, без страха и надежды,
Мы в мире жить с собой могли,
Гнушаться издали пороком
И ясным, терпеливым оком
Взирать на тучи, вихрь сует,
От грома, бури укрываясь
И в чистом сердце наслаждаясь
Мерцанием вечерних лет,
Остатком теплых дней осенних.
Хотя уж нет цветов весенних
У нас на лицах, на устах
И юный огнь погас в глазах;
Хотя красавицы престали
Меня любезным называть
(Зефиры с нами отыграли!),
Но мы не должны унывать:
Живем по общему закону!..
Отелло в старости своей
Пленил младую Дездемону*
И вкрался тихо в сердце к ней
Любезных муз прелестным даром.
Он с нежным, трогательным жаром
В картинах ей изображал,
Как случай в жизни им играл;
Как он за дальними морями,
Необозримыми степями,
Между ревущих, пенных рек,
Среди лесов густых, дремучих,
Песков горящих и сыпучих,
Где люди не бывали ввек,
Бесстрашно в юности скитался,
Со львами, тиграми сражался,
Терпел жестокий зной и хлад,
Терпел усталость, жажду, глад.
Она внимала, удивлялась;
Брала участие во всем;
В опасность вместе с ним вдавалась
И в нежном пламени своем,
С блестящею в очах слезою,
Сказала: я люблю тебя!
И мы, любезный друг, с тобою
Найдем подругу для себя,
Подругу с милою душею,
Она приятностью своею
Украсит запад наших дней.
Беседа опытных людей,
Их басни, повести и были
(Нас лета сказкам научили!)
Ее внимание займут,
Ее любовь приобретут.
Любовь и дружба — вот чем можно
Себя под солнцем утешать!
Искать блаженства нам не должно,
Но должно — менее страдать;
И кто любил, кто был любимым,
Был другом нежным, другом чтимым,
Тот в мире сем недаром жил,
Недаром землю бременил.
Пусть громы небо потрясают,
Злодеи слабых угнетают,
Безумцы хвалят разум свой!
Мой друг! не мы тому виной.
Мы слабых здесь не угнетали
И всем ума, добра желали:
У нас не черные сердца!
И так без трепета и страха
Нам можно ожидать конца
И лечь во гроб, жилище праха.
Завеса вечности страшна
Убийцам, кровью обагренным,
Слезами бедных орошенным.
В ком дух и совесть без пятна,
Тот с тихим чувствием встречает
Златую Фебову стрелу, *
И ангел мира освещает
Пред ним густую смерти мглу.
Там, там, за синим океаном,
Вдали, в мерцании багряном,
Он зрит… но мы еще не зрим.
* Известно из мифологии, что Иксион, желая обнять Юнону, обнял облако и дым.
* Они в подземном мире льют беспрестанно воду в худой сосуд.
* Смотри Шекспирову трагедию «Отелло».
Зовут, паша их не слышит,—
Глядят: ренегат уж не дышит.
(Мицкевич, в пер. Берга)
По вере католик, по роду поляк,
Он принял ислам и, поборник султана,
Пошел бить славян; но тяжелая рана
Его уложила в походный барак.
С прибрежных высот на долину Моравы
Сползает пронизанный гарью туман,
И слышен гул битвы,— гул будущей славы,
Пророческий голос свободы славян…
Но бранного гула, обрызганный кровью,
Не слышит паша,— еле видит бунчук
В пыли, прислоненный к его изголовью,
Да стонет от ран и безжалостных рук…
Клянет он хирурга, дырявый и тесный
Барак свой и тщетным желаньем томим,
Чтоб в эти минуты, как ангел небесный,
Сестра милосердья ходила за ним.
И вот,— уже полночь. Мигая, чадится
Лампада, и дождь пробивается в щель,—
Паша все кого-то зовет и томится;
Но жизнь догорает, и стынет постель.
И вспомнил паша, как он верил когда-то,
Как близок ему был Страдалец-Христос;
И ужасом смерти душа в нем обята,
Так много на совести крови и слез…
Привстал он и молится: Боже распятый!
Ужели Тебе изменил я?.. О, нет!
Не против Тебя, против Руси проклятой
Восстал я, желая ей всяческих бед.
— Я принял ислам,— но в коран я не верил;
Я знаю, что небо Твое — не сераль… Нет, ради политики я лицемерил,—
Мне только врагов Твоих не было жаль…
— Схизматиков только и жег, и рубил я:
Герцеговинцев, болгар и других,—
Но к иезуитам, клянусь, снисходил я,—
Был даже в Стамбуле заступником их…
— О! чувствую, смерти рука ледяная,
Тяжелая, страшная, давит мне грудь…
Царица небесная! Дева Святая,
Мария! Приди и заступницей будь…
— Моли за меня Сына, Бога живого,
Да примет Он душу мою,— твой Христос!..
Дрожа, произнес он последнее слово
И вскрикнуть хотел… но дыханье сперлось.
Торжественной злобой сверкая, предстало
Ему, как виденье, лицо сатаны;
Огнем — его страшная сила дышала
И веяла холодом бурной волны…
И голос громовый, подобный рыканью
Голодного льва, прогремел: ты — мой сын!
Ты верно служил моему начертанью:
— «Славян больше всех истребляй, славянин».
Иди же ко мне!— Иезуитов не мало
Найдешь ты в моем христианском аду»…
И тело паши мертвым навзничь упало,—
Душа сатане отвечала: «Иду».
Зовут, паша их не слышит,—
Глядят: ренегат уж не дышит.
(Мицкевич, в пер. Берга)
По вере католик, по роду поляк,
Он принял ислам и, поборник султана,
Пошел бить славян; но тяжелая рана
Его уложила в походный барак.
С прибрежных высот на долину Моравы
Сползает пронизанный гарью туман,
И слышен гул битвы,— гул будущей славы,
Пророческий голос свободы славян…
Но бранного гула, обрызганный кровью,
Не слышит паша,— еле видит бунчук
В пыли, прислоненный к его изголовью,
Да стонет от ран и безжалостных рук…
Клянет он хирурга, дырявый и тесный
Барак свой и тщетным желаньем томим,
Чтоб в эти минуты, как ангел небесный,
Сестра милосердья ходила за ним.
И вот,— уже полночь. Мигая, чадится
Лампада, и дождь пробивается в щель,—
Паша все кого-то зовет и томится;
Но жизнь догорает, и стынет постель.
И вспомнил паша, как он верил когда-то,
Как близок ему был Страдалец-Христос;
И ужасом смерти душа в нем обята,
Так много на совести крови и слез…
Привстал он и молится: Боже распятый!
Ужели Тебе изменил я?.. О, нет!
Не против Тебя, против Руси проклятой
Восстал я, желая ей всяческих бед.
— Я принял ислам,— но в коран я не верил;
Я знаю, что небо Твое — не сераль…
Нет, ради политики я лицемерил,—
Мне только врагов Твоих не было жаль…
— Схизматиков только и жег, и рубил я:
Герцеговинцев, болгар и других,—
Но к иезуитам, клянусь, снисходил я,—
Был даже в Стамбуле заступником их…
— О! чувствую, смерти рука ледяная,
Тяжелая, страшная, давит мне грудь…
Царица небесная! Дева Святая,
Мария! Приди и заступницей будь…
— Моли за меня Сына, Бога живого,
Да примет Он душу мою,— твой Христос!..
Дрожа, произнес он последнее слово
И вскрикнуть хотел… но дыханье сперлось.
Торжественной злобой сверкая, предстало
Ему, как виденье, лицо сатаны;
Огнем — его страшная сила дышала
И веяла холодом бурной волны…
И голос громовый, подобный рыканью
Голодного льва, прогремел: ты — мой сын!
Ты верно служил моему начертанью:
— «Славян больше всех истребляй, славянин».
Иди же ко мне!— Иезуитов не мало
Найдешь ты в моем христианском аду»…
И тело паши мертвым навзничь упало,—
Душа сатане отвечала: «Иду».
Я — полусмутное виденье
В ночи угрюмой.
А ты — без сна, с тяжелой думой,
В тоске, в томленьи…
В твоей бессоннице упорной
Я — призрак черный;
Я — та, чьи взгляды
Тебе теперь навеять рады
Воспоминанья
О скитаньи.
Как это давно и далеко-далеко—
Пески прибережий и вечер над морем высокий!
Тогда я звала тебя в светлые дали,
Где юности зовы о жизни кричали.
Тогда я была как на празднике звуки.
Ты помнишь мои озаренные руки,
Срывавшие пояс у ветра?.. На юге с тобою
Была я в портах отдаленных
Над тихой зеркальной водою.
С тобою была я над морем
В вечерний серебряный час
Над золототканным прибоем, -
Отважный
Следил очарованновлажный
Ты блеск моих сказочных глаз.
Богиней я была
И носом корабля, —
С тобой плыла
Я кормчим у руля, —
И на груди моей блистала
Твоя мечта — она пылала.
Корабль безумье бури гнало.
А нынче, приучен
К бессоннице злой и упорной,
Сидишь ты измученный
Скукою вздорной.
И я наклоняюсь виденьем
Угрюмым
К томленьям
Твоим и безрадостным думам.
С тобой бывала я на сумрачных вокзалах,
Где на столбах железных и усталых
Шары огней — сигналы странствий алых.
Воспоминанья гаваней и отдаленных стран,
Отплытий неожиданных в безвестность и туман,
Скачки мостов изогнуто грохочущих в простор
Над зеркалами водными и над пролетом гор,
Глаза углей пылающих и блики от огня
На стенках у котлов, все это — я, и я.
А волосы мои? — Задумчивые дымы
На дальнем зареве, слепые пилигримы.
А помнишь крик свистка пронзительно-ночной?
О, этот крик! — И он был тоже мой.
А помнишь города, что в сумрачной печали
Свои дома до облаков вздымали,
Где тучи мрачные на горизонт убогий
Торжественно брели трагической дорогой,
Где солнце, ржавое, закатывалось в бездны,
Где холод пылью мелкой и железной
Как будто сыпался мучительно и долго —
Там, далеко… над Одером… над Волгой,
В туманах рыжих, в дали жесткой,
Где запах нефти и известки
Спирает горла переулков
У фабрик гулких?..
А помнишь города из копоти и сажи
На Севере — угрюмые пейзажи,
Где памятники — грузны, неуклюжи, —
Возносят в небо обветшалой стужи
Сквозь изгородь дождей и непомерной скуки
Свои веками скопленные муки?
А этот кран в базальтовом порту,
Что гору груза зацепив клещами
Из-за канатов на мосту,
Ее качал задумчиво над нами?
О, как давно, в минувшем плавании,
Две наши грезы в дальной гавани!
А вот еще припомни: беспечальное
Большое озеро, такое дальное;
И барки светлые на нем в ветрах из меда,
Как птицы белые поутру паруса
Хлыстами тонкими вонзались в ясность свода,
Крестом чертили небеса;
А вкруг, сквозь одичалые просторы,
Высокий свет струясь лился на горы,
И далеко на горизонтном скате
Он ровным был и белым словно скатерть;
Размеренно на водную поверхность,
Сребристым звоном напоив окрестность,
За каплей капля капала сердито
На зеркало воды из тяжкого гранита;
То озеро не знало страстной бури,
Недвижное оно молилося лазури,
Где призмы солнца, тихие полудни
В краю красы, светились изумрудней.
Как это все давно — в глубокой тишине
Два наших голоса в мечтательной стране!
И наконец: в желанном бездорожьи
Далеких Индий Снов, среди лесов и гор,
Где каждый ствол, в лиановый убор
Закутанный, молитвой был и ложью.
Где хрупкие дома и бледные лампады
Мерцали вечером скитальцам бесприютным,
Где девушки в шелках сидеть у входа рады
На легендарных львах — коврах уютных;
Они истории любви там вышивали
На пяльцах из нефрита, аметиста
Руками тонкими—принцессы иль артиста —
И в красоту блистанья дней вплетали;
Те махаоны, птицы, светляки —
Лучи к лучам и ткалось и светлело
В извивах крыльев, в нежных сгибах тела
Как ласточек парения легки.
Принцесса медленно бродила по заливу,
Белели лебеди, а там — чета влюбленных,
Взаимными признаньями смущенные,
Красиво
Ловили золото, что спало на луне.
И вот, в настороженной тишине
Работа брошена. И рады взгляды
В эмалевом дому немного отдохнуть
На пляске баядерок. И лампады
Голубоватый свет
Для всех, кто в дальний путь
Пустился, льют, — и ласка, и привет.
Воспоминания, из серебра и злата,
В далеком там, в законченном когда-то.
А нынче, вечером угрюмым,
И сожаления и думы
В тебе нежданно разбудили,
В порыве скуки, злое пламя —
Твою потерянную память.
И голоса тоски завыли
— Меланхоличные олени —
И полон поздних сожалений,
Угрюмой думы властелин
И молчаливый и согнутый
В недвижном кресле, ты, один,
Прядешь ленивые минуты.
Я — вестница, я — отблески привета
Случайностей, нежданностей…
О, как ты их любил,
Когда — отважный, полный сил —
Ты плыл на край безвестный света!
Для своего и для чужого
Незрима Нина; всем одно
Твердит швейцар ее давно:
‘Не принимает, нездорова! ’
Ей нужды нет ни в ком, ни в чем;
Питье и пищу забывая,
В покое дальнем и глухом
Она, недвижная, немая,
Сидит и с места одного
Не сводит взора своего.
Глубокой муки сон печальный!
Но двери пашут, растворясь:
Муж не весьма сентиментальный,
Сморкаясь громко, входит киязь. И вот садится. В размышленье
Сначала молча погружен,
Ногой потряхивает он;
И наконец: ‘С тобой мученье!
Без всякой грусти ты грустишь;
Как погляжу, совсем больна ты;
Ей-ей! с трудом вообразишь,
Как вы причудами богаты!
Опомниться тебе пора.
Сегодня бал у князь Петра:
Забудь фантазии пустые
И от людей не отставай;
Там будут наши молодые,
Арсений с Ольгой. Поезжай. Ну что, поедешь ли? ’- ‘Поеду’, -
Сказала, странно оживясь,
Княгиня. ‘Дело, — молвил князь, -
Прощай, спешу я в клуб к обеду’.
Что, Нина бедная, с тобой?
Какое чувство овладело
Твоей болезненной душой?
Что оживить ее умело,
Ужель надежда? Торопясь
Часы летят; уехал князь;
Пора готовиться княгине.
Нарядами окружена,
Давно не бывшими в помине,
Перед трюмо стоит она. Уж газ на ней, струясь, блистает;
Роскошно, сладостно очам
Рисует грудь, потом к ногам
С гирляндой яркой упадает.
Алмаз мелькающих серег
Горит за черными кудрями;
Жемчуг чело ее облег,
И, меж обильными косами
Рукой искусной пропущен,
То видим, то невидим он.
Над головою перья веют;
По томной прихоти своей,
То ей лицо они лелеют,
То дремлют в локонах у ней. Меж тем (к какому разрушенью
Ведет сердечная гроза!)
Ее потухшие глаза
Окружены широкой тенью
И на щеках румянца нет!
Чуть виден в образе прекрасном
Красы бывалой слабый след!
В стекле живом и беспристрастном
Княгиня бедная моя
Глядяся, мнит: ‘И это я!
Но пусть на страшное виденье
Он взор смущенный возведет,
Пускай узрит свое творенье
И всю вину свою поймет’. Другое тяжкое мечтанье
Потом волнует душу ей:
‘Ужель сопернице моей
Отдамся я на поруганье!
Ужель спокойно я снесу,
Как, торжествуя надо мною,
Свою цветущую красу
С моей увядшею красою
Сравнит насмешливо она!
Надежда есть еще одна:
Следы печали я сокрою
Хоть вполовину, хоть на час…’
И Нина трепетной рукою
Лицо румянит в первый раз. Она явилася на бале.
Что ж возмутило душу ей?
Толпы ли ветреных гостей
В ярко блестящей, пышной зале,
Беспечный лепет, мирный смех?
Порывы ль музыки веселой,
И, словом, этот вихрь утех,
Больным душою столь тяжелый?
Или двусмысленно взглянуть
Посмел на Нину кто-нибудь?
Иль лишним счастием блистало
Лицо у Ольги молодой?
Что б ли было, ей дурно стало,
Она уехала домой. Глухая ночь. У Нины в спальной,
Лениво споря с темнотой,
Перед иконой золотой
Лампада точит свет печальный,
То пропадет во мраке он,
То заиграет на окладе;
Кругом глубокий, мертвый сон!
Меж тем в блистательном наряде,
В богатых перьях, жемчугах,
С румянцем странным на щеках,
Ты ль это, Нина, мною зрима?
В переливающейся мгле
Зачем сидишь ты недвижима,
С недвижной думой на челе? Дверь заскрипела, слышит ухо
Походку чью-то на полу;
Перед иконою, в углу,
Стал и закашлял кто-то глухо.
Сухая, дряхлая рука
Из тьмы к лампаде потянулась;
Светильню тронула слегка,
Светильня сонная очнулась,
И свет нежданный и живой
Вдруг озаряет весь покой:
Княгини мамушка седая
Перед иконою стоит,
И вот уж, набожно вздыхая,
Земной поклон она творит. Вот поднялась, перекрестилась;
Вот поплелась было домой;
Вдруг видит Нину пред собой,
На полпути остановилась.
Глядит печально на нее,
Качает старой головою:
‘Ты ль это, дитятко мое,
Такою позднею порою?..
И не смыкаешь очи сном,
Горюя бог знает о чем!
Вот так-то ты свой век проводишь,
Хоть от ума, да неумно;
Ну, право, ты себя уходишь,
А ведь грешно, куда грешно! И что в судьбе твоей худого?
Как погляжу я, полон дом
Не перечесть каким добром;
Ты роду-звания большого;
Твой князь приятного лица,
Душа в нем кроткая такая, -
Всечасно вышнего творца
Благословляла бы другая!
Ты позабыла бога… да,
Не ходишь в церковь никогда;
Поверь, кто господа оставит,
Того оставит и господь;
А он-то духом нашим правит,
Он охраняет нашу плоть! Не осердясь, моя родная;
Ты знаешь, мало ли о чем
Мелю я старым языком,
Прости, дай ручку мне’. Вздыхая,
К руке княгнниной она
Устами ветхими прильнула —
Рука ледяно-холодна.
В лицо ей с трепетом взглянула —
На ней поспешный смерти ход;
Глаза стоят и в пене рот…
Судьбина Нины совершилась,
Нет Нины! ну так что же? нет!
Как видно, ядом отравилась,
Сдержала страшный свой обет! Уже билеты роковые,
Билеты с черною каймой,
На коих бренности людской
Трофеи, модой принятые,
Печально поражают взгляд;
Где сухощавые Сатурны
С косами грозными сидят,
Склонясь на траурные урны;
Где кости мертвые крестом
Лежат разительным гербом
Под гробовыми головами, —
О смерти Нины должну весть
Узаконенными словами
Спешат по городу разнесть. В урочный день, на вынос тела,
Со всех концов Москвы большой
Одна карета за другой
К хоромам князя полетела.
Обсев гостиную кругом,
Сначала важное молчанье
Толпа хранила; но потом
Возникло томное жужжанье;
Оно росло, росло, росло
И в шумный говор перешло.
Объятый счастливым забвеньем,
Сам князь за дело принялся
И жарким богословским преньем
С ханжой каким-то занялся. Богатый гроб несчастной Нины,
Священством пышным окружен,
Был в землю мирно опущен;
Свет не узнал ее судьбины.
Князь, без особого труда,
Свой жребий вышней воле предал.
Поэт, который завсегда
По четвергам у них обедал,
Никак, с желудочной тоски
Скропал на смерть ее стишки.
Обильна слухами столица;
Молва какая-то была,
Что их законная страница
В журнале дамском приняла.
«Фив и музы! нет вам жестокостью равных
В сонме богов — небесных, земных и подземных.
Все, кроме вас, молельцам благи и щедры:
Хлеб за труды земледельцев рождает Димитра,
Гроздие — Вакх, елей — Афина-Паллада;
Мощная в битвах, она ж превозносит ироев,
Правит Тидида копьем и стрелой Одиссея;
Кинфия славной корыстью радует ловчих;
Красит их рамо кожею льва и медведя;
Странникам путь указует Эрмий вожатый;
Внемлет пловцам Посидон и, смиряющий бурю,
Вводит утлый корабль в безмятежную пристань;
Пылкому юноше верный помощник Киприда:
Всё побеждает любовь, и, счастливей бессмертных,
Нектар он пьет на устах обмирающей девы;
Хрона державная дщерь, владычица Ира,
Брачным дарует детей, да спокоят их старость;
Кто же сочтет щедроты твои, о всесильный
Зевс-Эгиох, податель советов премудрых,
Скорбных и нищих отец, ко всем милосердный!
Боги любят смертных; и Аид незримый
Скипетром кротким пасет бесчисленных мертвых,
К вечному миру отшедших в луга Асфодели.
Музы и Фив! одни вы безжалостно глухи.
Горе безумцу, служащему вам! обольщенный
Призраком славы, тратит он счастье земное;
Хладной толпе в посмеянье, зависти в жертву
Предан несчастный, и в скорбях, как жил, умирает.
Повестью бедствий любимцев ваших, о музы,
Сто гремящих уст молва утомила:
Камни и рощи двигал Орфей песнопеньем,
Строгих Ерева богов подвигнул на жалость;
Люди ж не сжалились: жены певца растерзали,
Члены разметаны в поле, и хладные волны
В море мчат главу, издающую вопли.
Злый Аполлон! на то ли сам ты Омиру
На ухо сладостно пел бессмертные песни,
Дабы скиталец, слепец, без крова и пищи,
Жил он незнаем, родился и умер безвестен?
Всуе прияла ты дар красоты от Киприды,
Сафо-певица! Музы сей дар отравили:
Юноша гордый певицы чудесной не любит,
С девой простой он делит ложе Гимена;
Твой же брачный одр — пучина Левкада.
Бранный Эсхил! напрасно на камне чужбины
Мнишь упокоить главу, обнаженную Хроном:
С смертью в когтях орел над нею кружится.
Старец Софокл! умирай — иль, несчастней Эдипа,
В суд повлечешься детьми, прославлен безумным.
После великих примеров себя ли напомню?
Кроме чести, всем я жертвовал музам;
Что ж мне наградой? — зависть, хула и забвенье.
Тщетно в утеху друзья твердят о потомстве;
Люди те же всегда: срывают охотно
Лавр с недостойной главы, но редко венчают
Терном заросшую мужа благого могилу,
Музы! простите навек; соха Триптолема
Впредь да заменит мне вашу изменницу лиру.
Здесь в пустыне, нет безумцев поэтов;
Здесь безвредно висеть ей можно на дубе,
Чадам Эола служа и вторя их песни».
Сетуя, так вещал Евдор благородный,
Сын Полимаха-вождя и лепой Дориды,
Дщери Порфирия, славного честностью старца.
Предки Евдора издревле в дальнем Епире
Жили, между Додонского вещего леса,
Града Вуфрота, и мертвых вод Ахерузы;
Двое, братья родные, под Трою ходили:
Старший умер от язвы в брани суровой,
С Неоптолемом младший домой возвратился;
Дети и внуки их все были ратные люди.
Власть когда утвердилась владык македонских,
Вождь Полимах царю-полководцу Филиппу,
Сам же Евдор служил царю Александру;
С ним от Пеллы прошел до Индейского моря.
Бился в многих боях; но, духом незлобный,
Лирой в груди заглушал военные крики;
Пел он от сердца, и часто невольные слезы
Тихо лились из очей товарищей ратных,
Молча сидящих вокруг и внемлющих песни.
Сам Александр в Дамаске на пире вечернем
Слушал его и почтил нелестной хвалою;
Верно бы, царь наградил его даром богатым,
Если б Евдор попросил; но просьб он чуждался.
После ж, как славою дел ослепясь, победитель,
Клита убив, за правду казнив Каллисфена,
Сердцем враждуя на верных своих македонян,
Юных лишь персов любя, питомцев послушных,
Первых сподвижников прочь отдалил бесполезных, —
Бедный Евдор укрылся в наследие предков,
Меч свой и щит повесив на гвоздь для покоя;
К сельским трудам не привыкший, лирой любезной
Мнил он наполнить всю жизнь и добыть себе славу.
Льстяся надеждой, предстал он на играх Эллады;
Демон враждебный привел его! правда, с вниманьем
Слушал народ, вполголоса хвальные речи
Тут раздавались и там, и дважды и трижды
Плеск внезапный гремел; но судьи поэтов
Важно кивали главой, пожимали плечами,
Сердца досаду скрывая улыбкой насмешной.
Жестким и грубым казалось им пенье Евдора.
Новых поэтов поклонники судьи те были,
Коими славиться начал град Птолемея.
Юноши те предтечей великих не чтили:
Наг был в глазах их Омир, Эсхил неискусен,
Слаб дарованьем Софокл и разумом — Пиндар;
Друг же друга хваля и до звезд величая,
Юноши (семь их числом) назывались Плеядой,
В них уважал Евдор одного Феокрита
Судьи с обидой ему в венце отказали;
Он, не желая врагов печалию тешить,
Скрылся от них; но в дальнем, диком Епире,
Сидя у брега реки один и прискорбен,
Жалобы вслух воссылал на муз и на Фива.
Ночь расстилала меж тем священные мраки,
Луч вечерней зари на западе меркнул,
В небе безоблачном редкие искрились звезды,
Ветр благовонный дышал из кустов, и порою
Скрытые в гуще ветвей соловьи окликались.
Боги услышали жалобный голос Евдора;
Эрмий над ним повел жезлом благотворным —
Сном отягчилась глава и склонилась на рамо.
Дщерь Мнемозины, богиня тогда Каллиопа
Легким полетом снеслась от высокого Пинда.
Образ приемлет она младой Эгемоны,
Девы прелестной, Евдором страстно любимой
В юные годы; с нею он сладость Гимена
Думал вкусить, но смерти гений суровый
Дхнул на нее — и рано дева угасла,
Скромной подобно лампаде, на ночь зажженной
В хижине честной жены — престарелой вдовицы;
С помощью дщерей она при свете лампады
Шелком и златом спешит дошивать покрывало,
Редкий убор, заказанный царской супругой,
Коего плата зимой их прокормит семейство:
Долго трудятся они; когда ж пред рассветом
Третий петел вспоет, хозяйка опасно
Тушит огонь, и дщери ко сну с ней ложатся,
Радость семейства, юношей свет и желанье,
Так Эгемона, увы! исчезла для друга,
В сердце оставив его незабвенную память.
Часто сражений в пылу об ней он нежданно
Вдруг вспоминал, и сердце в нем билось смелее;
Часто, славя на лире богов и ироев,
Имя ее из уст излетало невольно;
Часто и в снах он видел любимую деву.
В точный образ ее богиня облекшись,
Стала пред спящим в алой, как маки, одежде;
Розы румянцем свежие рделись ланиты;
Светлые кудри вились по плечам обнаженным,
Белым как снег; и небу подобные очи
Взведши к нему, так молвила голосом сладким:
«Милый! не сетуй напрасно; жалобой строгой
Должен ли ты винить богов благодатных —
Фива и чистых сестр, пиерид темновласых?
Их ли вина, что терпишь ты многие скорби?
Властный Хронид по воле своей неиспытной
Благо и зло ив урн роковых изливает.
Втайне ропщешь ли ты на скудость стяжаний?
Лавр Геликона, ты знал, бесплодное древо;
В токе Пермесском не льется злато Пактола.
Злата искать ты мог бы, как ищут другие,
Слепо служа страстям богатых и сильных…
Вижу, ты движешь уста, и гнев благородный
Вспыхнул огнем на челе… о друг, успокойся:
Я не к порочным делам убеждаю Евдора;
Я лишь желаю спросить: отколе возникнул
В сердце твоем сей жар к добродетели строгой,
Ненависть к злу и к низкой лести презренье?
Кто освятил твою душу? — чистые музы.
С детства божественных пчел питаяся медом,
Лепетом отрока вторя высокие песни,
Очи и слух вперив к холмам Аонийским,
Горних благ ища, ты дольние презрел:
Так, если ветр утихнет, в озере светлом
Слягут на дно песок и острые камни,
В зеркале вод играет новое солнце,
Странник любуется им и, зноем томимый,
В чистых струях утоляет палящую жажду,
Кто укреплял тебя в бедствах, в ударах судьбины,
В горькой измене друзей, в утрате любезных?
Кто врачевал твои раны? — девы Парнаса.
Кто в далеких странах во брани плачевной,
Душу мертвящей видом кровей и пожаров,
Ярые чувства кротил и к стону страдальцев
Слух умилял? — они ж, аониды благие,
Печной подобно кормилице, ласковой песнью
Сон наводящей и мир больному младенцу.
Кто же и ныне, о друг, в земле полудикой,
Мглою покрытой, с областью Аида смежной,
Чарой мечты являет очам восхищенным
Роскошь Темпейских лугов и величье Олимпа?
Всем обязан ты им и счастлив лишь ими.
Судьи лишили венца—утешься, любезный:
Мид-судия осудил самого Аполлона.
Иль без венцов их нет награды поэту?
Ах! в таинственный час, как гений незримый
Движется в нем и двоит сердца биенья,
Оком объемля вселенной красу и пространство,
Ухом в себе внимая волшебное пенье,
Жизнию полн, подобной жизни бессмертных,
Счастлив певец, счастливейший всех человеков.
Если Хрон, от власов обнажающий темя,
В сердце еще не убил священных восторгов,
Пой, Евдор, и хвались щедротами Фива.
Или… страшись: беспечных музы не любят.
Горе певцу, от кого отвратятся богини!
Тщетно, раскаясь, захочет призвать их обратно:
К неблагодарным глухи небесные девы».
Смолкла богиня и, белым завесясь покровом,
Скрылась от глаз; Евдор, востревожен виденьем,
Руки к нему простирал и, с усилием тяжким
Сон разогнав, вскочил и кругом озирался.
Робкую шумом с гнезда он спугнул голубицу:
Порхнула вдруг и, сквозь частые ветви спасаясь,
Краем коснулась крыла висящия лиры:
Звон по струнам пробежал, и эхо дубравы
Сребряный звук стенаньем во тьме повторило.
«Боги! — Евдор воскликнул, — сон ли я видел?
Тщетный ли призрак, ночное созданье Морфея,
Или сама явилась мне здесь Эгемона?
Образ я видел ее и запела; но тени
Могут ли вспять приходить от полей Перзефоны?
Разве одна из богинь, несчастным утешных,
В милый мне лик облеклась, харитам подобный?..
Разум колеблется мой, и решить я не смею;
Волю ж ее я должен исполнить святую».
Так он сказал и, лиру отвесив от дуба,
Путь направил в свой дом, молчалив и задумчив.